Женщина-VAMP Микулина Евгения

– Ты так говоришь, как будто я ее оставил. Это ОНА ушла от меня, Серхио.

Он кивает:

– Да. И она страдает. Она умирает каждую секунду, что проводит вдали от тебя.

Черт бы побрал мое сентиментальное сердце – я дергаюсь, словно от физической боли, как обычно бывает при каждом упоминании о том, что Марина страдает. Но я все равно не понимаю.

– Тогда почему она ушла?

Он смотрит на меня, как на ребенка, который не замечает очевидного.

– Потому что она не хочет причинять тебе вред. Ты знаешь, что она испытала, когда думала, что ты умираешь? – Я качаю головой, и Серхио объясняет с раздраженным вздохом, скороговоркой – у него едва хватает терпения переносить мою непонятливость: – Она испугалась. Потому что была готова тебя обратить. Чтобы не потерять. А для нее это, как ты знаешь, совершенно невозможное решение – она поклялась никого не обращать, особенно тебя. «Потому-что-Влад-самый-живой-человек-которого-я-знаю»! Но готовность обратить тебя пришла к ней, и она снова испугалась – теперь уже того, что рано или поздно сделает это. Просто потому, что на самом деле хочет быть с тобой вечно.

Голова у меня идет кругом. Я никогда не пойму эту братию. Марина любит меня бесконечно, как будто я пуп ее персональной Земли, но при этом ушла от меня потому, что боялась своего желания сделать меня бессмертным?! Отлично – просто здорово. Теперь-то все прояснилось и стало понятно как дважды два.

Нет, ну как можно применять нормальную логику к этим типам?

– И что ты, собственно, предлагаешь мне сделать? – Я честно не понимаю, какую пользу может принести этот разговор, кроме как растравить мне душу окончательно. Потому что знать, что тебя бросила женщина, которая тебя по-настоящему любит, – это даже хуже, чем если бы она была к тебе равнодушна.

Губы Серхио растягиваются в хищной, но веселой улыбке:

– Я предлагаю тебе выбить из нее дурь.

– Это еще как?

Он достает из нагрудного кармана своего неизменного бежевого замшевого пиджака конверт.

– Вот. Я взял на себя смелость позаимствовать на время твой загранпаспорт. Тсс, подожди возмущаться – я его возвращаю, он в этом конверте, и в нем стоит английская виза. Там же лежит билет в Лондон. И ее адрес. Езжай к ней. Найди ее. И объясни ей, что она совершает страшную глупость. Что она мучает себя и тебя – вон у тебя какие круги под глазами, как будто ты один из нас, тебе надо быть с собою аккуратнее и стараться отдыхать… Как в том старом анекдоте про нищего, да? Ну ты помнишь: «Я не ел уже три дня!» – «Ну, батенька, так не пойдет, нужно себя заставить». Ладно, я понял, тебе не до анекдотов… – Серхио прекращает клоунаду, из-за которой я уже практически решился все-таки ударить его, и говорит, помахивая в воздухе рукой с конвертом: – Покажи ей, что она мучает вас обоих и никому от этого нет никакой пользы. Обратит она тебя или нет – это все равно в руках судьбы. Нет никакого смысла испытывать эту судьбу, воздвигая между вами дополнительные преграды. И тратя попусту время, которое вы могли бы провести вместе. В конце концов, если ты останешься смертным – у вас каждая минута должна быть на счету. Я говорил ей об этом. Меня она не слушает. Значит, должен сказать ты.

Серхио кладет конверт поверх кипы мусора на моем столе. Я тупо смотрю на прямоугольник белой бумаги, а потом вскидываю на Серхио взгляд:

– Почему ты думаешь, что меня она станет слушать?

– Потому что она женщина. И любит тебя.

Я вопросительно поднимаю брови – я не разделяю его оптимизма:

– И она обратит меня?

Серхио издает тихий смешок:

– Думаю, нет… А тебе бы хотелось?

Я опускаю глаза:

– Вопрос на засыпку… Скажем так – я думаю, что всем от этого было бы легче.

Холодов радостно всплескивает руками:

– Оказывается, ты не так уж глуп! Это хорошо – это внушает мне некоторый оптимизм. Но что делать… Ты так думаешь, я так думаю, Грант так думает. Дракула так думает и прямо ей об этом сказал. Все так думают – кроме нее. Для нее это будет трагедией. И поэтому тебе лучше бы убедить ее, что ты не жаждешь становиться одним из нас – по крайней мере, пока не жаждешь. Это ее несколько… успокоит. Бог знает – возможно, когда-нибудь вы сможете вернуться к этой теме.

– То есть ты не будешь меня обращать? Ну, чтобы решить проблему раз и навсегда.

Серхио смотрит на меня задумчиво, а потом качает головой:

– Я бы мог, конечно. Но я себе не враг. За ЭТО она меня убьет даже вернее, чем если я тебя просто загрызу.

Он улыбается, чтобы смягчить эффект от последней фразы, но зубы его при этом так зловеще поблескивают, что у меня невольно пробегает по позвоночнику холодок. И я спрашиваю его о том, что занимает меня уже давно:

– А тебе-то зачем нас мирить? Мне казалось, ты сам ее… любишь.

Серхио немедленно становится серьезен – он смотрит на меня долго и пристально, словно ищет слова, которые помогли бы мне, тупому смертному, понять все как следует. А потом говорит вдумчиво, постукивая пальцем по конверту с моим паспортом:

– Да, я люблю ее. И она любит меня. И да – когда-то, сто лет назад – и я имею в виду буквальную цифру, – у нас случился роман. Но тебе нет нужды ревновать. Это было не то, что она испытывает к тебе. Это было… удобно. Это дарило нам тепло. Укрепляло чувство… родства, которое мы питаем друг к другу. Было время, когда мы могли вернуться к этому – иногда мы возвращались. Но потом появился ты. И ты ее изменил. – Серхио отводит на секунду глаза, и, когда он снова смотрит на меня, мне чудится в его взгляде горечь. – Я гораздо сильнее тебя физически. Но я не могу победить тебя – не могу занять твое место в ее сердце. Ты – то, что она хочет. И именно потому, что я люблю ее – как брат или чуть больше, – я и должен помочь вам, если это возможно. – Он встает, аккуратно ставит на место свой стул и направляется к двери. Аудиенция окончена – испанский гранд меня покидает. Я ошарашенно смотрю ему вслед, и он, чувствуя мой взгляд, оборачивается. Серхио улыбается – но глаза его все еще серьезны. – Пожалуйста, имей в виду: если бы я действительно хотел получить ее, ты был бы уже мертв, а я был бы рядом с ней – утешал в потере. И утешил бы. Она никогда не узнала бы, кто тебя сожрал, – поверь, у меня достаточно опыта в таких делах. Был момент – когда она только-только заметила тебя и так глупо увлеклась, – я подумывал об этом. Но теперь – нет. Теперь я видел, как мы можем любить, – Марина мне показала. Я позавидовал ей. И я завидую тебе – разве это не смешно? – Он делает паузу, и опять отводит глаза, и говорит так тихо, что я едва его слышу: – У меня была в жизни любовь, смертный, – хотя тогда я и не сознавал, насколько она сильна: такое и с вампирами бывает, огромность любви не значит, что ты не можешь запутаться. Я потерял эту любовь. Я думал, что меня утешат… полумеры. Но теперь, увидев вас с Мариной, я понял, что просто еще не нашел свое утешение. – Он выходит за дверь, махнув мне на прощание рукой – не оборачиваясь. И его последнюю фразу я слышу уже из коридора: – Но это ничего. У меня впереди целая вечность.

Я сижу один в пустом офисе. Над моей головой потрескивает люминесцентная лампочка. На полу высыхает кофейная лужа. Я верчу в руках конверт с документами, которые мне принес Серхио, и думаю о целом ряде невероятных вещей кряду. Я думаю о том, что вампир только что признался, что хотел меня убить. Потом, что он завидует мне – мне! – и хочет, чтобы я был счастлив, поскольку это порадует его сестру… Мне стоило бы испугаться. Или возгордиться? Или чувствовать себя оплеванным – униженным его подачками, его снисходительным отношением к моим человеческим трудностям.

Но я чувствую только… благодарность. Он рассказал мне, что на самом деле чувствуют такие, как он. Рассказал, что творится в голове у Марины.

Он подарил мне надежду.

Я надеюсь, что он прав. Надеюсь – верить ему на слово я не могу. Потому что как можно говорить вещи вроде «люди любят так, а вампиры – эдак»? Разве тут есть общие правила? Все люди разные, и все вампиры – тоже. Все любят по-разному. Но я все-таки надеюсь, что он прав – в том, что рассказал мне о Марине. Надеюсь, что она примет меня. Надеюсь, что моя жизнь еще может продолжиться – и что еще не все для меня кончено… Надеюсь, что я еще смогу быть рядом с ней.

Конечно, я ему по гроб жизни буду благодарен.

Но, честное слово, – сделать себе визу и купить билет на самолет я мог бы и сам!

Глава 30

У каждого из нас есть в мире места, где нам особенно хорошо. Места, где хочется верить в лучшее, где проблемы отступают и где можно остановиться и подумать, посидеть и поплакать, и понять, в конце концов, что у высшего разума есть какой-то план по твоему поводу и бесполезно с ним спорить – все будет как будет. В обычной обстановке такое решение может привести в отчаяние. В «особенном месте» оно приносит в твое сердце… мир. Ну если не мир – то хотя бы спокойную покорность.

Для меня такое место – Кенсингтонский сад. Я люблю этот зеленый остров, раскинувшийся посреди Лондона. Люблю его плоские газоны, на которых вечно сидят или лежат люди – выскочившие на обед офисные работники, у каждого – пакетик с треугольным сэндвичем; влюбленные парочки, которым нравится лежать вдвоем на траве и смотреть в небо; подружки, обсуждающие что-то тривиальное – и тем не менее крайне для них важное. Люблю крошечный «ботанический» отдел, где между плотными стенами экзотических кустарников всегда лежит тень и всегда, в любое время года, что-то цветет. Люблю Круглый пруд, он правда круглый, потому так и называется. На его берегу всегда, равно в дождливую и солнечную пору, стоят раскладные стулья и бегают дети с пакетами хлебных крошек – для уток, которые живут на пруду. Даже дурацкий помпезный бело-золотой памятник принцу Альберту, безвременно почившему супругу королевы Виктории, люблю, хотя принято считать, что он уродлив неимоверно. Люблю длинные аллеи, которые почти всегда пустынны – разве что проедет одинокий велосипедист или проковыляет усталый бегун в потной майке, с неизменным плеером в ушах. Ну и конечно, тут множество собачников – удивительно, до какой степени лондонцы помешаны на собаках, хотя жить с ними в большом городе не очень удобно. Собаки обходят меня стороной, но издалека на них посмотреть приятно. Домашние собаки – не бродячие, домашних мне никогда бы не пришло в голову уничтожать. Да и Лондон не Москва – здесь приходится куда чаще пить кровь из холодильника.

В Кенсингтонском саду я всегда собираю каштаны. У меня постоянно набиты ими карманы – помню, один раз я страшно удивила этим девушку-таможенницу в аэропорту Хитроу. Мне нравится откидывать с дорожки носком туфли кусочки лопнувшей пополам зеленой игольчатой кожуры с порыжевшей «изнанкой». Нравится прослеживать пальцем неровности гладкого, шелковистого шарика и рассматривать муаровые разводы и оттенки коричневого, в который окрашена шкурка. Удивительно, насколько все каштаны разные и как все они красивы – на мой вкус, они куда интереснее, чем морская галька. Я часто хожу, держа руки в карманах и сжимая в кулаке одно из своих сокровищ. Обидно, что прикосновение моих рук не может нагреть каштан, – я еще помню, как это бывало, в нашей подмосковной усадьбе тоже росли каштаны, и мы собирали их с детьми. И очень жалко, что рано или поздно они высыхают – тонкая шкурка натягивается и утрачивает свой блеск, под ней проступают все бугры скрытого внутри ореха, который чем-то напоминает мне человеческий мозг, и каштан становится жалким, печальным. Он словно умирает… Конечно, он все равно давно уже мертв – он всего лишь семечко, которое нужно бы закопать в землю, и тогда его существование будет осмысленно: оно выполнит свое предназначение. Но мне жалко предавать каштаны земле – мне хочется любоваться ими. В мире должны быть не только полезные, но и просто красивые, бессмысленные вещи. И я не выбрасываю каштаны, даже когда они засохнут, – я держу их дома, в больших стеклянных вазах и чашах, расставленных по разным комнатам. Другие хранят таким образом цветочные бутоны. А я – каштаны.

Я сижу на своей любимой скамейке в Кенсингтонском саду, чуть левее монумента принцу Альберту. За моей спиной стена деревьев, отделяющая меня от забитой машинами улицы, передо мной гравийная дорожка и широкий зеленый газон, простирающийся в сторону Круглого пруда. Я просто сижу тут, неподвижно, и смотрю на пустынный, серый от тумана парк перед собой. День удивительно сырой, даже для Лондона: в воздухе реет водяная взвесь, такая плотная, что даже непонятно, это мелкий дождик моросит или просто туман такой влажный. Так сыро, что даже мне, не испытывающей холода, захотелось закутаться плотнее в пальто и поднять воротник – что я и сделала.

В парке очень тихо – даже машин на улице не слышно. Я улавливаю, правда, шуршание велосипедных шин, и хруст гравия под чьими-то кроссовками, и смех детей на берегу пруда, и сопение собаки, которая что-то обнюхивает метрах в пятидесяти от меня, но иногда даже эти звуки куда-то исчезают, и тишину вокруг нарушает только тихий стук, с которым падают с листа на лист капли осевшей на деревья влаги. Я вполне могу поверить, что одна в мире: только туман, серый свет и мои каштаны. Я поглаживаю один из них пальцем в глубине кармана. Я только что нашла его, возле памятника Питеру Пэну, и он очень красив – такого богатого, темно-рыжего оттенка. Чудесный экземпляр – настоящий принц среди каштанов. Как жаль, что и он рано или поздно засохнет…

Иногда я думаю – может быть, я и с людьми веду себя так же, как с каштанами? Собираю, разглядываю, восхищаюсь и любуюсь ими. Смотрю, как они умирают. И храню их в памяти – храню, отдавая дань нежности, которую они во мне вызывали.

В моей жизни были люди, к которым я привязывалась – и дружески, и даже с какой-то мерой любви. Странно было бы прожить двести лет, общаясь только с себе подобными. У меня были среди людей не только друзья, но и любовники – мимолетные, потому что я никогда не позволяла себе по-настоящему увлечь кого-то. И, уж конечно, не увлекалась сама. Я просто потакала своим прихотям… Подбирала людей, как поднимаю с земли каштаны, которые кажутся мне особенно блестящими, чья шкурка имеет особенно нежный коричневый цвет, особенно тонкий рисунок. Засохшие каштаны в стеклянной вазе не сожалеют о прошедшем, не испытывают горечи потери – им наплевать, что я больше не держу их в руках, не рассматриваю и не ласкаю. И к людям в своей жизни я относилась так же.

Я бросала их и шла дальше, ничем не потревоженная. И не думала, какой оставляю по себе след.

Наверное, за свое бездумное легкомыслие я теперь и наказана. За это мое неуязвимое тело и наполнено тупой, саднящей болью – болью, которой нет на самом деле, потому что болеть в моем организме нечему, но которая для меня осязаема. Болит у меня… душа, наверное, так это называется? Но ощущение от этого вполне физическое.

Интересно… Полюбив человека, я так сильно изменилась: научилась бояться, переживать, плакать. Начала ощущать боль. Интересно… Может быть, это способ снова стать человеком – настоящим, живым человеком, способ, который испокон веков ищут все вампиры? Ну, все порядочные вампиры, которые понимают ужас своего положения и не упиваются преимуществами кровавого бессмертия. Вдруг, если так случится, что вампир полюбит человека и проживет свою любовь к человеку полноценно – до конца, – он сам очеловечится настолько, что его тело опять станет уязвимым?..

И можно будет умереть. От старости или болезни. Как умирают нормальные люди.

Какая интересная, оптимистическая мысль. Как славно было бы, если бы это оказалось возможным. И, похоже, у меня как раз есть шанс проверить свою теорию. Правда, это очень больно. Но ведь в том и весь смысл: больно только тем, кто жив.

Так что я свою боль приветствую. Она показывает, что я на правильном пути. Она придает какой-то смысл моему в остальном совершенно бесцельному существованию.

М-да, это рассуждение – из тех, которыми не стоит делиться с друзьями – ни с Грантом, ни с Серхио. Они сочтут меня умалишенной. И, возможно, будут правы. И это тоже, кстати говоря, интересно. Потому что вампиры ведь не могут по-настоящему сойти с ума. Интересно, безумие – это тоже шаг на пути к обретению человечности?

У меня есть время поразмыслить обо всем этом. Времени у меня сколько угодно. Когда человеку – или вампиру – нечего ждать, он просто властелин времени. К моим услугам вечность.

Вечность… Я слышу в своей голове голос, который говорит мне полушутя, но на самом деле имея в виду что-то важное и серьезное: «Я не уйду. Мне не нужна никакая Герда. У тебя есть лед в холодильнике? Давай сюда – я сложу тебе слово „вечность“. И я слышу свой ответ – я прячусь за шуткой про „сам себе господин и новые коньки“. Я вспоминаю его взгляд – настойчивый, напряженный: словно он не уверен в том, чего ждать от меня. И волну нежности и облегчения в этом взгляде, когда я говорю или делаю что-то ласковое.

Вечность.

Он обещал мне вечность. Я обещала ему вечность.

И я его обманула.

Я сжимаю в кармане свой особенный рыжий каштан. И думаю, как последняя дура, о темно-рыжих волосах, цвет которых он мне напоминает. Я вижу, словно наяву, как он ерошит их пальцами, как глажу их я, какими темными кажутся медные пряди рядом с моей бледной кожей. Я представляю, как они с годами тускнеют, как появляется в них седина. Я представляю себе его глаза – но не такими, как знала их на самом деле, а изменившимися: усталыми, взрослыми, с отяжелевшими веками и морщинками в уголках. Интересно, каким он станет со временем. Как он будет стареть?..

Я никогда этого не увижу. Я никогда его больше не увижу.

Я зажмуриваюсь, борясь с накатившей на меня новой волной боли. Я, конечно, решила про себя, что боль – это хорошо, но ощущение все равно мучительное и справляться с ним непросто. И я не знаю, нужно ли справляться, если боль – это мой способ стать человеком.

Я никогда его не увижу. Не поцелую. Не услышу, как он смеется. Его расспросы, капризы, пристальные взгляды, беспокойство за меня, щедрость, улыбка, смущение, смелость, его молчание и прикосновение его кожи к моей… Все это в прошлом, и не повторится никогда больше. Никогда, никогда, никогда.

От одной этой мысли можно сойти с ума.

И я, похоже, сошла.

Мне и раньше казалось, что я вижу Влада в толпе. Но такого, чтобы мне чудился его запах, со мной пока не случалось. А теперь я ощущаю его очень ясно – так, словно Влад в самом деле рядом со мной. Он кажется таким реальным – в нем очень правдоподобно смешаны запахи его крови, его кожи, его любимого крема для бритья, и сигаретного дыма, и кофе, и мятной зубной пасты, и даже запах отсыревшей на влажном воздухе одежды: потертой кожаной куртки, серой толстовки с капюшоном, джинсов – я точно знаю, каких именно, это его старые синие джинсы с обтрепанными штанинами, у них на заднем кармане пятно зеленой краски (он неудачно сел на скамейку), и запах этой краски не выветривается, сколько штаны ни стирай…

Я сижу с закрытыми глазами и мысленным взором вижу его так ясно, словно он и правда здесь. Кажется, открой глаза – и он будет перед тобой. Что действительно вызывает боль… Может, у меня приступ безумия или просто разыгралось воображение от непреходящей тоски, но с этим надо что-то делать. К примеру, на самом деле глаза открыть – чтобы переключиться.

Я открываю глаза.

Господи, только не это…

Я не сумасшедшая – к сожалению. Мне это не чудится.

Он в самом деле здесь. Стоит передо мной посреди газона, метрах в десяти. Сутулится – как обычно. Руки засунуты глубоко в карманы джинсов. Капюшон толстовки он, конечно, не надел, и на его растрепанных волосах блестят капли дождя.

Он еще больше похудел – осунулся. Под глазами глубокие тени. Губы плотно сжаты. Как будто он не уверен, что с ними станет, если он расслабится, – улыбнутся они, или задрожат, или с них сорвется неловкое слово. Так что он сжимает губы и молчит.

И смотрит на меня.

Я помню его глаза в тысяче разных выражений: нахальными, усталыми, смеющимися, нежными, обиженными, отрешенными, восхищенными, я помню их и серыми, и зелеными… Я даже воображала их красными – как мои. Но такими, как сейчас, его глаза никогда еще не были. Они словно изменили свой цвет – потемнели и приобрели какую-то особую глубину. Смотря ему в глаза, я будто заглядываю в темные воды: они вроде бы спокойны, но под их гладью таится что-то, чему нет названия. Это «что-то» заставляет мое сердце сжаться от страха – за него. Это «что-то» – боль, которая так же мучительна и постоянна, как моя.

Это самые красивые глаза в мире – для меня, по крайней мере. И, видя теперь его взгляд, в котором нет ни упрека мне, ни радости при виде меня, я понимаю, что готова все что угодно сделать, чтобы в них не было больше боли. Я часто ловила себя на мысли, что совершила страшную ошибку, оставив его, – что мое решение не принесло ни ему, ни мне никакой пользы. И всегда отгоняла от себя эту мысль, считая проявлением слабости.

Мне нужно было увидеть его глаза, чтобы понять: я оказалась не права. Ничто на свете – никакая угроза, никакие внешние обстоятельства, даже мои смертельно опасные для него желания, – ничто в мире не должно стоять между нами. Мы должны быть вместе – не потому, что нам так хочется, не потому, что нам от этого легко и приятно… Вовсе нет – это может быть и опасно, и мучительно больно. Мы должны быть вместе потому, что это – наша судьба. Потому, что так устроен мир, возникший вокруг нас из осколков прошлого в тот миг, когда мы впервые поцеловались в полутемном холле моей московской квартиры.

Мне нужно бы сейчас встать и уйти – нужно бы сохранить верность решению, принятому полтора месяца назад, когда я его бросила. Ничего ведь с тех пор не изменилось – я все так же люблю его слишком сильно, все так же мечтаю быть с ним вечно. И все так же могу убить его ради исполнения этой мечты. Ему не следовало быть здесь – он не должен был приезжать. Мне полагается сейчас на него рассердиться. Прогнать… У меня нет никаких причин для радости. Я должна быть в ужасе от того, что он стоит тут, передо мной, и ждет… неясно чего, и с неясным, видимо, чувством.

У меня нет причин улыбаться при виде него. Но я улыбаюсь. Потому что его лицо – даже опустошенное обидой на меня, отчужденное – все равно как луч солнца среди этого тусклого серого дня. Только лучше – потому что от настоящего солнца мне пришлось бы бежать. А рядом с этим солнцем я могу находиться вечно.

Я улыбаюсь, но одновременно чувствую, что по моим щекам текут слезы. Боже, да я и в самом деле стала практически настоящим человеком – настоящей живой женщиной, если сижу тут на мокрой скамейке и как дура смеюсь и плачу при виде мужчины, с которым мысленно простилась навсегда.

Как, почему он здесь оказался – неважно. Он нашел меня.

Он пришел за мной…

Может быть, он даже простит меня?

Мои истерические всхлипы заставляют его наконец сдвинуться с места – словно он получил от меня какой-то знак. Его лицо оживает – выражение его глаз, так меня напугавшее, сменяется тем, что мне знакомо: тревогой, и нежностью, и безмолвным вопросом – «что с тобой»?

Он подходит стремительно, опускается на скамейку рядом со мной и прикасается кончиками пальцев к мокрой щеке:

– Ты плачешь?

Я киваю – стараясь при этом не потерять контакта с его рукой: я не сознавала раньше, до какой степени истосковалась по его прикосновениям, по этому контрасту между теплом и холодом, по нему…

– Да… Оказывается, я могу… Я научилась – когда ты умирал.

Он едва заметно кивает:

– Это хорошо. Я знаю, ты всегда переживала, что не можешь плакать.

Я смотрю в его глаза – в его новые, мудрые глаза, в которых нет больше ослепления мною, но есть… понимание меня. Он стал таким взрослым. Таким грустным.

– Я люблю тебя. – Я должна это сказать – как можно быстрее, я должна постараться стереть в его сердце память о том, как сильно его обидела, – память о своем предательстве.

– Я знаю. Потому и пришел. – Он берет мое лицо в ладони и говорит мягко, но очень решительно: – Я знаю, что ты любишь меня. И не дам этому обстоятельству разлучить нас.

– Я тебя не понимаю.

Влад едва заметно улыбается:

– Ты любишь меня. И ты знаешь, как сильно люблю тебя я. И ты боишься того, что мы с тобой можем сделать друг с другом – ради любви. Поэтому ты и убежала. Но только это бесполезно – от себя не убежишь. Я это знаю, и ты это знаешь.

Мне остается только кивнуть – потому что он прав. У меня есть, конечно, еще с десяток разных объяснений тому, что я оставила его, но, по сути, он прав. Я просто струсила. Самый трусливый вампир в мире.

Влад тоже кивает, не отпуская моего взгляда. А потом вдруг крепко обнимает меня и, с силой прижав к себе, говорит мне в волосы:

– Больше ты никуда не убежишь. Я тебя не отпущу.

Я прижимаюсь щекой к его отсыревшей кожаной куртке и нахожу это почему-то невероятно приятным. Но я все равно говорю со вздохом – это мне тоже важно сказать:

– Я не хочу отнимать у тебя жизнь.

– Без тебя у меня нет никакой жизни. Без тебя я превращаюсь в бессмысленный овощ. Это куда хуже, чем быть вампиром.

Мое сердце болезненно замирает… Опять он об этом. Опять о том, что составляет мой главный страх – главную опасность, которую я несу ему. Влад чувствует, что я напряглась, и чуть плотнее прижимает меня к себе. Я говорю, обращаясь к завязкам его толстовки – кончик одной из них, кстати, растрепался:

– Я не стану тебя обращать. Я не могу. И не буду.

Ответом мне служит легкий смешок:

– А я тебя и не прошу.

Я отстраняюсь, чтобы посмотреть ему в лицо, – его слова так неожиданны, что мне нужно проверить его выражение. Он улыбается, но глаза его серьезны. Он склоняет голову и целует меня в лоб, а потом говорит спокойно – словно объясняя мне простую вещь, которая по какой-то причине до меня до сих пор не доходит:

– Я никогда не стану просить тебя сделать то, что причинит тебе боль. Самое главное для меня – быть рядом с тобой. И я буду – столько, сколько мне отпустит судьба. Слава богу, я не девчонка, чтобы переживать о морщинах. – Неожиданно он широко улыбается, своей старой, знакомой мне, так любимой мною озорной, мальчишеской улыбкой. – Лет через сорок это будет даже прикольно. Представь, буду я таким согбенным старым перцем с седой бородой, и все вокруг будут думать – как этот трухлявый пень подцепил такую молоденькую красотку?

Я улыбаюсь вместе с ним и на секунду ясно представляю себе, как это будет. Годы, которые мы проведем вместе, – годы счастья, когда я смогу смотреть в его живые человеческие глаза, прижиматься к теплому плечу, слушать биение сердца и ощущать бег крови под смуглой, естественного цвета кожей. Еще час назад я была уверена, что никогда не увижу его стареющим, – а теперь могу надеяться, что мне будет дано это счастье: увидеть, как он проживает со мной свою настоящую человеческую жизнь. Я увижу его и в сорок лет, и в шестьдесят… Я увижу, как поседеют его волосы. Как появятся морщины на его лице. Они не сделают его менее красивым в моих глазах – не сделают менее любимым.

А потом я увижу, как он умрет. Потому что люди умирают. Старые люди, прожив полноценную жизнь, умирают – потому что приходит их срок. И я не смею думать о том, как мне будет больно. У всех умерших остается кто-то, кто их пережил, – кто-то, кто по ним плачет. То, что этот «кто-то» бессмертен и время его не лечит, не имеет значения. Я переживу его, и я буду плакать, и возможно, что когда-нибудь я смогу последовать за ним. Таков порядок вещей… Не это заставляет меня вздрогнуть и отвернуться, чтобы не видеть хотя бы секунду его молодое прекрасное лицо.

Старые люди умирают, прожив полноценную жизнь, – жизнь, которая оставила по себе след. Они умирают, окруженные детьми и внуками. Уходят, оставив в мире частицу себя. Только в такой смерти – и в такой жизни – есть смысл.

У Влада этого не будет. Я могу не обращать его. Могу всегда защищать его. Но своей любовью – своим появлением в его жизни – я все-таки отняла у него то, что делает осмысленным существование других людей. То, что заставляет их, собственно, влюбляться друг в друга и жить вместе… Если он проведет жизнь со мной, то уйдет из мира, не оставив никакого следа. Из-за меня. Из-за того, что я, мертвая женщина, привязала его к себе – просто по своей прихоти…

Как я могла не подумать об этом? Как могла забыть – при том, чем я занимаюсь все свободное время, при том, что все столетия жизни было мне единственным утешением?

Как могла забыть, что в моем решении уйти был не только страх за него – но и простое желание дать ему возможность жить с людьми и любить ЛЮДЕЙ – любить женщину, которая сможет родить ему ребенка?

Влад замечает, конечно, мое оцепенение, берет меня за подбородок и поворачивает к себе. Выражение лица у меня, видимо, не особенно оптимистичное, потому что он спрашивает с коротким усталым вздохом:

– Ну что еще случилось? Какую проблему ты теперь для себя придумала?

Я только качаю головой – мне трудно ему это объяснить. Но я знаю, что оставить все просто так, недосказанным, тоже нельзя. После того, что между нами было только что – после чудовищного расставания и воссоединения, которое кажется нам обоим таким абсолютным и правильным, но все же содержит в себе червоточину… после этого я не могу молчать. Мои недомолвки делали нас несчастными прежде – они стояли между нами, они нас разлучили. Я не хочу опять потерять его. И не вижу способа жить с ним, не лишив его чего-то важного из человеческих ценностей. Но я не могу и решать за него – видит бог, мои самостоятельные решения пока что не привели ни к чему хорошему.

Значит, мне остается только одно – показать Владу то, что до встречи с ним составляло единственный смысл моей вечной жизни.

Глава 31

Марина ведет машину очень сосредоточенно, не глядя на меня. Лицо у нее такое строгое, что я мог бы забеспокоиться. Видимо, чтобы этого не случилось, она рулит одной рукой, а второй сжимает мою ладонь, изредка слегка пожимая ее: мол, я рядом. Мы вместе. Я не могу словами описать, как много для меня значит то, что я снова с ней – снова чувствую ее прикосновение, вижу ее профиль, шелковистую темную прядь, заправленную за ухо, бледную шею, лежащие на руле тонкие пальцы. Но я не могу не думать о том, что мы с нею все-таки странная пара. Как она говорит про своего Серхио – «ни слова в простоте»? К нам это точно относится. Нам бы положено сейчас целоваться, лепетать друг другу слова любви. Заниматься любовью, наконец. А мы вместо этого едем на другой конец Лондона, где Марина, как она загадочно сказала, «должна мне кое-что показать». Разве так ведут себя нормальные люди, которые встретились после мучительной для обоих разлуки и сразу поняли, что быть вместе – это единственно возможное для них состояние? Мы, конечно, не нормальные люди – вампира с человеком нормальной парой не назовешь, ни в моем мире, ни в ее. Но я знаю, что мы оба поняли, что больше не разлучимся… Я видел ее лицо, когда она сидела там, на этой скамейке, такая маленькая, хрупкая и словно замерзшая, хотя я знаю, что мерзнуть она не может, и смотрела на меня во все глаза, одновременно смеясь и плача. В эту секунду я понял, что все будет хорошо, – что Серхио был прав, и она в самом деле ушла от меня от избытка любви, а не от ее недостатка.

Я так боялся, что мой благодетель-вампир выдает желаемое (мною!) за действительное, – боялся, что она встретит меня ледяным холодом, отвернется или, что еще хуже, станет смеяться над смертным, который осмелился просить ее вернуться в его жалкую жизнь. Я думал об этом беспрерывно. Думал, пока ждал рейса в темном и унылом аэропорту Шереметьево-2, сидя в баре с чашкой грабительски дорогого кофе и куря одну сигарету за другой. Думал, пока летел в самолете, мучительно пытаясь пристроить куда-нибудь свои чуточку длинные для самолетных стандартов ноги, и жевал совершенно резиновую на вид самолетную еду, не чувствуя вкуса, – это, впрочем, наверное, было и к лучшему, – и читал дегенеративный самолетный журнал, не различая по-настоящему ни одной буквы и не улавливая смысла поучительных статей о красотах городов Золотого кольца, – ну о чем еще обычно пишут в таких журналах.

Я пытался представить себе ее реакцию, когда она увидит меня. Боялся своей реакции, когда увижу ее: не знал, захочется ли мне накричать на нее от обиды или броситься к ней с поцелуями, и понятия не имел, как она воспримет одно – и второе. Забросив свою сумку в отель у Ланкастер-Гейт, на краю Кенсингтонского сада, я не стал ее распаковывать – поскольку не был уверен, что задержусь в Лондоне хотя бы на день. Если она отвергнет меня… Что бы я стал делать, если бы она меня отвергла? Бог ведает, а я боюсь даже думать.

Я отправился прямо к ней – по адресу, который дал мне Серхио. Я шел по узким улицам, которые по мере моего перехода из района Ноттинг-Хилл в Холланд-парк на глазах превращались из неряшливых и веселых, утыканных индийскими закусочными и забавными магазинчиками, в строгие и холодные и усеянные только припаркованными возле подъездов крошечными двухместными машинками – из тех, на которых ездят только очень богатые люди. Шел и думал о том, как она встретит меня. И боялся до смерти.

Когда я подходил к ее крыльцу – обычному лондонскому крыльцу с тремя ступеньками, белыми колоннами и узкой черной дверью с медным номером, – мне стало так страшно, что пришлось остановиться и перевести дух. Как-то мысли в кучу собрать. Я столько думал о том, как увижу ее, – но даже не представлял, что ей скажу. Просто «привет!» вряд ли бы прокатило.

Я стоял возле черной кованой решетки, какими в Лондоне закрывают входы в подвальные этажи, и просто смотрел на ее дверь. И в этот момент она вышла на улицу и, не оглядываясь по сторонам, пошла в сторону Кенсингтона. Она не заметила меня – шла, опустив голову, подняв воротник светлого пальто, спрятав руки в карманы. Она выглядела совершенно… мертвой. В этот момент во мне снова затеплилась надежда. Может быть, ей и правда так же хреново без меня, как и мне – без нее? И я пошел за ней – пошел обратно, по улицам, которые миновал только что.

Она гуляла по парку и собирала каштаны – глядя на них почему-то с невыразимой печалью. Она меня не замечала – даже запаха не чувствовала, наверное, ветер был в мою сторону. Шла по аллеям и газонам вроде бы спокойно – но как-то невероятно отрешенно. Вся ее фигура выражала… ну, покорность судьбе, я думаю. И мне от этого стало грустно, как никогда. Потому что это было на нее не похоже. Я не хотел, чтобы она смирялась с судьбой. И сам не собирался.

А потом она села на скамейку и сидела там долго-долго, думая о чем-то своем и время от времени разглядывая подобранный только что каштан. А я все смотрел на нее. Не смея подойти. Не зная, что делать. Пользуясь возможностью просто наглядеться на нее, пока она меня не видит и не может прогнать. Ты постой, постой, красавица моя, – дозволь наглядеться, радость, на тебя… Вот я и шел за своей Метелицей и смотрел на нее – словно на нее можно наглядеться впрок.

А потом она заметила меня, и рассмеялась, и расплакалась. И я понял, что все будет хорошо. Она меня не прогонит. А ей убежать я и сам не дам.

Обнимая ее, я просто физически чувствовал, как расслабляется – словно оттаивает – ее тело. Я заглядывал ей в глаза и видел там океан скорби – глубже даже, чем в тот вечер, когда она рассказала мне, кто она такая на самом деле. Надо думать, что со мной происходило то же самое – просто я на себя внимания не обращал. Какое мне дело до себя, когда ей больно? А я видел, что ей все еще больно: несмотря на смех, несмотря на слезы, несмотря на то, что я избавил ее, кажется, от главного страха ее жизни – опасности, что я попрошу ее убить меня, и она захочет это сделать… Все равно что-то ее все еще не отпускало. И не отпускает теперь, когда она смотрит на дорогу перед собой и пожимает время от времени мою руку. Может быть, не только чтобы успокоить меня – но и чтобы самой убедиться: я все еще рядом. Как хочется верить, что это так…

Мы останавливаемся наконец у высокого кирпичного забора, имеющего отчетливо административный вид. Марина молча сидит и смотрит на ворота – они метрах в двадцати впереди нас. Я вопросительно взглядываю на нее. Она пожимает плечами с извиняющимся видом:

– Нужно подождать примерно пять минут.

Электронные часы, мерцающие на приборной доске в полумраке ее машины, показывают двадцать пять минут пятого. Секунды тянутся медленно, но я не жалуюсь. Меня несколько тревожит неизвестность – но меня радует, что пока я могу просто посидеть с Мариной. Просто быть рядом с ней… Еще два дня назад я думал, что этого вообще никогда не будет.

За кирпичной стеной раздается пронзительная трель звонка.

Ах, вот что за ней – школа. И там как раз закончились занятия. Почти мгновенно – так, словно им не надо ни вещи собирать, ни пальто натягивать, – на улицу высыпают стайки школьников. Те, кто поменьше, направляются к машинам, припаркованным вдоль по улице, так же как наша, – их, очевидно, встречают родители. Те, что постарше, сбиваются в группы по два-три человека и расходятся в разные стороны. Кто-то заходит в ближайший магазинчик – за комиксом или шоколадкой. Кто-то торопливо прикуривает сигарету – оглядываясь, не видят ли учителя. Кто-то просто бредет, волоча рюкзак по земле и напряженно беседуя с товарищами. Вот интересно – я сам помню, как беспрерывно болтал со своими приятелями по дороге из школы в более интересные места. Мало нам, что ли, в школе было общения? И ведь всегда находилось о чем поговорить.

Мое внимание привлекает группа из трех школьниц лет шестнадцати, которые останавливаются поболтать довольно близко от нашей машины. Две девочки совершенно обычные – одна потолще, другая попрыщавее, у обеих косички, и школьная форма – серые юбки с зелеными пиджаками – сидит на них чуточку нелепо, как всегда бывает с подростками, которых одели в то, что им не нравится. Третья девочка обращает на себя внимание необычайным для столь юного существа спокойствием – и красотой. У нее чистая светлая кожа, блестящие темные глаза и стильно подстриженные черные волосы, которыми она время от времени кокетливо встряхивает, – она знает, что гораздо красивее своих подруг, хотя и старается особенно не выпендриваться. Девочка маленькая и худенькая, и даже сейчас видно, что она будет когда-нибудь очень грациозной. Говоря что-то своим подружкам, она оборачивается в нашу сторону, и я имею возможность как следует рассмотреть ее лицо. И у меня перехватывает дыхание.

Она невероятно похожа на Марину.

Это те же черты, только моложе на десять – и двести – лет. Те же глаза – только не вишневые, а просто карие. Тот же овал лица. Та же улыбка.

Девочка отворачивается, и они с подругами почти сразу уходят: к ним подошел парень, которого они, как выясняется, ждали. Он, конечно, пришел ради нее – ради этой маленькой «Марины». Подружки идут с ними, но смотрят на товарку неласково. Ох уж эти школьные драмы – везде они примерно одинаковы…

Я поворачиваюсь к настоящей – взрослой – моей Марине. И говорю по возможности спокойно:

– Ну, рассказывай.

Марина не смотрит на меня – она все еще глядит вслед девочке – и говорит словно бы сама с собой:

– Этот Скотт Браун – он ничего, вроде бы хороший парень. Немножко рано она с ним связалась, но сейчас все так делают. Думаю, он ее не обидит. – Она делает паузу и переводит наконец взгляд на меня: – Юную особу, которая обратила на себя твое внимание, зовут Энни Кроули. Она… господи, кто бы мог подумать, что это будет так трудно объяснить, не запутавшись… Скажем так: она – мой потомок.

Я смотрю на Марину молча, пытаясь переварить это заявление. Она вздыхает:

– Ты помнишь историю моего обращения, верно? – Я киваю: такое трудно забыть. Марина прикусывает губу и секунду собирается, прежде чем продолжить. – Так вот, в ней было, как ни странно, нечто хорошее. При всей своей подлости Этьен сдержал свое слово – он убил моего мужа и меня, но не тронул детей. У меня было двое детей, Влад. Как в сказке – мальчик и девочка. Совсем крошки – Ане было пять, Пете – три. После смерти моего мужа и моего… исчезновения о них позаботились. Сначала дворня – святые люди, которые тепло относились к нам с мужем… Потом приехала из Петербурга моя старшая сестра. Она взяла детей к себе и вырастила. Я сумела выяснить это значительно позже – сбежав от Этьена, я первым делом вернулась в Россию, чтобы узнать, что сталось с моими детьми. Мне несказанно повезло. Они были живы, здоровы и счастливы. Аня удачно вышла замуж. Петя тоже завел семью. К середине девятнадцатого века они подарили мне внуков… Я была знакома с ними – встречала их в свете. Мы даже дружили. Многие замечали, что мы с Анечкой похожи – как сестры… Эта девочка, Энни, – уже шестое поколение моей семьи. Забавно, что далекая родня получилась такой похожей на меня – снова. Вообще их у меня сейчас больше сотни. Судьба разнесла их по миру. Кто-то живет в России. Кто-то здесь. Двое – во Франции. Долго перечислять, да тебе это и не нужно… Тебе важно знать, что я никогда не оставляла семью своим вниманием. Я слежу за тем, как у них дела. Стараюсь помогать, если это нужно… До встречи с тобой моя… человеческая семья составляла основной смысл моего существования. Они помогали мне не отчаиваться. Утешали в моем одиночестве. – Марина качает головой и улыбается, но в голосе ее звучит горечь: – Да, я вампир – богопротивное, мертвое существо. Но когда-то я была человеком. И я оставила в мире свой след – частицу себя, живой. Ты не можешь себе представить, как это важно.

Она смотрит на меня тревожно – будто что-то ищет на моем лице. Я не понимаю, честно говоря, причин ее волнения. Осмыслить то, что она рассказала мне, конечно, нелегко, это и в самом деле впечатляющая картина. Но прежде всего я просто невероятно рад за нее… Господи, то, что с ней произошло, – это настоящее чудо, и это невероятно круто. Я помню, конечно, ее рассказ о ночи обращения – и помню, как переживал за судьбу ее детей, о которой она ничего не сказала. Я думал, что Марина так и не узнала ее, что она до сих пор страдает, мучаясь неизвестностью. А оказывается, вон что – она основала огромную семью, у нее сотни этих пра-пра-пра… черт, я все равно собьюсь со счета, но это, в общем, совершенно неважно. Важно, что у нее должно быть сейчас тоже счастливое лицо – а она вместо этого чем-то опечалена.

Я беру ее руки в свои:

– Марина, это так здорово. Я даже не знаю, что полагается в таких случаях говорить… Поздравить тебя?

Она хмурится:

– Не паясничай, пожалуйста. Я пытаюсь говорить с тобой о важных вещах.

Мой черед хмуриться – не сердито, впрочем, а просто недоуменно:

– Я не паясничаю – я просто страшно за тебя рад. Я как раз представляю, как это важно, – ты же помнишь, какая у меня семья. Как цыганский табор – целая толпа народа. И я не понимаю, что тебя беспокоит.

Марина некоторое время смотрит на наши сомкнутые руки, а потом поднимает глаза. Они снова темные, как бывает с ней в минуты отчаяния, и они печальны той столетней печалью, которая пугает меня – и заставляет мое сердце рваться к ней.

– Если ты действительно сознаешь, как это важно, то должен понимать. Я не хочу лишать тебя… всего этого.

– Всего чего?

Марина кивает в сторону школы. А потом опускает глаза и говорит тихо:

– Мне очень повезло в жизни и в смерти – у меня были дети. Но это потому, что у меня был когда-то живой, настоящий муж. Я – мертвая, Влад. Я не смогу дать тебе детей.

Эта женщина определенно когда-нибудь сведет меня с ума. Выражение глубокого горя на ее прекрасном лице не может никого оставить равнодушным. Но абсурдность ее умозаключений просто… выносит мозг.

Я отпускаю ее руку – только для того, чтобы погладить по щеке:

– И ты боишься, что из-за этого я тебя оставлю?

Она качает головой:

– Нет, я думаю, что из-за этого я должна тебя оставить. Чтобы у тебя была возможность… жить с живыми. Любить кого-то… живого. – Ее голос опускается до шепота, и на глазах блестят слезы.

Она у меня стала совсем живой, с тех пор как научилась плакать. И тем более абсурдно звучат в ее устах все эти покойницкие самоопределения. Она у меня теперь очень живая и эмоциональная. Настоящая девочка – слабая, ранимая, как я и решил про нее с самого начала, тогда, летним днем в Москве, когда мы обедали в «Барашке» и мне так хотелось защитить ее от всего на свете.

Я шумно вздыхаю – я не знаю, смеяться мне или плакать над этой ее поразительной способностью привести наше общение в какой-нибудь новый тупик. Такое ощущение, что она специально ищет повод расстаться со мной. И прежде я, возможно, так бы и подумал – и смолчал бы, и дал ей все усложнить. Но не теперь. Теперь, когда я видел ее в парке, видел, как боролись на ее лице улыбка и слезы, видел, как она смотрит на меня, – словно тоже не может наглядеться… Теперь я не позволю ей страдать из-за ерунды и заставлять страдать меня. Теперь я знаю, что она меня действительно любит. И это придает мне сил.

– Марина, посмотри на меня. – Она вскидывает голову. – Ага, вот так – я хочу, чтобы ты видела мои глаза. А теперь слушай. Я тебе вот что скажу: не зря я когда-то считал тебя балованной мымрой. Жизнь вампира тебя избаловала. Не надо возмущаться: ты сама говорила мне, что ваше племя привыкло во всем потакать своим желаниям. Привыкло получать то, что хочет. У людей не так. Мы живем, зная, что сбывается отнюдь не все, о чем мы мечтаем. И мы к этому ПРИВЫКЛИ. Нет такого закона, чтобы в жизни все происходило по какому-то продуманному плану. Мы с тобой полюбили друг друга – в какой план это вписывается? Мы – лучшее доказательство того, что самые важные вещи предусмотреть и предугадать невозможно. Да, в идеальном мире люди встречаются, любят друг друга, и у них рождаются дети. Я согласен – было бы славно, если бы всегда получалось так. Но так бывает не всегда… Бывает, что мужчина не вовремя переболел свинкой. Бывает, что женщина бесплодна. Есть много причин, по которым любовь не заканчивается детьми. Хотя, конечно, у нас с тобой причина самая экзотическая. Но даже не будь ты вампиром… Бог знает, как оно все сложится. Я знаю одно: я не могу любить никаких других женщин – ни живых, ни мертвых. Не «не хочу», а именно не могу. Поверь мне – я пробовал. – Она вопросительно поднимает бровь, и я улыбаюсь – я вижу, что ее настроение чуточку улучшилось. Может, она меня все-таки услышит? – Я тебе потом как-нибудь расскажу, это душераздирающе унизительная для меня история… Ты признаешь, что мы должны быть вместе, – что иначе невозможно?

Марина смотрит мне в глаза – как я ее и просил. Смотрит долго, а потом отвечает:

– Да.

– Отлично. Это – самое главное. Я человек, Марина. И я готов принять свою судьбу. Так случилось, что я люблю тебя. И хочу жить только с тобой. И детей я тоже, наверное, хотел бы иметь. Но это уж как выйдет – у людей всегда так. Но жизнь с тобой – это то, что я не только хочу, но и МОГУ получить. Не отнимай у меня этого.

Я знаю, что формулировать свою просьбу вот так – это бить ниже пояса. Она не может, в самом деле, посмотреть мне в глаза и сказать: «Нет, отниму, и не проси». Но я люблю ее, и мне нужно удержать ее. А в любви и на войне, как кто-то там сказал, все средства хороши.

Лицо у Марины непроницаемо – чего у вампиров не отнять, так это умения владеть собою в сложных ситуациях. Она молчит довольно долго – так, чтобы я уже успел забеспокоиться о результативности избранного плана действий.

А потом наконец она выдает мне хитрую маленькую улыбку – из тех, на которые когда-то, до начала всех наших трудностей, была щедра. В глазах ее появляется блеск – и я понимаю, как давно не видел ее веселой и как страшно мне этого не хватало.

Она говорит:

– Ну хорошо… Мне с тобой очень сложно, Влад. С тобой я чувствую себя человеком, и мне это нравится. А ты принуждаешь меня поступать так, как привычно вампиру. Потакать своим желаниям.

– Говорят, нельзя отрицать свою природу – могут развиться комплексы и неврозы.

Марина кивает и усмехается:

– Да, это как раз мой случай… ОК. Если уж мы делаем громкие заявления, то надо соблюдать форму. Итак… Я – вампир. И я готова принять свою судьбу. Так случилось, что я люблю тебя. И хочу жить только с тобой. Вампиры всегда добиваются того, чего хотят. Я хочу тебя.

– И пусть все будет как будет?

– Пусть все будет как будет.

Довольно уже слов – я не могу больше сидеть с ней вот так, близко-близко, и не целовать ее. И у нее, по-моему, те же мысли.

Я прикасаюсь губами к ее губам и вспоминаю наш первый поцелуй – потому что у меня так же, как тогда, шумит в ушах кровь и мне так же кажется, что это мир вокруг нас рушится и восстает из праха. Ее губы все такие же холодные и все так же напоминают мне мой детский неудачный опыт с облизыванием качелей на морозе. Но теперь все чуточку по-другому… Они знакомы мне, ее губы. Я знаю, что она их не отнимет. Что она моя и всегда будет моею. Я понимаю, конечно, что это самонадеянно с моей стороны – быть так в ней уверенным. Но, в конце концов, я смертный, который только что вернул сбежавшую возлюбленную-вампиршу и убедил ее, что у нас с ней есть совместное будущее. У меня имеются некоторые основания быть уверенным в себе.

Я целую ее – мою мымру, мою Снегурочку, мою Метелицу, мою Снежную Королеву, и на задворках сознания у меня крутится мысль о том, что я так и не сложил для нее из кристаллов льда слово «вечность». Я получил от нее весь свет и новые коньки. Она дала мне все, о чем я просил. Я пока – нет. И я обещаю себе подумать, как мне сделать Марину по-настоящему счастливой – дать ей то, что успокоит ее совесть… Как в мультике про Простоквашино дядя Федор с папой спрашивали маму, эдак с намеком: «Где бы нам ребеночка второго добыть?» Зачем-то ведь понадобилось Снежной Королеве это слово «вечность», сложенное изо льда… Зачем ЕЙ нужно было это слово, что она готова была за него весь мир отдать? Что ей нужно было от Кая?..

Когда-нибудь я об этом подумаю. Но явно не сейчас. У меня масса времени впереди – долгая смертная жизнь рядом с самой прекрасной из бессмертных. И сейчас я вообще ни о чем не могу думать. Я только вспоминаю, совершенно некстати, свою маму – она у меня любит Чехова и меня научила любить его. И я думаю о фразе, которая ей и мне всегда нравилась. Фразе из «Дамы с собачкой»… «И казалось, что еще немного – и решение будет найдено, и тогда начнется новая, прекрасная жизнь; и обоим было ясно, что до конца еще далеко-далеко и что самое сложное и трудное только еще начинается».

Интересно, знала ли Марина Чехова? Надо будет спросить… Потом, когда-нибудь.

На улице уже давно стало темно. Зажглись фонари. По окнам машины стучит дождь, а мы сидим внутри и целуемся на заднем сиденье, как подростки, – хорошо, что стекла у Марининой машины тонированные и снаружи нас не видно.

Ее прохладные пальцы скользят по моей горячей коже. Я чувствую, как ее клыки легко, едва заметно царапают меня чуть пониже челюсти. Она отстраняется, чтобы поцеловать меня в губы, но потом снова возвращается к шее – туда, где бьется пульс.

Пусть все будет… как будет.

Страницы: «« ... 7891011121314

Читать бесплатно другие книги:

Гениальный ученый Джон Хайнман вознамерился стать равным Богу. И создал новую жизнь. Вернее, антижиз...
В нашем маленьком городке Пико Мундо только близкие друзья знают о сверхъестественном даре, даре-про...
Я не знаю, дар это или проклятие. Наполняя мои дни таинственностью и страхом, меня навещают люди, по...
Монстры безумного ученого, рожденные в резервуарах сотворения, люто ненавидели одряхлевшее человечес...
Когда-то давно доктор Виктор Франкенштейн был вынужден собственноручно разрывать могилы преступников...
Эта история вовсе не закончилась двести лет назад. И гениальный безумец Франкенштейн, и созданный им...