Что знает ночь? Кунц Дин
Его родители были высоким командованием, а он новобранцем. Новобранцы не ходят к высокому командованию с дикой историей о призраке на служебном этаже, если только не приводят этого призрака, закованного в цепи.
Зах дал себе вторую неделю. Потом третью.
Начал задаваться вопросом, а может, этот эпизод так и останется единственным. Какой-то призрак-проказник заглядывает в их дом из Потусторонья, забавляется с выключателем и лестницей, скручивает мясную вилку, раскручивает мясную вилку, потом ему это надоедает, и он отправляется в другой дом, чтобы похулиганить там. Такой сценарий выглядел более убогим, даже в сравнении с тупыми фильмами ужасов, герои которых делали все возможное и невозможное для того, чтобы их укокошили.
Но, если все закончилось, Заха это очень даже устраивало. Он хотел стать морпехом, а не охотником за призраками.
Доктор Уэстлейк сильно сомневался, что уникальная реакция Николетты на викодин могла проявиться вновь через три с половиной недели после принятия последней дозы. Но он хотел навести справки и пообещал позвонить ей на следующий день.
Джону о галлюцинации она ничего не сказала. С тем, чтобы понапрасну не тревожить его.
Доктор Уэстлейк позвонил, как и обещал, на следующий день, чтобы сказать, что ее последняя галлюцинация никак не связана с викодином. Однако попросил ее сдать кровь, чтобы сделать полный клинический анализ, на всякий случай.
Никки никогда не раздражалась. Раздумывать над возможными бедами считала делом неблагодарным. Ее жизнь ярко освещалась семьей и любовью, ее картины ценили и покупали за большие деньги, и в ответ она полагала себя обязанной быть счастливой и благодарить судьбу за все хорошее, отпущенное ей.
Всегда, даже в сложные периоды, она лучилась радостью и надеждой. Конечно же, жизнь слишком коротка, чтобы тратить ее на ожидание беды. Даже когда заболела Минни и не удалось сразу поставить диагноз, Николетта не думала о плохом и молилась исключительно о полном выздоровлении Минни.
Она не видела себя Поллианной.[19] Знала, что в этом мире ужасное случается с самыми прекрасными людьми, которые гораздо лучше ее, которые такие же хорошие и невинные, как Минни. Но она также знала, что сила воображения может формировать реальность. Каждый день она реализовывала на холсте те сюжеты, которые в противном случае навсегда остались бы у нее в голове, и, конечно же, могла сделать следующий логический полушаг, поверить, что воображение может воздействовать на реальность непосредственно, без физического участия художника, а потому навязчивые страхи могут проявиться в реальном мире. Беспокойство не стоило риска возможных последствий этого беспокойства.
С энтузиазмом принявшись за работу, она закончила триптих на той неделе, когда дожидалась результатов анализа крови. Картина получилась хорошей, едва ли не лучшей из того, что она уже нарисовала, и лабораторные анализы подтвердили, что она в добром здравии.
Никки начала следующую картину. Прошла вторая неделя, третья, и больше никаких галлюцинаций. Счастливая и довольная, Никки все более склонялась к тому, что странный эпизод в ванной напрямую связан с викодином, что бы там ни говорил доктор Уэстлейк. Препарат — точнее, его следы в организме — последний раз дал о себе знать, и больше она могла об этом не волноваться.
Она чувствовала постоянную напряженность Джона, но такое случалось и раньше. Решила, что напряженность эта спадет, как только он найдет убийцу учителя и закроет текущее расследование.
Сентябрь уступил место октябрю, и прекрасную осень омрачал разве что сон Никки. Она просыпалась от него чуть ли не каждую ночь, не помнила ни то, кого видела во сне, ни саму историю, однако точно знала, что это один и тот же сон. Поскольку Никки ни разу не просыпалась в страхе и тут же без труда засыпала вновь, она не верила, что это кошмарный сон, но иногда после него возникало ощущение, что она в чем-то перепачкалась, и Никки вставала, чтобы вымыть лицо и руки.
Вроде бы в этом сне она являлась объектом желания, кто-то страстно ее хотел, а она не испытывала к этому воздыхателю никаких чувств. Настойчивость этого воздыхателя и ее отчаянное сопротивление приводили к тому, что просыпалась она совершенно вымотанная. Вероятно, поэтому так легко засыпала снова.
Отдав ключ от дома Лукасов Кену Шарпу и вернувшись домой, Джон узнал от Уолтера Нэша, что мерзкий запах в прачечной исчез так же неожиданно, как появился. «Я не стал разбирать сушилку, — сообщил Уолтер. — Что бы ни вызвало запах, это не разложившаяся крыса. Для меня это по-прежнему загадка, но я еще об этом подумаю».
За обедом Никки и дети выглядели подавленными, но Джон решил, что вечер портит его душевное состояние. Билли Лукас ушел, а с ним и надежда, что придет день, когда парнишка сможет ответить на его вопросы. Хуже того, его застали в доме Лукасов без веской на то причины, он признался, что боится за свою семью, которая тоже может стать жертвой безжалостного убийцы, и страх этот наверняка показался Кену Шарпу иррациональным. Джон не мог предсказать, как события этого дня отразятся на его способности защитить Никки и детей, но знал, что возможностей у него поубавится.
На следующее утро он вернулся к работе и расследованию дела Эдуарда Хартмана, школьного учителя, которого забили насмерть в его доме у озера. Лайонел Тимминс, его напарник по этому расследованию, два дня, которые Джон пробыл на больничном, проверял ниточки, за которые они могли ухватиться, и, смакуя кофе в пустующей комнате для допросов, рассказал о полученных результатах.
Чернокожий Тимминс был на четырнадцать лет старше Джона, на три дюйма ниже, на сорок фунтов тяжелее, а за широченный торс другие копы прозвали его Ходячим Шкафом. В свое время он женился, но так много уделял времени работе, что жена развелась с ним до того, как появились дети. С ним жили пожилая мать и две сестры, старые девы, и хотя он очень любил своих женщин, ни один человек со здоровым инстинктом выживания не посмел бы назвать Лайонела маменькиным сынком.
Джон и Лайонел во многом отличались друг от друга и только в одном были более схожи, чем два любых детектива отдела: к расследованию убийств они относились не как к работе, потому что видели в этом свое священное призвание. Шестнадцатилетнего Лайонела обвинили в жестоком убийстве женщины, некой Андреа Солано, во время ограбления. Штат судил его как взрослого, присяжные признали виновным, а судья приговорил к пожизненному заключению. Пока он сидел в тюрьме, умер его любимый отец. А после того, как Лайонел отбыл шесть лет в тюрьме строгого режима, настоящего грабителя-убийцу арестовали по другому делу и связали с убийством Солано по вещам, которые у него нашли. В конце концов тот сознался. Без этой улыбки удачи Лайонел так бы и умер в тюрьме. Освобожденный, со снятой судимостью, Лайонел пошел на службу в полицию и со временем стал детективом, преследуя две цели: первую — отправить всех убийц за решетку, на смертную казнь, если они того заслуживают; вторую — не допустить, по крайней мере по расследованиям, которые вел он, чтобы по обвинению в убийстве казнили невинного человека.
Отношения у них сложились самые добрые, но закадычными друзьями они не стали. Главным образом потому, что вместе они проводили гораздо меньше времени, чем другие пары детективов. Они работали в команде, но не ездили тандемом. Оба очень любили свою семью и дом, предпочитая его окружающему миру, но работать им нравилось в одиночку, каждый руководствовался своим неповторимым методом расследования и терпеть не мог отклонений от заведенного порядка, неизбежных, если машина одна на двоих. Обычно они разделяли ниточки, которые могли привести к преступнику, зачастую делая за день в два раза больше, чем при работе в паре, поддерживали друг друга, если возникала такая необходимость, сравнивали результаты в конце каждого дня и могли похвалиться самым высоким процентом раскрываемости преступлений во всем отделе.
Дело Хартмана должно было увлечь Джона: жертва — учитель, как и его убитые родители, но он не мог сосредоточиться на расследовании. Отвлекали мысли об убийстве семьи Лукасов и страх перед пятым октября, датой убийства следующей семьи, если речь действительно шла о повторении преступлений Олтона Тернера Блэквуда. Так уж вышло, что расследование убийства Хартмана Джон вел без души.
Через шесть дней после возвращения на работу его вызвали в кабинет Нельсона Берчарда, который руководил детективами. Кен Шарп подал рапорт, в котором сообщил о посещении Джоном больницы штата, незаконном пребывании в доме Лукасов и их разговоре в комнате Билли.
По части руководства Берчард культивировал образ старого мудрого дядюшки и редко повышал голос. В дисциплинарных вопросах мог выступить в роли суррогатного отца, понимающего коллеги и психотерапевта. Полный, насколько позволяли требования управления к физической форме сотрудников, седовласый, лицом он напоминал актеров, игравших в комедиях чуть чокнутых старичков, которые утверждали, что они Санта-Клаусы или ангелы, которым приходится зарабатывать на крылья.
Для того чтобы объяснить свои действия, Джону пришлось рассказать о случившемся с его семьей, когда ему было четырнадцать. Он увидел в глазах Нельсона Берчарда сочувствие, в котором не нуждался, пусть оно и казалось искренним. Но рассказ все равно давался ему нелегко.
И, конечно же, при всем сочувствии Берчард сразу понял, что такой ужас, пережитый в столь юном возрасте, мог вызвать психологические проблемы, особенно у тех, кто решил делать карьеру в отделе расследования убийств, проблемы, которые могли не давать о себе знать, а потом, образно говоря, расцвели бы пышным цветом, щедро вскормленные тревожными воспоминаниями о давней травме.
— Я понимаю твою озабоченность тем, что Билли имитировал Блэквуда. Но он сдался полиции. Если бы собирался убивать и дальше, не сделал бы этого, — Берчард наклонился вперед. Они сидели в двух креслах, стоявших в углу его кабинета. — Ты действительно опасался, что он может сбежать из закрытой психиатрической больницы штата?
— Нет. Не знаю. Возможно, — Джон не мог не рассказать Берчарду о случившемся двадцатью годами раньше, но понял, что нет никакой возможности озвучить версию о призраке-убийце, который мог действовать через Билли Лукаса. Одержимость — не то слово, которое может использовать адвокат зашиты или одобрить судья. — Я не мог игнорировать удивительное сходство убийств семей Вальдано и Лукасов. Я просто… Я хотел… Не могу точно сказать, почему, но я хотел знать, не Блэквуд ли вдохновил Билли на убийства.
— Ты сказал Кену Шарпу, что некоторые файлы в компьютере подростка… они указывали, что твоя семья — одна из намеченных жертв.
— Да. Я видел их, когда побывал в доме первый раз. Но кто-то их стер.
Лицо Берчарда оставалось таким же веселым, только глаза поблескивали уже не добродушием, скорее напоминали сталь скальпеля патологоанатома.
— Кен проверил файлы, скопированные с жесткого диска компьютера подростка. Среди них тоже нет файлов с твоей фамилией.
Кресло превратилось в электрический стул. Джону хотелось подняться и уйти. Он остался сидеть и молчал.
— Диски с файлами находились в хранилище вещественных улик, — продолжил Берчард. — Ты же не думаешь, что кто-то мог до них добраться?
— Нет. Не думаю. В хранилище — нет. Я не могу этого объяснить, сэр. И тем не менее я их видел собственными глазами.
Берчард повернулся к окну или к серому небу, словно у него щемило сердце, когда он смотрел на Джона.
— Какими бы ни были намерения подростка, он мертв. Больше убийств семей не будет.
— Пятое октября, — ответил Джон. — Это день убийства. Или будет им, если новые убийства — дань памяти Блэквуду. Он убивал с такой периодичностью. Каждые тридцать три дня.
Берчард вновь посмотрел на Джона.
— Но он мертв.
— А если он сделал это не один?
— Но убивал только он. Нет никаких свидетельств того, что в доме находился кто-то еще…
— Я просто подумал…
— Это не твое расследование, — прервал его Берчард. — Как дела с Хартманом?
— Я уверен, Лайонел уверенно идет по следу, — после короткой паузы ответил Джон.
— А ты?
Джон пожал плечами.
— Вы мои призовые рысаки, ты и Лайонел. Но… представиться в больнице детективом, ведущим расследование. Дважды побывать в доме Лукасов. Может, все это сбило тебе дыхание?
— Не настолько, чтобы я не смог его восстановить.
— Каждое расследование ты вел, не жалея сил, Джон. Можно сказать, на пределе. Может, тебе нужно время, чтобы отдохнуть и подумать? Время, чтобы как-то с этим сжиться. — Джон собрался протестовать, но Берчард поднял руку, останавливая его. — Я не говорю об официальном отстранении от работы. В твоем личном деле ничего не появится. Ты пишешь заявление с просьбой предоставить отпуск на тридцать дней без сохранения содержания, а я прямо сейчас его подписываю.
— А если я не захочу уходить в отпуск на тридцать дней?
— Тогда мне придется передать рапорт Шарпа наверх, Паркеру Моссу.
Мосс, в принципе хороший коп, который теперь курировал работу нескольких отделов, иной раз мог показать себя отъявленным сукиным сыном.
— А что потом?
— Возможно, заседание дисциплинарной комиссии, а может, и нет. Но он обязательно захочет, чтобы ты прошел обследование у психотерапевта и получил его заключение. Детская психологическая травма и все такое.
— У меня не едет крыша.
— Я уверен, что не едет. Потому-то и считаю возможным не выносить сор из избы. Но если рапорт попадет к Моссу, он будет действовать согласно инструкциям.
— Вы хотите, чтобы я сдал жетон и табельное оружие?
— Нет. В отпуске без сохранения содержания ты должен придерживаться правил внеслужебного поведения. Пистолет все время при тебе, чтобы ты при необходимости мог оказать кому-то посильную помощь.
При сложившихся обстоятельствах Джону хотелось бы сохранить право скрытного ношения оружия.
— Хорошо, — сдался он. — Но что вы скажете Лайонелу?
— Решать тебе.
— Семейные проблемы, — решил Джон.
— Он захочет знать больше.
— Да, но мы никогда не лезем в дела друг друга.
— Тогда семейные проблемы, — согласился Берчард.
— Приятно говорить правду.
— Тебе не хотелось бы ему лгать?
— Я бы просто не смог.
В неоплачиваемом отпуске ему не оставалось ничего другого, как ждать наступления пятого октября. Неудивительно, что тревога и ожидание дурного нарастали день ото дня.
Решив избавить Николетту и детей от лишних волнений, он не стал говорить им о тридцатидневном отпуске без содержания. Каждое утро уходил, будто на работу, убивал время фильмами, которые ему не нравились, в библиотеках, где не мог найти ничего, что хотел бы узнать, на десятимильных прогулках, которые не утомляли его.
У него уже не осталось сомнений в сверхъестественной природе нависшей над ними угрозы, хотя бы потому, что никак иначе Билли не мог знать последние слова, которые произнес Олтон Тернер Блэквуд перед тем, как Джон его убил: «Твоя очаровательная сестра, твоя Жизель. У нее были такие аккуратненькие маленькие сисечки».
Тем не менее у него оставалась искорка надежды, которую он поддерживал молитвой и давнишним убеждением, что концепция судьбы не такая уж правильная. Свобода воли, вот что могло помочь ему уберечь жену и детей в это трудное время. Уверенность в этом удерживала его от падения в пучину отчаяния.
Если бы пятое октября прошло без убийств, в точности имитирующих вторую резню, устроенную Блэквудом, если бы прошлое не повторилось в настоящем, тогда Джону не пришлось бы рассказывать детям — хотя, возможно, когда-нибудь он рассказал бы Никки — о тех тридцати трех днях ужаса, которые он пережил.
Если бы убийства произошли, он поделился бы всем, что знал, с Никки, и вместе они решили бы, что делать. Но если призрак убийцы мог использовать людей как марионеток, похоже, не существовало оружия, которое могли бы противопоставить ему мужчина или женщина.
Джон шагал по городским кварталам, прогуливался по дорожкам парка у озера, сидел в кинотеатрах, но его постоянно грызло чувство беспомощности, и не только потому, что он не мог защитить своих близких. Увы, он никак не мог предупредить и другую семью, над которой нависла смертельная угроза, если события двадцатилетней давности действительно повторялись.
Тогда, после семьи Вальдано, целью Блэквуда стали Солленберги.
Их личные апартаменты находились в одном конце дома, тогда как спальни детей — в другом, и их разделяли жилые помещения: удобная планировка для убийцы, который намеревался убить свои жертвы в определенной последовательности и надеялся не вспугнуть четвертую и последнюю жертву до того, как покончит с первыми тремя.
Родители, Луис и Рода, погибли в своей постели, первым — муж. Спящий Луис получил пулю в голову. Присутствие в ране мельчайших стальных стружек указало, что убийца снабдил свой пистолет калибра девять миллиметров самодельным глушителем.
Возможно, даже приглушенный звук выстрела разбудил Роду, может, она проснулась, когда Блэквуд включил свет. Он выстрелил в нее дважды, когда Рода выпрыгнула из кровати, и она умерла на полу.
Жертвы не издали ни единого крика, выстрелы тоже не прогрохотали, так что Блэквуд неспешно пересек дом, наслаждаясь только что совершенными убийствами и радостно предвкушая новые ужасы, которые только собирался сотворить.
Самодельный глушитель уже не годился, поэтому он прихватил подушку из спальни родителей. Через нее убил Эрика, пятнадцатилетнего сына Луиса и Роды, прежде чем тот успел толком проснуться.
Покончив с этими тремя, Блэквуд остался один на один с семнадцатилетней Шейрон Солленберг. Потом вскрытие определило, что девушку застрелили через четыре часа после смерти брата.
От унижений и жестокостей, которые согласно результатам вскрытия пришлось вытерпеть девушке в течение этих четырех часов, замутило даже детективов отдела расследования убийств, которые, казалось бы, повидали всякое, но дикость и изобретательность этого монстра существенно расширили их кругозор.
Ее страдания не закончились и когда Блэквуд выстрелил в нее. Анализ взятых из раны тканей свидетельствовал, что умерла девушка примерно через полчаса.
Три обертки и следы шоколада на обивке показали, что ее убийца сел в кресло и съел три батончика «Аменд Джой», наблюдая, как жизнь уходит из Шейрон. Кровь на обертках говорила, что он не помыл руки перед тем, как закусить.
Как и все тела в доме Вальдано, четырех Солленбергов оставили с черными четвертаками, приклеенными к глазам, дисками из высушенных экскрементов во рту и яйцами, лишенными исходного содержимого, в связанных руках.
Двадцать лет спустя в другом большом городе жили тысячи семей, состоящих из отца, матери, дочери и сына. И не представлялось возможным определить, какая из них приговорена к смерти.
Более того, убийца мог выбрать семью с пятью членами, а не с четырьмя, с двумя или даже тремя дочерьми. В конце концов, овдовевшая тетушка, которая погибла в доме Вальдано, двадцатью годами позже стала бабушкой в доме Лукасов, да и возраст Вальдано не совпадал с возрастом Лукасов. Способ убийства и некоторые другие подробности не изменились, но о полной идентичности преступлений речь не шла.
Полиции всего штата не хватило бы для того, чтобы вести скрытое наблюдение за всеми семьями, которые могли стать мишенью.
Когда сентябрь плавно перетек в октябрь, деревья сменили летнюю зелень на осенние наряды. Пурпурные буки стали ярко-медными, фризии — более оранжевыми. В серебристой листве тополей добавилось золота, в кроне огромного дуба, который рос в южной части участка Кальвино, — багрянца.
Ближе к вечеру четвертого октября, накануне роковой даты, когда Джон вернулся домой вроде бы с работы, весь дом преобразился. Джон почувствовал разницу, едва вышел из автомобиля в подземном гараже. Воздух стал свежее, всё вокруг — чище, будто ветром унесло болотный туман. И ощущение это только усилилось, когда он поднялся в дом.
Снедаемый тревогой, ранее он и не замечал, какой давящей стала атмосфера в доме. Долгие недели комнаты выглядели не такими уютными, как прежде, люстры, торшеры, бра светили тускло, картины не подходили одна к другой и к мебели. И хотя в воздухе не воняло мочой Билли Лукаса, он стал затхлым, как загустевший от пыли и истории воздух старого музея. Джон осознал все это только теперь, на контрасте, потому что дом вновь сиял и светился радушием.
Возможно, никто другой так остро не почувствовал эту перемену, как Джон, поскольку только он подозревал — хорошо, знал, — что двадцать один день тому назад что-то вошло в дом, приехав с ним из больницы штата. Если Никки и дети не отдавали себе отчета в том, что дом накрывало темное облако, которое теперь рассеялось, то они все равно почувствовали разницу, потому что за обедом вели себя живее и радостнее, чем многие дни до этого. За столом не умолкал веселый, остроумный разговор.
Еда казалась вкуснее, вино — лучше, и не потому, что Уолтер и Имоджин превзошли себя: они всегда придерживались самых высоких стандартов. Просто вернувшаяся атмосфера радости, ранее царившая в доме, стала дополнительной приправой, которая улучшала вкус всех блюд. Если что-то потустороннее и провело в доме последние три недели, то теперь оно, безусловно, отбыло.
Как только Джон убедил себя признать неведомое, согласиться с тем, что злобный призрак может каким-то образом проникнуть в этот мир и вернуться в его жизнь, он представлял себе, что этот призрак будет все чаще давать о себе знать, как это описывалось в книгах и показывалось в фильмах. Сначала редким странностям находились более-менее логичные объяснения, потом этих странностей, все более страшных, прибавлялось, пока в финале ужас не открывался во всей своей истинной ярости и дом, где поселился призрак, не превращался в ад на земле. Раньше ему не приходила в голову мысль, что призрак может и исчезнуть на пути к финалу, что на отношениях между ним и людьми, живущими в доме, где он поселился, может сказаться скука и безразличие, как сказываются они на отношениях живых людей.
Джон лелеял эту надежду, пока ел суп и, отчасти, второе, но задолго до десерта понял, что призрак, поселившийся в их доме, ушел не навсегда. Как бы ни путешествовали призраки, с помощью магии или лунного света, автомобилей или собственной злобы, этот отправился на поиски следующего Билли Лукаса, перчатки, в которой он мог укрыться, чтобы убить еще одну семью. И по завершении кровавой церемонии призрак вернется.
29
Мейс Волкер — посыльный и вор. Теперь тридцатилетний, он с девятнадцати лет развозит цветы для цветочного магазина, а ворует с одиннадцати. Его никогда не ловили, на него даже не падало подозрение, потому что природа даровала ему открытое лицо, мелодичный голос и бесстрашие, и все эти элементы обмана он использует так же искусно, как гастролирующий пианист — свои руки.
Мейс ворует в магазинах, обчищает карманы, залезает в дома. Крадет не ради денег, а потому, что ловит от этого кайф. Украденные деньги и вещи доставляют ему физическое наслаждение, таких ощущений он не получает даже от поглаживания бархатистой кожи какой-нибудь красотки. Нет, он не получает оргазма, лаская украденные деньги, но сильно возбуждается от прикосновений к ним, иногда часами дразнит себя, разжигая желание, простыми поглаживаниями украденных десяток и двадцаток. Психиатр, возможно, запишет Мейса в фетишисты. У него было несколько подружек, но только потому, что он мог многое у них украсть: деньги и вещи, честь, и надежду, и самоуважение. Обычно же он обращается к проституткам, потому что самый лучший для него секс — украсть деньги, только что заплаченные за оказанные услуги.
В Мейса Волкера можно попасть через десять дверей — его чувствительные и вороватые подушечки пальцев.
Дважды в неделю он приносит цветы в дом Кальвино, розы в студию Николетты, иногда и на обеденный стол. Четвертого октября, около пяти вечера, он привез тридцать желтых, с длинными стеблями роз для студии художницы, каждые десять в отдельной пластиковой упаковке. Им не овладевают, когда он звонит в дверь, но прикосновения указательного пальца к кнопке звонка достаточно, чтобы его узнали и захотели.
Уолтер Нэш расписывается за цветы. Поскольку руки Нэша заняты розами и зеленью, которая прилагается к ним, Мейс помогает ему: уходя, закрывает дверь снаружи. Взят! Мейс не подозревает, что он уже не один, что он теперь лошадь; потом наездник спешится, не дав ему об этом знать, и тогда Мейс в одиночестве продолжит путь к смерти.
После того как все цветы доставлены по назначению, Мейс возвращает фургон в цветочный магазин, где работает. Элли Шоу, хозяйка магазина, сидит за кассовым аппаратом, подводит итоги дня. Мейс протягивает ей список выполненных заказов с подписями клиентов в каждой строчке. Элли около сорока, она красива, но Мейс не воспринимает ее как женщину, потому что она босс и он не может использовать ее и красть у нее без серьезных последствий. В коротком разговоре о том, как прошел день, Мейс вдруг представляет ее себе обнаженной, чего раньше никогда не делал — других женщин представлял, но не Элли, — и, к его изумлению и тревоге, воображает, как душит ее полосатым галстуком. Язык Элли вываливается изо рта, в мертвых глазах застывает ужас, с которым она смотрит на своего убийцу. От этого видения у Мейса все встает.
Потрясенный видением и боясь, что Элли заметила его состояние, он ссылается на тут же выдуманное свидание с молодой женщиной и убегает к своему автомобилю на стоянку для сотрудников. За рулем, уже выехав со стоянки, гадая об этом странном видении, Мейс останавливается на красный свет. Молодая женщина и девочка лет десяти стоят на тротуаре, собираются перейти улицу. Внезапно очень четко, в мельчайших подробностях, Мейс видит, что они сходят на мостовую голенькими… а в следующее мгновение уже привязаны к стульям в какой-то комнате, окровавленные, изрезанные ножом.
Чтобы понапрасну не тревожить лошадь, наездник ограничивает свои желания, не идет дальше физического насилия. И, по правде говоря, Мейс шокирован этими галлюцинациями, но отвращения они не вызывают. Он, в конце концов, вор, получающий наслаждение от самого процесса воровства, а не от материальной выгоды, которую может принести наворованное. И он таки поймет, что вершина воровства — похищение жизни. Это открытие может оказать существенное воздействие на будущую криминальную карьеру посыльного.
Во время обеденного перерыва Мейс ограбил дом, и добыча — бриллиантовые украшения, — по его прикидкам, может принести ему от двенадцати до пятнадцати тысяч долларов. Он едет в таверну, которая расположена в той части города, где еще недавно ютились трущобы, но теперь это респектабельный район. Бар для белых воротничков не забегаловка и служит отличным прикрытием скупщику краденого, который платит наличными. Опять же здесь можно не волноваться, что тебя ограбят на входе или на выходе. Фасад таверны — черный гранит и красное дерево. В кабинках и у барной стойки по большей части парочки, а не одиночки.
Мейс заказывает бутылку «Хейнекена», без стакана, у бармена, с которым знаком, и по местному телефону, следуя просьбе Мейса, тот узнает, можно ли посетителю пройти к боссу. После кивка бармена Мейс проходит на маленькую кухню, где готовят только сэндвичи, картофель-фри и колечки лука. Дверь в дальнем конце наполненного ароматами помещения выводит его к лестнице. Камера наблюдения под потолком следит за его подъемом. На верхней площадке он ждет, пока откроется стальная дверь, и переступает порог.
Это приемная. Кабинет Барри Квиста, хозяина таверны и скупщика краденого (среди прочего), за другой дверью, в дальней стене. В приемной только стол, на краю которого сидит здоровенный мужчина в рубашке с короткими рукавами. Плечевая кобура и торчащая из нее рукоятка пистолета сразу бросаются в глаза. Второй мужчина, тоже в рубашке с короткими рукавами, такой же здоровяк и с пистолетом в плечевой кобуре — он открыл дверь Мейсу, — шагает к нему и, хотя знает, что оружия у того нет, обыскивает. Потом возвращается к стулу, на котором лежит последний номер «Спорт иллюстрейтид». Оба мужчины всегда при Барри Квисте, но их имен-фамилий Мейс не знает. Они для него Первый и Второй. Первый — тот бегемот, что открывал дверь. Оба выглядят как люди, которые в драке пойдут на все, а остановить их может только пуля, пробившая мозг. Шестью высокими стульями, разделенными на две группы по три, и высокой стойкой с глянцевыми журналами эта комната напоминает приемную стоматолога… если вам нужен стоматолог, который вышибает зубы молотком.
На столе лежит пистолет с удлиненной обоймой, который, вероятно, принадлежит человеку, в настоящее время находящемуся в кабинете Барри Квиста. Компанию пистолету составляет глушитель, который можно навернуть на ствол.
На одном из стульев с высокой спинкой сидит ослепительная блондинка, которая также принадлежит человеку, беседующему сейчас с Барри. Второй вышел из-за стола и сел на краешек, чтобы поболтать с ней. Понятно, что они хорошо знакомы, а парня, с которым она пришла, зовут Риз. Второй обращается к ней тоном заботливого друга: «Я говорю тебе только одно — ты должна слупить с Риза как можно больше и как можно быстрее. Он хочет все, что видит, и он никогда не останавливается на достигнутом». Блондинка отвечает, что она знает своего парня, держит его за яйца и ей известно, что нужно делать, чтобы он вел себя как дрессированный пудель. Второй качает головой. «Если у него будут все деньги мира и он трахнет каждую женщину, на которую стоит потратить время, тогда он внезапно переключится на маленьких мальчиков. Он никогда не перестанет хотеть того, чего у него пока нет или он не может добыть».
В кабинетной двери электронный замок. Он жужжит за мгновение до того, как Риз появляется в приемной. Это крокодил в костюме за пять тысяч долларов, его когтям придана цивилизованная форма в лучшем маникюрном салоне города, его широкий рот создан для того, чтобы пожирать, а в глазах ненасытный голод. Он смотрит на свои часы стоимостью в двадцать тысяч долларов, при этом поворачивает руку так, чтобы их заметили все и восхитились. Но выражение лица у него при этом кислое, словно он только что видел более дорогие часы и разочарован в своих, которые недавно так его радовали.
У Риза много дверей, через которые можно войти, но глаза — самый простой путь. Взят!
Когда посыльный цветочного магазина Мейс Волкер, уже сам по себе, входит в святыню святых Барри Квиста, чтобы обсудить цену украденных драгоценностей, Риз Солсетто берет свои пистолет и глушитель, последний вставляет в специальный карманчик сделанной на заказ плечевой кобуры. Наездник Риза пока не пользуется ни шпорами, ни поводьями, и Риз не знает, что он больше себе не хозяин. Бриттани Зеллер, блондинке, он говорит: «Пошли, Котенок».
Пересекая кухню, а потом зал таверны, Риз уверен, что взгляды всех мужчин притянуты к Бриттани. Все ее хотят и завидуют ему.
На половину восьмого у них заказан столик в одном из самых модных ресторанов города, где он — дорогой гость. На улице, у своего «Мерседеса-S600», Риз говорит Бриттани, что хочет перенести время заказа на восемь часов, чтобы они сначала успели заскочить к нему домой. Объясняет, что купил что-то удивительное на ее день рождения — до которого еще три дня — ему очень хочется увидеть, понравится ли ей подарок, и он просто не может ждать. Они выпьют дома по мартини, а потом поедут в ресторан.
Такое изменение планов — желание наездника Риза, но так тонко поданное, что Риз еще не чувствует ни уздечки, ни мундштука. О своем скакуне наездник уже знает все: историю жизни Риза, его надежды, желания, мечты, все секреты, хранящиеся в темном лабиринте преступного сердца. Именно там наездник обнаруживает семью, которую будет так приятно превратить в окровавленные трупы. Он думал, что ему придется четыре или пять раз сменить лошадей, прежде чем он сможет найти нужную ему семью. Но хватило Мейса Волкера и Риза Солсетто.
Квартира Риза — роскошный пентхауз, но не такой большой, какого он, по его мнению, достоин, и расположенный не так высоко, как бы ему хотелось. Но дом очень хорош, и через год он собирается перебраться повыше и в более просторные апартаменты. Отделана квартира в стиле арт-деко, мебель стоит великолепная. Занималась всем этим женщина, самый стильный и талантливый дизайнер города. В своей оценке Риз исходит прежде всего из английского акцента дамы.
Бриттани идет к угловому бару, чтобы смешать два мартини с водкой «Серый гусь», тогда как Риз — в спальню, чтобы принести изумрудно-бриллиантовое ожерелье, подарок Бриттани. Не может устоять перед тем, чтобы не зайти в ванную и не глянуть на себя в зеркало, убедиться, что носовой платок должным образом высовывается из нагрудного кармашка, галстук завязан идеально и с прической полный порядок.
Поскольку пришло время установить абсолютный контроль над лошадью и подавить всякое своеволие, наездник позволяет себе поразвлечься. После того как итальяшка убеждается, что претензий к его внешности нет и быть не может, отражение меняется в мгновение ока, и вместо себя Риз видит Олтона Тернера Блэквуда, чьи призрачные ноги вставлены в стремена Риза Солсетто. Сгорбленная спина, острый подбородок, массивная челюсть, жестокий рот, черные глаза-дыры, притягивающие целые миры, чтобы их уничтожить. Даже Риз, бесстрашный социопат, вскрикивает от страха, но крик его беззвучный, потому что он больше не контролирует свое тело. Он пленник в собственной коже, прикованный к костям, которые раньше принадлежали ему, бессильный наблюдатель за окнами глаз.
Риз присоединяется к Бриттани в гостиной, но в руке у него не подарок, а пистолет с навернутым на ствол глушителем. И когда она поворачивается к нему, предлагая мартини, он дважды стреляет ей в живот и один раз — в грудь. После каждого выстрела раздается едва слышное шипение, словно выстрелы эти предлагают Бриттани умереть по-тихому.
Хотя наездник — мастер пыток и обожает унижение и боль других, он не теряет времени на Бриттани Зеллер, потому что, на его вкус, она слишком черствая, слишком много знает и прошла долгий путь, гася свет души. Наездник жаждет заполучить нежную, невинную, ярко горящую душу. Он точно знает, что именно доставит ему наслаждение.
Оставив мертвую блондинку в гостиной, Риз Солсетто — под полным контролем наездника — возвращается в большую спальню, достает коробку с патронами из ящика прикроватного столика, пополняет обойму пистолета, которая вмещает шестнадцать патронов.
Семья доживает последние часы. Отец, мать, сын и дочь. Мать, увиденная в памяти Риза, сексапильная, возбуждающая женщина, но семнадцатилетняя дочь — светящаяся изнутри и нетронутая — редкий цветок, растоптать который особенно приятно. Он убьет отца, свяжет сына, а потом заставит наблюдать, как будет насиловать, мучить и убивать мать и дочь.
Риз громко говорит: «Ты хотел эту девушку, Риз, и теперь ты ее получишь».
Он выключает свет в гостиной.
Повторение пройденного продолжается, и на этот раз все пройдет так же гладко, как прошло тогда. Обещание, данное Джону Кальвино, будет выполнено. Обещание с большой буквы.
Риз говорит: «Как тепло и уютно вновь вернуться под кожу. Ты так не думаешь, Риз? Тебе тепло и уютно, Риз?»
На кухне он стоит и смотрит на стойку с ножами. Дома у них тоже есть ножи. Он будет резать этих четверых их собственными ножами.
Выключив свет на кухне и возвращаясь по коридору в прихожую, Риз говорит: «Это будет такая забава, Риз? Ты не думаешь, что все это будет забавно?»
30
Вечером четвертого октября Зах сидел в своей комнате, рисовал кошмар, тогда как в действительности хотел нарисовать Лауру Лею Хайсмит, точнее, ее губы.
После недавних странностей жизнь вернулась в нормальное русло до такой степени, что Зах положил мясную вилку в тот ящик, из которого ее тайком взял. Он отбросил обе исходные версии — сверхъестественную и психическую — и убедил себя, что здравомыслящий ответ появится сам собой, если он перестанет тупить и сосредоточится на реальном: математике, такой клевой военной истории, а также на Лауре Лее Хайсмит, богине… и позволит подсознанию отыскивать истинное объяснение случившемуся.
Его идиотская экспедиция на блинский технический полуэтаж теперь вгоняла его в краску, потому что он вел себя как ребенок, играющий в «Убей дракона», вооруженный крышкой от мусорного бака вместо щита и штакетиной-мечом. Именно в такую игру он играл в пятилетнем возрасте, а его отец, проявив, что случалось с ним крайне редко, недостаток родительской мудрости, запечатлел убийцу дракона на трехнутую видеокамеру и время от времени, унижая Заха, показывал этот дурацкий любительский фильм, к радости старушки Наоми и Минни, которая, само собой, потом не один день называла его святым Георгием. Иногда Зах задавался вопросом, сколько унижений должен вытерпеть человек, прежде чем он окончательно расстанется с мыслью стать морпехом.
В любом случае жизнь вернулась к почти отупляющей нормальности, пока две ночи подряд, второго и третьего октября, ему не приснился урод из уродов с гигантскими ручищами. На этот раз местом действия оказалась не чернильная тьма, а парк развлечений с ярко освещенными, переливающимися неоновыми огнями аттракционами, с шатрами, в которых проводились шоу, с гирляндами разноцветных огней от одного конца центральной аллеи до другого. На этот раз Зах увидел этого монстра с огромными руками, и он оказался таким уродом, что обычные уроды в сравнении с ним смотрелись королями и королевами бала.
В первом его сне все аттракционы кружились, поднимались и опускались, но пустые, без единого человека, и в этом парке развлечений царила мертвая тишина, словно располагался он в вакууме. Только Зах и Уродливый Ол находились на территории парка. Зах понятия не имел, откуда он узнал, что этого страшилу зовут Ол, но именно так он думал о нем во сне, и разумеется, Уродливый Ол преследовал его по всему блинскому парку, снова и снова едва не нагоняя. Вроде бы такие сны надоели ему, как йогурт, потому что из года в год Заха преследовали в других кошмарах чудовища, в сравнении с которыми Уродливый Ол и не казался таким уж уродливым, но этот сон становился все страшнее, пока Зах не ворвался в один из шатров в надежде спрятаться и внезапно не услышал музыку.
Он попал на стрип-шоу, и на сцене выступали женщины в стрингах и со звездочками на сосках. И, насколько он мог помнить, впервые он застеснялся в кошмарном сне. Никакой сексуальной плавности в движениях стриптизерш он не увидел, они неуклюже дергались, и не сразу Зах осознал, что это мертвые женщины, стриптизерши-зомби, все женщины, которых убил Уродливый Ол. Зах видел колотые раны, резаные раны, пулевые отверстия, а то и что-то похуже. Он повернулся, чтобы выбежать из шатра, и увидел Уродливого Ола в трех футах от себя.
Монстр был одет в рубашку цвета хаки, такие же брюки со множеством карманов, черные нацистские сапоги с блестящими стальными мысками, и из одного кармана он достал нож, такой острый, что мог разрезать тебя, если ты только на него смотрел. Трехнутая музыка все играла, и Уродливый Ол заговорил низким голосом, услышав который хотелось пожалеть, что ты не дикобраз и не можешь свернуться, ощетинившись иголками. «Иди сюда, хорошенький мальчик. Я отрежу твою пиписку и засуну тебе в горло». На том Зах и проснулся, весь в поту и с нестерпимым желанием облегчиться.
Следующей ночью он попал в тот же парк развлечений, такой же безмолвный, если не считать одного отчаянного голоса. На этот раз Уродливый Ол не гонялся за ним. Наоми находилась где-то на центральной аллее, звала Заха на помощь, ее испуганный голос доносился из далекого далека. Уродливый Ол охотился за Наоми, и Заху хотелось предупредить ее, посоветовать не шуметь, не выдавать себя, да только сам он голоса лишился. В панике обежал карусель, «Гигантские шаги», «Гусеницу», заглянул под колесо обозрения, пробежал мимо лотков с мороженым и сахарной ватой, сунулся во все шатры, но ее голос доносился откуда-то из другого места, а потом она закричала.
Зах увидел, что Уродливый Ол тащит Наоми за волосы, тащит вдоль посыпанной опилками центральной аллеи. Наоми теперь молчала и не сопротивлялась. Зах почти догнал их, подобрался совсем близко, настолько близко, что увидел на месте глаз Наоми эти монеты, четвертаки, черные четвертаки, и что-то темное у нее во рту, и ее руки были связаны вместе, большой палец к большому, мизинец к мизинцу, и в ладонях она держала куриное яйцо. А самое худшее — ему бы увидеть это первым, но он увидел последним, — самое худшее состояло в том, что нож, тот самый разрежу-тебя-если-ты-на-меня-посмотришь нож, торчал из шеи Наоми, загнанный по самую рукоятку. Зах попытался закричать, но не смог, а Уродливый Ол убегал с огромной скоростью, таща за собой Наоми. Центральная аллея парка развлечений все удлинялась, внезапно протянулась в бесконечность, и Уродливый Ол утаскивал Наоми в бесконечность, тогда как Зах отставал все больше и больше, беззвучно крича, пока не проснулся и не понял, что кричит в подушку.
Он надеялся, что третью подряд ночь этот кошмар ему не приснится.
Атмосфера в доме во второй половине дня переменилась. Обед удался, чего давно уже не бывало, каждый говорил что-то остроумное и забавное. Зах знал, что и остальные это почувствовали, словно последние недели воздух сгущался в преддверье грозы и все ждали молнии, но в этот день погода переменилась.
Теперь, один в своей комнате, он заканчивал четвертый карандашный потрет Уродливого Ола. Каждый из четырех в чем-то отличался от остальных, и ни в одном не удавалось полностью запечатлеть странность этого парня. Рисовать что-то из сна еще сложнее, чем рисовать по памяти, поэтому Зах не стал бы сильно корить себя, окажись сходство верным лишь на три четверти.
Он спрыснул портрет фиксирующим составом, вырвал лист и принялся рисовать губы Лауры Леи Хайсмит, только рот, лишь с легким намеком на мышцы подбородка. Теперь он работал по памяти, не основываясь на сне, и в данном случае память запечатлела Лауру Лею Хайсмит предельно четко: он видел ее губы как в реальной жизни.
Читая книгу в постели, Наоми подложила себе под спину груду подушек, таких мягких, что они, казалось, могли поднять ее, как большие, медленно летящие птицы, и унести с собой. До последнего времени, ложась в постель, она надевала пижаму, жалкую детскую одежонку, но теперь она с этим покончила и укладывалась в кровать во вьетнамском ао даи[20] — развевающейся тунике и в широких штанах из цветного шелка, которые нашла в торговом центре, когда ездила туда с мамой и Минни. Этот экзотический наряд — роскошный и такой модный — подходил ей куда больше, чем детская пижама, учитывая, что до ее двенадцатого дня рождения оставалось меньше шести месяцев. Ао даи обычно носили днем и даже как вечерний туалет, этот костюм не предназначался для сна, но Наоми собиралась в нем спать, как и в двух других, которые теперь лежали в ее стенном шкафу. Это дети спят в мятой пижаме, пуская слюни, с нерасчесанными волосами, но молодая женщина должна выглядеть на все сто, даже когда ее никто не видит.
Минни, которой предстояло оставаться ребенком еще долгие годы, сидела за игровым столом, мало того что в том самом мешковатом наряде, о котором шла речь выше, так еще с плюшевыми мишками. Из элементов конструктора «Лего» она возводила одно из своих странных сооружений с необычными углами и подвешенными секциями, которому полагалось рушиться, но оно никак не рушилось.
— Что это за страсть Господня? — спросила Наоми.
— Не знаю. Я видела ее во сне.
— Так вот откуда они берутся? Эти здания ты видишь во сне?
— Другие нет. Только это. И это не здание. Это что-то. Я не знаю что. И я построила его неправильно.
— Неужели тебе не снятся сны о единорогах, коврах-самолетах и лампах, выполняющих желания?
— Нет.
Наоми вздохнула.
— Иногда я очень тревожусь о тебе, Мышь.
— Я хорошая. Я отличная. Не зови меня Мышью.
— Знаешь что? Я могу стать твоим тренером по снам! Я могу научить тебя, как видеть правильные сны, с золотыми дворцами, и с хрустальными замками, и со сказочным городом разноцветных шатров у оазиса в пустыне, с мудрыми говорящими черепахами, с гусями, которые летают под водой и плавают в воздухе, с катанием на коньках под луной с самым красивым мальчиком на свете, только он окажется гриффином, у которого всё от льва и только крылья от орла, и он полетит в сверкающий город, а ты будешь у него на спине.
— Нет, — коротко ответила Минни, сосредоточившись на строительстве.
— Я стала бы великим тренером по снам.
— Разве ты не читаешь книгу?
— Это великая книга. Об очень образованном драконе, который учит девочку-дикарку, потому что ей предстоит стать Жанной д'Арк своего народа. Почитать тебе вслух?
— Нет.
— Тогда чего ты хочешь? Иногда, мое дорогое дитя, ты такая загадочная.
— Я хочу тишины, чтобы я могла подумать об этом сооружении.
— Да, конечно, мастер «Лего» ничем не отличается от шахматного гроссмейстера, в обоих случаях выбор стратегии требует абсолютной тишины.
— Абсолютной, — согласилась Минни.
Уютно зарывшись в груду подушек, Наоми вновь сосредоточилась на книге, гадая, ну почему она старается показать себя заботливой старшей сестрой, почему прилагает все силы к тому, чтобы вытащить эту маленькую писклю из песочницы, тогда как с этим не справиться даже очень образованному дракону.
Новая атмосфера дома радовала Николетту, но вокруг крошечной затравки раздражения ее разум уже начал формировать черную жемчужину тревоги. Интуиция предупреждала ее, что детям грозит какая-то опасность. И что любопытно, началось все с трудностей, которые возникли у нее с очередной картиной.
Она редко возвращалась в студию после обеда, но в этот вечер ей хотелось обдумать картину, над которой она работала, уделить ей хотя бы пару часов.
Джон, как обычно, все понимал. Сказал, что почитает в библиотеке, и попросил не волноваться, если ляжет спать поздно: чувствовал себя настолько бодрым, что даже боялся бессонницы.
Она взяла с собой в студию маленький стаканчик с бренди, хотя практически ничего не пила, помимо вина за обедом, и ранее у нее никогда не возникала мысль, что бренди может помочь — вообще потребоваться — ей в обдумывании картины, с которой возникли проблемы. Она поставила стаканчик на столик рядом с вазой с желтыми розами, которые Имоджин принесла несколькими часами раньше.
К верхней части мольберта, над холстом, Никки прикрепила липкой лентой фотографию Заха, Наоми и Минни, которую сделала за пару недель до этого дня. Для фотографии они позировали Никки в арке гостиной, и именно над групповым портретом она сейчас и работала.
Она намеревалась повторить композицию картины Джона Сингера Сарджента «Дочери Эдуарда Дарли Бойта»: световой фон, переходящий в глубокую тень, пространственная глубина и загадочность, а на переднем плане четкость, чистота и открытость детских лиц.
На картине, как и на фотографии, дети располагались в неожиданном порядке, не по возрасту, и девочки не стояли рядом. Наоми находилась на переднем плане, в коридоре, скрестила руки на груди, чуть расставила ноги, поза энергичная, бросающая вызов художнику, миру. Сзади и справа Зах небрежно привалился к арке, руки в карманах, уверенный в себе. Дальше всех от художника, в гостиной, стояла Минни в белом платье, сверкающая в окружающей тени, изображенная предельно четко.
Пространство картины, одежда, с этим Никки почти закончила и со светом и тенью добилась желаемого, но с лицами пока ничего не получалось. Дальше контура головы и отдельных мазков дело не пошло. Ей пришлось остановиться, потому что картина не выражала того, что Никки хотела ею сказать.
Среди прочего она намеревалась показать индивидуальность, явственно выражающую себя независимо от расстояния до наблюдателя и от освещенности. Каждый ребенок должен был восприниматься как личность, со всеми его достоинствами и недостатками. Никки хотела, чтобы эта картина стала не бьющим по глазам, но трогательным праздником индивидуальности.
Вместо этого выходило, что картина об утрате. Словно рисовала она детей не с фотографии, а по памяти после их смерти.
Эта мысль сначала вызвала раздражение, потом беспокойство, наконец наполнила нарастающей тревогой. Она говорила себе, что причина тому — незаконченные лица, эти белые пятна с редкими мазками, но она знала, что это не так. В такой манере она работала и раньше, лица завершали картину, и никаких проблем при этом не возникало.
За последние три дня ощущение утраты, которое вызывала картина, настолько усилилось, что Никки не находила себе места. Всякий раз, когда она подносила кисть к холсту, ее охватывала тоска, и она не могла отделаться от чувства, будто пишет эту картину спустя годы после жуткой трагедии.
Никогда раньше ей не приходилось работать в мрачном расположении духа. Всегда она подходила к мольберту с энтузиазмом, радостью, любовью. Работала с удовольствием, которое часто вырастало до наслаждения. А эта картина просто излучала отчаяние, словно художник в крайне мрачном настроении приходил к ней каждый день, чтобы продолжить работу.
Фотография, компьютерная распечатка на листе бумаги, во многом отличалась от картины, потому что Никки и не собиралась воспроизводить ее на холсте. Теперь она сняла фотографию с мольберта, чтобы изучить более внимательно.
Она велела детям стоять с каменными лицами, потому что не хотела отталкиваться от фотографии, на которой они таращились бы в камеру. По замыслу Никки собиралась нарисовать каждого с особым, присущим только ей или ему выражением лица. Может, они каким-то образом обошли ее инструкции, и выражение их лиц подсознательно влияло на нее? Но нет, они действительно стояли с каменными лицами.
И тут она заметила темную фигуру.
Фотографию она сделала вечером, верхний свет горел только в коридоре, а гостиную освещала одна настольная лампа в углу. За Минни все пряталось в сумраке, и оставалось видимым лишь зеркало у дальней стены, благодаря бледному отраженному свету. Даже барочная рама растворилась в темноте. В этом чуть подсвеченном прямоугольнике виднелась темная фигура, которая не могла быть тенью Никки или детей: никто из них не стоял так, чтобы отражаться в зеркале.
Никки отнесла фотографию к наклонной чертежной доске, стоявшей в углу студии. Увеличительное стекло и яркая лампа позволили лучше разглядеть фигуру. Силуэту не хватало лица, но это был высокий, сутулый мужчина.
На втором этаже находились в тот момент только она и дети. Никто не наблюдал за ними из коридора, собственно, в гостиной была только Минни. Зах, стоявший ближе остальных к Минни, привалился к арке, на пороге гостиной.
Чем дольше изучала Никки силуэт, тем сильнее нарастала ее тревога. Она сказала себе, что видит не кого-то в зеркале, а игру света или отражение какого-то предмета мебели.
Тогда Никки сделала еще пять фотографий, но по каким-то причинам они ей не подошли, в отличие от той, которую она сняла с мольберта. Никки взяла распечатки со стола и отнесла к чертежной доске, чтобы рассмотреть каждую под увеличительным стеклом.
На четырех фотографиях из пяти фигура проявилась, как тень в зеркале. Она видела не отражение какого-то предмета, напоминающее силуэт высокого мужчины, потому что фотографии делались с разных точек.
Никки мысленно перенеслась на три недели в прошлое: темная тень в зеркале их ванной комнаты, разбившееся зеркало, которое не разбилось. Она списала все на викодин, вызывающий у нее галлюцинации. Но теперь понимала, что первая фигура и эта на фотографии гостиной должны быть связаны, пусть она пока и не видела как. Если первое видение она еще могла списать на побочный эффект лекарственного препарата, то эта тень, проявившаяся на пяти из шести фотографий, была такой же реальной, как и все трое запечатленных на снимках детей, однако, кроме Минни, в гостиной никого не было.
Еще раз взглянув на фотографии через увеличительное стекло, Николетта по-прежнему пребывала в замешательстве, но интуиция подсказывала, что ничего хорошего в этом нет и быть не может и повод для тревоги действительно имеется.
31
Бренда Солсетто Вобурн сидела со своим двенадцатилетним сыном Ленни на диване в гостиной. Они смотрели телевизор. Ленни нравилось бывать со своей мамочкой больше, чем с кем-либо еще, и Бренда отвечала ему взаимностью. Нежный и доверчивый мальчик страдал синдромом Дауна. По-своему мудрый, он всегда удивлял ее своими наблюдениями, чистыми и простыми.
Семнадцатилетняя Давиния занималась в своей комнате, а Джек, муж Бренды, на кухне проверял рецепт вегетарианской лазаньи, которой, если бы все получилось, предстояло стать главным блюдом завтрашнего обеда. Джек работал менеджером в департаменте парков и обожал кабельный канал «Фуд нетуок».[21] Как выяснилось, он обладал незаурядным талантом по части кулинарии.
В семейном фильме, который они смотрели по телевизору, среди персонажей были говорящие собаки, и Ленни часто смеялся. Но Бренда расслабиться и наслаждаться фильмом не могла. Последние пять дней она думала о том, как реагировать на уже сделанное ее братом и на то, что он, возможно, собирается сделать.
Бренда боялась своего младшего брата Риза. Она знала, что после ее ухода из дома в восемнадцать лет Риз изнасиловал их сестру Джин, когда тихой девочке было семь лет, и продолжал насиловать, пока та не покончила с собой в одиннадцать лет. Доказательств у Бренды не было, только несколько фраз, которые Джин произнесла в телефонном разговоре с ней за несколько часов до того, как повесилась. У нее было больше причин презирать брата, чем бояться его, но Бренда очень боялась.
Она старалась, и не без успеха, свести их контакты к минимуму. Но знала: если она совсем откажет ему от дома, по какой-то причине или без причины, он затаит обиду, которая со временем перерастет в злость, злость — в ярость, ярость — в бешенство, и в итоге он совершит что-нибудь немыслимое. Он хотел все, чего не имел, и добивался этого с пугающей неистовостью, не только материальных благ, но также восхищения и уважения, полагая, что заполучить все это можно как через деньги, так и запугиванием и грубой силой.
Несколькими днями раньше Риз приехал днем, когда Джек и Бренда были на работе. Дома застал только Давинию и Ленни. Он привез комиксы и сласти для Ленни и часы с усыпанным бриллиантами браслетом для Давинии. Никогда прежде он не приезжал, когда дети были дома одни, и никогда ничего им не дарил. Давиния знала, что часы с браслетом — не соответствующий случаю подарок, слишком дорогой, и сама его стоимость уже неприлична. Риз изобразил любящего дядюшку, чего за ним никогда не водилось, и находил всё новые поводы прижаться к Давинии. Держал ее за руку, гладил по плечам, мягко отбрасывал волосы с лица. Вместо того чтобы целомудренно поцеловать в щечку, поцеловал в уголок рта и задержался своими губами на ее губах, пока она не отпрянула.
Давиния, девушка умная, но неопытная, на свидания ходила редко и встречалась только с такими же наивными юношами. Ее красота завораживала, и потому, что это была красота и тела, и разума, и души, и по другой причине: скромная, она не подозревала о силе своей красоты. Она находила радость в малом: в полете птиц или в чашке чая — и уже сказала родителям, что может выбрать религиозную жизнь в одном из монастырей.
Бренда могла только гадать, к каким ужасам привел бы неожиданный визит Риза, если бы к ним неожиданно не заехала Лу, сестра Джека. Давиния приходилась Ризу племянницей, но что значили родственные связи для человека, который растлил свою младшую сестру и довел ее до самоубийства? Бренда видела похотливые взгляды, которые Риз бросал на Давинию, но и представить себе не могла, что тот пойдет на поводу своего желания. Давинию отличал достаточно твердый характер, эмоционально она не была совсем уж хрупкой, но изнасилование могло не просто раздавить ее — уничтожить. Бренде временами становилось дурно, когда она думала об этом.
Они с Джеком как раз решали, а не уйти ли ей с работы, чтобы дети не оставались дома одни. Они приняли и другие меры, чтобы предотвратить немыслимое. Но они имели дело с Ризом, умным, хитрым, смелым, без моральных ограничений, непредсказуемым.