Мой одесский язык Соломатина Татьяна
На правах предисловия
В рамках программы «Литературные столицы мира» в книжном магазине «Москва» был запланирован «Урок одесского языка». С викторинами, говорящими писателями и розыгрышем ужина в рыбном ресторане. Рыбный ресторан в Москве – это само по себе да, не правда ли? Как, впрочем, и книга «Мой одесский язык», посвящённая книжному магазину «Москва». Но жизнь вообще насквозь прошита несоответствиями, нелепицами и прочими казусами. Вернее, нам кажется, что жизнь прошита казусами, а на самом деле вся наша жизнь и есть казус. И если я сейчас продолжу в том же духе, то никогда не перейду к следующему абзацу, а значит, не закончу предисловие и не примусь за собственно книгу. И это будет вполне по-одесски. Потому что пресловутый одесский лаконизм:
А, погода! – Плохая погода.
А, как вам это нравится? – Сплошное непотребство.
А, Бортник! – Нехороший человек по фамилии Бортник[1]…
…родился из одесского же многословья. Так много всего надо успеть сказать о той же погоде, о том же сплошном непотребстве и о том же нехорошем человеке по фамилии Бортник, что в устной речи волей-неволей приходится быть интонационно-афористичным. Другое дело – бумага. Все те одесситы, что стали известными московскими писателями, были просто-напросто вынуждены ими стать. Их, понимаете ли, никто не слушал! Вы когда-нибудь сидели за накрытым в тени винограда столом где-то под Жеваховой горой? А я – да. Меня никто не слушал. И я стала писателем. Теперь они читают мои книги. Но меня по-прежнему никто не слушает за накрытым в тени винограда столом где-то под Жеваховой горой. Они так шумно мною гордятся, меня хвалят, меня же осуждают (тут же – невзирая на моё присутствие) и вообще – страшно сплетничают, перебивая друг друга, что мне только и остаётся, что писать книги.
– Ну, Танька-то да? – Соломатина – матёрый человечище.
– Помните, вечно мы ей рот заткнуть не могли! – Она сегодня так прекрасно говорила со стула на Дерибасовской! Мы очень гордились!
– Ой, как мне приятно её видеть сейчас, она стала такая красивая! – Слава богу, что она так растолстела, и я больше могу не беспокоиться за Павлика. Он вечно пялился на её тощие коленки![2]
Так что в Одессе кто потактичнее и послабее в застольной риторике – тот и писатель. Кто совсем уж скромен и немногословен, тот в Одессе – известный московский писатель. Поэтому пусть вас не удивляет ни посвящение, ни всё прочее, что делает Одессу и Москву не просто кровными сёстрами, но любящими, нежными, хотя и страшно склочными ближайшими родственницами-подружками.
Да! Так продолжим то, с чего начали. С книжного магазина «Москва» и «Урока одесского языка».
Получив приглашение принять участие в акции, я смутилась. Очень смутилась. Вспомнив «одесскую плеяду», «южнорусскую школу», улицу Пушкинскую в Центре, ахматовскую скамейку на Фонтане, бунинские «Окаянные дни», маяковское почти лирическое «Облако в штанах» (не очень тактично поминать Бунина и Маяковского рядом, ну да их проблемы уже иные) и, в конце концов, Михал Михалыча Жванецкого, покраснела – и все мысли выветрились из головы. Крутилось только ильфо-петровское «Гомер, Мильтон и Паниковский». Я-то там, в «Москве», на «Уроке одесского языка» по какому такому праву? Лишь по факту того, что у меня в паспорте гражданки Российской Федерации в графе «Место рождения» написано «ГОР. ОДЕССА»? Или же потому, что любая моя книга, поступающая в продажу в книжный магазин «Москва», медленно, но уверенно каждый раз оказывается в топ-20, а то и в топ-10 продаж русской прозы, а «Приёмный покой» даже целых четыре часа был книгой месяца, после чего руководство магазина резко сменило политику на правильную и духовную – не зависящую от читательского спроса (одобряю, кстати!)?
Спустя час паники подступила эйфория гордыни. Я почувствовала себя like a pain in the ass (что в переводе с одесского на московский означает – «как вилка в жопе», – то есть очень крутой и сильной). Меня! Живую, никому не известную (до степени живущего Жванецкого) вполне уже известную российскую писательницу, родившуюся в Одессе, пригласил самый независимый книжный магазин Москвы, чтобы я провела не что-нибудь там, не какую-то жалкую презентацию собственной книги, а целый урок одесского языка!
Я собрала с книжных полок Бабеля и Врубеля (который Михаил Александрович и «Демон». Он, между прочим, окончил Ришельевскую классическую гимназию в Одессе, хотя и родился в Омске. Много кто из «одесской плеяды» в Одессе не родился, так что и Врубеля схватила, хотя он и художник-символист), Олешу и Катаева, Ильфа и Петрова, Багрицкого и Паустовского, Ратушинскую и Жаботинского (до кучи – Пушкина, Тэффи и Аверченко), уложила на столе живописную пёструю кладку, сверху придавила тома великих своей скромной «Большой собакой» – и стала гордиться.
Погордившись, я схватилась за перечитывание мэтров и мэтресс с остро отточенным карандашиком, обложилась блокнотами и раскрыла чистый лист Word’а…
Через неделю пухлый «доклад на тему» «Урок одесского языка» был готов. В кабинете моём царил творческий бардак, а в нечёсаной голове носился хитрый маленький лис: «Ты это на полном серьёзе?» То есть – перевожу с одесского, хотя кому это сейчас надо, если всем и так всё понятно: «Ты всё это написала вполне серьёзно? Лавры литературоведов покоя не дают? В филологи метишь? В исследователи? В яростные борцы с «жарой» и «холодом», в апологеты «пекла» и «зусмана»?»
Я тебе на полном серьёзе говорю: это же такой шмок, что он залетел в дурдом безо всякого блата, и не когда-нибудь, а во время призыва в армию. Сам знаешь, в это время у них койки на вес золота[3].
В дурдом не хотелось даже по блату, потому что в армию мне не надо. Мне надо не опозориться в магазине «Москва» с «Уроком одесского языка». Я же понимаю, что не владею микрофоном (пока), как Жванецкий, чтобы да. Я – Соломатина, и потому мне может быть вполне фиаско. И напихают мне слушатели полный рот презрения:
– А, Соломатина! – Нехороший человек по фамилии Соломатина.
Уже так и виделись снисходительные ухмылки профуканных мною потенциальных читателей. А тут ещё в почту сыпались «дельные» советы от маркетинговых и пиар-отделов, мол, прочитайте Власа Дорошевича. Да я Власа Дорошевича читала уже тогда, когда эти маркетологи с пиарщиками комбинации из трёх пальцев (в одесском языке – дуля, в русском – кукиш или фига, хотя где сейчас дуля не дуля?) своим родителям из колыбельки показывали. И уже тогда он был артефактом с бородой по калоши.
Буйну голову повесив, я тщательно измельчила свой «доклад» и спалила его в камине. И пошла грустить на веранду. Спустя час грусти передо мной лежал следующий рукописный текст:
МОЙ ОДЕССКИЙ ЯЗЫК
Мой одесский язык.
Это – язык акаций Амбулаторного переулка. Пламя тюльпанов, дух пионов, вечный песок в сандалиях и коленки в зелёнке. Чьи-то дети гуляют в садиках, а я гуляю на пляже. Я не знаю о детях в садиках, мне кажется, что все дети гуляют на пляже. Вы гуляете по пляжу? В моём детском языке я гуляю на пляже.
Шестнадцатая – не номер, а имя собственное.
В моём море есть рыба-игла, опасная рыба-петух и морской конёк. Потом их нет, сейчас снова есть, но все мои остались в начале семидесятых двадцатого, в море на пляже Шестнадцатой. Я деру мидию. Все пальцы в мелких выбеленных порезах. Я расту в морской воде. За меня никто не боится. Я научилась плавать раньше, чем ходить и говорить.
«Ваша девочка слишком много время проводит в воде. Шо?.. Я говорю вам, ваша девочка слишком много время проводит в холодной воде! Шо?!. Выньте ребёнка из воды, говорю вам! Нет, ну шо такое, а? Юра, я скажу вашей жене, куда вы смотрите вместо ребёнка, и вы больше никада не будете видеть!»
На моей Шестнадцатой все друг друга знают. Я принесла домой корнерота в огромном пакете с морской водой и выпустила его в аквариум с маленькими пресноводными рыбками.
«Вот точно так же к Заруцким када-то приехал Николай Иванович немного погостить, а они умерли все в том году. Тоже был неудачный опыт, а вы ребёнка ругаете!» – резюмирует сосед.
Я долго плачу, потому что мне жалко корнерота и рыбок, а Заруцких не жалко, потому что не мой неудачный опыт.
Шестнадцатая, и розовый куст, и виноград «Лидия», невкусный, сопливый, но дед из него делает вино. Огромные десятилитровые бутыли, сверху по пробке обмазанные пластилином. На нём хорошо остаются отпечатки пальцев, если надавить. Я подрастаю, и в моём бездумном акациевом солёном языке появляется акцент цветущих свечек.
Мой одесский язык – это язык каштанов за окнами. Проспект Мира, 34, угол Чкалова. Центр Шестнадцатой Вселенной сменяется центром города.
«Таня, какие кактусы? Они здесь не выживут. Кактус любит пустыню. Но не потому, что нет воды, а потому что солнце. И хотя у нас в очередной раз нет воды не только после двенадцати ночи, а в очередной раз всегда, но у нас никогда нет солнца из-за этих каштанов. Скажи спасибо папе. Он – гуманист. Он не может поливать живое соляркой, как все. Он даже права не смог получить, хотя дедушка купил нам машину. Теперь дедушка ездит на нашей машине, потому что твой папа пугливый гуманист! Так что можешь посадить бегонию, она может жить в темноте, как твой папа».
Налево из подъезда я хожу в сто восемнадцатую «привозную» школу. Из нашего адреса – проспект Мира угол Чкалова – можно сразу выйти на Воровского. У нас тройной проходной двор.
«Детка, как жаль, шо ты не еврейка! Такая чудесная девочка – и не еврейка! Отличница, красавица и не еврейка! Ты бы могла выйти замуж за нашего внука, када вырастешь, но даже када ты вырастешь – ты не будешь еврейка! Это так нехорошо… Еврей может спать с русской, но он не может жениться на русской… Сёма, шо ты меня одёргиваешь, ради бога?! Она уже взрослая, у неё уже пионэрский галстук! Такая хорошая девочка, умница, жаль, шо не еврейка, вы с Эдиком такая прекрасная пара, как жаль!»
Мой одесский язык – это язык широкого мраморного подоконника, прохладного в самую липкую жару. Ранним утром быстро-быстро по Долгой, но уже не по улице, а просто по долгой улице Чкалова. Карла Маркса, Ленина, Пушкинская, туберкулезная улица Белинского, венерический переулок Веры Инбер, бесконечная лестница – и ты уже на Ланжероне. Тут белые шары, вернее, они – там, а ты купаешься тут, потому что тут в море есть заветный камень. Летним днём о нём знают все. Ранним осенним утром – только ты.
Вверх бесконечнее, чем вниз. Но ты же не будешь ныть, как Эдик? Эдик с бабушкой, а ты один на один с лестницей, извилисто ведущей на бесконечный верх. Низ наступает быстро, верху нет предела, только пот, потому что быстрее и быстрее, остановишься – всё! – будешь ныть в бетонные ступени.
Награда – холодный мраморный подоконник. Мрамор не так равнодушен, как бетон. С ним можно говорить. Кулёк «Театральных», «Тридцатилетняя женщина» Бальзака в синем. Моя русская мама, получившая хорошее образование, воспитанная на правильной русской речи, даже не замечает, как она говорит, надышавшись за много лет этим Городом. Для неё это уже естественно, выверено, как атмосфера Земли естественна для гомеостаза млекопитающих. Вас в Москве отправляли гулять? Меня в Одессе отправляли «дышать воздухом», и не подумайте, что в квартире мы ходили в скафандрах из-за повышенной концентрации сернистых газов, доставленных нам в баллонах с Венеры.
«Не грызи, испортишь зубы. Не порть глаза, иди на улицу дышать воздухом!»
Покорно плетёшься на улицу дышать городской пылью. Твой лучший друг – театральная тумба, обклеенная афишами. Когда-то там обязательно будет твоя фамилия. Та, которая будет твоей.
Но пока у тебя нет той фамилии, что будет на афишах. Зато у тебя есть Твой Крест. Огромный крест в кроссовках, шерстяной юбке, кружевном жабо и с вечной авоськой. В авоське у Твоего Креста творог и ноты. За творогом Твой Крест ходит на Привоз, а ноты Твой Крест носит с собой всегда. Ты живёшь на пути пешего хода Твоего Креста с Привоза к себе домой. Но Твой Крест никогда не идет к себе домой, пока не зайдёт к тебе домой. Имя Твоему Кресту – Каверзнева Надежда Викторовна. Ей мало истязать тебя три дня в неделю в ДМШ № 2, она ходит к тебе ещё и все остальные четыре. У Твоего Креста нет мужа, нет детей, нет внуков. Есть сестра в Москве и ты, маленький мученик с поцарапанным «Театральными» языком.
«Девочка совершенно бездарна. Совершенно. У неё не гнутся небеглые пальцы, и она не имеет никаких музыкальных способностей. Но я сделаю из неё музыканта. Девочка поразительно бездарна. Девочка гениально читает с листа. Вы знаете, как ваша дочь читает с листа? Я никогда не поставлю ей больше тройки, я пошла к учителю сольфеджио и приказала её пятерку исправить на тройку. То, что она в третьем классе пишет диктанты для второго курса композиции, ничего не значит, потому что у неё совершенно нет слуха. Она просто всё запоминает. Она помнит звук… Как ты сидишь? Пока я говорю, или твоя мама говорит, или пока не закончится похоронная процессия папы римского, ты сидишь так, как я тебя учила, или сразу вставай и ложись, потому что если ты не сидишь так, как я тебя учила, нечего и начинать! Всем наплевать на твои желания, никому не наплевать на твою породу. Девочка, ты абсолютно бездарна, но у тебя есть порода. Ты будешь тем, кем захочешь, если будешь сидеть так, как я учила, и столько, сколько я скажу! Музыка тут совершенно ни при чём. Но я сделаю из тебя музыканта! И если ты думаешь, что музыкант – это тот, чья фамилия на афише, – ты ещё глупее, чем кажешься. Но твоя фамилия будет на афише. Так или иначе!»
Мой одесский язык – это мерный язык чёрного гробика, поставленного на попа. Если вам плохо – запустите в тишину метроном. Когда у него кончится завод – кончится ваше плохо. Что начнётся после – ваш крест.
Прямо из подъезда я хожу к подруге. Проспект Мира, 37. Я не должна дружить с этой девочкой. Так говорит моей маме завуч по воспитательной работе моей школы. Ещё завуч по воспитательной работе говорит: «Не будем говорить кто, но это была Суханова!» Моя мама сама завуч. Школы-интерната номер семь на Девятой Станции Фонтана. Я дружу даже с умственно отсталыми детьми, с детьми с поражениями центральной нервной системы и с детьми с ДЦП. Моей маме всё равно, что говорит завуч по воспитательной работе моей школы, поэтому я дружу с этой девочкой с проспекта Мира, 37. У неё тронутая бабушка. Она прошла всю войну, и она каждое утро ходит на Привоз узнать, почем мидия, помидора, абрикоса, синие, и купить себе пачку «Беломора». Девочка учится на тройки, в их доме говорят «споймать» и «извиняюсь», зато её мама – парикмахер, и она накручивает нам волосы на тонкие деревянные бигуди, предварительно намочив нам головы «Жигулёвским». И мы целый день ходим с кукольными локонами и пахнем скисшим хлебом. Как я могу не дружить с такой девочкой, даже если завуч по воспитательной работе моей школы говорит моей маме: «Оно вам надо?!»
Потом направо из подъезда я хожу в институт. Из нашего адреса – проспект Мира угол Чкалова – можно сразу выйти на Чкалова. У нас тройной проходной двор. Я сажусь на третий трамвай и еду до улицы Академика Павлова. Иногда эту остановку называют Художественным музеем и никогда – медицинским институтом. Главный корпус, анатомка, военная кафедра, кафедра микробиологии.
«Когда вы окончите институт, вы не только не будете помнить имена большинства преподавателей, но даже их лица не вызовут у большинства из вас никаких воспоминаний. Моё имя вы запомните!»
Штефан Эдгар Эдуардович. Я забыла микробиологию, но в моём языке есть имя, отчество и фамилия этого невысокого, кучерявого, язвительного, вредного, энциклопедически образованного польского еврея.
Мой одесский язык хорош настолько, что позволяет мне свободно общаться в среде носителей. Никогда на одесском Привозе во мне не вычислят москвичку, потому что я не спрошу, сколько стоят (толко «почём») помидоры и никогда не оскорблю синий ругательным для него неблагозвучным словом «баклажан». Я легко меняю «чё» на «шо» (и даже на «шё», но это всё реже, всё реже… иных уж нет, а те – за океаном, и многих из них тоже уже нет) и не вздрагиваю, заслышав слова «споймать» и «извиняюсь». И уже давно еврейский мальчик Эдик – не Эдик, а Эд, профессор Массачусетского Технологического, и моё имя иногда бывает на афишах, спасибо Надежде Викторовне за её настоящую породу, и я знаю, каково оно – не останавливаясь, подниматься наверх, низкий поклон моим одесским склонам и лестницам. Словосочетание «монастырский пляж» в силу ряда причин для меня куда сакральнее всех ведических знаний, а на Таировском кладбище есть могилы любимых мною людей. Я могу рассказать о том, как останки семьи Воронцовых спасли евреи и почему они это сделали, или «Одесскую главу» «Евгения Онегина» наизусть. Но не этим хорош мой одесский язык.
Мой одесский язык хорош тем, что благодаря всем этим пляжам, афишам, крестам, взлётам и падениям, бассейну «Динамо», медицинскому институту имени Николая Пирогова, консерватории имени Неждановой и вечно разрушенной кирхе наискосок от неё, улицам и улочкам, дворикам, переходикам, мальчикам и девочкам, еврейским, украинским и русским, из хороших и плохих семей, здоровым и больным я научилась понимать. И благодаря тому же – редко когда соглашаться с очевидным.
– Девочка, ты понимаешь, шо не надо два часа сидеть в холодной воде?
– Понимаю.
– Так чего ты туда лезешь и там сидишь? Ты же заболеешь!
– А я так закаляюсь, шоб вы все уже были здоровы!
Я прочитала этот текст вслух своим подмосковным котам, и почему-то щёки мои стали мокрыми.
Коты смотрели на меня неодобрительно.
– А идите к чертям собачьим! – сказала я котам, утёршись рукавом. – Всё равно уже времени нет, да и не пристало писателю пользовать неавторский контент. Вот это – моё. Плохое оно или хорошее – но оно моё.
Коты, испугавшись слова «контент», принесли мне жирную полёвку в знак примирения.
На следующий день я стояла на маленьком подиуме в одном из торговых залов «Москвы». Публики было предостаточно. Выступать в торговых залах – это вам не фунт радиостудии «Маяк» и не метр камерного помещения. В торговых залах шумно, фонит, нет ни редактора, ни звукорежиссёра, а только одна оголённая объективность восприятия тебя разношёрстной аудиторией. Не завладел вниманием? Привет, пишите жалобные письма в Лигу Наций.
«А, будь что будет!» («Сплошное непотребство – это ваше бытие, определяемое сознанием!») – подумала я и, как в холодную воду, ринулась в первый абзац.
Уже после второго – в одном из торговых залов книжного магазина «Москва» переминалась с ноги на ногу тишина.
«Что-то не так! – носилось по окраинам коры головного мозга, пока я читала. – Наверное, с меня свалились штаны, поэтому они и молчат. Они просто в шоке!»
Тишина переминалась ещё пару секунд после финального «А я так закаляюсь, шоб вы все уже были здоровы!» — и… зал зааплодировал.
«Это мне?» – удивилась я. Больше вроде было некому. Я осмелилась осмотреться.
Женщина, стоящая в первом ряду у подиума, плакала.
– Не расстраивайтесь! – я попыталась успокоить её. – Мало ли на свете плохих писателей, так что теперь, из-за каждого рыдать?
– Я не расстраиваюсь! – всхлипнула она. – Я радуюсь! Мы с вами землячки. Я из Николаева. И я очень вами горжусь! – И протянула мне на подпись «Большую собаку».
Я хотела пошутить про Жмеринку или Бердичев, но дама была так искренна… «Из Николаева так из Николаева. Землячки так землячки!» – подумала я, вспомнив, как на Невском проспекте в Доме книги «Зингер» после встречи с читателями у меня взяли автограф:
– Напишите «Мише из Нью-Йорка от землячки». Он тоже одессит – он из Винницы и учился в Одесском медине, потому что из винницкого его выгнали за неуспеваемость, так он перевёлся в Одессу и сейчас, тридцать лет после, очень плакал над второй новеллой этой вашей «Большой собаки». Мы его понимаем, мы сами из Минска.
«Да к чёрту лысому эту врождённо-дефективную черту всех одесситов, перед которой снимают котелки даже великоросские шовинисты, – помнится, мелькнуло у меня, – планета такая маленькая, все одной атмосферой дышим!» И написала винницкому Мише из Нью-Йорка: «Нью-йоркскому одесситу украинского происхождения от землячки и однокашницы, русской москвички одесского пошиба Татьяны Соломатиной. Шоб вам ещё сто лет не лабали Шопена, Миша! И дайте спасибо вашим белорусским одесситам за мою сигнатуру».
Надеюсь, нью-йоркский одессит Миша винницкого урожая понял, что я пожелала ему долгих лет жизни, а сама я текстом автографа долго гордилась как натурально идиотским!
В одном же из торговых залов книжного магазина «Москва» мне тем временем ещё немного похлопали. Затем ещё задавали вопросов (знаю-знаю – «задавали вопросы»). Потом началась автограф-сессия, неожиданно (как для меня, так и для магазина) затянувшаяся. Потому что в «Москве» на Тверской оказалось очень много одесситов российского, украинского и – снова да – американского подданства. И каждый хотел поговорить и об Александровском проспекте, и об улице Ремесленной, и о том, как цветут каштаны на Приморском бульваре, и о крыше морвокзала, и о ресторане «Киев», и… И, поскольку книжный магазин «Москва» всё-таки не стол, накрытый в тени винограда где-то под Жеваховой горой, мы вынуждены были прекратить свои речи, потому что – регламент в спину. Хотя я, как обычно, никого не перебивала. Всё больше отмалчивалась и улыбалась.
Некоторое время спустя мой издатель, просмотрев ролик, вывешенный в Сети сотрудниками книжного магазина, сказал мне:
– Круто! Обалдеть. Ты – талант!
– Надо же! – скептически заметила я человеку, издавшему – на тот момент – уже пять книг моего авторства.
Пропустив мою реплику мимо ушей, издатель продолжил:
– Напиши книгу.
– Здравствуй, ёлка, новый год! (Оригинальная реплика не прошла цензуру. – Прим. авт.) Я только тем и занимаюсь, что пишу книгу. Как только заканчиваю предыдущую, так сразу же начинаю следующую. И каждый раз – книгу.
– Нет, напиши такую книгу. Вот как «Мой одесский язык».
– Отстань! – отмахнулась я.
В течение следующей пары недель на меня вывалилось невероятное количество давно, казалось, забытых старых одесских знакомых.
А через месяц издательство «Эксмо» отправило меня в поездку по Украине. В Киев и в… Одессу. Да ещё и поселило в гостиницу не какую-нибудь там, а в «Лондонскую». Londonskaya Hotel. Since 1827. Четыре «звезды». Под платанами внутреннего дворика ещё Пушкин Александр Сергеевич вполне мог себе позволить… На третьем этаже поселили. В полулюксе. Среди теней и духов. Мейерхольд, Ильинский, Высоцкий.
– Распишитесь, госпожа Соломатина, – ласково попросили девочки за регистрационной стойкой. – В вашем номере останавливался Леонид Утёсов.
«А, Утёсов! Он останавливался в моём номере!» Я была готова свалиться в обморок от избытка чувств-с, но менеджер родимого издательства напомнила, что у нас через пятнадцать минут первая деловая встреча.
Одесская программа, включавшая первоначально несколько интервью, запись передачи для местного телевидения и участие в книжной выставке-ярмарке «Зелёная волна», стала стихийно разрастаться. Незапланированные встречи перетекали в несанкционированные акции. Два рабочих дня переросли в три.
На «Зелёной волне» одесский писатель Валерий Смирнов вручил мне свою книгу «Крошка Цахес Бабель».
Разнообразные люди, которые, как выяснилось, «всегда знали», стали оставлять мне записки. Такого вот, в основном, содержания:
«Привет, Танюша!
Пишет тебе N. Привет тебе от NN.
Узнали, что твои книги продаются на «Зелёной волне», и специально приехали. Мы тебя помним.
Желаю дальнейших творческих успехов.
Оставь, пожалуйста, автограф.
Удачи!»
Прелесть конкретно этой записки (у N и NN, конечно же, есть имена) в том, что написана она была на обратной стороне криво ободранной бумажки с круглым штампом: «Балiнець Гульнар Кадержанiвна, фiзична особа-пiдприємник». Удивившись не столько тому, что, судя по бланку от ни в чём не повинной Гульнар, Одесса, как и прежде, – многонациональный город, сколько тому – отчего это ладно бы N, с которой меня никогда ничего особо не связывало, но вот NN, терпеть меня не могшая, потому как сто лет назад я, помнится, пожертвовала в пользу её одинокого сердца своего «некуда приткнуть» ухажёра, пришла со мной повидаться?.. И почему это не на «Зелёную волну», буквально за углом, на Дерибасовской, а в гостиницу?.. Неподвластны логике одесситы. Особенно одесситки.
Простите, что не посидела со всеми, кто «всегда знал»! Я на двоих действительно давних и преданных подруг время еле нашла, и с отцом часок в ресторане.
Автографы я, конечно же, оставляла всем желающим.
А потом… А потом… А потом… И всё это в Одессе 2010 года, представляете? Вы пока представьте, а прочитаете чуть позже, в этой же книге, потому что надо же мне предисловие закончить!
Я вернулась домой и почти сразу же отправилась на XXIII Московскую международную книжную выставку-ярмарку на стенд «Эксмо» представлять свою «Акушер-ХА! Вторая (и последняя)».
Только присела, только микрофон в руки взяла, как ко мне подскочил стройный брюнет с полной торбой. Охранник напрягся, но внезапный гость вывалил из своей сумы четыре тома «Таки да большого полутолкового словаря одесского языка» авторства всё того же Валерия Смирнова. С автографом автора.
После выставки, в тот же день, я отправилась на запись одного из ток-шоу канала TV-5. И меня усадили на одну скамью с Яковом Брандом. Кардиологом, доктором наук, заведующим профильным отделением в Склифе, ведущим телепередачи «Без рецепта» и просто умнейшим и обаятельнейшим мужчиной. Я немедленно влюбилась, мы ласково перешёптывались. А после первого блока он ушёл… Разумно. Занятой человек. Ну тогда оно и понятно.
– Бранд велел вам передать свой номер телефона, – сказала мне редактор Оля, когда я вышла из студии. – А вы знаете, что Яков Бениаминович родился в Одессе и окончил Одесский медицинский институт?..
Без двух минут полночь тех же насыщенных суток мне пришло письмо от моей соседки по коммунальной квартире на Розы Люксембург/Бунина, угол Свердлова/Канатная (я жила там с восемнадцати до двадцати с небольшим лет! А с Тоней не виделась лет пятнадцать!!!). Письмо начиналось так:
«Привет, Танюша!
Это Тоня М. с Ибунина[4], 8. Ты меня помнишь?..
Я всегда знала…»
В половине первого ночи я набрала телефон издателя:
– Всё! Сдаюсь! Я напишу это!!!
– Что ЭТО?!
– Ну-у… Все как один умрём в борьбе за это!
– За одесский язык, что ли?
– Не за одесский язык! А за
МОЙ ОДЕССКИЙ ЯЗЫК
Но только никакого одесского языка в этой книге не будет.
Пусть об гезель[5], гицель[6] и гембель[7], историю их возникновения, трактовку и «право первой ночи» ломают копья другие, куда большие специалисты в этой конкретно взятой узкой специальности жаргонов, сленгов и суржиков. Меня вовсе не распирает немыслимая гордость за «мудебейцалы» или «пурицов». Я тут скорее на стороне Ивана Алексеевича Бунина:
– Вы домой? – говорю как-то писателю Осиповичу, прощаясь с ним на улице.
Он отвечает:
– Отнюдь!
Как я ему растолкую, что так по-русски не говорят? Не понимает, не чует:
– А как же надо сказать? По-вашему, отнюдь нет? Но какая разница?
Разницы он не понимает. Ему, конечно, простительно, он одессит. Простительно ещё и потому, что в конце концов он скромно сознаётся в этом и обещает запомнить, что надо говорить «отнюдь нет»[8].
Да, я родилась в Одессе. Но в семье русских, родившихся и выросших в России. В семье моей говорили не на одесском, а на русском языке. Да, я одесситка, но я не оканчивала Одессу с целью поступления в Москву. Я просто вернулась на историческую родину, причём вовсе не из любви к родине (мой папа-коммунист как-то попросил боженьку, чтобы я выросла «безродной космополиткой», и, судя по результатам, его внезапная молитва была услышана), а из любви к мужчине. Но – да – я одесситка, и это значит, что рядом со мной с самого моего рождения были удивительно яркие люди. Двор на проспекте Мира был Вселенной, а улочки Шестнадцатой Фонтана – Галактикой. Мама одёргивала меня, если я, вернувшись от школьной подружки, обладательницы типичной такой бабушки, говорила: «Замандюрилось биточков из тюльки пошамать!»
– Так нельзя говорить!
– А как? – искренне удивлялась я.
Мама некоторое время думала:
– Надо говорить: «Вошла в голову блажь поесть котлет из тюльки».
Хотя мама и сама всю (мою) жизнь называла котлеты из тюльки «биточками».
Так что если нет-нет и мелькнут в моих рассказах «одессизмы», то я заранее скромно сознаюсь, что они тут – такие же незыблемые «декорации», как само Чёрное море или Потёмкинская лестница. Или биточки из тюльки. Куда без них? Особенно без правильной тюльки, которой в Москве днём с огнём.
Но не в этом, не в антураже, мой одесский язык.
Мой одесский язык – это люди и море, степь и шелковица, первые безумные влюблённости и кажущиеся ужасными предательства. Мой одесский язык – это забавные и грустные, смешные и не очень истории. Мой одесский язык – это огромная империя без границ и даже частенько без времени и времён. Мой одесский язык – это помидоры микадо, белые арбузы, розовые кусты, красные маки и белый песок. Мой одесский язык – это плиты «монастырского» пляжа, белые шары Ланжерона, пыльная Лузановка, «Золотой берег», «Отрада» и ботанический сад. Мой одесский язык – это праздничный салют в парке на Пятой Фонтана, невзирая на только-только наложенные швы. Мой одесский язык – это велосипеды «Орлёнок» и «Салют», бассейн «Динамо» и детская музыкальная школа номер два. Мой одесский язык – это мол и Тёщин мост, «привозная» школа и шахматный клуб, Торгсин и Слободка, крыша морвокзала и ресторан «Киев». Мой одесский язык – это старые корпуса медина и вечно юная жажда поиска приключений на своё седалище. Мой одесский язык – это нервный доберман Граф и безумный «дворянин» Хома. Мой одесский язык – это город, где я родилась, выросла, и, чаще всего, была счастлива.
Кстати, о «родилась»…
Дороги, которые не мы выбираем
Родилась я восьмого июля 1971 года в четвёртом родильном доме на Пересыпи. У мамы начались схватки, а папа был в ДНД.
О том, что такое роды, как они начинаются, развиваются и завершаются, мама уже имела некоторое понятие: в 1963 году она родила моего старшего брата в шестом родильном доме в Парке Шевченко. И поэтому родов мама боялась. Но папа был в ДНД. Добровольной Народной Дружине. Добровольной она была очень условно, честнее было бы назвать её Принудительной Народной Дружиной. Но в те времена любой, осмелившийся публично и громко назвать ДНД – ПНД, мог быть поставлен на учёт в Психоневрологический диспансер (ПНД, к слову). Впрочем, времена были не такие уж и суровые, поэтому шёпотом и среди своих её, дружину, таки называли ПНД. Это я, правда, значительно позже узнала, а когда решила появиться на свет, то ничего такого решительно не понимала. Помню только, что мною овладело беспокойство и охота к перемене мест…
Итак – мама боится, потому что мамам-то всегда спокойнее, когда дети при них, а не линять собрались. Папа – в ДНД. А мобильных телефонов тогда не было. Вообще. В природе. У нас тогда даже домашнего не было. Это по рассказам родных и близких. Но с тех пор, как я себя помню – в квартире по адресу проспект Мира угол Чкалова, у нас всегда был домашний телефон. Двадцать два – восемьдесят девять – восемьдесят два.
Господи, сколько цифр я забыла! Сколько важных телефонов, номеров счетов и даже банковских ячеек (я уже не говорю о днях рождения близких друзей и, например, свёкра со свекровью), а тот номер телефона – помню. Не звоните, там давным-давно живут другие люди, и они сменили номер телефона. Но вот это: «двадцать два – восемьдесят девять – восемьдесят два» – высечено у меня на подкорке. Зелёный аппарат, прозрачный диск с дырочками. Указательным пальцем якоримся в соответствующее гнездо и начинаем накручивать:
Пырпыр-пырпыр-пырпырпырпырпыр пырпырпырпыр пырпырпырпырпырпырпыр пырпырпырпыр пырпырпыр пырпыр-пырпыр…
Лирическое отступление.
Всю жизнь удивляюсь: звонок самому себе всегда остаётся без ответа. Как к Богу.
Набираешь свой собственный номер – а там занято. Вот что нас с Ним отличает!
Казалось бы, если с кем и стоит общаться в первую очередь – так с самим собой. А в ответ только ритмичная серия коротких гудков. Редко кто способен на конструктивный диалог с собственным «я». Не прорвёшься сквозь монотонный затяжной ливень внутреннего монолога: «ту-ту-ту-ту-ту…»
Конец лирического отступления.
Поскольку он – Зелёный Пыр-Пыр – всегда был в моей жизни, значит, он появился вскоре после моего рождения.
А когда я собралась рождаться – телефона не было. Так что мама даже такси не могла вызвать по телефону. Да и вызывать такси по телефону в Одессе 1971 года было затеей безнадёжной. Даже будь у нас тогда телефон, мама не смогла бы позвонить и своей собственной маме, потому что у той тоже не было телефона. Да и чем бы моей маме помогла её мама, если моя мама на проспекте Мира, а мамина мама – на Шестнадцатой Станции Большого Фонтана, да ещё и с моим старшим братом и с целым кагалом гостей из разных городов?
Поэтому моя мама собралась, вышла из нашего проходного двора сразу на Чкалова, поднялась квартал наверх, к Советской Армии (к морю – вниз, от моря – наверх), и села на третий трамвай. Понятия не имею, почему меня повезли рождаться на Пересыпь, если брат уже был рождён в Парке Шевченко? Может быть, шестой родильный дом был закрыт на помывку? А может, маме третий трамвай, идущий на Пересыпь, нравился больше третьего троллейбуса, идущего в Парк Шевченко, причём остановка его была тогда всё на той же улице Чкалова, полквартала не доходя до Советской Армии? Не знаю. Но мама села на трамвай и поехала. Вышла на конечной, ещё немного прошлась и позвонила в двери приёмного покоя. Её впустили без второго слова.
В ту ночь в четвёртом родильном доме вообще мало говорили. Потому что у врачей были совершенно шальные сутки. В одном физиологическом родильном зале, куда маму молча и быстро направили, произошло пятнадцать родов. Небывалый для тех времен бэби-бум случился восьмого июля 1971 года на Пересыпи. Врачи охрипли и потому зря слов на ветер не бросали.
И вот когда я уже совсем родилась, то сперва ничего не поняла. Чувствую – родилась уже. Но почему-то вроде как ещё всё по-прежнему. Тепло, уютно и вода. И всё, как через…
– Рубашку! Рубашку вскрой, балда!.. Прочь, я сам!
И тут у меня всё стало как у всех. Воду спустили, холодно, меня старый еврей поперёк тельца держит прямо голой волосатой рукой без перчатки. А у меня голова такая тяжёлая, что я даже возмутиться не могу. Только в зобу дыханье спёрло, и понимаю, что если сейчас не заору, то задохнусь от ярости. Последнюю рубашку содрали! То есть – первую. Вот про это я и заорала.
– Смотри, она ещё и басом ругается, вместо того чтобы дядьке спасибо сказать за то, что вовремя мимо пробегал. Впрочем, судя по обстоятельствам твоего рождения, всё и всегда в твоей жизни будет необычайно вовремя. Всем будет казаться, что уже швах, а ты – бац! – и в профите.
Поднял меня тот старый еврей, как поросёнка на базаре, и маме моей говорит:
– Видишь? Девочка. Счастливая, что таких уже немножко перевелось. Я роды в «рубашке» только у цыганок видел. Ну, ещё у коз, коров и кобыл. А у белых женщин с высшим образованием – никогда. Ты хоть понимаешь, мать, что такое родиться в «рубашке»? Ты думаешь что? Пословицы с поговорками из шухлядки достают? Надо – бери! Нет – удочерю!
Мама ему не то смеётся, не то плачет, а я думаю: «А где же она, моя рубашка?! Мне без неё холодно! Не успела на свет родиться, как уже раздели на той Пересыпи!»
– Ладно-ладно, шучу. Бери своего цурипопика[9]. И скажи спасибо, что я тут мимо пробегал.
Положил меня маме на живот, прикрыл одеялом, и дальше я ничего, до самого Зелёного Пыр-Пыра, не помню. Потому что от тепла, сытости и покоя интеллект отшибает только так!
Потом уже мама рассказала, что врачи забегались, рожать – в смысле, уже совсем, потужной период – она начала в коридоре на каталке, и роды у неё какая-то молоденькая акушерка принимала. Ну как «принимала» – охала и ахала от страха, потому что только на днях из медучилища, в основном звала на помощь старших товарищей. А когда я в чудном радужном околоплодном пузыре появилась, так она вообще от ужаса не знала, что делать. Но тут мимо заведующий отделением пробегал. Хоть и без перчаток, но вовремя. Потому что моя мама всё-таки не коза, хотя меня родила канонически правильно, но плодный пузырь вскрыть бы не догадалась. Потому что человек в иных вопросах соображает куда меньше животного. Юная акушерка же на плакатах про рождение ничего такого не видела. А в учебниках было написано про «воды излились». Раньше ли, во время схваток, позже ли – во время потуг, – но излились. У мамы моей – не излились. Плотный очень был околоплодный пузырь. В крепкой меня родили «рубашке». Домотканой.
Через три дня нас с мамой выписали. Папа уже не был в ДНД и привёз распашонки, чепчики, розовые ленты и всякие прочие девичьи глупости. Меня во всё это нарядили. Говорят, я сильно орала. Густым басом. Я не помню причины, но уверена, что требовала нарядить меня в родную рубашку, а не запаковывать в праздничный торт.
Мама с папой вышли из родильного дома и решили поймать такси. Потому что ехать со свежим праздничным тортом в летнем одесском трамвае – негигиенично. Слева была улица Богатого, справа – улица Московская. Если стоять спиной к фасаду родильного дома. Если лицом, то справа – Богатого, слева – Московская. Движение тогда по обеим улицам было двустороннее. Мама с папой покрутились-покрутились – и пошли-таки ловить такси на Московскую.
Меня тогда никто не спросил, но результатом я довольна.
Я действительно очень счастлива. С тех самых пор, как родилась.
Хотя не единожды… Слишком не единожды я попадала в ситуации, после которых если не панихида с эпитафией, то только и говорить: «Родилась в рубашке». Потому там, где другим полный швах – я в профите.
И что я могу сказать? Только то, что это чистая правда.
Позитив не роскошь, а средство передвижения!
Какие-то смешные тридцать девять лет спустя той памятной июльской ночи 1971 года я стала участницей очередного странного диалога. В последнее время это со мной случается всё чаще.
Приходят какие-то люди с диктофонами. А с ними ещё люди – с фотоаппаратами. Смотрят на меня строго и начинают вести допрос. Фотографы порхают вокруг, ослепляют меня вспышками и совершенно лишают способности здраво мыслить и связно излагать. В результате потом в протоколе… Пардон, в газетах и/или журналах читаешь примерно следующее:
Корреспондент: Вы как-то сами себя назвали графоманом. Почему?
Соломатина: Каждый кактус – суккулент. Но не каждый суккулент – кактус. Любой писатель – графоман. Но не всякий графоман – писатель.
К.: Говорят, ваша графоманская деятельность занимает по 12 – 14 часов в сутки…
С.: Это деятельность по написанию книг и зарабатыванию денег. Если человек хочет чего-то добиться, он должен много работать. Вы видите меня после двухдневного марафона…
К.: Вижу и завидую.
С.: Не завидуйте – разберитесь, что к чему. Я не устаю, потому что не думаю о том, что я устаю. Я курю. Я пью, потому что мне нравится хороший алкоголь. Когда я что-то делаю, я стараюсь получать от этого удовольствие. Как сказали бы тренеры НЛП-курсов – «позитивное мышление!».
К.: И завтра вы на таком же позитиве едете в Одессу…
С.: Я не на позитиве, я на микроавтобусе. А насколько позитивной будет поездка, зависит от того, будет ли работать кондиционер.
На самом деле киевская журналистка была очень мила, и мне даже удалось её развеселить. Менеджеру издательства она доложила, уходя из кафе готеля «Днипро», что «Соломатина – классная тётка». Чем я очень, между прочим, горжусь.
Но в печатной версии интервью «Газете по-киевски» не было ремарки «смеётся» рядом с «я не на…», потому мой текст о позитиве и автобусе выглядел не вполне нормальным. А я чувствовала себя, узрев номер, как тот мальчик Зяма, герой одесских анекдотов:
– Зямочка, скажи мамочке хоть раз в жизни что-то умного.
– Ишь какая хитрая!
И хотя журналистка во время нашей личной беседы настаивала на том, что я умная («Вам, человеку умному, так или иначе есть что сказать…» – конец цитаты), но из газеты этого никому не видно. Впрочем, слишком жарким августом 2010 года всё имело несколько расплывшийся смысловой оттенок.
Например, даже такое априори неизменное понятие, как кофе.
Вот что такое для нас, кофеманов, кофе? Кофе – это то, без чего бессмысленно начинать. Просыпаешься – и все мысли о кофе. Душ, зубы, поменять пижаму на что-то более пристойное (что может быть пристойнее хорошей пижамы?) – вторично. Кофе, кофе и ещё раз кофе. Хороший кофе. Хорошая вода. Турка. Три раза дать подняться. Сахар, молоко, сливки – по желанию. Мне достаточно просто чашки горького горячего кофе. Потом уже всё не так бессмысленно. Кофе – та самая субстанция, без которой я не дух, а тело. Одухотворившись первой чашкой кофе, я уже не просто анатомия и физиология – я звучу гордо, бодро и способна творить позитив.
Но в баке даже самой экономичной модели рано или поздно заканчивается бензин.
Заправившись первой чашкой кофе, мы, позитивные, на комфортабельном микроавтобусе с кондиционером отправились в путь по трассе Е-95 Киев – Одесса.
Последний раз я пользовалась этой трассой в 2005 году. Хочу сказать, хорошо, что я не так старею каждые пять лет. Оставим подробности дорожного строительства в нашей и родственных странах (как-то: экономию на геодезии, отличный от должного процент усушки-утруски-укатки сыпучих и зыбучих материалов, «армянский» асфальт и всё такое прочее), потому что спустя некоторое время я, муж, издатель, менеджер и водитель захотели кофе.
Изредка мелькающие мимо рестораны и кафе под названием не то «Борщ», не то «Сало» не вызывали доверия. О них сообщали совершенно безумного визуального ряда рекламные щиты: голые девицы в бикини-вышиваночках, кокошниках, и с ними несвежий дядька ростом с горшок.
– Это украинский министр культуры, – пояснила менеджер «Эксмо».
– Что он делает на этих плакатах с голыми девками, вышитыми крестиком?
– Поёт. И танцует. К тому же это его кабаки. Рекламирует, так сказать.
После таких ремарок подкрепляться в этих заведениях охота отпала напрочь. Да и съехать к большинству из них просто-напросто не представлялось возможным. Они как-то по другую сторону разделительной, что характерно.
И вот наконец – о чудо! – не просто придорожный кабак, а таки произведение лубочного искусства: всё такое деревянное, милое, уютное. Аутентичное по самые украинские степи. И никаких билбордов с одним гномом и семью белоснежками.
Радостно высыпала наша немногочисленная группа из микроавтобуса и побежала под сень навеса, под которым стояли аккуратные деревянные столики. Какая, согласитесь, прелесть – в наш поголовно полимерный век!
Первым делом мы с менеджером поинтересовались, а где же дамская комната, она же – санузел, она же – туалет, клозет, рест-рум, гальюн и прочее. Мужчинам на трассе легче, а мы, такие воздушные феи, обутые в иллюзорные сандалии, состоящие из пары тонких кожаных ремешков, так и не решились спуститься в дебри посадок, густо унавоженных автопутешественниками.
– Тама, – махнула рукой приветливая официантка.
«Тама» не было света.
Наша с менеджером бурная юность пришлась на безумство стадионных рок-концертов, так что мы вполне обошлись ловкостью рук и зажигалками (а вы говорите, курить вредно!).
Вернувшись спустя пару минут, мы застали душераздирающую картину: официантка объясняла мужчинам, что еды нет, кофе нет и даже её самой нет, потому как «свита нэма!». Конец света, да.
– А чай горячий? – вопрос прозвучал неуместно.
Презрительное молчание.
– То есть кипяток есть. Тогда, может, удастся добавить к нему волшебной чёрной пыли, что пьяные поляки сметают вениками в одном из портовых складов матушки Европы? – всё ещё «на позитиве» объясняли мы один из возможных алгоритмов.
– Кипяток есть, – без тени улыбки ответила нам официантка.
– Ну так насыпьте в него заварки! И кофейного порошка! – взвизгнули мы хором.
– Послушайте, если у вас есть кипяток, значит, вы его где-то добываете? – уточнила менеджер «Эксмо».
– Да. У нас газ.
– Отлично! А у вас есть нерастворимый кофе? – не отставала она.
– Да. У нас есть нерастворимый кофе. Но кофе-машина не работает!