Русская дива Тополь Эдуард
Заметьте, я вовсе не хочу сказать, что быть евреем – такая уж удача. В конце концов, у евреев тоже есть проблемы.
Ромэн Гари
От автора
Эта книга вышла из моего романа «Любожид», как Ева из ребра Адама. Но как наличие у Евы Адамовой плоти – почек, печени и некоторых других внутренних органов – не мешает Евам всего мира справедливо считать себя совершенно оригинальными созданиями, так и «Русская Дива», смею заверить читателя, уже после пятой-шестой главы отделилась от «Любожида» и ускакала в свой собственный сюжет столь стремительно, что в конце концов, в финале, даже я, автор, изумленно развел руками.
Впрочем, это предисловие пишется не в рекламных целях, а просто чтобы проинформировать читателя: да, из дюжины персонажей, населяющих роман-очерк «Любожид», я взял три, связал их интимной тайной и выпустил в отдельный роман. Что из этого получилось – судить читателю. Причем тем, кто не читал «Любожида», это предисловие вообще не нужно, разве что, прочитав «Диву», кто-то захочет узнать, откуда она взялась. А кто знаком с «Любожидом», тем, я надеюсь, все равно имеет смысл преодолеть несколько знакомых страниц, чтобы уплыть со знакомыми персонажами в незнакомый вояж.
При всей моей авторской скромности одно я знаю наверняка: как женщины являются несравнимо лучшим творением Господа, чем мужчины (не зря же они созданы после нас!), так и «Русская Дива» куда лучше той плоти, из которой она родилась. Аминь.
Пролог
Лето 1961, СССР
Пионерлагерь «Спутник»
– Знаете ли вы, что такое быть русской женщиной? Я имею в виду – что такое быть настоящей русской женщиной?
Он обвел взглядом лица окружавших его девчонок. Тридцать юных комсомолок – весь шестой отряд летнего пионерлагеря «Спутник» – примолкли и смотрели на него с выжидательным интересом. Блики вечернего костра освещали их алые пионерские галстуки, синие маечки, облегающие упругие грудки, и коротенькие шорты, специально застиранные ими добела, чтобы оттенить шоколадный загар их ног, окрепших за лето от волейбола, плавания и туристических походов. Дальше, за ними, в ночной темноте больше угадывались, чем видны, были широкая река, маяки бакенов и тихо проплывающие по речной стремнине плоты лесосплава.
– И кто она – настоящая русская женщина? – спросил он, не повышая голоса. – Анна Каренина, изменившая мужу? Или Наташа Ростова, рожающая каждый год по ребенку? Или куртизанка Настасья Филипповна из «Идиота» Достоевского? Или жалкая проститутка Сонечка Мармеладова из романа «Преступление и наказание»? Не смейтесь, это интересный вопрос! Смотрите: французы внушили миру, что француженки самые изысканные модницы. Верно? Испанцы – что испанская женщина самая пылкая и чувственная, так? Про англичанок мы знаем, что они холодные и чопорные. Про евреек и японок – что они лучшие матери. А как насчет русских? Вы – будущие русские женщины. Да, да, нечего хихикать, вам быть русскими женщинами, а кому же еще? Но что вы знаете о себе?
Он надломил коленом сухую еловую ветку и пошевелил ею обуглившиеся дрова костра. Огонь жадно вспыхнул на еловых иглах, и он снова глянул на своих слушательниц. Он был ненамного старше их – лет на шесть-семь, и ежедневная война за их внимание утомила его. Вечно их мысли блуждают где-то в стороне от разговора, вечно в их глазах какая-то усмешка и вызов, словно эти пигалицы знают тайну, не ведомую ему, двадцатилетнему. Но теперь, кажется, он задел их за живое. Еще бы! В этом возрасте их, конечно, интересует все, что хоть как-то связано со словом «женщина». Но он не будет спешить…
– «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет», – процитировал он русского поэта. – Вот определение, которое дано русской женщине в литературе. Русские писатели, даже самые великие, даже Толстой, не добавили ничего к этим двум строчкам. Так неужели это и есть ваше главное качество – быть эдакими Геркулесами в юбках? Или пожарниками? А?
Он переждал их смех и продолжил:
– Нет, я думаю, должно быть что-то еще, из-за чего именно в русских женщин влюблялись когда-то монархи Европы и, пренебрегая своими принцессами, возводили русских девушек на английские, французские, британские и норвежские престолы. Но – что? Красота? Вот я смотрю на вас. Конечно, вы все прекрасны и все красавицы. Тихо, не смейтесь. Но намного ли вы красивее француженок или, скажем, итальянок? Ну, честно – красивее? Вот и я не знаю. И тогда я обращаюсь к истории. Я хочу в древних веках найти ответ: что же отличало русских женщин от всех других? И вдруг… вдруг я узнаю, что никаких русских уже давно не существует. Нету русских почти тысячу лет! Да, да, мы живем в России, и весь мир называет нас русскими, но… факты упрямая вещь – от русских у нас только название. Все историки – и российские и западные – потеряли следы русов еще в десятом веке. Русы, настоящие русы – огромное племя, целый этнос, который в первом тысячелетии прокатился по всей Европе, – исчезли! Пропали во тьме веков, оставив после себя скифским племенам только имя свое да позднее династию царей Рюриков. И все. Ни языка, ни культуры, ни письменности, ни легенд. Только имена: Олег, Ольга, Игорь. Да названия рек: Днепр, Днестр. Впрочем, ведь и эти названия звучат больше по-немецки, чем по-русски, правда? Но как же так? Как мог без следа исчезнуть целый народ? И почему? И исчезли?
Он порывисто встал. Пламя костра отбросило от его худощавой фигуры большую изломанную тень на белеющие в ночи тенты туристических палаток. Лицо его, узкое и освещенное снизу багровыми бликами, вдруг обрело какое-то мефистофельское и в то же время вдохновенное выражение, темные глаза загорелись внутренним светом, а широкие крылья крупного носа хищно вздрогнули при неожиданно близком всплеске речной рыбы, словно это плеснулась в речной воде та самая тайна, разгадку которой он искал.
– Посмотрите вокруг! – вдруг приказал он, очертив в темноте широкий полукруг своей обгорелой еловой палкой, и от этого резкого жеста угольно-красный конец палки вспыхнул, как огненное копье. – Двадцать веков назад здесь была такая же тьма, те же леса и те же комары. Вдоль берегов этих рек жили мелкие племена – какие-то угры, буртасы, гузы. Они занимались рыбалкой, охотой и собирали мед в лесах. Но в пятом – седьмом веках черт знает откуда – с севера, от Прибалтики – сюда хлынули орды воинственных ругов. Это были бандиты, завоеватели. Они не производили ничего, а занимались лишь грабежами и жили за счет мародерства. В девятом веке они покорили славянскую столицу Киев и с тех пор стали править и помыкать всеми, кто был вокруг – полянами, древлянами, северянами. Они грабили их, брали с них тяжелые дани и продавали в рабство в Византию, в Грецию, в Хазарию. Они были грубыми, жестокими, беспощадными в битвах и вероломными в быту, и все свое достояние, нажитое разбоем, они оставляли в наследство дочерям. А сыновьям они завещали только оружие, говоря: «Этим мечом я добыл свое состояние, возьми его и иди дальше меня!» Иными словами, это был этнос бандитов. Но!..
Он поднял горящую еловую палку, как саблю или как жезл. Он уже давно расхаживал вдоль темного берега, вдохновленный вниманием своих слушательниц и теми миражами прошлого, которые виделись ему во мраке этой летней ночи.
– Но они были красивы! – объявил он. – Этого отнять нельзя – руги, которых в этих местах стали называть «русами», были очень красивы. Как в 922 году написал своему владыке иранский посол Ахмед ибн Фадлан: «Я видел русов. Я видел русов, когда они прибыли по своим торговым делам и расположились у реки Итиль. Я не видел людей с более совершенными телами, чем у них. Они подобны пальмам, белокуры, красивы лицом и белы телом. Они не носят ни курток, ни кафтанов, но у них мужчина носит кису, которой он охватывает один бок, причем одна из рук выходит из нее наружу. И каждый из них имеет топор, меч и нож, причем со всем этим он никогда не расстается. И у иных от ногтей до шеи все тело разрисовано изображением деревьев, птиц, богов и тому подобного. А что касается их женщин, то они все прекрасны, их тела белы, как слоновая кость, и на каждой их груди прикреплена коробочка в виде кружка из железа, или из серебра, или из меди, или из золота, или из дерева в соответствии с богатством их мужей. Они носят эти коробочки с детства, чтобы не позволять их груди чрезмерно увеличиваться. На шеях у них мониста из золота и серебра, и нож, спадающий меж грудей, а самым великолепным украшением у русов считаются зеленые бусы из керамики. За каждую такую бусину они готовы отдать шкуру соболя.
Они прибывают из своей страны и причаливают свои корабли на Итиле – а это большая река, – и строят на ее берегу большие дома из дерева. И собирается их в одном таком доме десять или двадцать, у каждого своя скамья, на которой он сидит, и с ним сидят девушки-красавицы для купцов… Если умрет глава семьи, то его родственники говорят его девушкам: «Кто из вас умрет вместе с ним?» Одна из них, которая любила его больше других, говорит: «Я». Тогда собирают то, чем он владел, и делят это на три части, причем одна треть – для его семьи, вторая – чтобы на нее скроить одежды, а третья – чтобы на нее приготовить набиз, который они все пьют десять дней, пока кроят и шьют одежду умершему. На эти десять дней они кладут умершего в могилу, а сами пьют, сочетаются с женщинами и играют на сазе. А та девушка, которая сожжет себя со своим господином, в эти десять дней пьет и веселится, украшает себя разными нарядами и украшениями и так, нарядившись, отдается людям».
«Мне все время хотелось, – писал Ибн Фадлан, – познакомиться с этим обычаем, пока не дошла до меня весть о смерти одного выдающегося мужа из их числа. Когда же наступил день, в который должны были сжечь его и девушку, я прибыл к реке, на которой находился его корабль, – и вот этот корабль уже вытащен на берег, на деревянное сооружение вроде больших помостов. В середину этого корабля они поставили шалаш из дерева и покрыли этот шалаш разного рода кумачами. Потом принесли скамью, покрыли ее стегаными матрасами и византийской парчой, и подушки – византийская парча. И пришла женщина-старуха, которую называют Ангел смерти, это она руководит обшиванием умерших, и она убивает девушек. И я увидел, что она старуха-богатырка, здоровенная, мрачная.
Когда же они прибыли к могиле, они удалили землю и извлекли умершего в покрывале, в котором он умер. Еще прежде они поместили с ним в могиле набиз, какой-то плод и лютню. Теперь они вынули все это. И я увидел, что умерший почернел от холода этой страны, но больше в нем ничего не изменилось, кроме его цвета. Тогда они надели на него шаровары, гетры, сапоги, куртку, парчовый кафтан с пуговицами из золота, надели ему на голову соболью шапку из парчи, и понесли его на корабль, на стеганый матрас, подперли его подушками и принесли набиз, плоды, цветы и ароматические растения, и положили это вместе с ним. И принесли хлеба, мяса и луку, и оставили это рядом с ним. Потом принесли его оружие и положили его рядом с ним. Потом взяли двух лошадей, рассекли их мечами и бросили их мясо в корабль.
Собралось много мужчин и женщин, играют на сазе, и каждый из родственников умершего ставит шалаш, а девушка, которая захотела быть сожженной со своим господином, разукрасившись, отправляется к шалашам родственников умершего, входит в каждый из шалашей, и с ней сочетается хозяин шалаша и говорит ей громким голосом: «Скажи своему господину: „Право же, я совершил это из любви и дружбы к тебе.“» И таким образом она проходит все шалаши…
Когда же пришло время спуска солнца, она поставила свои ноги на ладони мужей, поднялась и произнесла какие-то слова на своем языке, после чего ее спустили. Потом подняли ее во второй раз и в третий раз, и я спросил переводчика об этих действиях, и он сказал: «Она сказала в первый раз, когда ее подняли: „Вот я вижу своего отца и свою мать“, – и сказала во второй раз: „Вот все мои умершие родственники, сидящие“, – и сказала в третий раз: „Вот я вижу своего господина сидящим в саду, а сад красив, зелен, и вот он зовет меня, – так ведите же меня к нему!“»
И так они пришли с ней к кораблю. И она сняла два браслета, бывшие на ней, и отдала их той женщине-старухе, называемой Ангел смерти, которая ее убьет. После этого все мужчины делают свои руки устланной дорогой для девушки, чтобы девушка, став на ладони их рук, прошла на корабль. Но они еще не ввели ее в шалаш ее умершего господина. Пришли мужи, неся с собой щиты и палки, а ей подали кубок с набизом. Она же запела над ним и выпила его. И сказал мне переводчик, что она этим прощается со своими подругами. Потом ей был подан другой кубок, а старуха, имея огромный кинжал с широким лезвием, вошла вместе с ней в шалаш, а затем вошли в шалаш шесть мужей из родственников ее мужа и все до одного сочетались с девушкой в присутствии ее умершего господина до тех пор, пока стала она радостной и легкой, как ангел. Затем, как только покончили они с осуществлением своих прав любви, они уложили ее рядом с ее господином. Двое схватили обе ее ноги, двое – обе ее руки, а старуха, называемая Ангел смерти, наложила ей на шею веревку и воткнула ей меж ребер кинжал. А мужи начали бить палками по своим щитам, чтобы не слышен был звук ее предсмертного крика…
Когда же она умерла, то ближайший родственник умершего, будучи еще голым, взял палку и зажег ее у огня и пошел зажечь дерево, сложенное под кораблем.
И взялся огонь за дрова, потом за корабль, потом за шалаш, и мужа, и девушку, и за все, что в нем находится. Потом подул ветер, большой, ужасающий, и усилилось пламя огня, и разгорелось его пылание. Не прошло и часа, как корабль, и дрова, и девушка, и господин ее превратились в золу, потом в мельчайший пепел.
Тогда они соорудили на месте этого сгоревшего корабля нечто вроде круглого холма и водрузили в середине его большое дерево, написали на нем имя этого мужа и имя царя русов и удалились».
– Так писал Ибн Фадлан о русах, которых он видел своими глазами вот здесь, на берегу этой реки. Да, это было именно тут – здесь сидели русы со своими товарами и юными красотками, стройными как пальмы, и прекрасными лицом и телом. И здесь же шли в огонь русские девушки за своим возлюбленным или мужем. И было это всего тысячу сорок три года назад. Но потом за каких-нибудь семьдесят – восемьдесят лет все мужчины-русы погибли в неудачных походах на Византию, Персию и Болгарию. А что стало с их прекрасными женщинами – не написано нигде, но, скорее всего, они стали женами славян, полян и древлян, которые переняли их имя, потому что хотели быть такими же грозными и красивыми, как их бывшие владыки. Но стали ли? Спросите себя ночью наедине с собой: сможете ли вы пойти в огонь за своим возлюбленным? Выпить перед смертью чашу набиза, спеть прощальную песню своим друзьям и взойти на горящую ладью своего мужа? Спросите себя, и тогда вы узнаете, сохранились ли русские женщины в России. Спасибо за внимание. А теперь – все по палаткам, спать!
Он переждал их визг и крики: «Еще! Расскажите еще что-нибудь! Пожалуйста!» – потом разбросал пепельные угли догоревшего костра и сказал негромко:
– Все! На сегодня все. Отбой.
Они окружили его, прыгая и вереща:
– Нет! Вы знаете больше! Ну, пожалуйста! Расскажите!
Он поднял на них глаза, и они смолкли в ожидании продолжения рассказа. А он сказал:
– Может быть, я знаю еще сотню интересных историй. Но если вы хотите когда-нибудь услышать их, вы немедленно отправитесь спать. Я считаю до трех. Раз…
Они бросились прочь, к своим палаткам. Визг, хохот и мелькание загорелых лодыжек в ночи… Он устало усмехнулся, глядя им вслед. А потом повернулся к реке.
Вдали, в темноте, уплывал от него и истаивал в черном пологе ночи последний огонек костра плотогонов. Но сверху, с севера, ему вдруг послышались какие-то звуки – не то движение нового лесосплава по реке, не то негромкие всплески весел. Он шагнул к воде, всматриваясь в темноту безлунной ночи. Армада темных силуэтов обозначилась на речной стремнине, но издали и сквозь мрак безлунной ночи он не мог понять, что это – плоты? лодки? или ладьи древних русов, плывущих за новой добычей?..
Часть I
Двойная охота
1
В Москве Рубинчик романов не заводил. И не только потому, что дорожил своей репутацией известного журналиста и сотрудника «Рабочей газеты», где печатался под псевдонимом «Иосиф Рубин», но и потому, что в Москве у него не было на эти романы ни времени, ни желания. Худощавый тридцатисемилетний еврей с провинциальным детдомовским воспитанием и столичным честолюбием, он в Москве целиком посвящал себя будничной редакционной лихорадке, двум малым детям, жене и стервозному быту, съедающему весь досуг, скандальным очередям за продуктами, обувью, одеждой, лекарствами для детей и всем остальным, без чего невозможно будничное существование человека. Замотанный этой колготней, Рубинчик не имел в Москве и минуты на то, чтобы взглянуть вокруг себя и увидеть чье-то женское лицо, заманчивый вырез платья или хотя бы тихий танец снежинок под уличными фонарями.
Но стоило ему выехать в командировку, стоило сбросить с себя нервотрепку московских забот, как в нем просыпался какой-то мистический, хищный и веселый азарт охотника. Но не на всякую дичь, нет. В Рубинчике не было той всеядности, какая свойственна почти всем мужьям, вырвавшимся из постели пусть даже любимой, но уже такой привычно-знакомой жены. И вообще, дело было не в сексуальном голоде. Дело было в чем-то ином, чему сам Рубинчик не мог дать названия, да и не искал его. Но в тот момент, когда он садился в редакционную машину или в аэрофлотский автобус, чтобы ехать в аэропорт, а оттуда улететь на сибирские нефтяные разработки, уральские рудники или к алтайским лесорубам, мощный выброс адреналина в кровь каким-то странным образом перегруппировывал улежавшиеся на московских орбитах атомы и электроны его тела, вздрючивал их, расщеплял в них новые киловатты энергии, распрямлял Рубинчику плечи, менял посадку головы, прибавлял раскованности и остроумия и наполнял его взгляд самоуверенной дерзостью.
И с этой минуты начиналась охота.
Так тайный наркоман, почти не отдавая себе отчета в своих действиях, выходит на поиск наркотика. Так маньяк-убийца отправляется на ночную охоту за своей очередной жертвой. Так гениальный поэт бессознательно ищет одно-единственное слово, которое заставит его стих взлететь над морем презренной прозы.
Огромная страна – вся советская империя в расцвете ее могущества – лежала перед ним, вольно раскинувшись от Балтики до Тихого океана, и он с трудом сдерживал возбуждение, как инопланетянин при высадке на новую планету или как всадник из орды Чингисхана перед вторжением в Сибирь. В этой стране происходила масса событий – она открывала газ в Заполярье, ловила иностранных шпионов, готовилась к Олимпиаде, прокладывала каналы в прикаспийских пустынях, преследовала диссидентов, строила гидростанции, посылала ракеты в космос, слушала «Голос Америки» и «Свободу», и Рубинчик с профессиональной жадностью поглощал, впитывал и заносил в свои блокноты все, что слышал и видел вокруг. Это была его страна, и она принадлежала ему вся – от Молдавии и Эстонии до Туркмении и Чукотки, и всем своим маленьким еврейским сердцем он любил ее огромность, многоликость и мощь. Впрочем, он никогда не считал себя евреем в полном смысле этого слова – он был атеистом, не знал еврейского языка, укоротил свою фамилию до ее русского звучания, пил водку не хуже любого русского, и, самое главное, он любил русских женщин. О да! Каждый раз, когда где-нибудь в сибирской, вятской или мурманской глуши его ищущий взгляд натыкался наконец на ту, которая заставляла замереть его охотничье сердце, он обнаруживал, что и эта, новая, роднится со всеми его предыдущими находками одним непременным качеством: это всегда были русские женщины, с вытянутым станом, затаенно печальными серыми или зелеными глазами и тем удлиненным лицом, высокими надбровными дугами и тонкой прозрачной кожей, которых можно увидеть на картинах Рокотова, Левицкого и Боровиковского.
Конечно, Рубинчик почти никогда не находил копию княгини Струйской или Лопухиной, хотя и эти портреты не передают в точности образ, который по необъяснимой причине жил в его подсознании. Но если объединить лик иконной Богоматери Владимирской с глазами какой-нибудь древнерусской или норвежской воительницы-княжны или хотя бы с суровой жертвенностью в глазах женских портретов Петрова-Водкина, то, может быть, это будет близко к тому идеалу, иметь который было для Рубинчика навязчивым и почти маниакальным вожделением.
Такие женские типы еще можно встретить в глубокой русской провинции – хотя все реже и реже. Косметика, мода в одежде и в прическах, кровосмесительство, прокатившееся по русской породе волнами татаро-монгольского ига, турецким пленом, польским и французским вторжениями, беспутством собственных бояр, немецкой оккупацией, чекистским раскулачиванием, подсоветской миграцией и массовым алкоголизмом, – все это замутило, испортило и растворило нордическую, но оригинально смягченную в половецких кровях красоту русских женщин, которая еще несколько веков назад настолько пленяла европейских монархов, что они вели русских невест к свадебным алтарям и сажали рядом с собой на престолы в Англии, Норвегии, Франции, Венгрии – да по всей Европе!
Теперь, в наше время, стандарт русской красоты сместился к копированию на русский манер западных кинокрасоток, и только очень редко, случайно, как выигрышное сочетание цифр в лотерейном билете, судьба вдруг сводит в одном материнском лоне старый и утраченный в веках истинно русский набор хромосом. И тогда где-нибудь в провинциальной глуши Сибири, Урала или Карелии тихо, в заурядной семье растет, сама того не зная, юная копия былинной Ярославны, сказочной Василисы Прекрасной или скифской княгини Ольги. По неосознанной для себя и странной для окружающих причине, она сторонится гулевых подруг, заводских танцулек с обязательным лапаньем фиксатыми сверстниками за грудь и прочие интимные места, ранней дефлорацией в кустах районного парка культуры и модного пристрастия пятнадцатилетних к вину, сигаретам и похабели в разговоре. К шестнадцати годам она уже безнадежно «отстала» от своих подруг, она отдаляется от них в уединенную и тревожную для родителей мечтательность, чтение книг, вязание и учебу в каком-нибудь техникуме, а в двадцать два года ее, как старую деву, почти насильно выдают замуж. И, так и не отличенный от других простолюдинок, этот тайный цветок русской расы быстро увядает женой какого-нибудь прапорщика в глухом военном городке, грубеет с мужем-алкашом среди детей, грязного белья и стервозности заводской хрущобы или хиреет сам по себе от неясной и нереализованной своей предназначенности – хиреет до беспросветной русской меланхолии, панели Курского вокзала и женской тюрьмы.
Но Рубинчику было достаточно одного взгляда, чтобы среди тысяч женских лиц, что встречались ему на его журналистских маршрутах, выделить и опознать ту, в которой первозданная, исконная русскость еще не была заштрихована провинциальным бытом, изгажена поселковым блядством или замордована мужем-алкоголиком. И когда это случалось, когда он – наконец! – натыкался на то, что он называл про себя «иконная дива», все замирало в нем – пульс мысли, дыхание. Это длилось недолго – долю секунды, но он ощущал это глубоко и мощно, как инфаркт. А затем сердце спохватывалось и швыряло по ослабевшим венам такое количество жаркой крови, что желание иметь эту древнерусскую красоту пронизывало Рубинчику не только живот, пах и ноги, но даже волосы на груди. Все в нем веселело, вздымалось, вставало, как монгольский всадник в стременах и как шерсть на звере, узревшем добычу.
Поразительно, что эти его избранницы никогда не оказывали ему сопротивления и даже не требовали предварительного флирта, длительного обольщения или хотя бы ужина в ресторане на манер московских женщин. Что-то иное, какой-то неизвестный и непереводимый на слова способ общения возникал между Рубинчиком и такой «иконной дивой», возникал сразу, в тот первый момент, когда глаза их встречались. Такое же чувство мгновенного внеречевого общения Рубинчик испытал однажды в тайге при случайной встрече с важенкой – юной оленихой, повернувшей к нему голову на таежной тропе. Они замерли оба – и Рубинчик, и важенка. Пять метров отделяли их друг от друга, ровно пять метров, не больше, и они смотрели друг другу в глаза – в упор и со спокойным вниманием. Рубинчик ясно, насквозь, до затылка, почувствовал, как важенка, вглядываясь в него, постигает его своими огромными темными глазами, влажными, как свежий каштан. Он собрал всю свою волю, чтобы тоже проникнуть в глаза и душу этого грациозного и нежного зверя, застывшего на высоких и тонких ногах. И ему показалось, что – да, есть контакт! Там, за влажной роговицей этих сливоподобных глаз он вдруг ощутил нечто широкое, темное, теплое и густое, как кровь, которое только ждет его знака, чтобы впустить его еще глубже или просто пойти за ним по таежной тропе. Казалось, сделай он правильный жест или знак – и важенка шагнет к нему, мягко и доверчиво ткнется губами в шею и станет покорной рабыней, невестой, лесной любовницей.
Но там, в тайге, он не знал секретного знака, которого так терпеливо и долго – может быть, целых пять минут – ждала от него таежная красотка. И от досады он вздохнул, сделал какое-то мелкое движение не то рукой, не то кадыком, и в тот же миг важенка нырнула в еловую чащу, рапидно перебирая в полуполете своими тонкими ногами лесной балерины и презрительно задрав над подпрыгивающей белой попкой коротенький упругий хвостик. Оставшись на тропе в одиночестве, Рубинчик почувствовал себя неотесанным мужланом на балу жизни, отвергнутым таежной аристократкой за незнание лесной мазурки.
Однако здесь, среди людей, Рубинчику не нужны были ни секретные коды, ни магические жесты, ни слова. Как одним-единственным взглядом он узревал русскую диву в жутком коконе ее телогрейки и нелепого провинциального платья, в толстых трикотажных колготках и резиновых ботах, так и эта дива сама, с первого взгляда, опознавала его каким-то иным, до сей минуты даже ей самой неизвестным чутьем и какой-то другой, генной памятью. И широкая, просторная глубина, густая и теплая, как кровь, открывалась перед Рубинчиком в ее глазах.
Конечно, он знакомился с девушкой, говорил какие-то дежурные слова, но ясно видел, что она только слушает его голос и вместе с этим голосом вбирает в себя его самого, пьет его, как наркотик…
Рубинчик никогда не мог объяснить себе этого эффекта. То есть почему его влекло к русским женщинам – этому можно найти тысячу резонов: от воспитания на русской культуре до комплекса маленького и ущемленного в правах еврея в море славянского и государственного антисемитизма. Но что они – древнерусские княжны, половецкие принцессы, донские ярославны и онежские василисы – видели в нем, невысоком, худощавом еврее с жесткой черной шевелюрой, крупным еврейским носом, маленькими карими глазами и густой шерстью, выбивающейся из открытого ворота рубашки? Почему после нескольких незначительных слов знакомства они покорно, как завороженные важенки, сами приходили к нему в гостиничный номер – открыто! на глазах у всего своего города или поселка! – и даже не видя, какими глазами смотрят на них гостиничные администраторши.
Этого Рубинчик никогда не понимал, и каждый раз, когда это случалось, был уверен, что на этот раз он наверняка ошибся и закадрил простую провинциальную давалку.
Но когда очередная «княжна» уходила по его приказу в душ и возвращалась оттуда босиком, с гусиной кожей на голых ногах и завернутая от груди до лобка в потертое гостиничное полотенце (с обязательным фиолетовым штампом «Госкоммунхоз», чтобы это полотенце не уперли постояльцы гостиницы), Рубинчик сразу видел, что здесь не пахнет не только блядством, но и вообще каким-нибудь сексуальным опытом. В ее походке, фигуре, вытянутой шее и в глазах было нечто завороженно-испуганное и мистически покорное его воле, слову, жесту и мысли. А самое главное – его вожделению. И медленно отнимая это гостиничное полотенце, прикрывающее ее худое белое тело, грудь и крохотные бледные соски, Рубинчик уже видел, что – да, он не ошибся и на этот раз, она – девственница.
Он совращал их, конечно. Но только если понимать под совращением дефлорацию и ничего, кроме этого чисто медицинского акта. Потому что во всех остальных значениях этого слова – лишить женской чести, сбить с правильного пути – то какое тут к черту совращение! Он не трахал их и не ломал целку, а проводил их по узкому мостику от девичества в женственность – проводил с почти отцовской осторожностью, терпеливостью и нежностью, а затем приобщал их к истинной и высокой женской чести быть в постели не расщепленным надвое поленом, а Жрицей.
Так в ночном тумане опытный бакенщик сначала одной интуицией находит темный буек маяка, потом на ощупь разбирает фонарь, доливает масла, заправляет фитиль, зажигает наконец огонь – и вдруг свет этого маяка слепит глаза ему самому.
Свет истинной женственности, который Рубинчик зажигал в такую ночь где-нибудь в Ижевске, Вологде, Игарке или Кокчетаве, был подобен возвращению к жизни старинной иконы, когда после осторожной и трепетной расчистки на вас вдруг вспыхнут из глубины веков живые и магические глаза.
Этот миг Рубинчик готовил особенно тщательно и даже церемониально. В стране, где, несмотря на массовое блядство, сексуальное образование было предоставлено лишь темным подъездам, похабным анекдотам и настенным рисункам в общественных туалетах, где не было ни одной книги на тему «КАК ЭТО ДЕЛАЕТСЯ» и где даже слово «гинеколог» стесняются произнести вслух, – в этой стране миллионы юных женщин знают о сексе не больше, чем домашние животные. Лечь на спину, раздвинуть ноги и поддать – вот все, чему учат своих невест и что требуют от своих жен девяносто процентов русских мужчин. Нужно ли удивляться массовой фригидности русских женщин?
В черном море сексуального невежества Рубинчик зажигал светлые лампады чувственности и первым наслаждался их трепетным пламенем.
– Сейчас, дорогая! Не спеши и не бойся! Забудь все, что тебе говорили об этом подруги, и забудь все грязные слова, которые пишут про это в подъездах. Мы сделаем это совершенно иначе. Так, чтобы ты помнила об этом всю жизнь, как о самом святом дне своей жизни, как о рождественском празднике. Выпей вина. Вот так. И еще глоток. И еще. А теперь дай мне твои губы. Нет, не так. Забудь обо мне и слушай только себя…
Черт возьми, они даже целоваться не умели как следует! Их соски не умели откликаться на прикосновения мужских губ, их руки боялись опуститься к мужскому паху, их ноги сводило судорогой предубеждения, и даже когда они делали над собой волевое усилие и разжимали ноги в ту позу готовности, которую многократно видели на похабных рисунках в школьных туалетах, – даже тогда их тело еще не было ни ложем страсти, ни хотя бы желания, а только – ложем страха.
Но Рубинчик был поэтом соития, терпеливым и виртуозным.
– Подожди! При чем тут ноги? Ты видишь эту ночь за окном? Это не звезды, нет. Это решето вечности. Семнадцать лет твоей жизни утекли через это решето навсегда. Их нет. Они истаяли в космосе. Что осталось от них в тебе? Ничего. Потому что ты не жила еще. Ты дышала – да. Ты ела, пила, что-то учила. Су-ще-ство-ва-ла. И только. А сейчас ты начинаешь жить. После этой ночи ни одна твоя ночь уже не утечет от тебя в никуда. Они будут все твои. Ты слышишь – твое тело наполняется солнечной силой. От каждого прикосновения к тебе этим ключом жизни все в тебе оживает – и спина… и живот… Посмотри на него. Не стесняйся. Возьми его в руки. Только не сжимай так сильно. Нежней. Ты знаешь, почему купола всех церквей и мечетей именно такой формы? Потому что это вершина божественной гармонии! А теперь приложи его к своей груди – сама. Да, милая, так. Ты чувствуешь? Твой сосок растет ему навстречу…
Он не шел ниже. Даже когда ее спина уже аркой изгибалась навстречу ему, и ее живот начинал пульсировать от первых приливов желания, и тяжелело дыхание, и губы открывались, – он не спешил. Наоборот, он отнимал свой ключ жизни от ее тела и нес его к ее губам. Это был один из самых критических моментов операции. Взращенные в советском невежественно-брезгливом пуританстве, все сто процентов юных русских женщин считают мужской половой орган таким же грязным, как их общественные туалеты. Прикоснуться к нему, а уж тем более взять его губами кажется им немыслимым унижением. Ведь хуже нет в России оскорбления, чем сказать о женщине: «Я имел ее в рот!» И такое же презрительное отвращение испытывает русский мужчина к женскому влагалищу. «Даже если когда-нибудь, – думал Рубинчик, – в двадцать третьем веке, в России будут делать эротические фильмы, невозможно представить, чтобы и в таком фильме русский мужчина поцеловал женщину меж ее ног…»
Но Рубинчик легко ломал этот дикий российский предрассудок. Он возносил свой гордый ключ жизни, напряженный и увитый набухшими венами, по груди своей наложницы к ее к подбородку и губам – возносил медленно и торжественно, как приз, как божественный жезл…
Чаще всего она в ужасе закрывала глаза.
Он не настаивал, нет. Он брал ее лицо двумя руками и говорил тихо и нежно:
– Посмотри на меня!
Она открывала глаза. И всегда в них было одно и то же – покорность и готовность впустить его в теплую глубину своей души и тела и тайный ужас перед тем, как это произойдет. Нет, и еще что-то – нечто более древнее, какой-то иной, мистический ужас подневольной и завороженной жертвы…
Но Рубинчику было недосуг, да он и не пытался разгадать тайну этого страха. Зато он давал этой диве возможность заглянуть в его душу.
– Это не стыдно, милая! Посмотри мне в глаза! Нет ничего стыдного в нашем теле. Ни в твоем, ни в моем. Все сделано Богом из одной крови и одной плоти. И все одинаково прекрасно на вкус. Смотри…
И он начинал целовать ее тело сверху вниз, медленно опускаясь губами и языком по ее груди и животу, все ниже и ниже, к тонким завиткам ее пуха на лобке. А затем он мягким, но властным движением ладоней разводил ее колени. Тут, в этой лощине, находилась главная западня его жизни, тут, под пухом этих шелковых зарослей, укрывался тот магический магнит, чью неземную силу Рубинчик испытал лишь раз, давным-давно, на берегу древнего Итиля, но который с тех пор властно вырывает его из Москвы и тащит по российской грязи и снегам, через тайгу и тундру на поиски очередной русской дивы.
Осторожно, как минер или тигролов, Рубинчик приближал свое лицо к этой маленькой нежной роще и подбородком раздвигал ее спутанные лианы.
Сухие, закрытые и еще спящие губы невинного девичьего бутона представали перед его пытливым взглядом, и не было, казалось, никакой мистики в этих бледно-розовых створках, как на вид нет никакой мистики в простой раковине-жемчужнице.
Но Рубинчика не могли обмануть эти уловки природы. Не дыша, страшась и одновременно жаждая этого опасного чуда, он сначала губами, а потом языком касался этих бледно-розовых створок.
Одно это прикосновение вызывало девичий шок. Не сексуальный, нет – культурный. Пытаясь избавить Рубинчика от ненужного, как они считали, унижения, они всегда в этот миг хватали руками его голову и пытались отстранить, вынуть ее из собственных чресел. Но Рубинчик перехватывал их руки своими руками и сжимал изо всех сил, запрещая им любое движение.
Конечно, он знал, что они дадут ему и без этого.
Он мог в любую минуту разломить локтями их ноги и войти в их тело, одним ударом прорвав сухоту их девственных губ, судорожно сжатые мускулы устья и тонкую пленку там, внутри. Собственно говоря, в силу своего невежества они ничего иного от него и не ждали, хотя именно это они могли получить в любой подворотне без всякого Рубинчика.
Но ведь не в этом была его миссия и магия этой ночи!
Учитель, Просветитель, Наставник и Первый Мужчина – даже эти простые титулы наполняли его сексуальное вожделение еще одним качеством, еще одной гранью изыска. А помимо этого… да, помимо этого, он ждал от этой ночи еще чего-то – невероятного, сверхобычного, почти сатанинского, что довелось ему испытать только там, на берегу Итиля…
Сжав руками запястья тонких девичьих рук, он продолжал нежно, в одно касание, целовать еще сухие и спящие губы девичьего бутона. Этот бутон всегда напоминал ему заспавшегося ребенка, навернувшего на себя теплое байковое одеяло, которое Рубинчику предстояло развернуть языком и губами. И он приступал к этому процессу с тем ликованием, с каким его трехлетний сын разворачивал обертку шоколадной конфеты. Заострив язык, он медленно, как в рапиде, раздвигал эти оживающие лепестки. Он знал, что в ее подсознании этот маленький бутон начинал увеличиваться, гипертрофироваться, вырастать до гигантских размеров. По силе вожделения это было несопоставимо с любым ее прежним девичьим томлением или безотчетными позывами ее юного тела к мастурбации. Сейчас в ее разгоряченном мозгу ее маленькая лагуна превращалась в отдельное тело, в жадного зверя и в один гигантский рот, алчущий новых прикосновений, поцелуев, ласк, слюны. Так пустыня, высыхающая от многолетней засухи, корчится от жажды и нетерпеливо открывает свои пересохшие поры первым же тучам, наплывающим к ней с горизонта.
Но чудо, которого ждал Рубинчик и которое он хотел взрастить, как опытный садовник взращивает редкий экзотический цветок, – это чудо нельзя было ни торопить, ни перегреть своей лаской. Нет, теперь нужно было дать этому чуду возможность прорасти самому, как зерну, проснувшемуся от весеннего дождя. И в тот момент, когда язык и губы Рубинчика начинали ощущать увлажнение ее нижних губ и нащупывали вверху их складок крохотный узелок-жемчужину, Рубинчик останавливал себя. Своим примером он сломал первый барьер – отношение к половому органу как к чему-то грязному и стыдному, что немыслимо тронуть губами, и теперь он снова возносил свой ключ жизни к лицу юной дивы. И еще не было случая, чтобы на этот раз она отвергла его, сомкнула губы или отвернулась. Наоборот, порывисто схватив его руками и губами, как пионерский горн, она показывала Рубинчику, что урок усвоен, что можно идти дальше, дальше…
Однако он и тут не давал воли девичьей самодеятельности. Он отнимал свой волшебный ключ жизни от ее губ и приказывал жестким тоном владыки и господина:
– Без зубов! Нежней и глубже!
Да, теперь он не выбирал выражений и не обращал внимания на испуганные глаза, горящие в темноте, как у маленького зверька. Она должна усвоить терминологию вместе с процессом.
– Только медленно, не спеша! И играть языком! Играть, как на флейте! Вот так, да!
Он знал, что в ее подсознании нижние и верхние ее губы уже соединились в единого монстра, способного поглотить все его тело и душу, но еще дальше, на периферии ее сознания все равно бьется, замирая от ужаса и ликования, последняя нетерпеливая мысль: «Ну когда же? Когда? Я сделаю все, что прикажешь, только и ты быстрей сделай то, главное!» И даже не мыслью это было в них, а сутью и главной задачей их пребывания на земле: стать женщиной. Это записано в их генетическом коде, в подкорке их мозга и в каждой клетке их тела. Дары Господни неотторжимы!
Однако Рубинчик оттягивал этот главный момент. Эта оттяжка стоила ему здоровья, поскольку он должен был усилием воли укротить бушующее в его гениталиях давление. Но он шел на эту пытку сознательно, как на жертву ради возвышенной цели. Он приказывал себе отключиться, терпеть, ждать! Ее сознание уже смято жаждой соития, и она уже отдалась этому потоку, открылась ему и поплыла в нем, и вожделение крутит ее, и она получает кайф от всего – от вкуса его плоти, оттого, что – наконец, после стольких лет ожидания! – держит в руках этот живой и горячий ключ жизни, и даже от того, что дышит его запахом! Теперь и не видя ее в темноте, Рубинчик ощущал, что ее язык и губы выполняют его приказ не из страха, не вынужденно, а – с ликованием! Так юный музыкант, который подневольно, по принуждению родителей выучил первую мелодию, вдруг начинает испытывать удовольствие от своей игры – ликуя и гордясь, он играет ее снова и снова, все громче, быстрее, артистичнее, выделяя нюансы, переходы, окраску тембром и уже не желая выпускать изо рта эту волшебную флейту.
Именно эта восторженная беглость языка и губ новой ученицы, ее жадное, захлебывающееся упоение от поглощения его плоти говорили Рубинчику, что – все, это состоялось, чувственность проснулась в этом сосуде, Женщина родилась в нескладном ребенке, самка ожила в девственном теле, огонь возгорелся в лампаде.
А теперь – к делу!
Он погружал свою руку в меховую опушку ее лобка и начинал готовить плацдарм. Медленно, еще медленней, только двумя пальцами… А когда ее ноги уже сами, в диком позыве упирались ступнями в матрас и аркой вздымали ее тело навстречу его пальцам, а ее рот, и губы, и язык уже не просто лизали и сосали, а сжирали его, захлебываясь собственной слюной, – в этот момент Рубинчик, уже и сам захваченный потоком вожделения, заставлял себя дотянуться до ночника и включить свет.
Нет, она не реагировала на это, она даже не видела этого света. Потому что жила уже не в мире наружного сознания, а, как морская медуза, только внутри себя – своей чувственностью и своей жаждой соития.
Однако Рубинчик не знал пощады. Он возвращал свою ученицу в реальный мир, отнимая от ее губ свой горделивый ключ жизни, и подносил к ним новый бокал вина. Она открывала глаза, и дикие, шальные, ничего не видящие зрачки выкатывались к нему из-под надбровных дуг, выкатывались словно из другого мира и смотрели на него с вопросом, мольбой и нетерпением.
– Сейчас ты станешь женщиной. Сейчас, – успокаивал он. – Просто я хочу, чтоб ты видела это своими глазами. Выпей вина…
Ее тело еще пульсировало внизу, но она послушно делала один или два судорожных глотка, а потом откидывалась головой на подушку, готовая на все и даже, наверно, досадуя на него за то, что он уже не сделал это – пока она была там, по другую черту, за пределами сознания.
Рубинчик, однако, не сожалел о такой упущенной возможности. Женщина в постели, как хорошая проза, требует неспешности. А мужчина именно в сексе приближается к истинному творчеству – сотворению Жизни. Бог, творя земную жизнь, наверняка испытывал оргазм, ведь никак иначе не объяснить происхождение этого самого высшего в мире наслаждения.
Рубинчик извлекал подушку из-под головы своей ученицы, подкладывал под ее ягодицы и начинал языком вылизывать ее ушные раковины. Это тут же возвращало ее и его самого в прежнюю пучину вожделения, в самый круговорот чувственности.
И тогда он возносил над ее открытыми и горячими чреслами свое темное от застоявшейся крови и напряженное до дрожи копье и медленно, снова медленно, крошечными ступенями начинал погружать его жаркий наконечник в тесную, влажную, розовую расщелину, с каждым шажком все раздвигая и раздвигая нежно-мускулистое устье – до тех пор, пока не упирался в неясную, слепую преграду.
Это был святой и милый его душе момент.
Теперь он извлекал свое копье на всю его длину, отжимался на руках и смотрел на распростертое под ним тело.
Так всадник поднимается в стременах, чтобы вложить в удар копья весь свой вес и всю силу размаха.
Бесконечная белая река женской плоти струилась под ним на скрипучей гостиничной кровати. Двумя скифскими курганами вздымалась на этой реке грудь с темными маяками островерхих сосков. Две распахнутые руки отлетали бессильными потоками. Длинная половецкая шея тянулась к подбородку запрокинутой головы. А за ней, дальше, падал с кровати безвольный водопад густых русых тонких волос.
Рубинчик смотрел на это тело с нежностью, с умилением, с любовью. Здесь была его Родина, его Россия. Тридцать лет назад она била его, мальчишку, до крови, обзывала «жидом», валила на землю, заламывала руки, мазала губы салом и заставляла жрать это сало вместе с землей и пылью. Двадцать лет назад она срезала его на вступительных экзаменах в Московском, Ленинградском и других университетах только за то, что в пятой графе его паспорта значится короткое слово «еврей», и мотала его по солдатским казармам и рабочим общагам. Но он прорвался! И теперь она, эта же Россия, принадлежала ему вся – всей своей плотью, реками, лесами и птицами, поющими в ее туманных садах. И – своей упругой шеей, потемневшими сосками белой груди, трепетной впадиной живота, доверчиво распахнутыми объятиями чресел.
Он любил ее в эту минуту. Он любил эту русскую землю так полно и нежно, как ни один русский, как может любить землю только человек, чудом выплывший к берегу из морских штормов, или как любит свой дом ребенок, переживший побои в доме злобной мачехи…
Он делал глубокий вдох и без излишней резкости, но мощно и решительно входил в ее родное и прекрасное тело.
Тепло ее крови, тихий стон, слезы боли и кайфа, первая несказанная истома от поглощения его ключа жизни и сжатия его девственными мускулами, и почти тут же, через минуту, – бешеные конвульсии ее тела наполняли его радостью. Наконец ее тело дождалось главного, ради чего оно росло и зрело все годы своей юной жизни! Оно дождалось соития с полярной плотью и там, внутри, в глубине своей, салютовало этому соитию гейзерами нежности и влаги, собранной за всю предыдущую жизнь.
Ощущение этих горячих и бурных фонтанов защемляло душу Рубинчика божественным, неземным наслаждением. Тонкие руки обнимали его шею и сжимали судорожно и благодарно, не давая шевельнуться; ее губы впивались в его губы до боли; ее ноги замком обхватывали его ноги; а ее трепещущий лобок следовал за ним, не позволяя ему вынуть себя из ее глубин даже на микрон.
Так капкан зажимает живую добычу, так ножны обхватывают смертельно-живительный клинок.
В этот миг Рубинчик всегда завидовал им. Какие космические ливни сотрясают их плоть! Какие молнии пронизывают! В какие пропасти падают они в момент оргазма! Он видел и понимал, что ни один мужчина, даже самый сладострастный, не может испытать и десятой доли тех божественных мук наслаждения, которые приходят в такие минуты к женщинам. Но он испытывал гордость и радость быть курьером, поставщиком этого Божьего дара, который он держал сейчас в женском теле на копье своей плоти. Бог послал им дикие муки родовых схваток, неведомые мужчинам, и Бог – через него, Рубинчика! – воздавал им за эти муки такой силой наслаждения, которую не дано испытать мужским особям. Рубинчик испытывал наслаждение дарить наслаждение, он чувствовал себя в это время и.о. – исполняющим обязанности – Всевластного Бога и старался продлить свое пребывание в этой роли так долго, как только мог. Осиротев в бомбежках 41-го года, когда ему было всего три или четыре месяца, он видел смерть в течение всей войны – в поездах, в голодающих сиротских домах, на горящих волжских баржах с детьми и орущими воспитательницами. И это сделало для него смерть не отдаленным и абстрактным будущим, а такой же реальной, ежеминутной возможностью, как постельное наслаждение. Они – смерть и наслаждение – приближались друг к другу в его сознании, почти смыкались – не зря в момент оргазма все живое, от человека до лесного зверя, испытывает странную, захватывающую, кружащую голову близость смерти. «Эту радость-Смерть, – думал Рубинчик, – может дать только Бог, но мужчина может подвести женщину почти вплотную к этой роковой и восхитительной пропасти экстаза». И он вкладывал все свои силы и талант в это искусство. Ради продления своей роли посланника Бога, ради удержания накала вожделения он умудрялся даже в самые святые и сладостные минуты первовхождения не терять голову и не иссякнуть, а извлечь свое орудие из замка женской плоти – извлечь на микрон.
Извлечь и вернуть…
Выйти и войти…
Сначала – на чуть-чуть…
А потом – чуть больше…
А потом – еще шире, мощней…
Иноходью…
Рысью…
И наконец вскачь! До хрипа! До крика!.
Как копыта, стучали пружины кровати!
Белое тело половецкой невольницы выло по-волчьи – но уже не от боли, нет!
Она уже не ощущала боли, потому что пламя ее вожделения работало как наркоз, как веселящий газ.
В живом синхрофазотроне ее пульсирующего тела их русско-еврейская эротическая полярность разряжалась бурными потоками сексуальной энергии и поила их обоих новым томлением и такой дикой жаждой нового соития, какая неизвестна мужчинам и женщинам одной национальности.
Рубинчик скручивал тело своей русской пленницы в кольцо и спираль, он разламывал ей ноги до шпагата – она доверяла ему во всем, слушалась каждого приказа и была уже той ученицей, которая сама тянет руку, чтобы ее вызвали к доске. Зверея от экстаза, она перехватывала инициативу, ускоряла ритм до галопа, билась головой из стороны в сторону, хлестала воздух гривой волос, хватала руками спинку кровати, скрипела зубами, истекала слезами восторга, извергалась жаркими и клейкими фейерверками, опадала, как мертвая, и снова взлетала аркой, и ее рот находил и обсасывал его пальцы, прихватывая их острыми звериными укусами, а ее ноги взлетали на его ягодицы, спину, плечи. Что-то, какое-то подсознательное чутье, какой-то интуитивный биологический манометр, говорило ей, что только с ним – евреем! жидом! – возможна такая полная, такая почти враждебная половая полярность, при которой столкновения разнополярных потоков их сексуальной энергии достигают мощности ядерных взрывов. И она отдавалась этим разрядам всей своей плотью и кровью, и ее тело своей собственной плотской памятью запоминало каждый миг этого наслаждения.
После каждого ее оргазма, когда она, обмирая, падала и затихала на его груди, Рубинчик чувствовал себя Паганини или Рихтером, только что блистательно сыгравшим сложнейшую симфонию. В ночной сибирской тишине ему даже слышались беззвучные аплодисменты православных и еврейских ангелов и крики «бис!». И он не вредничал и не заставлял себя долго просить, а, тихо шевельнув своими чреслами и сам изумляясь, откуда у него взялись новые силы, неведомые при его общении с еврейской женой, играл на «бис» – сначала в миноре, но уже через минуту переходя к мощным мажорным аккордам и к настоящему крещендо.
Позже, перед тем как отпустить себя, Рубинчик, из последних сил контролируя ситуацию, снова отжимался на своих волосатых руках и с нежной улыбкой смотрел на новорожденную русскую Женщину. Он гордился собой. Пожар чувственности уже пылал в этом камине на полную мощь и сам, без его помощи, уже выбрасывал жаркие протуберанцы страсти. Не в силах дотянуться до губ Рубинчика, она лизала языком волосы на его груди, прикусывала зубами его плечи и вонзала свои ногти в его спину и голову.
Он смотрел на нее и знал, что теперь она сделает все, что он повелит, и будет выполнять его приказы не из мистической завороженности, как вначале, а с ликованием новообращенной служительницы Бога. Да, лежа под ним на спине, на боку, на животе, на локтях и коленях или взлетая над ним скифской амазонкой, она, эта русская дива, будет всегда видеть в нем Бога. В нем, в Рубинчике. И к утру, когда она истечет, как ей будет казаться, уже абсолютно всеми соками своего тела и когда ее тело станет прозрачным, невесомым и падающим в свободном, как в космосе, падении, – в это время, при рассветной прохладе, вползающей в просветлевшее окно, она даже в самых потаенных уголках своего сознания будет молиться на него и нежить в себе его образ, как в двенадцатом веке женщины поклонялись чувственно-эротическому культу Христа.
В свете сиреневого русского рассвета он поднимал ее удивительно легкую голову на свои колени и гладил, гладил, гладил ее тонкие русые волосы. А она, бессильная, безмолвная и легкая, как ангел, тихо, не открывая своих половецких глаз, начинала вылизывать его опавшую плоть, отлетая в сон, в забытье, в детство, в младенчество, где она такими же сытыми губами подбирала, перед тем как уснуть, последние капли молока из соска своей матери.
Но даже гладя и любовно нянча эту новую русскую диву, Рубинчик уже знал, что того мистического, колдовского, сатанинского чуда, в поисках которого мотался он в командировках по этой гигантской стране, – этого чуда не случилось и здесь. Вернувшись из командировки в Москву, в редакцию «Рабочей газеты», он подходил в своем кабинете, который делил еще с тремя собкорами, к огромной настенной карте Советского Союза, находил на этой карте место, где он только что зажег очередной маяк женственности, и вставлял в эту точку новую красную кнопку-флажок. За десять лет его работы разъездным корреспондентом «Рабочей газеты» таких флажков на этой карте было уже больше сотни, но странного чуда, которое он испытал лишь однажды, в юности, в пионерском лагере «Спутник», – этого чуда не было нигде. И значит, через две-три недели он опять рванет в дорогу. Вот только – куда?
Он не знал, однако, что с недавних пор совсем в другом кабинете – с окном на площадь Дзержинского – кто-то на такой же карте тоже отмечает маршруты его поездок и зажженные им в России «маяки».
Этим человеком был Олег Дмитриевич Барский, полковник КГБ.
2
– Ваша фамилия?
– Моя фамилия? – Анна усмехнулась. Этот идиот, сидящий под портретом Брежнева, знает ее уже четыре года, а все не может запомнить фамилию. – Моя фамилия Сигал. А ваша?
Кузяев, начальник отдела кадров Московской коллегии адвокатов, лысый хорек с крупными ушами и красными глазами тайного алкоголика, изумленно поднял глаза от ее личного дела:
– Разве вы не знаете мою фамилию?
– Конечно, знаю. И вы мою знаете. Вы же мне сами звонили.
Анна оглянулась на мужчину, который сидел в глубине кабинета и слушал их с легкой улыбкой на лице. Ему было около сорока, стройная фигура бывшего гимнаста или офицера, удлиненное медальное лицо, короткая стрижка, импортный темно-синий костюм с бортовой строчкой и идеально завязанный импортный же галстук. Держится с видом постороннего, но Анна с первой минуты почувствовала, что хорек вызвал ее к себе именно ради этого мужика. Кто же он?
Кузяев кашлянул в свой кулачок с желтыми прокуренными пальцами.
– Давайте сначала уточним ваши анкетные данные. Сигал Анна Евгеньевна, девичья фамилия Крылова. Возраст – 32 года. Русская, беспартийная. Закончила юрфак МГУ, диплом с отличием. Замужем вторым браком…
Он говорил громче, чем нужно было для того, чтобы его слышала Анна, – то есть явно для слуха этого мужчины, Анна терялась в догадках. Зачем Кузяев читает ему ее анкетные данные?
– Должность – адвокат, член Московской коллегии адвокатов. За время работы участвовала в шестидесяти девяти судебных процессах, из которых выиграла тридцать два…
«Неужели?» – внутренне изумилась Анна. Она уже забыла, когда перестала вести учет своим профессиональным победам и поражениям, но, оказывается, этот хорек вел! Что ж, тридцать два выигранных процесса в этой беззаконной стране – совсем неплохой счет, Анна Евгеньевна!
– Муж, Сигал Аркадий Григорьевич, доктор наук, директор Института новых технологий Министерства тяжелой индустрии, член КПСС…
И тут Анну осенило: ее продают! Этот тип из Инюрколлегии хочет забрать ее к себе, и Кузяев, что называется, «показывает товар лицом». А она, дура, стала дерзить ему с первой минуты. Хотя – стоп, она же не знает ни одного иностранного языка, а Инюрколлегия ведет дела только с западными странами – наследственные, арбитражные. Но тогда кто же этот тип? Его глаза так и сверлят ей затылок…
– Морально устойчива, дисциплинированна, политически грамотна…
Тут незнакомец нетерпеливо скрипнул креслом, и Кузяев, чуткий, как все бюрократы, к телодвижениям начальства, прервал себя на полуслове, поднял голову и посмотрел на него вопросительно.
– Я думаю, это излишне, Иван Петрович, – сказал тот, вставая. – Вы забыли нас познакомить. Анна Евгеньевна, меня зовут Олег Дмитриевич Барский, я из органов безопасности. Скажите, пожалуйста, вы еще поддерживаете отношения с Максимом Раппопортом?
У Анны сжалось сердце и рухнуло вниз. Но она тут же взяла себя в руки. О каких отношениях с Максимом они знают? Впрочем, это КГБ, с ними нелепо юлить. Но и показывать, что ты их боишься, тоже нельзя. И с тем спокойствием, с тем надменным спокойствием, которое она воспитала в себе для судебных поединков с прокурором, Анна вскинула на Барского свои большие зеленые глаза одной из самых красивых женщин Москвы.
– Разве мои отношения с мужчинами угрожают безопасности нашей страны?
Барский расхохотался. Это было так неожиданно – его открытый, громкий смех, и где – в кабинете самого хорька! Сам Кузяев озадаченно захлопал ресницами в ответ на этот смех, а потом, на всякий случай, тоже улыбнулся натянутой улыбочкой, открывшей его желтые и мелкие, как кедровые орешки, зубки хорька.
Отсмеявшись и даже якобы утерев слезы в углах глаз, Барский подошел к столу, сел в соседнее с Анной кресло.
– Все ясно, Анна Евгеньевна! – сказал он. – Теперь я понимаю, как вы выиграли тридцать два процесса.
Но Анна продолжала держаться отстраненно, контролируя каждый мускул своего лица и следя за каждым движением Барского. В чем дело? Что ему от нее нужно? Почему вдруг всплыл Максим?
– Ваня, организуй нам кофе, голубчик, – сказал Барский Кузяеву, обращаясь к нему на «ты», хотя был лет на двадцать моложе, и с тем особым «голубчик», который сразу обозначил и полную зависимость хорька от КГБ, и его, Барского, высокую в этой конторе должность. Потому что никто, даже сам председатель президиума коллегии адвокатов, не смел говорить хорьку «ты». Впрочем, кто же не знает, что во всех учреждениях начальники отдела кадров – это номенклатура органов…
– Один момент, – сказал хорек и, прихрамывая на левую ногу, раненную, как все знали, во время войны, вышел из кабинета.
Барский проводил его взглядом и повернулся к Анне:
– Нет, Анна Евгеньевна, ваши связи с мужчинами не угрожают безопасности нашей страны. Тем более что Раппопорт – это дело прошлое. Хотя, честно говоря, он-то нанес ущерб нашему государству, и не без помощи адвокатов. Но, как говорится, кто прошлое помянет, тому глаз вон. Правда?
На его губах еще была улыбка, но глаза уже не смеялись. «Теперь он пробует смягчить удар и подбирает ко мне ключи, – подумала Анна. – Чего он хочет?»
– Впрочем, – вдруг сказал Барский, словно прервав себя, – что это я, в самом деле? Будто ключи к вам подбираю, вы же сами адвокат. И я, между прочим, тоже выпускник МГУ. Правда, я раньше вас окончил. Вы четыре года назад, верно?
– Что вы хотите? – холодно спросила Анна.
Он посмотрел на нее, выдерживая паузу и словно оценивая ее заново. Потом хмыкнул не то озадаченно, не то удовлетворенно, вытащил из кармана пиджака очки, словно хотел разглядеть ее пристальней, но тут же сунул их обратно.
– Ладно, давайте к делу, – сказал он. – Я, правда, подготовился к длинному и осторожному разговору. Но вижу, что нам ни к чему Раппопорт и с вами нельзя играть в эти игры, верно?
Анна молчала. Барский явно хочет показать, что они могут пришить ей соучастие в делах Раппопорта.
– И вообще, – продолжал Барский, – мне кажется, я плохой знаток психологии, особенно женской. Я хотел, чтобы у нас было дружеское знакомство, а вы как-то сразу замкнулись. И это моя, дурака, вина. Честно говоря, когда я встречаю таких ярких женщин, я робею и сразу беру неправильный тон. Особенно когда на столе пусто. Где же этот поц? – И он с досадой повернулся к двери. – Ага, наконец-то!
В открывшуюся дверь, обитую темным, под кожу, дерматином, секретарша Кузяева вносила поднос с кофейником, коробкой шоколадных конфет и сахарницей. За ней, на втором подносе, сам Кузяев нес бутылку шестизвездочного армянского коньяка «Арарат», рюмки и тарелку с яблоками.
«Ни хера себе! – подумала Анна. – Яблоки в апреле! Наверняка Кузяев сам сгонял на второй этаж в персональный буфет председателя президиума. Только там бывают яблоки и коньяк. Но, черт возьми, кто же этот Барский в КГБ, если сам хорек перед ним так стелется?»
– Вот это другое дело! – одобрительно сказал Барский и небрежным жестом смел деловые бумаги со стола Кузяева, освобождая место для подносов. И взглянул на Кузяева: – Спасибо, голубчик. Ты, я знаю, курильщик, а у меня аллергия на дым. Так что можешь пока там покурить, в приемной.
– Конечно, конечно… – ответил Кузяев и, прихрамывая меньше, чем обычно, поспешно ретировался за дверь.
Только тут Анна вспомнила, что Барский назвал этого хорька еврейским словом «поц», и удивилась про себя: неужели в КГБ ругаются по-еврейски? Это невероятно!
– Вам коньяк в кофе или отдельно, Анна Евгеньевна? – спросил Барский, держа на весу над рюмкой уже открытую бутылку «Арарата».
– Кто вы и что вам нужно? – снова холодно сказала Анна, глядя ему прямо в глаза.
– Моя фамилия Барский, Олег Дмитриевич…
– Это я уже слышала. И вы из КГБ. И хотите, чтобы у нас было дружеское знакомство. Зачем?
Он выдержал ее взгляд и улыбнулся без всякого раздражения:
– Все-таки вам коньяк в кофе или в рюмку, Анна Евгеньевна?
Гм, подумала Анна. В принципе, она любила таких сдержанных мужчин, которых нелегко вывести из себя, в этом всегда был какой-то вызов, мимо которого она не могла пройти спокойно. Вот и теперь она сказала с усмешкой:
– Если вы действительно готовились к нашему знакомству, то должны были изучить мои привычки. Мне коньяк в кофе или в рюмку?
– Ну, не настолько досконально… – несокрушимо улыбнулся Барский, наливая коньяк в обе рюмки. – К сожалению, этот хорек не дал нам коньячных рюмок. Прошу!
Ощущение опасности, исходящей от этого Барского, и запах хорошего коньяка, смешанный с запахом кофе, вызвали у Анны такое острое желание закурить, что она даже поймала свои пальцы на нетерпеливом движении к сумочке. И тут же, словно прочитав ее мысли, Барский вытащил из кармана пачку «Данхилл» и протянул ее Анне:
– Прошу!
Анна усмехнулась. Он выгнал хорька под предлогом аллергии на дым, а сам курильщик. Она взяла рюмку и сразу сделала быстрый и большой глоток – чтобы не чокаться с Барским и чтобы добавить себе храбрости в разговоре с ним. Потому что что-то же этому мерзавцу от нее нужно! Затем достала из сумочки «Мальборо», закурила от услужливо протянутой золотой зажигалки и сказала, откинувшись в кресле:
– Слушаю вас, товарищ Барский. Кстати, вы кто – капитан? майор?
И тоном, и позой она как бы ставила себя в независимое положение. Но его только позабавила эта уловка. Он закурил свой «Данхилл», отпил коньяк, спросил:
– Анна Евгеньевна, вы никогда не задумывались, почему все ваши друзья – евреи?
Он сделал такое ударение на слове «друзья», что лучше бы уж прямо сказал «любовники». Анна взорвалась, но ее профессиональная выучка помогла ей и на этот раз. Сузив глаза, она глубоко затянулась сигаретой. Конечно, она знает, почему все ее мужчины были, есть и, скорее всего, всегда будут евреями. Потому что тот, в которого она втюрилась в пятнадцать лет так, что выбрала его своим первым мужчиной, был еврей. И с тех пор все ее мужчины были евреи, только евреи. Впрочем, нужно сказать, они тоже не обделяли ее своим вниманием. Наоборот, они всегда выделяли ее в любой толпе и компании, награждая пристальными взглядами и пытаясь немедленно завязать с ней знакомство. Хотя и этому было объяснение: став женщиной в пятнадцать лет, Анна расцвела в самом прямом и даже ботаническом смысле этого слова. Ее грудь окрепла, налилась и дерзко выпирала из платья упругими сосками, ее глаза позеленели до изумрудного оттенка и стали как два студено-жарких озера, ее кожа налилась каким-то персиковым цветом, светом и соком, и даже ее волосы, льняные от природы, стали словно мягче, нежней. В ней появилась королевская стать, и она стала так красива, что не только прохожие оглядывались на нее на улицах, но и несколько кинорежиссеров всерьез приглашали ее пробоваться на главные роли в кино. А однажды, когда она шла по улице со своим первым мужем, их обогнали два подвыпивших мужика и один из них громко сказал другому: «Вот едрена мать! Ну как красивая русская баба, так обязательно с жидом!»
Теперь этот Барский повторил тех алкашей. «Почему все ваши друзья – евреи?»
Выдохнув дым, Анна сказала:
– А что? Я должна советоваться с КГБ, с кем мне… дружить? – И нажала на это слово так, чтобы у него не оставалось сомнений в том, что она имеет в виду. – Или на это у нас тоже процентная норма?
Барский озадаченно потер щеку ухоженными пальцами.
– Ну-ну… – произнес он. – Два ноль в вашу пользу. А ведь у нас дружеская беседа, и я хотел вас предостеречь.
– От чего?
– От ошибок. Вы же знаете, что сейчас некоторые люди еврейской национальности эмигрируют из СССР. Кто на свою историческую родину… – слово «историческую» он произнес с явной иронией, – а кто просто в Америку…
У Анны екнуло сердце и снова поплыло вниз, в глубину. Все ясно! Это по поводу израильского вызова-приглашения, который Аркаша нашел в их почтовом ящике месяц назад.
«Министерство иностранных дел государства Израиль подтверждает приглашение г-ну СИГАЛУ Аркадию Григорьевичу, 1934 года рождения, и его супруге г-же СИГАЛ Анне Евгеньевне, 1946 года рождения, переехать на постоянное место жительства в Израиль для объединения с семьей г-жи Цви Сигал, проживающей в Тель-Авиве, улица Ха-Ганет, 12».
Но они не заказывали этого вызова! Они не знают никакой Цви Сигал, не имеют никаких родственников в Израиле и не собираются уезжать из СССР! А этот вызов… Многие евреи, уезжая из СССР в Израиль, хотят вытащить туда своих друзей и сообщают израильским властям их адреса для отправки им израильского вызова. Но, зная, что в глазах советских властей получение израильского вызова равносильно намерению эмигрировать, Аркадий решил тут же отнести этот вызов в партком своего института. «КГБ подчас само инспирирует присылку таких вызовов евреям-ученым, – сказал он Анне, – чтобы посмотреть, как мы на это отреагируем: отдадим в партком или сохраним на черный день; так они проверяют нашу лояльность». «Но это же постыдно, Аркадий! – возразила тогда Анна. – Это детский сад! Ты, лауреат Государственной премии, доктор наук, побежишь, как мальчишка, в партком с этой бумажкой? Неужели они не понимают, что с твоими допусками ты даже думать не можешь об эмиграции! А если бы думал, то уж наверняка получил бы такой вызов не по почте! Последний дурак знает, что вся иностранная почта у нас перлюстрируется!»
Но теперь оказывается, что Аркаша, как всегда, был прав: они таки идиоты в этом КГБ! Вызов – это их работа, и Аркадий должен был отнести этот вызов в партком!
– Но конечно, ваш муж вне подозрений, – вдруг сказал Барский, словно прочел ее мысли. – Мы знаем, что он получил вызов, но не отнес его ни в партком, ни в райком партии. И правильно сделал, между нами говоря. Я всегда был против этой унизительной формы проверки крупных ученых. Но, с другой стороны, Анна Евгеньевна, что бы вы сделали в нашем положении? Сейчас в стране у людей еврейской национальности больше двухсот тысяч израильских вызовов. Причем некоторые – такие, как ваш муж и его друзья, – занимают довольно высокое положение. Каждый из них в любой момент может выкинуть нам этот фортель – подать на выезд. И пожалуйста – из-за одного инженера, которому вдруг стукнуло в голову эмигрировать, останавливай важное секретное производство! Из-за писателя, у которого, может, три книги в наборе, – типографию. Из-за сценариста или режиссера – клади на полку фильм! А государство уже миллионы потратило! Или недавно вообще скандальный был случай: скульптор один – вы, конечно, слышали его фамилию или даже знаете его лично, ведь у вас такой широкий круг знакомых! Так вот, этот скульптор выиграл конкурс на памятник Ленину. И по его проекту в Целинограде воздвигли семнадцатиметровую гранитную статую Владимира Ильича. Представляете? Семнадцать метров! Но этого мало – памятник пошел в серию для строек коммунизма. Сорок семь памятников Ленину по проекту этого скульптора по всей Сибири ставят! А он раз – и подал документы на эмиграцию! Ну? Как тут быть, Анна Евгеньевна? Снимать памятники? Это же гевалт!
Анна молчала. Она не знала, кто этот скульптор, и ей было плевать на те сраные памятники, которыми они, как матрешками, уставили всю страну. И что бы ни говорил этот Барский, что бы он тут ни плел и как бы мягко ни стелил даже еврейскими словами – это все равно про Аркадия и про то, что он не отнес израильский вызов в партком. Опять она его подставила!..
– Теперь вы понимаете, Анна, в каком мы положении? – сказал Барский, по-своему истолковав ее молчание и опуская ее отчество. – Двести тысяч потенциальных… даже не знаю, как сказать… дезертиров? Или даже хуже. Потому что сегодня еврей создает, например, новую систему навигации для наших ракет, мы тратим миллионы на исследования и опыты, а через пару месяцев – бац, он уже в Тель-Авиве передает результаты этой работы американцам! А с другой стороны, мы же не можем отстранить всех евреев от работы только за то, что на их имя пришел вызов из Израиля! ЦРУ только и ждет, чтобы мы лучших ученых – таких, как ваш муж, например, – отстранили от работы. Они тогда всех наших ведущих ученых, даже русских, засыплют такими вызовами. Чтобы все наше хозяйство парализовать! Вот ведь какая получается ситуация, понимаете?