Третьего не дано? Елманов Валерий
— А что, вежество у тебя есть, опять-таки и с иноземцами тебе куда сподручнее говорю вести, — загорелся он. — К тому же ты латынь ведаешь, да и политесу учен.
Я весело хмыкнул. Знал бы ты, царевич, что все мое знание латыни исчерпывается несколькими сотнями слов и выражений, — иначе говорил бы. Да и политес мой заключается лишь в том, что не чавкаю, как Рубец-Мосальский, не вытираю руки о скатерть вроде Сутупова и умею пользоваться вилкой, которой и ты, Дмитрий, не владеешь[91], ибо на столе у тебя я ее ни разу не видел.
Только представить, как я общаюсь с заморскими послами, и сразу смешно становится.
- Добрый день, веселый час!
- Рады видеть вас у нас!
- Вери гуд, салам алейкум,
- Бона сэра, вас ист дас!
- Кто вы родом?.. Сколь вам лет?..
- Вы женаты али нет?[92]
Нет, приятно, конечно, да и лестно, но навряд ли гожусь. И я отрицательно мотнул головой.
— Али Разбойный приказ? — не унимался царевич. — Оно тоже куда как важно. Опять же я твои словеса не забыл, егда ты намедни сказывал, яко дьяков с подьячими приструнить.
Было дело, не отрицаю. Повторил я ему все то, что уже советовал Годунову: и про контроль, и про регистрацию челобитных, и про обязательные сроки по разбору дел, и про пошлины, половина которых должна идти в пользу самих приказных, то есть материальный стимул.
— Вот только уж больно оно муторно, — вежливо возразил я. — Да вдобавок еще и разъездов по городам сплошное море. Поначалу даже интересно, а годика через два…
— Погоди-погоди, — остановил он меня. — Яко ты там сказывал про море? Ну точно! — От радости он даже захлопал в ладоши. — Сыскал я для тебя дельце. Быть тебе думным дьяком… — И, выдержав легкую паузу, торжествующе выдохнул: — Морского приказа… Дело новое, потому его кому ни поручи — нипочем не управятся, а ты осилишь. Помнится, мы с тобой на днях говорю вели, так ты столь всего дельного выказал, что хошь к завтрему его создавай. Ну, яко придумано?!
Царевич явно ожидал комплиментов, и он их получил. Я хоть и не корабел, но фразу императора Александра III о том, что у России только два верных союзника в мире — это ее армия и ее флот, помнил хорошо, потому и процитировал ее Дмитрию, подытожив:
— Это самое то. Только гоже ли иноземца в думные дьяки ставить? — напомнил я. — Не подумал, что твой сенат на это скажет?
— Пущай токмо вскинутся, так я живо усмирю, — зло сузились глаза Дмитрия. — Али повелю, дабы сами за флот принялись — то-то они закрутятся. У меня, крестничек, — со дня принятия мною православной веры это стало одним из его любимых обращений ко мне, — не забалуешь. Вона, сам, поди, зрил — монахи вчера от меня яко черт от ладана метнулись. Тока их и видели.
А вот вспоминать отцов-просветителей ни к чему — тема закрыта. Жаль, что ты их вообще увидел в моих покоях. Ну да ничего, сейчас мы тебя заговорим, тему разговора поменяем, а послезавтра я уже укачу, и они мне станут неопасны.
Сделать это не составило труда, вот только укатить мне было не суждено — Кирилла и Мефодия повязали ближе к обеду…
Во-первых, в аресте была повинна, мягко говоря, их собственная неосторожность — надо быть дураком или фанатиком (впрочем, зачастую это одно и то же), дабы средь бела дня проповедовать, что царевич Дмитрий является самозванцем.
Но и она не привела бы к печальному итогу так скоро, если бы не во-вторых — раскололся третий их спутник.
Седого, благообразного и тощего как жердь отца Ипполита я впоследствии увидел, но уже будучи на своде.
Почему он сдал своих спутников? Откуда мне знать. Может, и впрямь раскаялся, совесть замучила, или вспомнил, что он монах, а не киллер, а возможно, перепугался, что попадется…
Да и не интересовала меня его психология. Тут главное в ином — каюк моей комбинации.
А то, что она, образно говоря, накрылась медным тазом, стало понятно, когда в потаенную палату, где я после обеда ожидал прихода царевича, ворвался взбешенный Дмитрий, объявив мне о раскрытом заговоре.
— Как я тебе и сказывал, князь, tertium non datur, — подбоченившись и почти торжествующе — в кои веки наглядно убедил меня в своей правоте — подытожил он. — Aut — aut[93]. Либо я, либо Бориска… Да и вся его семейка тоже, — чуть помедлив, прибавил он. — А посему никаких переговоров с его сынком я вести не стану и обещания ему давать…
Он поискал взглядом, потом опрометью метнулся к небольшой полке, вытащил оттуда свиток, с такими трудами составленный мною совместно с ним, и яростно разодрал его. Потом еще раз, и еще, еще, еще, после чего зло подкинул образовавшиеся кусочки высоко к потолку.
— Все, князь! — подвел царевич невидимую черту и оглянулся на вошедшего следом за ним дьяка Сутупова.
Тот в отличие от Дмитрия выглядел довольным, как кот, обожравшийся сметаной, — даже щеки у него лоснились. Однако стоило царевичу обернуться в его сторону, как улыбка тут же испарилась, и вид у Богдана совершенно преобразился.
Теперь он изображал делового человека, добившегося результата, хотя и не очень приятного.
— Дознались, государь, — негромко сказал он. — Токмо… — И, подойдя поближе, принялся что-то шептать царевичу на ухо, время от времени поглядывая в мою сторону.
Все понятно. Кажется, потянулась ниточка. Крепенькая такая, шелковая, прочная…
Удавочкой ее кличут.
Правда, поначалу сам Дмитрий воспринял донесение о том, что шли монахи в числе прочих и ко мне тоже, с большим недоверием.
Он даже дважды рассмеялся во время «наушного» доклада дьяка, после чего, прервав Сутупова и бросив на меня беглый взгляд, твердо произнес:
— Оговор это. Злобствует Бориска, что ко мне даже учителя сынка его перебежали, вот и все. — И пригрозил: — Гляди у меня, впредь о том даже помышлять не смей!
- Энто где же ты, злодей,
- Набрался таких идей,
- Чтоб клепать чаво попало
- На порядочных людей![94]
Но дьяк не унимался. Сурово поджав тонкие губы, он продолжал упрямо шептать. Лицо Дмитрия все сильнее мрачнело.
С каждым новым взглядом, бросаемым царевичем в мою сторону, надежда выйти сухим из воды таяла все сильнее и сильнее, бесследно улетучиваясь, как сухой лед у торговки мороженым.
Маленький, совсем крохотный кусочек ледышечки еще оставался, но тут царевич, хотя и продолжал насмешливо кривить рот в ироничной ухмылке, заметил:
— О том я сам хочу от мнихов услышать. Про воевод спору нет — эти могли, уж больно недобро косились на меня, когда думали, что я на них не смотрю, но князь Феликс… А ну, пошли-ка вместе. — И направился к двери.
— А с ним-то что ж? — не понял Сутупов, оглянувшись на меня. — Покараулить бы не мешало.
— Сказываю же: оговор это, а боле ничего, — сердито отрезал царевич и, повернувшись в мою сторону, спокойно попросил: — Вишь, не получается нам ныне об Авиценне потолковати. Ну да ничего, ты покамест тута пожди меня, а я скоро…
Хлоп! Еще один знак, насколько взволнован царевич. Обычно он с таким треском дверь за собой не захлопывает, а тут…
Что касаемо меня, то Дмитрий был прав — никуда я отсюда не денусь. Более того — любая попытка бежать, помимо того что практически не имела ни малейшего шанса на успех, так еще и наглядно подтверждала мою виновность.
Я вздохнул и уныло уставился на валявшиеся передо мной бумажные клочки.
Вот уж чего было жаль.
Столько трудов, столько уговоров стоил мне этот документ, а его в клочья.
А может, удастся сохранить хотя бы черновик? Так сказать, до лучших времен. Не факт, что они для меня вообще когда-нибудь наступят, но вдруг сгодится…
Я подошел к полке. Бумаг на ней хватало, и валялись они как попало — царевич не отличался ни педантичностью, ни аккуратностью, — поэтому пришлось потратить несколько минут, прежде чем нашелся нужный документ.
Осенило меня не сразу, а чуть погодя, когда я вновь уселся с ним за стол. Лишь тогда я насторожился и присмотрелся повнимательнее.
Погоди-погоди, так это…
Я посмотрел еще раз. Все точно. Показавшееся странным подтвердилось. Ишь ты как оно получается.
Для верности подобрал с пола несколько обрывков, чтобы сличить. Ну да, все правильно. Грязь, ирно зачеркнутые строки и прочие исправления сразу бросились в глаза.
Так-так…
Наверное, Дмитрий в сердцах едва заглянул в него, прежде чем порвать, вот и не разобрался как следует.
Получается, что в неприкосновенности остался беловик…
Вот это здорово!
Бумага в руке оказалась драгоценнее вдвойне.
Вот только куда ее спрятать? Я огляделся по сторонам — в столь скудной обстановке отыскать что-то приличное не представлялось возможным, но тут меня осенило — одежда. Где-то царевич ее должен хранить. Шифоньера нет, комода с гардеробом тоже, значит, остается сундук.
Пошарив взглядом по комнате и не увидев его, я почти опустил руки — не иначе как он где-то в другом месте, но затем, вспомнив, где хранится мой собственный, брякнулся на колени и заглянул под лавку, на которой спал Дмитрий.
И точно, стоит себе, родимый!
Беловик, целый и невредимый, надежно улегся в самый низ, а для верности я его прикрыл то ли ферязью, то ли кафтаном. Да название и неважно — главное, что на груди имелось большое жирное пятно, которое благодаря моим стараниям сразу бросалось в глаза.
Потом, подумав насчет возможных ситуаций, аккуратненько просунул между ним и беловиком новешенькую тонкую белую рубаху — ее стирать ни к чему, даже если в миниатюрном Дворцовом приказе царевича окажется заботливый и расторопный постельничий.
Кажется, все?
Нет. Если я, который не считает себя таким уж наблюдательным человеком, пускай чисто случайно, но обратил внимание на густо замазанные строки на обрывках, то может заметить и царевич.
Это сейчас он взбешен и ему не до того, а потом?
Значит, надо уничтожить черновик, но сделать это хитро. Осмотревшись, я подскочил к жаровне — самое то. Поднесенный обрывок вспыхнул ярким пламенем. За ним последовали остальные.
Но торопиться не следовало…
Когда Дмитрий вновь ворвался в свою потаенную палату, то увидел меня, меланхолично подносящего к рубиновым уголькам один обрывок за другим.
— Сжигаю надежды договориться мирно, — унылым тоном заметил я, поднося к уголькам очередной бумажный кусочек.
Царевич подошел к столу и взял один из оставшихся клочков.
Ну что ж, пусть читает — тут опасаться нечего, потому что напоследок я специально оставил самые чистые, практически без помарок кусочки.
Смотри, золотой, хоть обглядись — специально тебя поджидал, дабы ты воочию убедился.
Но, оказывается, его больше интересовало не это.
— Значит, дверью промахнулись, — медленно произнес он. — Ноги у них, стало быть, заболели, да?..
Глава 17
Помирать, так с музыкой
Я не запирался — глупо.
Пояснил лишь, что поначалу вообще обалдел — какого черта они ко мне заявились, да и потом, когда речь пошла о яде для Дмитрия, сперва даже толком не понял — решил, будто они хотят, чтобы я достал им отраву для царевича.
Потому и разогнал, особо не вникая — раз яда у них нет, то и бояться за жизнь Дмитрия ни к чему.
К тому же я потребовал, чтобы и духу их в Путивле не было, вот и не стал ничего никому говорить.
— И про отказ, и про прочее мне уже ведомо, — кивнул царевич. — А пошто меня не оповестил?
— Так ведь если яда нет, то получится оговор — доказательств-то у меня не было, — развел я руками. — Выходит, с одной стороны, слово православного монаха, совершающего богоугодное паломничество в Новый Афон, а с другой — недавнего лютеранина.
— Так что с того? — не понял Дмитрий.
— Мне показалось, что слово монаха в твоем сенате все равно перевесит. К тому же на их чаше весов таких слов вдвое больше — еще и Мефодия. Твои бояре обязательно решат, что я выслуживаюсь перед тобой. Да и не к лицу мне унижаться до доносов. Путивль — не Москва, и я не холоп, а князь из рода Мак-Альпинов. Что достойно для годуновских смердов, то недопустимо для потомка шотландских королей.
Последнее понравилось Дмитрию — еще бы, звучало чуточку надменно, но гордо и красиво. Плюс к тому произносил я это не скороговоркой, а с достоинством, осознанием собственной правоты и с высоты величия своего рода.
— Сенат мой иначе мыслит, — тем не менее отозвался он. — Потому решено тебя отправить поначалу на свод в допросную, а опосля яко выйдет. Но пытать тебя я воспретил и… — Не договорив, он досадливо махнул рукой и вышел.
Тон больше печальный, хотя в нем чувствовалось и обвинение.
И на том спасибо, что избавил от пыток. По горячим следам меня бы подвесили на дыбу за милую душу — слишком много времени уделял мне царевич, а это кое-кому из наших, в смысле русских, было не по нутру, в том числе и Сутупову с Рубцом-Мосальским.
Впрочем, не им одним.
Косились на меня и Татев, и Лыков, и другие бояре, будто моя вина в том, что они ни черта не смыслят в философии, а после сытного обеда, обожравшись до отупения, чешут на боковую и задают храповицкого часа на два-три, не меньше.
Словом, охотников понюхать, чем пахнет жареное мясцо философа, а также узнать, отличается ли кровь потомка древних шотландских королей от обычной, отыскалось бы порядком, только свистни.
На своде я молчал, как партизан. Не отрицал лишь одного — совместной поездки с отцом Кириллом в Углич, то есть того, что знал монаха раньше.
Правда, попытался выжать из этого обстоятельства максимум, пояснив, что, выясняя обстоятельства гибели царевича, именно тогда пришел к выводу о подмене, выложив все факты, говорящие в пользу моего предположения.
Дмитрий слушал с блаженной улыбкой на лице — ему мои слова были как бальзам на сердце.
Зато потом, когда речь дошла до моего послания и, главное, ответов Годунова на него, я понял, что дела мои швах.
Ни судьи, ни сам царевич и не подумали о чем-то ином, выслушав от монаха Ипполита о согласии царя на просимые мною деньги и отказ отправить под Путивль три сотни всадников.
Им сразу стало все ясно, как ранее Годунову: деньги я клянчил за убийство, а ратников — для обеспечения собственной безопасности при последующем бегстве.
Не смутил допрашивающих и мой отказ от отравления.
Они посчитали, будто я отказался брать у монахов яд лишь потому, что решил воспользоваться своим, понадежнее, и выложили на стол в качестве доказательств все, что изыскали в моем сундучке.
— То снадобья для сердца, — пояснил я. — Давайте при вас их и выпью. — И потянулся к заветной баклажке Марьи Петровны.
Что я предприму после того, как сделаю три глотка, понятия не имел, но не воспользоваться таким случаем грех. Коль удача сама идет в руки — отказываться нельзя.
Однако еще не поднеся ее к губам, понял — ничего не выйдет. Вылили настой Числобога. Может, нечаянно разлили, может, специально — какая разница.
Нет его у меня, и все.
Потому мне и разрешили взять фляжку в руки, что пустая.
Но стремление доказать, что яда в моих травах нет, оценили и больше к этому вопросу не возвращались.
Зато все остальные обвинения оставались неизменными, и спорить я с ними не стал — бесполезно.
— Дешево ты меня оценил, — бросил в сердцах Дмитрий, уходя с допроса.
— Может, все-таки на дыбу его? — в спину царевичу на всякий случай осведомился еще раз Мосальский.
Дмитрий остановился, склонив голову набок, исподлобья посмотрел на меня, после чего зло буркнул:
— Он мою честь как-то спас, пущай и его при нем останется. Да и нечего нам более от него вызнавать.
— А дружка его? — не унимался боярин. — Может, и он с ним заодно?
— И его не надобно, — вздохнул Дмитрий. — Чист Дуглас. Сами ж слыхали все…
Монахи, которых я выгнал недослушав, и впрямь передали мне не все послание Бориса Федоровича.
Только на своде я узнал, что в нем, помимо подробностей относительно отравления, говорилось, что Годунов не серчает на меня за то, что я самовольно выкрал из острога опального шотландца, ну и еще несколько слов в адрес учителя танцев, полностью обеляющих Квентина в глазах царевича.
И на том спасибо.
Держали меня в каком-то монастырском подвале наособицу от двух воевод, якобы польстившихся на «иудино дело», так что я их вообще не видел.
Дмитрий за все время моей отсидки зашел только однажды, да и то лишь объявить о вынесенном приговоре.
Честно говоря, услышав его, я несколько опешил. Мне и в голову не приходило, что за недонесение будет столь суровое наказание.
А уж о смертной казни я и вовсе не помышлял.
Расчет был на темницу, а из нее, куда бы меня ни посадили, я бы все равно убежал. Пусть не сразу, через несколько дней, от силы через неделю или две, но я был уверен, что удеру.
Не зря же я на всякий случай с самых первых дней науськал Дубца, чтобы он все разузнал о местах заключения в Путивле, — всегда полезно заранее приготовить себе запасной путь к отступлению, ведь неизвестно, как оно обернется.
Судя по описанию наблюдательного паренька, осуществить побег представлялось вполне возможным делом. Потому единственное, о чем я сожалел, угодив в монастырскую подклеть, так это о том, что меня не посадили к остальным.
Теперь же получалось, что и не подсадят.
Объявив о приговоре, Дмитрий с минуту молча разглядывал меня, после чего заметил:
— Жаль. Я успел полюбить тебя, но сенат…
— Мне тоже немного жаль, — усмехнулся я, все еще надеясь, что он просто меня пугает, а потому продолжая держаться уверенно, не теряя бодрости духа. — А с любовью ты поторопился. Надо судить человека прежде, чем полюбил его, ибо, полюбив, уже не судят и не…
— Я не закончил своего слова, — властно остановил меня царевич. — Мне жаль оттого, что пришлось разочароваться в тебе. — Криво усмехнувшись, он добавил: — Знаешь, я уж было совсем уверился, что в обличье князя Мак-Альпина пребывает… — Дмитрий, не договорив, медленно прошелся вдоль наставленных пустых бочек, из которых остро разило квашеной капустой, и, не поднимая головы, глухо произнес: — Но он никогда бы не польстился на злато.
Оказывается, даже в эти минуты больше всего царевича расстроило, что в обличье философа Феликса, пардон, ныне уже Федора, скрывается… только сам Федор и больше никто.
— И подумать токмо, всего за три тысячи рублей ты сам предложил моему ворогу таковское… — продолжил он с упреком.
Я невольно усмехнулся.
Однако и самомнение у Дмитрия.
Можно подумать, что он на самом деле стоит больше. Даже если предположить, что его упрек справедлив, я и так совершал выгодную сделку, требуя от царя неимоверной переплаты. И вообще, в зеркало на себя посмотри, парень, а уж потом бухти тут.
— Я не предлагал, — честно ответил я. — Деньги предназначались… тебе.
— Мне?! — опешил Дмитрий.
— Именно, — подтвердил я. — Видя, что здесь творится, я решил предложить тебе покинуть Путивль и отправиться куда-нибудь во Францию или Швецию. Рано или поздно царские войска подойдут к твоему городу, и тогда сбежать тебе было бы невозможно, а пока время есть…
— И царь согласился?
— Я и не написал ему о том, что хочу помочь тебе бежать, — пояснил я. — Написал лишь, что если ему хочется, чтобы ты исчез, то… Увы, но он подумал, что я имею в виду твою смерть.
— А как же с грамоткой Федору? — растерянно спросил он. — Выходит, ты все равно обманул меня?
— Ничего не выходит, — покачал я головой. — Их было две. Просто о той, что адресована Годунову, я тебе говорить не стал — не очень-то верилось, что он согласится. Второе же послание мой гонец должен был передать царевичу только после того, как получил бы отказ на первое.
— Тогда… почему ты молчал там… на своде?
— А кто бы мне поверил? — язвительно осведомился я. — Даже ты сейчас и то, а уж что до них… Ты ж сам видел, как они жаждали моей крови.
— Ты сам виноват! — горячо заявил Дмитрий. — Они зрят, яко ты на них взираешь, потому и платят тебе тем же. Ну вот за что ты не любишь путивльского воеводу?!
— У него зависти — на сотню волков, а ума — на пару ослов. Да и остальные… Как говаривал еще великий римский император Октавиан Август: «Измена мне мила, а изменники противны».
— Но ведь ты тоже…
— Мне Годуновым присягать не доводилось, — перебил я его, — так что совесть моя чиста.
Дмитрий вновь совершил небольшую прогулку вдоль пустых бочек и уселся на одну из них напротив меня.
— Ладно, оставим это, — протянул он. — Все одно: что сделано, уже не вернуть, а сказанное — не переиначить. Мыслю, что, может, ты и поведал мне сейчас чистую правду, но я ныне хотел вопросить тебя об ином. Как ты теперь? Что мыслишь делать?
Поначалу я даже не понял смысла его вопросов, но свеча, с которой он вошел, хоть и давала совсем немного света, однако мне хватило, чтобы заметить в его глазах откровенное мальчишеское любопытство.
И все сразу стало ясно.
Он до сих пор не был уверен, человек ли я, и крещение его ни в чем не убедило.
Да и, несмотря на его собственные слова о том, что дьявол не польстился бы на злато, Дмитрий еще продолжал сомневаться.
А как лучше всего окончательно проверить? Да приговорить к смерти, и пусть теперь выкручивается.
В противном случае приговор был бы иным, а тут если чем владеешь, то волей-неволей проявишь все, на что способен.
Шутка, затеянная мною, оказалась не просто очень опасной.
Она оказалась смертельно опасной.
Называется, доигрался.
И что теперь делать?
— А ведь ты и сам отдал голос за мою казнь, государь, — задумчиво произнес я.
— Ну как ты мог помыслить обо мне таковское?! — взвился он, соскочив с бочки. — Я и не думал, что они учинят эдакое, потому и сказал, чтоб решали сами, а сенат вишь яко все повернул. Мол, ежели должны быть казнены русские воеводы, то по справедливости и иноземца надлежит подвергнуть той же участи.
Вот, значит, как.
Что ж, молодец. Рассчитал все точно, после чего… сработал чужими руками. Выходит, ты еще хитрее, чем я думал. Получается, я в тебе ошибался куда сильнее, чем полагал, а за ошибки надо платить.
И за неудачные шутки тоже.
— Ну да, — не стал спорить я. — Что ж, справедливость радует, даже когда казнит. Вот только мой тебе последний совет, государь. Сейчас уже поздно, но на будущее сгодится. Если суду подлежит гусь, не облачай лису в судейскую тогу.
— Так что ты теперь мыслишь? — вновь упрямо переспросил он, проигнорировав мои рекомендации.
— Думаю, что последние часы надо прожить достойно, — ответил я.
Расстроенное лицо царевича надо было видеть, хоть он и старался этого не показать. Дмитрий разочарованно передернул плечами.
— Ну тогда иди. Ждут уж, — неловко произнес он. — Да, Кентина, кой ныне Василий, я пущать к тебе не велел — уж больно он разбушевался ныне, егда узнал, что тебя… — И, не договорив, вышел первым.
Я, опешив, посмотрел ему вслед.
Как?
Уже?!
Нет, я не питал особых иллюзий, но и не рассчитывал, что времени у меня в запасе совсем не будет.
Вообще.
Вроде бы на следующий день Пасха, да и потом должны были бы выждать, пока длится Светлая неделя[95], на которую, помнится, даже полагалось амнистировать преступников.
Нет, я не обольщался. Может, царевич и впрямь выпустил бы по такому случаю из подвалов пару-тройку человек из числа мелких воришек, но ни мне, ни воеводам, ни пойманным монахам помилование не светило.
Зато я в эти дни попытался бы как-то исхитриться, изловчиться и сбежать.
Однако на выходе меня уже поджидали нетерпеливо переминающиеся с ноги на ногу казаки. Получалось, что решено все успеть до Пасхи.
Приговор, озвученный прямо там, в воеводском дворе, для всех троих — помимо меня были только воеводы, а монахи отсутствовали — оказался сравнительно легким: расстрелять.
«Ну и то хорошо. Хоть мучиться не доведется», — как-то отстраненно — так и не осознал до конца — подумал я.
Любопытно, что в отличие от единогласного в своем мнении сената некоторые из шляхтичей были категорически против моей смертной казни. И они не просто недовольно загудели, стоя на воеводском дворе, после того как вместе со мной выслушали приговор.
Огоньчик тут же подошел к Дмитрию и заявил ему, что все это — чистейшей воды оговор со стороны монахов, коим он не верит ни на грош.
Царевич повернулся к Бучинскому, но, взглянув на его недовольное лицо, понял, что и тут ему моральной поддержки не получить.
Даже сдержанный Адам Дворжицкий и тот подал голос в мою защиту. Что именно он говорил, я не понял — разговор велся по-польски, но, судя по раздраженному ответу Дмитрия, гетман явно просил о помиловании.
Вот так вот весело получалось — свои русские обрекали меня на смерть, а чужие иноземцы — на жизнь…
Хотя…
Дьявольщина, все время забываю, что для русских я как раз и являюсь чужаком, а те же ляхи мнят себя заодно с Европой, потому я им и ближе, пускай другой национальности, а теперь и вероисповедания.
Согреваемый их сочувственными взглядами, на выходе со двора воеводы я повернулся, подмигнул Огоньчику и прочим стоящим подле него полякам и весело крикнул, благодаря за попытку помочь:
— Двейче не вмираты!
Церковные колокола только-только отзвонили к вечерне, когда мы в сопровождении двух десятков казаков прошли через ворота, расположенные под самой здоровенной из городских башен под названием Вестовая, и нас повели к реке.
Одного из воевод, шедшего справа от меня, я знал по имени. Это был Петр Хрущев.
Честно говоря, этот человек никогда мне особо не нравился, а вот поди ж ты, оказывается, вполне приличный заговорщик.
Хрущев косился на меня с удивлением. Наверное, тоже не ожидал встретить меня в стане «разоблаченных годуновцев».
Поймав его взгляд, я весело подмигнул ему в ответ, приободрив:
— Ничего, смерть — старый друг жизни, а старых друзей бояться не стоит.
Петр не ответил, а бредущий слева, который все время почему-то спотыкался, жалостливо всхлипнул.
— А вот реветь не стоит — не баба, — попрекнул я его. — И вообще, радоваться надо. Ни тебе болячек, ни тебе старости с дряхлостью. Самое то. Из этой жизни так и надо уходить, как с доброй попойки, — и не трезвым, но и не упившись.
— О цэ по-нашему, — одобрил старший казачьей команды по прозвищу Гуляй. — То пан князь добре казав.
— А то ж! — хмыкнул я. — Жизнь вообще нельзя принимать всерьез, все равно из нее никому не уйти живым.
— Мудро, — одобрил после некоторой паузы, связанной с осмыслением сказанного, казак. — Мудро, но тож славно.
Так я и шел — с шуточками и прибауточками.
Ну не верилось, что мой поезд подкатывает к конечной станции и очень скоро пассажира попросят освободить вагон, а потому продолжал бравировать и своей веселой улыбкой резко отличался от пасмурных воевод.
К тому же и день больно хороший — разве в такие дни умирают?
Опять-таки глупо все получалось. Так глупо и неправдоподобно, что только в жизни такое и бывает.
Стало до меня доходить, лишь когда нас остановили у обрыва.
«Ну прямо тебе картина «Пленные партизаны Годунова перед расстрелом», — усмехнулся я и поневоле повторил: — Перед расстрелом…»
Только теперь мысль о том, что это — все, конец, финиш, итог, наконец-то просочилась в мой мозг.