Что знает ночь? Кунц Дин

Билли Лукас вырезал свою семью второго сентября. Отталкиваясь от этого дня, Джон подсчитал, что следующее убийство произойдет в ночь на пятое октября, то есть менее чем через двадцать один день. Третья семья умрет седьмого ноября.

И если его сверхъестественное предположение подтвердится, четвертой семье — ему, Никки, детям — предстоит умереть десятого декабря.

Он, пожалуй, и не удивился, осознав, что последнее из этих четырех событий совпадает с четырнадцатым днем рождения Заха. Джону было четырнадцать, когда Блэквуд уничтожил его семью. Такое совпадение только подтверждало весомость его подозрений.

Закрыв ежедневник, он позвонил секретарю отдела расследования убийств и оставил сообщение, что берет еще один день по болезни. Позвонил Лайонелу Тимминсу, своему напарнику, и оставил аналогичное сообщение в голосовой почте его мобильника.

Дверь в прачечную находилась в дальней стене подсобки, и Джон понял, что его взгляд эта дверь так и притягивает.

Вспомнил предупреждение Уолтера о чем-то ужасно вонючем в прачечной. Может, крыса забралась в выхлопную трубу сушилки и умерла там.

Возможно, и нет.

«Остается только удивляться, сколь внезапно появился этот запах. Только что в прачечной хорошо пахло, а минутой позже завоняло».

В нынешнем состоянии Джон Кальвино без труда вообразил смертоносного паука, ползающего неподалеку, но не попадающегося на глаза. Все события дня представлялись ему шелковистыми нитями тщательно сплетенной паутины, которая окружала его. Ничего не следовало отбрасывать как несущественное. Всякая мелочь имела отношение ко всему остальному, видимому и невидимому, и скоро круговые и радиальные элементы структуры начнут вибрировать, потому что архитектор этого зловещего сооружения двинется к ее центру, к добыче, которую намеревался там поймать.

Чем дольше он смотрел на дверь прачечной, тем сильнее она притягивала его. Он чувствовал, что долго не выдержит.

Еще один штрих или два, пусть даже не несущие в себе ничего сверхъестественного, только странные и необъяснимые, могли оборвать последние веревки, которые удерживали его у мачты логики, основы любого полицейского расследования, и суеверия подхватят его и понесут точно так же, как воздух подхватывает и несет надутый гелием шарик. Он поступил сначала в полицию, а потом перешел в отдел расследования убийств, чтобы искупить вину за то, что остался единственным выжившим в семье. Он доказал свое мастерство, потому что обладал талантом на основе минимума улик построить всю картину преступления. Он не знал, как бы это ему удавалось, если бы не опора на логику.

С неохотой, будто пол — натянутая проволока, а он канатоходец, уверенный, что падения не избежать, Джон поднялся из-за секретера из орехового дерева и направился к прачечной. Открыл дверь и переступил порог.

Мерзкий, сильный, удушающий запах сразу напомнил ему об уникально-отвратительной моче Билли Лукаса, особенности которой Коулман Хейнс, санитар, списал на лекарства, получаемые подростком. Мысленным взором Джон увидел темную желто-коричневую жижу, стекающую по бронированному стеклу.

Пол, выложенный керамической плиткой, сверкал чистотой. Ни лужи мочи, даже ни пятнышка грязи.

Задержав дыхание, Джон заглянул в стиральную машину и сушилку. Не обнаружил мерзкой мочи и там.

Открыл дверцы шкафчиков. Все полки сухие.

Поднял голову, посмотрел на забранный сеткой вентиляционный канал, по которому поступал теплый воздух. На сетке не висели темные капли. Конечно же, моча не могла попасть в систему обогрева, иначе вонь распространилась бы по всему дому, а не ограничилась одной прачечной.

Никакой мочи, только сопутствующий ей сернистый запах.

Попятившись из прачечной, Джон закрыл за собой дверь. Выключил свет в подсобке и вернулся на кухню, где несколько раз вдохнул чистого воздуха.

В раковине выдавил мыло из контейнера и намылил руки. Хотя он ни к чему не прикасался, вымыл их под самой горячей водой, какую могла вытерпеть кожа, и держал их под ней как мог долго.

Вонь в прачечной разогнала сонливость, которую он уже чувствовал, выпив виски. Нервы вновь превратились в натянутые струны. В глубоком озере его разума резвились стаи темных подозрений, которые следовало успокоить не только для того, чтобы спать. Без этого ему не удалось бы уберечь свою семью.

Он выключил свет под вытяжкой и в полной темноте подошел к стеклянной двери, выходящей на выложенную каменными плитами террасу и во двор. Поднял жалюзи и посмотрел на размытые дождем далекие огни жилых кварталов, расположенных за заросшей лесом лощиной.

Угроза не затаилась в лощине. Пусть и ослепленный ночью, Джон знал, что никто и ничто не шныряет по двору, не прячется ни под кедром, ни в его раскидистых ветвях, ни в домике для игр, который обнимали эти ветви. Никакой враг не следил за домом с могилы Уилларда или из увитой розами беседки.

Он вспомнил тяжелый и необъяснимый удар, который сотряс «Форд», стоявший под козырьком больницы штата, когда он завел двигатель, чтобы уехать.

А спустя несколько часов в подземном гараже, повесив плащ на крючок, услышал донесшиеся из теней шесть ударов, три и еще три, а потом новые три, уже с потолка. Тогда он списал эти удары на шумы, вызванные воздушными карманами в медных водопроводных трубах.

Но теперь интуиция, такая же реальная, как мозг в его костях, подсказала Джону Кальвино, что стучал невидимый гость, пробирающийся в незнакомый ему дом, точно так же, как слепой простукивает белой тростью незнакомую ему территорию.

Враг более не прятался в ночи. Враг уже находился в доме.

И хотя Джон понимал, что его могут отправить в дурдом, если он объявит об этом вслух, у него не вызывало сомнений: вернувшись домой, он что-то привез с собой.

ИЗ ДНЕВНИКА ОЛТОНА ТЕРНЕРА БЛЭКВУДА

Мальчик в круглой комнате, высоко в каменной башне, тщательно прятал фотографию мертвой красавицы, звезды немого кино, во всем ее обнаженном великолепии и всегда обращался с ней крайне осторожно. Единственным своим сокровищем.

Он кипел негодованием к старику, Тиджею Блэквуду. И к Аните, своей матери, бросившей его в Краун-Хилле, который стал ему тюрьмой. И к Реджине, сестре матери, и к юной Мелиссе, дочери Реджины, которые могли идти и ехать куда хотели в любое время дня и ночи, которые никогда не разговаривали с ним, которые высмеивали его в разговорах со слугами и смеялись над ним у него за спиной.

Достаточно долго его негодование не перерастало в злость. Ограничивалось размышлениями о нанесенных ему оскорблениях.

Сдерживал злость и страх порки. И ему не хотелось, чтобы его лишили последних остававшихся у него привилегий. Не забывал он и о подвале, которым не раз и не два грозили ему, царстве мокриц и пауков.

Он также боялся жизни, которая могла лежать за пределами двухсот восьмидесяти акров. Старик часто говорил ему, что за пределами поместья его назовут монстром, устроят за ним охоту и убьют. В юные годы, когда мать заботилась о нем, она тоже предупреждала, что не нужно ему рваться из поместья. «Если ты отсюда уйдешь, то погубишь не только свою жизнь, но и мою».

Ворон научил его свободе.

Как-то в жаркие июньские сумерки мальчик открыл все четыре окна в комнате под крышей башни, чтобы ее продувало легким ветерком.

В трепыхании крыльев ворон приземлился в оранжевый свет, который заливал подоконник окна, выходящего на запад. Одним ярким, черным глазом птица уставилась на уродливого мальчика, который сидел в кресле с книгой в руках.

Птица склонила голову в одну сторону, потом в другую. Оглядела все. А в следующее мгновение пересекла комнату, вылетела через восточное окно в лиловое небо.

Мальчик как-то сразу поверил, что его крылатый гость — не просто птица. Ворон, да, но еще и душа, знак, предвестник.

Из вазы для фруктов он выбрал три виноградины. Ножом разрезал пополам, чтобы дать волю запаху. Положил половинки бок о бок на подоконник западного окна.

Он подозревал: если эта птица больше, чем птица, она обязательно вернется, чтобы взять подношение. Оранжевый свет сменялся красным, когда ворон опустился на подоконник.

Мальчик наблюдал, как он ест виноградины, и ворон наблюдал за наблюдающим за ним мальчиком. Когда ворон вновь пересек комнату и вылетел из восточного окна, мальчик почувствовал, что они поговорили, хотя и без единого слова. Но он не знал, что это означает.

Следующим днем, тоже в сумерках, ворон появился опять, съел виноградины. В третий вечер получил разрезанные на четыре части клубничины.

Сидя под светом лампы, мальчик смотрел на смелого ворона, сидящего на кутающемся в тени подоконнике, а ворон смотрел на мальчика, и какое-то время спустя тот понял: на этот раз птица прилетела, чтобы что-то ему предложить. Но что именно? Полчаса он ждал, гадал, и наконец до него дошло. Птица прилетела, чтобы предложить ему ночь.

Прежде чем ворон пересек комнату, мальчик уже поднялся и шел к восточному окну. А после того, как ворон вылетел из него, схватился за центральную стойку и выглянул наружу, как мог далеко, рискуя свалиться.

Ворон неспешно улетал от башни, лунный свет влажно блестел на его черных крыльях, теле, хвосте, будто птица стала каплями чернил, которыми на ветру было начертано будущее мальчика.

Он поспешил к дубовой двери, распахнул ее, сбежал вниз по винтовой лестнице. Грохот его шагов напоминал биение сердца дракона, дыхание эхом отражалось от каменных стен.

Хотя мальчик обычно много спал днем и бодрствовал по вечерам и глубокой ночью, чтобы избегать тех, с кем ему запрещали водить компанию, он никогда не решался удаляться от дома, разве что на считаные ярды. Время пришло. Ворон сделал ему предложение: ночь и все ее возможности.

На этих двухстах восьмидесяти акрах хватало лугов и лесов. Ложбин и холмов. Скал и пещер. Плюс две речушки и пруд. Так что мальчик мог найти много нового и интересного, даже не выходя за огороженную территорию.

И поскольку его родственники и слуги спали, они понятия не имели, как далеко он уходил от дома и что делал. Он мог делать что угодно, все, что угодно, а они бы думали, что он ходит по дому или сидит в своей башне, если вообще думали о нем.

Всегда он ходил неуклюже, пошатываясь, корявые кости и суставы другого не позволяли, даже прихрамывал. Но внезапно, в эту ночь, когда мальчик бежал по восточному лугу вслед за вороном, он открыл для себя необычную грациозность своего неловкого тела.

И хотя в фильмах смерть — это кости, прикрытые плащом, как в знаменитом фильме Джулиан Хатуэй «Круг зла», — она тоже может двигаться легко и непринужденно, без видимых усилий, лететь, скользить, как по катку из крови. Теперь, когда ворон кружил над ним, держа в когтях толстую луну, мальчик тоже летел и скользил, через лужайку, на луг. В леса.

Мальчик еще не был мною. Ему оставалось кое-что узнать и кое-что сделать. А потом он станет мной, таким, как я сейчас.

19

Дождь ночью все слабел, а на заре прекратился вовсе. К тому времени, когда Джон свернул на подъездную дорожку, проложенную под сенью пурпурных буков к больнице штата, облачный слой еще больше потерял в толщине, но еще нигде не разорвался, чтобы открыть синее небо.

Расположенная на вершине холма закрытая психиатрическая больница походила на форт, парапет на крыше напоминал укрепление, да и окна шириной не очень-то превосходили бойницы крепостных стен. Создавалось ощущение, что больница спроектирована с тем, чтобы защищаться от здравомыслия окружающего мира, а не для того, чтобы не позволять своим пациентам творить зло вне этих стен.

Джон опять припарковался под козырьком и поставил на приборный щиток табличку «ПОЛИЦИЯ».

По телефону Денис Маммерс, который дежурил на третьем этаже в замогильную смену,[14] сказал о Билли Лукасе нечто такое, что потребовало второго приезда в больницу. Когда Джон поинтересовался реакцией подростка на обыск в его палате, ответ охранника не показался ему существенным. Позднее он свое мнение изменил.

«Он ничего не сказал. С ним что-то случилось. Он словно впал в ступор. Замкнулся, ушел в себя, ни с кем не разговаривает».

Карен Айслер, от которой пахло табаком и освежителем дыхания «Зимняя мята», записала Джона в регистрационную книгу, лежавшую у нее на столе.

Поскольку еще в дороге он переговорил с Коулманом Хейнсом, санитара не пришлось вызывать. Он уже ждал у стола регистратора, когда появился Джон.

— Я бы предпочел, чтобы вы повидались с ним в консультационной палате, как и вчера, — сказал он.

— Если пациент полностью ушел в себя, стеклянная перегородка между нами осложнит мою работу.

— Я никого не могу оставить с ним наедине. Речь идет как о его безопасности, так и о безопасности гостя.

— Нет проблем. Оставайтесь с нами.

— Мы обездвижили его для вашего визита. Я не думаю, что это необходимо, с учетом того, какой он сейчас, но таковы правила.

В холле, выйдя из лифта, Джон сдал табельный пистолет.

— Вчера вечером он перестал есть, — сообщил Хейнс, когда они шли по коридору третьего этажа. — Этим утром отказался от питья. Если так пойдет и дальше, нам придется кормить его насильно. Удовольствие маленькое.

— У вас нет выбора.

— Все равно отвратительно.

Всю обстановку палаты Билли — светло-синие стены, белый потолок, белый, из виниловых плиток пол — составлял стул с обшитыми ножками, без обойных гвоздей или кантов, и пластмассовый стол площадью в квадратный ярд, достаточно высокий, чтобы за ним обедать. Бетонный уступ шириной в четыре фута у одной из стен служил кроватью. Достаточно удобной, учитывая толстый губчатый матрас.

Лежа на спине, с двумя подушками под головой, Билли не отреагировал, когда они вошли. Обездвиживала его нейлоновая сеть, которой обмотали торс так, что руки оказались прижатыми к груди. Лодыжки сцепили пластиковым хомутом, к которому сеть крепилась.

Джон какое-то время постоял над Билли, надеясь не увидеть то, что ожидал увидеть, но заметил сразу, и увиденное так на него подействовало, что ноги стали ватными и ему пришлось присесть на край кровати.

Коулман Хейнс закрыл дверь и привалился к ней спиной.

Еще недавно яростные глаза подростка выгорели, остались синими, но теперь они более всего напоминали стеклянные глаза дешевой куклы, все эмоции из них исчезли, они более ничего не выражали. Билли смотрел в потолок, но, возможно, не видел его. Время от времени он моргал, но, уставившись в одну точку, напоминал слепца, погруженного в мысли.

Кожа оставалась такой же гладкой, но цвет менее чем за день разительно переменился. Если вчера лицо светилось здоровьем, то теперь помертвело. Серые тени лежали под глазами, словно два яростных факела догорели и просыпались пеплом.

Волосы выглядели влажными, возможно, от пота, бледный лоб вроде бы покрывала пленка жира.

— Билли? — позвал Джон. — Билли, ты помнишь меня?

Глаза не шевельнулись, подросток уставился не на потолок, а на что-то в другом месте, в другом времени.

— Вчера голос был твоим, Билли, голос, но не слова.

Рот подростка чуть приоткрылся, словно он вдохнул последний раз и с терпением мертвого ждал, когда же гробовщик сошьет его раздвинувшиеся губы.

— Не слова и не ненависть.

Тело обмякло, словно у покойника до наступления трупного окоченения, Билли и не пытался вырваться из сети.

— Ты был всего лишь подростком, когда он… вошел в тебя. Теперь ты тоже всего лишь подросток. Ты видишь? Я понимаю. Я знаю.

Молчание Билли и его неподвижность говорили не о безразличии, а о полнейшей апатии, рожденной отчаянием, уходом от всех чувств и надежды.

— Ты был перчаткой. Он рукой. Больше ты ему не нужен. И никогда не понадобишься.

Так странно звучали эти слова, и тем не менее Джон верил тому, что говорил.

— Мне бы хотелось знать, почему он выбрал тебя, а не кого-то еще. Что сделало тебя уязвимым?

Даже если бы в потухшем разуме подростка оставался хоть один тлеющий уголек, даже если бы Билли все-таки захотел жить и вновь связно заговорил, он мог и не знать, почему и как он стал инструментом уничтожения на службе этой нечисти — ладно, скажи прямо, порочного призрака, — который раньше был Олтоном Тернером Блэквудом.

— Если ты, почему не кто-то еще? — гадал вслух Джон, думая о десятом декабря. Три месяца оставалось до того дня, когда ему, возможно, придется защищать свою семью от всего мира. Любой встреченный им мог стать перчаткой, в которой теперь спрячется эта чудовищная рука. — Если ты… почему не я?

Вчера что-то потустороннее пришло с ним домой, но больше всего он боялся другого.

Больше всего он боялся, что какой-то его недостаток или слабость окажется дверью, через которую в него можно войти так же легко, как входит убийца со стеклорезом в запертый дом.

— Ты, конечно, сломан, — вновь обратился он к Билли. — Он не оставил бы тебя в целости. Один хороший мальчик в миллионе кусков.

Джон положил руку на лоб Билли, ожидая, что найдет его горячим, как при лихорадке. Но нет, под жирной пленкой пота кожа была холодной, как лед.

— Если ты найдешь способ поговорить и если ты захочешь поговорить, попроси их позвонить мне, — Джон не надеялся, что такое произойдет. — Я приеду. Я приеду немедленно.

Он видел свое отражение в синих плоских глазах подростка, которое плавало на этих радужках, словно он превратился в человека с двумя душами и обе искали новое жилище.

Убирая влажные волосы со лба Билли, Джон прошептал:

— Да поможет тебе Господь. Да поможет мне Господь.

В коридоре третьего этажа Коулман Хейнс, закрыв дверь в палату, спросил:

— И что все это значит?

— Давно он такой? — ответил Джон вопросом на вопрос, направляясь к холлу.

— Со вчерашнего дня. Что это за рука и перчатка?

— Он стал таким после моего ухода? Часом позже? Двумя? — гнул свое Джон.

— Вскоре. Что все это значит, чего вы от него хотели?

— Через двадцать минут после моего ухода? Через десять? Пять? — Джон постучал в стеклянную панель двери в холл.

— Наверное, сразу же. С точностью до минуты ручаться не могу. Вы собираетесь сказать мне, что вы тут делали?

— Я не обсуждаю подробности продолжающегося расследования, — ответил Джон, когда охранник открыл дверь.

— Это дело закрыто.

— Формально расследование не закончено.

Обычно доброжелательное лицо Хейнса теперь напоминало грозовую тучу. Но он постарался изгнать гром из голоса, говорил по-прежнему мягко:

— Он девять раз ударил сестру ножом.

Джон взял у охранника свой пистолет, сунул в плечевую кобуру.

— Если он выйдет из транса, или как там называется его состояние, если захочет поговорить со мной, я приеду.

Хейнс хмурился.

— Этому убийце тут не место.

— Речь не об этом, — Джон нажал на кнопку вызова лифта.

— А мне кажется, как раз об этом.

— Нет. Позвоните мне, если он очухается. Позвоните, независимо от того, захочет он поговорить со мной или нет. — Двери лифта разошлись, Джон вошел в кабину. — Дорогу я найду.

— Не положено, — здоровяк вошел в кабину, вновь заполнив ее чуть ли не целиком. — Я должен сопровождать вас.

Короткую паузу оборвал Джон, когда они находились между третьим и вторым этажом.

— Мой сын хочет стать морпехом. Хотите дать ему какой-нибудь совет?

— Вы помните ее фотографию? — спросил Хейнс.

— Вашей сестры? Конечно. Я помню.

— Я сомневаюсь, что помните имя.

— Я помню все их имена. Анжела. Анжела Денис.

Память Джона и его слова определенно не развеяли подозрений санитара.

Внизу, когда они проходили мимо регистрационной стойки к выходу, Хейнс заговорил вновь:

— Двадцать два года, она по-прежнему мертва, а парень, который убил ее, у него появилась женщина, которая восхищается им и ведет о нем блог. У него есть поклонники.

— У Билли Лукаса поклонников не будет.

— Обязательно будут. Они есть у них всех. Даже у совсем чокнутых.

Хейнс говорил правду.

— Я только могу сказать, что тут дело в другом. Я могу его только пожалеть. Он не выйдет из этих стен и всегда будет видеть то, что сделал.

По-прежнему недовольный, Хейнс последовал за ним под козырек и толкнул — возможно, непреднамеренно, — когда Джон вытащил из кармана пиджака ключи от автомобиля.

Ключи упали на асфальт. Хейнс подхватил их, зажал в кулаке.

Глаза санитара превратились в щелочки.

— Как это понять: он будет видеть то, что сделал? Непонятный выбор слов.

Джон встретился с ним взглядом, но только пожал плечами.

— Вы так странно вели себя с ним, — добавил Хейнс.

— В каком смысле?

— Грустили, глядя на него. Нет. Не грустили. Ощущали… чуть ли не нежность.

Джон смотрел на кулак, который сжимал ключи, кулак человека, который воевал и, несомненно, убивал, защищая себя.

Потом он посмотрел на свои руки, которыми убил Олтона Тернера Блэквуда двадцатью годами раньше, которыми ранил двух человек и убил еще одного за годы работы в полиции.

— В Италии был блестящий художник, Караваджо, он умер в тысяча шестьсот десятом году, в тридцать девять лет. В то время лучшего художника не было.

— Какое мне до него дело?

— Какое мне дело до вас или вам до меня? Караваджо был далеко не ангелом, его одиннадцать раз привлекали к суду. Он убил человека, ему пришлось пуститься в бега. И при этом он истово верил в Бога. Писал шедевр за шедевром на библейские темы, среди прочего.

— Лицемер, — вставил Хейнс.

— Нет. Он знал свои недостатки, ненавидел их. Мучился из-за своих проступков. Может, из-за того, что мучился, отверг классический идеализм Микеланджело, которого придерживались другие художники. Он рисовал человеческое тело и состояние человека предельно реалистично, на что до него никто не решался. Фигуры на его религиозных картинах не бестелесные или идеализированные. Они глубоко человечны, их страдание истинное.

— К чему вы все это говорите? — нетерпеливо спросил Хейнс.

— Мне нужны ключи от автомобиля. Я объясняю, почему вы должны их мне отдать. Одно из полотен Караваджо называется «Распятие святого Петра». Петр показан человеком старше среднего возраста, полноватым, с изнуренным лицом. Петра уже прибили к кресту, и трое мужчин поднимают крест в вертикальное положение. В этой картине мрачность и угроза, столько насилия. Выражение лица Петра такое многоликое, от него просто нельзя оторвать взгляд. Человек, как вы или я… первый раз мы должны смотреть на эту картину в одиночестве, чтобы никто нас не видел. Изучать ее, отдать ей час, и Караваджо покажет ужас того, кто мы есть, но и величие того, кем мы могли бы быть, поведет от отчаяния к надежде и обратно. Если ему позволить… Караваджо заставит плакать.

— Может, и нет, — покачал головой Хейнс.

— Может, и нет. Но, возможно, заставит. И вот я что вам скажу. Я восхищаюсь талантом Караваджо, его гениальностью и трудолюбием. Я восхищаюсь верой, по канонам которой он пытался жить… хотя часто нарушал их. Но будь я копом того времени, я бы гонялся за ним по всей Европе, пока не поймал, и потом посмотрел бы, как его вешают. Сто работ гения не компенсируют убийство одного невинного человека.

Хейнс пристально посмотрел на него, а потом, видимо молчаливо согласившись с последним, отдал ключи.

Джон пошел вокруг автомобиля к водительской дверце.

— Ваш сын, — раздался вслед голос санитара, — он хочет стать морпехом… как его зовут?

— Захари. Зах.

— Скажите ему, это лучшее, что он когда-либо сделает.

— Обязательно.

— Скажите ему, он никогда не пожалеет о том, что пошел служить, за исключением, возможно, одного мгновения — выхода в отставку.

Джон ждал у открытой водительской дверцы.

— Мне очень хочется узнать, что все это значило.

— Если я еще буду в этих краях на Рождество, приезжайте к нам на обед.

— Договорились. Как пишется Караваджо?

Джон продиктовал фамилию художника по буквам, сел за руль и уехал.

Через несколько недель пурпурные буки, которые росли между двумя полосами подъездной дорожки, поменяют цвет на медный.

К Рождеству листья с них облетят.

Он вспомнил другие пурпурные буки, в парке, их медные листья, чуть присыпанные первым снегом, удивительное зрелище.

Уиллард, тогда еще живой, бегал по снегу с детьми. Его шерсть цветом совпадала с листьями.

Вновь Джон подумал о том, что надо завести немецкую овчарку или собаку другой сторожевой породы. Но тут же пришла другая мысль: животное, возможно, столь же легко, как и человеческое существо, может стать перчаткой, в которой спрячется рука Олтона Тернера Блэквуда.

Вымотавшийся от недосыпания, Джон задался вопросом, в каком состоянии он встретит десятое декабря, день рождения Заха, когда мертвяк нанесет им визит, если, конечно, нанесет.

20

Для Николетты утро прошло прекрасно, в кругу семьи, но во второй половине дня ее настиг кошмар наяву.

Утро в этом доме проходило по заведенному порядку, начинаясь с завтрака, который готовила Никки для всех пятерых членов семьи Кальвино перед уходом Джона на работу. В эти ранние часы никто не звонил по телефону и не принимал звонки. Исключения из этого правила поощрялись крайне редко.

Без четверти восемь Никки отводила детей в библиотеку на втором этаже, где под ее контролем они занимались до ленча. Члены этой веселой компании с удовольствием и учились, и шутили, и дразнились, и разыгрывали друг друга. Обычно львиная доля времени уделялась трем последним занятиям, но всегда — зачастую к удивлению Никки — осваивался положенный объем знаний.

В этот утро разговор за столом отличался от привычной радостной болтовни, всех словно занимали свои мысли, и на занятиях дети не выказывали обычного оживления. Никки отнесла несвойственную им сдержанность на счет вчерашнего позднего обеда: скорее всего, они угомонились позже, чем всегда, а потому не выспались.

В полдень Уолтер и Имоджин позвали их на ленч, а поскольку только за этой трапезой семья не собиралась вместе, Никки унесла салат «Цезарь» с ломтиками куриной грудки и холодную бутылку чая в свою студию на третьем этаже. Она не хотела навязывать детям свое присутствие. Им требовалось время, чтобы побыть друг с другом, без присутствия взрослых. Им, несомненно, требовалось время и чтобы побыть в одиночестве, даже для того, чтобы понять, растут ли они хорошими детьми, понимающими, что одиночество — благо, или плохишами, которые, оставленные без присмотра родителей, все ломают ради спортивного интереса. Против их присутствия она сама не возражала. Они могли крутиться в студии, когда она рисовала, могли подшучивать над ее увлеченностью работой. Ей это только нравилось. Но в этот день Зах унес ленч в свою комнату, а девочки — к себе.

На вторую половину дня не планировались поездки на уроки музыки или рисования, но Леонид Синявский, их домашний учитель математики, должен был заниматься с детьми с двух до четырех. С эйнштейновской прической, кустистыми бровями, носом-картошкой и выпирающим животом, всегда в черном костюме, белой рубашке и черном галстуке, выглядел он как бывший цирковой клоун, вдруг решивший стать серьезным. Милейший человек, он приправлял математику фокусами, и дети обожали его, что могло только радовать. Николетта прекрасно знала историю, литературу и искусство, но в математике ей мог дать фору даже побывавший у парикмахера Самсон.

В студии она поставила бутылку чая на столик по соседству с розами смирения и села на стул, чтобы съесть салат, разглядывая при этом триптих, как Никки подозревала-надеялась-верила, законченный больше чем наполовину. Выглядел он дерьмово, но ее это не смущало, потому что в процессе любая картина выглядела дерьмово, когда она подходила к ней на следующий день. Чем дольше она смотрела на вроде бы дерьмовое творение своих рук, тем лучше оно выглядело, пока, рано или поздно, ничего дерьмового в нем не оставалось. А если что-то и оставалось, то с потенциалом превращения во что-то чудесное, при условии, что она сможет подстегнуть свой ленивый талант, включить более высокую передачу, найти ту сладостную точку равновесия между горьким сомнением в себе и опасной самоуверенностью, и доведет дело до конца.

Одной из фигур на этой картине был Джон. Он часто появлялся в ее работах. Сначала он бы себя не узнал — если бы вообще узнал, — потому что лицо на картине отличалось от его. По мнению Николетты, таким было бы его лицо, если бы не трагедия, потрясшая его юность, если бы его семья осталась жива. За прошедшие годы она рисовала его со многими лицами, потому что не знала другого человека, обладающего таким потенциалом творить добро.

За завтраком, до ухода на работу, Джон тоже казался несколько сдержанным, как и дети. Иногда расследование шло нелегко или эмоционально вовлекало его до такой степени, что он жил в полушаге от всех, даже от нее, собирая воедино элементы картинки-головоломки, оставленные преступником.

В настоящее время главной его заботой было расследование убийства школьного учителя Эдуарда Хартмана, которого забили насмерть в его коттедже у озера. Ниточки тянулись к ученикам, но конкретных подозреваемых еще не появилось. Родители Джона тоже были преподавателями — и их убили, — поэтому Никки предполагала, что он слишком уж увлечен расследованием и так будет продолжаться до тех пор, пока логика и интуиция не выведут его на подозреваемого и не помогут найти неопровержимые доказательства вины.

Странность состояла в том, что в течение, наверное, недели он ни слова не сказал ей об убитом учителе, хотя обычно достаточно подробно делился с ней деталями расследования. Если б она не знала, с какой ответственностью относится он к своей работе, то могла бы подумать, что расследование дела Хартмана завело его в тупик.

Доев салат, Никки вышла из студии, пересекла площадку у лестницы и направилась в ванную, расположенную в их апартаментах.

Месяцем раньше ей удалили зуб, у корня которого образовался гнойник. Хотя она всегда чистила нитью зазоры между зубами дважды в день, после операции гигиена зубов превратилась у нее в навязчивую идею, и теперь она проделывала это после каждого приема пищи.

Языком Никки без труда могла нащупать дыру, образовавшуюся на месте зуба. После заживления травмированной кости она собиралась закрыть ее имплантатом.

Грозовые облака все больше рассеивались, верхние окна пропускали достаточно дневного света, так что лампы в ванной она зажигать не стала.

Она набрала стакан холодной воды и поставила рядом.

Пустив в дело зубную нить, наклонилась над раковиной, закрыла глаза. Двумя минутами позже, закончив, открыла глаза, увидела на белом фаянсе кусочки листового салата и ворсинки курицы и посчитала, что ее труды не пропали зря. Глотнула воды из стакана, прополоскала рот, выплюнула.

Поставила стакан, подняла голову, во весь рот улыбнулась зеркалу, чтобы посмотреть, не осталось ли кусочков салата, и увидела мужчину, который чуть ли не вплотную стоял позади нее.

Вскрикнув, Никки развернулась к нему лицом. Никого.

Свет, падающий из верхних окон, не позволил Никки как следует разглядеть мужчину, но он показался ей очень даже настоящим — высокий, сутулый, тощий. И он никак не мог покинуть ванную за те доли секунды, которые потребовались ей, чтобы развернуться на сто восемьдесят градусов.

Никки глубоко вдохнула, выдохнула, с губ сорвался короткий нервный смешок: как же она сама себя напугала.

Когда вновь повернулась к зеркалу, мужчина более не стоял позади нее, но вроде бы находился — темная фигура, скрытое тенью лицо — в зеркале, на месте ее отражения.

Грубый голос произнес что-то похожее на «Поцелуй меня», на Никки дохнуло арктическим воздухом, зеркало взорвалось тысячью осколков, и она провалилась в темноту.

21

Шесть шурупов, ввернутых в раму, удерживали зеркало на задней стороне двери стенного шкафа в комнате девочек. С отверткой в руках, опустившись на колени, Минни стала их выкручивать, начав с двух нижних.

Наоми уже оправилась от ночного страха. Малышка-сестра заразила Наоми боязнью призраков. Именно в этом заключалась одна из опасностей, подстерегавших тех, кто делил комнату с младшей сестрой, существом с чудовищно незрелым разумом, но при этом, если зеленые папины глаза смотрели на тебя в упор, иногда возникало ощущение, что Минни — единственная в мире третьеклассница, которая знает всё. Разумеется, знаний Мыши хватило бы лишь на чайную ложку, она типичная восьмилетняя невежда, и даже такая милая сестра может быть трагически наивной и прискорбно необразованной. При свете белого дня Наоми знала, как знала и всегда, даже когда ее захватила спровоцированная Минни массовая паника, что никакое жуткое существо в зеркале не появлялось, и не зря она говорила, что в зеркале они видели тень мотылька, летающего по комнате, а теперь мотылек этот забился в какой-нибудь угол и преспокойно спит.

Наоми смотрела в зеркало, пока ее сестра выкручивала шурупы, и не видела ничего пугающего или необычного. Если на то пошло, ее радовало, что выглядит она довольно-таки красивой, может, и без «довольно», хотя ей просто необходимо сделать модную прическу, если она рассчитывает очаровать принца, потому что у принцев утонченный вкус во всем и как раз прическа дамы может в первую очередь определить его выбор.

— Если мы и должны что-либо сделать, хотя я не думаю, что должны, почему бы просто не прикрыть зеркало? — спросила Наоми. — Ты затеяла очень уж большую работу. Если прикрыть зеркало, мы не сможем видеть человека-в-зеркале, а он — нас, тем более что человека-в-зеркале, вероятно, не существует. Разве этого недостаточно?

— Нет, — ответила Минни.

— Что ты об этом знаешь? — упорствовала Наоми. — Ничего ты об этом не знаешь. Если кто-нибудь что-нибудь знает о волшебных зеркалах, так это я. Я прочитала шестнадцать тысяч историй о волшебных зеркалах. Ты не прочитала ни одной.

Страницы: «« 23456789 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Явление Небесной Посланницы Иноэль возродило надежды Невендаара на исцеление от скверны и междоусобн...
В данный том замечательного детского писателя Виктора Владимировича Голявкина (1929–2001) вошли пове...
Какая страшная правда: Любу «заказал» ее бывший муж! Она просто чудом осталась в живых после нападен...
Как вы думаете, если женщине тридцать шесть, а у нее нет ничего, кроме двенадцатиметровой комнатушки...
Московских оперов Льва Гурова и Станислава Крячко вновь срочно отправляют в командировку. В провинци...
Убит Яков Розенберг, известный московский бизнесмен и продюсер. Генерал приказал заняться этим делом...