Вонгозеро Вагнер Яна
— Ну нет уж, — с жаром возразил стоявший тут же Коля, — этот точно не спит! — и они с доктором обменялись понимающими взглядами. — Вломит нам еще по первое число за то, что так задержались. Поехали, Пал Сергеич, ты давай, прощайся, а я пойду прогрею машину чуток.
Почему они ведут себя так, словно даже не думают о том, что там, куда они едут, могло уже ничего не остаться, думала я, наблюдая за тем, как долговязый Коля деловито садится на корточки возле поврежденного «буханкиного» колеса, проверяя, выдержит ли оно последних пятнадцать километров, отделяющих эту маленькую экспедицию от долгожданного Пудожа. За последние сутки мы не увидели ни одного живого города, ни одного — только две крошечных деревни, спрятавшиеся в снегах в наивной уверенности, что двадцать с небольшим километров нечищеной дороги в состоянии защитить их и от болезни, и от тех, кто пока ей не поддался и пытается выжить любой ценой. Вы же видели то же самое, что и мы, подумала я, почему же при этом единственное, о чем мы можем теперь думать, — это наше собственное спасение, а вы, два смешных безоружных человечка в дышащей на ладан машинке, делаете вид, что эта мысль даже не приходила вам в голову?
— Скажите, — произнесла я, прервав, видимо, очередной жалобный Маринин монолог, и она испуганно умолкла и посмотрела на меня, — вы действительно не боитесь? Вы правда не понимаете, что скорее всего там, куда вы едете, уже нет никакого города, никакого главврача? Три недели прошло… вы же сами видели, как быстро… Там наверняка уже ничего нет — разве что кучка умирающих людей, которым вы все равно не сможете помочь.
Доктор медленно повернулся ко мне и внимательно, без улыбки взглянул мне в лицо.
— Я уверен, что вы не правы, — ответил он после некоторой паузы, — но даже если… я не знаю, как вам это объяснить. Понимаете, в этом случае мы тем более должны быть там.
— Сергеич! — умоляюще воскликнул Коля, уже сидевший за рулем «буханки». — До утра простоим, поехали давай! — И доктор, еще раз кивнув нам, повернулся и торопливо побежал к машине. Повозившись немного с пассажирской дверью, он наконец открыл ее — судя по всему, не без помощи изнутри — но вместо того, чтобы забраться на сиденье, принялся вначале запихивать куда-то вглубь свой прямоугольный громыхающий чемодан, куртку, а после неожиданно хлопнул себя по лбу и быстро зашагал обратно, к нам, провожаемый негодующими Колиными воплями.
— Совсем забыл, — проговорил он, когда, запыхавшись, снова оказался рядом с нами, — наша больница у вас по дороге — улица Пионерская, дом 69, двухэтажное желтое здание, мимо проехать невозможно — вы вот что, когда закончите здесь — заезжайте, особенных условий я вам не обещаю, но на ночлег устрою. — Он поймал мой взгляд и сказал уже другим голосом: — Ну, то есть, если там, впереди, все в порядке.
— Лучшее место, чтобы переночевать, — сказала Наташа, пока мы смотрели вслед удаляющейся «буханке», подпрыгивающей на неровностях дороги, — это, конечно, больница, полная заразы. Он ненормальный, этот доктор.
— Да потому что не надо было его отпускать! — с горячностью прервала ее Марина. — Ну что же вы молчали, такой человек, а вы — «удачи вам», — она негодующе обернулась назад, к мужчинам, занятым перегрузкой вещей из Витары, — он же пропадет, они оба там пропадут!
— Какой — «такой человек», — закричала Наташа, — ну какой? Просто он врач, да, в этом все дело? Ты поэтому так за него волнуешься? Не будет у тебя, Марина, личного врача. И массажиста мы тебе тоже не взяли, представляешь?..
— Наташа, — сказала Ира.
— Ладно. Простите, — ответила та неохотно. — Просто нам действительно некуда его. Ну некуда. Пойдемте лучше, ребятам поможем.
Через полчаса Витара была разгружена. Вещи, которыми, казалось, она была заполнена почти доверху, распределились теперь между остальными машинами — основная их часть перекочевала в тентованный прицеп, прочее — под целлофановую пленку на крышу Паджеро. Для того, чтобы все поместилось, пришлось пожертвовать большей частью пустых канистр, к огромному неудовольствию папы, который все пытался как-то рассовать их, пристроить их кому-нибудь в ноги, но потом сдался — места действительно больше не было. Мысль о том, чтобы оставить что-то полезное теперь, когда наши запасы сделались практически невосполнимы, оказалась для него невыносима; он сердито сновал между машинами, заглядывая во все углы, и настаивал: «Может, покрышки хотя бы, а? покрышки?» — «Некуда, — твердо отвечал Сережа, — пап, ехать надо» — «Да погоди ты, я хотя бы аккумулятор сниму, — отвечал папа раздраженно. — Аня, где у тебя капот открывается?»
Я надеялась, что мне удастся этого избежать — что я просто подожду, пока с бедной моей машины снимут все, что можно снять, а потом мы рассядемся в оставшиеся три автомобиля и двинемся в путь, что мне не придется больше садиться в нее — даже для того, чтобы просто открыть капот. Конечно, это было очень глупо — после всего, что нам пришлось оставить, после всего, что мы уже потеряли, переживать из-за машины — вот только это была моя машина. По-настоящему — моя. Я поздно села за руль — к этому моменту все вокруг уже сменили не один автомобиль; в юности они бойко катались на подержанных «пятерках» и «восьмерках», доставшихся от родителей или купленных по случаю, потом пересели на степенные, солидные иномарки, а я все так же ездила на метро, прячась от чужих взглядов за обложками книжек, или отгораживалась наушниками от разговорчивых бомбил на задних сиденьях разбитых «копеек». Когда же я наконец решилась, это произошло мгновенно: в ту же секунду, как только дверца мягко захлопнулась за мной, оставив снаружи все посторонние звуки и запахи, я положила руки на прохладное рулевое колесо, вдохнула аромат нового пластика и сразу же, немедленно, остро пожалела о том, что тянула так долго и не сделала этого раньше, потому что это была моя территория, только моя, и никто не имел права мешать мне, пока я была там, внутри. Сережа часто говорил — давай ее сменим, ей уже пятый год, она скоро начнет сыпаться, давай купим тебе что-нибудь новенькое, но мне почему-то было очень важно сохранить ее, машину, которую я когда-то купила себе сама, именно эту.
Папа уже деловито копался под капотом, а я все сидела на водительском месте, стараясь не слышать доносящихся снаружи оживленных голосов. Взявшись за ручку двери, вместо того чтобы выйти, я зачем-то закрыла ее; голоса зазвучали тише, но зато теперь стали явственно слышны металлические шорохи откуда-то изнутри. Наконец капот захлопнулся, папа, торжествуя, убежал прятать выкорчеванный аккумулятор, и в ту же минуту Сережа — я даже не заметила, как он подошел, — постучал мне в окно:
— Поехали, Анька. Вылезай.
Я вздрогнула. Теперь, когда он стоял снаружи и смотрел на меня, было неловко гладить руль, говорить какую-нибудь сентиментальную ерунду, и тогда я просто подняла подлокотник между передними сиденьями и начала вынимать плоские пластиковые футляры — медленно, один за другим, не обращая внимания на его нетерпеливый, упорный стук, и вышла только после того, как забрала их все, даже тот, пустой, от Нины, которую мы слушали целую вечность назад, в день, когда уехали из дома.
— Мои диски, — сказала я Сереже и протянула к нему полные руки, — вы даже не забрали диски.
— Аня, это просто машина. Всего-навсего. Ну хватит уже, — вдруг сказал он раздраженно, вполголоса, и прежде, чем я успела ответить ему — не просто, это не просто машина, он уже повернулся к остальным, поднял руки — в одной из них была зажата консервная банка, в другой — нож, и несколько раз стукнул ножом по банке:
— Уважаемые пассажиры, — сказал он весело и громко, и все посмотрели на него, — просьба занять свои места и пристегнуть ремни. Через несколько минут вам будет предложен легкий ужин! — И тогда они засмеялись, все, даже Марина, даже мальчик, который наверняка не понял шутки, но обрадовался тому, что взрослые наконец смеются.
Потом мы рассаживались по машинам — Ира с мальчиком устроились теперь в пикапе, Мишка вернулся к нам на заднее сиденье — и Сережа обошел машины, одну за другой, заглядывая в окошки:
— Мясо или рыба? А вам? Мясо или рыба? Прошу вас…
— Банка же закрытая! — чей-то женский голос, кажется, Наташин.
— За консервным ножом просьба обращаться к вашему бортпроводнику! — отвечал Сережа.
Это было весело, по-настоящему весело и очень нам сейчас необходимо — мы не шутили уже целую вечность, но я почему-то не могла принять в этом участия. Не сейчас, подумала я, как-нибудь в другой раз. Сережа был уже рядом, с оставшимися консервами в руках:
— Мишка, — сказал он, — мясо или… мясо? Рыба кончилась, следующую коробку открывать не полезу уже.
— Пожалуй… мясо, — ответил Мишка, улыбаясь, и потянулся за банкой.
— Держи, — сказал ему Сережа, обходя Паджеро с другой стороны, — сейчас я сяду в машину и открою тебе, — и протянул мне две последних банки.
— Мадам, — сказал он, и голос его прозвучал — или мне показалось — немного, едва заметно холоднее, — мясо или мясо?
Я могла бы подыграть ему — конечно, могла бы, это было очень просто — поднять голову, улыбнуться, сказать «даже не знаю… может быть, мясо? Хотя нет — давайте лучше мясо», только я не смогла поднять головы и улыбнуться тоже не смогла.
— Мне все равно, — бесцветно сказала я, не глядя на него. Руки у меня по-прежнему были заняты дисками, которые я не успела еще никуда пристроить, и тогда он молча положил банку на широкую приборную панель прямо передо мной и захлопнул пассажирскую дверь.
Есть холодное, волокнистое мясо пластиковыми, гнущимися вилками было неудобно, но мы были голодны — ужасно голодны, и покончили с едой почти мгновенно.
— Эх, подогреть бы ее, — с сожалением сказал Мишка с набитым ртом, безуспешно ковыряя застывший на дне банки жир, — сколько всего осталось!
— Пользуйся моментом, Мишка, — ответил ему Сережа, — каждому по банке — непозволительная роскошь, но это, похоже, наша последняя еда до озера, а разводить на обочине костер и варить макароны у нас точно нет времени. В следующий раз каждому достанется максимум пара кусочков из такой вот банки.
— Может, дать ему немного? Мам? — спросил Мишка и кивнул на пса, старательно делавшего вид, что мы со своей тушенкой нисколько его не интересуем.
— Хорошая мысль, — сказала я.
Мы выпустили пса на улицу и скормили ему остатки белесого студня из наших банок, вычерпав их прямо на снег Сережиным ножом; пока он ел — жадно, не жуя, целыми кусками, дверь стоявшего позади пикапа приоткрылась и на обочине показались Ира с мальчиком. Осторожно ступая, мальчик маленькими шажками двинулся в нашу сторону — в руках у него была плоская банка консервированного лосося.
— Неси осторожнее! — сказала Ира. — Разольешь — испачкаешь комбинезон. — Мальчик остановился, посмотрел на банку и тут же действительно пролил несколько капель, а потом, быстро оглянувшись, пошел дальше — в двух шагах от пса он аккуратно поставил банку на снег, да так и остался сидеть возле нее на корточках.
— Ни за что не соглашался ехать, пока собаку не покормит, — смеясь, сказала Ира Сереже, подходя к нам, — вот, я еще принесла.
Стоя вокруг, мы молча смотрели, как пес стремительно, двумя движениями языка извлекает рыбный бульон из банок. Сережа наклонился и погладил мальчика по голове.
Оставшиеся до Пудожа пятнадцать километров мы преодолели быстро — «буханка», проехавшая здесь только что, проложила неглубокую, но все же колею, облегчившую нам движение. Впереди по-прежнему шел тяжелый Лендкрузер, но пикап с перегруженным, опасно раскачивающимся прицепом решено было «прикрыть» с двух сторон, и поэтому колонну теперь замыкали мы — не смотри, сказала я себе, когда мы, пропустив вперед две остальных машины, съехали с обочины и пристроились в хвосте, не смотри, не оглядывайся, ты и так прекрасно знаешь, как она выглядит сейчас, выпотрошенная, брошенная, и все равно посмотрела, и смотрела до тех пор, пока хватало света наших габаритных огней — сначала Витара превратилась в едва различимое темное пятно, а потом, очень быстро, скрылась из вида совсем. Через двадцать минут мы уже въезжали в Пудож.
Они все были очень похожи друг на друга, эти маленькие северные городки, все население которых легко поместилось бы в нескольких московских многоэтажках — десяток улиц, редкие каменные здания, высокие деревья с прячущимися между ними крышами частных домов, разношерстные заборчики, смешные вывески. Ничего, ровным счетом ничего плохого не должно случиться с человеком, попавшим в такое место, думала я, глядя в окно на проплывающие мимо спящие, бесполезные уличные фонари, чередующиеся с белыми, словно обсыпанными сахаром деревьями — на этих улицах, наверное, никто не превышает скорость, и можно без страха выпускать детей играть снаружи, у ворот. Все, кто живет здесь, знают друг друга — если не по именам, то хотя бы в лицо, а на окраинах, зарастающих летом высокими, в человеческий рост сорняками, можно встретить одинокую корову или переходящих дорогу толстых гусей. В таких местах, как это, военные грузовики с санитарными крестами, карантинные кордоны, защитные маски на лицах оказались бы слишком неуместными, почти нереальными. Мы уже проехали несколько похожих городов — и все они были пусты, но нетронуты — не сожжены, не разграблены, как будто заснули на время, до тех пор, пока жившие в них люди не вернутся назад; этот, последний, точно такой же, как предыдущие, действительно был еще обитаем — мы поняли это за первым же поворотом улицы, по которой въехали в город.
— Смотрите, там, впереди, свет! — воскликнул Мишка, взволнованно приподнимаясь на сиденье, и Сережа спросил в микрофон:
— Пап, что там? Тебе видно?
— Не знаю, — отозвался папа, — не разберу пока. Главное, не вздумайте останавливаться. Что бы там ни было, едем мимо, все поняли?
— Так это больница вроде бы, та самая, про которую они говорили, — сказал Андрей неуверенно, — народ там какой-то снаружи…
Обращенное к улице своим длинным фасадом двухэтажное здание с темными окнами и входом, спрятанным под треугольным металлическим козырьком, действительно было похоже на больницу; не было ни ограды, ни забора, отделявшего его от дороги — просто небольшой, расчищенный от снега пятачок, на котором стояло несколько автомобилей с зажженными фарами — именно они оказались источником слабого, рассеянного света, заметного еще издали. Людей было немного — человек пятнадцать, может быть, двадцать, они стояли небольшой, плотной группой, очень близко друг к другу; в одном из автомобилей, расположенном ближе к дороге, я узнала «буханку». Выходит, он все-таки оказался прав, подумала я, и они действительно ждали его, он не зря торопился, три недели, целых три недели они сидели здесь, в больнице, считая заболевших, раскладывая их вначале по палатам, затем — в коридорах, а потом — очень быстро — заболевшие начали умирать, уступая место новым, но они все равно ждали, и даже если лекарство, за которым они послали его, оказалось бесполезным, он все равно вернулся — потому что обещал. У них уже нет электричества — как и везде в округе, и связи нет тоже — для того, чтобы собрать сейчас, ночью, такую толпу перед больницей, кому-то, наверное, пришлось дежурить у окна — день за днем, ночь за ночью, чтобы не пропустить момент, когда «буханка» появится на дороге, и когда она, наконец, появилась, тот, кто первым ее заметил, должен был как-то предупредить остальных, подать им сигнал, и все они побежали сюда, чтобы получить свою порцию надежды.
Мы уже почти поравнялись с освещенным фарами пятачком, и я все искала глазами невысокую, плотную фигуру доктора, и не находила — собравшиеся вокруг больницы люди стояли слишком тесно, я даже привстала на сиденье — небольшая толпа внезапно вздрогнула и сжалась еще плотнее, словно все они по какой-то причине решили обняться, а затем, как будто устыдившись этого своего порыва, отошли друг от друга как можно дальше; несколько человек, отступив всего на пару шагов, неподвижно застыли, разглядывая какой-то продолговатый предмет, лежавший перед ними на снегу, а остальные, отталкивая друг друга, бросились к «буханке», к ее распахнутым дверцам. Сережа нажал кнопку стеклоподъемника — мутное, подернутое инеем стекло опустилось, и мы отчетливо и ясно увидели, что на снегу, на животе, повернув к дороге свое худое, заросшее седоватой щетиной лицо лежит Коля, ворчливый водитель «буханки» — глаза у него были открыты, на лице застыло все то же недовольное выражение, с каким полчаса назад он отчитывал нас на лесной дороге, а за ухом все еще белела одна из папиных сигарет. Звуков почему-то не было — несмотря на опущенное стекло, с улицы не доносилось никакого шума — ни единого выкрика, полная, абсолютная, сосредоточенная тишина, нарушаемая только пыхтением и возней тех, кто толкался возле «буханки».
Мы продолжали медленно катиться вперед, не в силах оторвать взгляда от происходящего на маленьком, освещенном пятачке перед больницей, как вдруг со стороны «буханки» раздался отчаянный голос: «Это не вакцина, говорю же вам, это не вакцина, она не поможет, вы не знаете, как принимать, ну подождите, дайте мне возможность…» — и сразу после этого крика морозный воздух как будто взорвался, и все закричали разом — и те немногие, кто все еще стоял возле тела, и остальные, которых было гораздо больше. «Буханка» вдруг закачалась, угрожая перевернуться и упасть набок, и наружу, расталкивая остальных, выпрыгнули двое — могло показаться, что они действуют слаженно, но отбежав совсем недалеко, они принялись ожесточенно рвать друг у друга из рук небольшую прямоугольную сумку, пока та не лопнула, выплюнув вверх и в стороны несколько сотен невесомых картонных упаковок, рассыпавшихся по снегу широким веером — словно не замечая этого, сражающиеся из-за сумки мужчины продолжали яростно тянуть ее, почти уже опустевшую, за ручки, а к ним уже бежали другие, прямо на ходу падая на колени и торопливо, обеими руками зачерпывая маленькие картонные коробочки и вместе со снегом лихорадочно рассовывая их по карманам. В этот момент из «буханки» показалась еще одна сумка — человек, доставший ее, держал ее над головой на вытянутых руках; он сделал отчаянный рывок, чтобы вырваться из напиравшей толпы, но, вероятно, кто-то с силой толкнул его или ударил, потому что сумка внезапно дрогнула — к ней немедленно протянулся еще десяток рук — и опрокинулась вниз, скрывшись в мешанине рук и ног. «Подождите! Да подождите же!» — надрывался все тот же отчаянный голос, уже едва слышный, и тут мы увидели его, выползающего на четвереньках из самой гущи людей, — на лице у него теперь белел марлевый прямоугольник, но я все равно узнала его круглую, коротко стриженную голову и бесформенную куртку. Он полз в сторону дороги — не решаясь встать на ноги, чтобы дерущиеся возле «буханки» люди не заметили его, — с трудом, медленно, потому что ползти ему мешал громоздкий пластиковый чемодан; возле самой дороги он наконец отважился подняться — и в ту же секунду один из дерущихся увидел его и крикнул: «А ну, стой! Стой!»
Идущий впереди Лендкрузер оглушительно взревел и рванулся вперед.
— Ходу, живо! — закричала рация папиным голосом. — Сейчас они нас заметят! — И прицеп, быстро ускоряясь, запрыгал за Лендкрузером по неровной, уходящей в темноту дороге; Сережа тоже поддал газу и еще раз оглянулся, чтобы последний раз посмотреть на то, что происходит метрах в двадцати позади нас — но внезапно резко ударил по тормозам, переключил передачу и начал сдавать назад, к освещенному участку дороги; проехав совсем немного, Паджеро остановился, а Сережа обернулся и сказал:
— Мишка, дай мне ружье. У тебя под ногами. Быстро! — Ни Лендкрузера, ни пикапа уже не было видно, слышны были только истошные папины крики: «Сережа! Ты ему не поможешь, Сережа! Ты что делаешь, твою мать!», и пока Мишка лихорадочно шарил внизу, под сиденьями, Сережа уже оказался снаружи, на дороге — распахнув пассажирскую дверь, он протянул руку:
— Ну? Давай!
Выхватив ружье, он одной рукой переломил его надвое, а другой достал из кармана два ярко-красных пластиковых столбика с металлическими наконечниками, загнал их в ствол, с лязгом защелкнул его на место, а затем встал прямо посреди дороги, широко расставив ноги, и крикнул — оглушительно громко:
— Эй! Доктор! Сюда!
Услышав этот крик, доктор повернул к нам свое закрытое маской лицо — только вместо того, чтобы броситься к нам, он зачем-то остановился и принялся напряженно вглядываться в темноту, пытаясь разглядеть нас, словно не замечая того, что человек, кричавший ему «Стой!», уже отделился от дерущейся толпы и бежит к нему, неуверенно застывшему на обочине. Пока он еще был один, этот человек, остальные пока были слишком заняты добытыми из «буханки» сумками, и, судя по всему, он вовсе не собирался привлекать их внимание — крикнув лишь однажды, дальше он двигался уже молча, сжимая в руке что-то длинное и тяжелое, металлически поблескивающее в свете фар стоявших возле больницы автомобилей.
— Беги, доктор! — крикнул Сережа, вскидывая ружье, и тогда доктор вздрогнул, оглянулся, увидел приближающегося к нему человека и наконец побежал в нашу сторону, спотыкаясь и громыхая своим пластмассовым чемоданом, а человек с монтировкой — возможно, тот же самый, кто несколько минут назад ударил Колю, неподвижно лежавшего теперь на снегу, вдруг изо всех сил метнул эту монтировку прямо в его широкую, ничем не защищенную спину. Доктор упал.
— Вставай! — кричал Сережа, на заднем сиденье пронзительно лаял пес, я смотрела, как доктор неловко пытается подняться, одной рукой по-прежнему прижимая к себе свой дурацкий пластмассовый чемодан, а человек, метнувший монтировку, в два прыжка добирается до нее, откатившейся в сторону, и снова поднимает; он уверен, что в этом чемодане вакцина, поняла я, и тоже закричала:
— Чемодан! Бросай чемодан! — И тогда доктор, уже стоявший на коленях, словно услышав меня, с усилием толкнул чемодан от себя, как можно дальше, и тот, громыхая, с распахнувшейся крышкой, заскользил по утоптанному снегу, только человек с монтировкой не стал к нему нагибаться, словно гнался он вовсе не за ним — вместо этого, отпихнув чемодан ногой, он поднял монтировку над головой, замахнувшись широко и угрожающе, сейчас он его ударит, подумала я, и тут Сережа выстрелил.
От неожиданности я зажмурилась — буквально на долю секунды, а когда открыла глаза, выяснилось, что у меня заложило уши, потому что звуки вдруг пропали — и собачий лай, и крики; все, что происходило дальше, было похоже на немое кино — я увидела, что человек с монтировкой лежит, опрокинувшись на спину, а доктор, с пустыми теперь руками, ползет к нам на четвереньках, а затем поднимается на ноги и бежит, а с другой, темной стороны дороги, виляя, появляется едущий задом Лендкрузер; как толпа, до сих пор не замечавшая нас, застывает на мгновение, а затем, дрогнув, рассыпается на отдельные человеческие фигуры и начинает двигаться в нашу сторону, словно одинокий оглушительный выстрел не напугал ее, а, напротив, привлек; как Сережа оборачивается к Мишке и снова кричит что-то неслышное, а Мишка распахивает заднюю дверь и одним рывком съезжает в сторону, прижимая обезумевшего, лающего пса к противоположной стойке, и как доктор в съехавшей набок маске ныряет в машину буквально головой вперед, а следом за ним Сережа забрасывает ружье и прыгает за руль.
Слух вернулся ко мне уже после, когда мы с ревом рванули с места, взметнув клубы снежной пыли из-под колес прямо в лицо бегущим за нами по темной дороге людям и едва не столкнувшись с Лендкрузером, в последний момент успевшим увернуться — замешкавшись на секунду, он пристроился позади, и мы помчались вперед на максимально возможной скорости, и только тогда я услышала сразу все: и лай, и невнятные вопли наших преследователей, и голос Андрея из динамика, беспомощно повторяющий: «Ребята! Что там у вас, ребята? Что там?» Пикап мы догнали уже на выезде из города — он стоял с включенным двигателем прямо посреди дороги; стоило нам показаться из-за поворота, он немедленно тронулся, но нам все равно пришлось изрядно замедлиться — тяжелый, под завязку забитый прицеп, не позволивший пикапу ни развернуться, ни сдать задом, мешал ему ехать быстро. Убедившись, что мы едем за ним, Андрей наконец умолк и освободил эфир — и тогда немедленно заговорил папа.
— Какого черта, — начал он. — Какого, мать твою, черта. Ты вообще представляешь себе, как это могло для нас закончиться, ты, бойскаут хренов?..
Сережа не отвечал.
— …если бы у них оказалось с собой хоть что-нибудь огнестрельное! Хоть что-нибудь! Один выстрел! Один! — заорал папа. — Кому нужно это сраное геройство! У тебя жена в машине! Ребенок! Солярки сто литров в багажнике!
Сережа молчал. На самом деле он даже не повернул головы, словно вообще не слышал ни слова, словно он был один в салоне; держась за руль обеими руками, он смотрел прямо перед собой, и лицо его, едва освещенное тусклыми габаритными огнями прицепа, было отстраненное и сосредоточенное, как у человека, который забыл что-то очень важное и теперь изо всех сил пытается вспомнить. Потом он протянул руку и, не глядя, скрутил звук на рации почти до самого минимума, превратив разгневанную папину речь в еле слышное кваканье, которое, впрочем, буквально через несколько минут захлебнулось и стихло, и тогда в машине наступила тишина, в которой стало слышно, как скрипят амортизаторы перегруженного прицепа, как хлопает по крыше застывший на морозе кусок целлофановой пленки и как прерывисто дышит пес на заднем сиденье.
— Нет, ничего не чувствую, — сказал он наконец и покачал головой. — Я все думал, когда же это случится. С самого начала я все время думал — рано или поздно мне придется это сделать. Понимаешь, Анька? Рано или поздно мне придется убить кого-нибудь. Я же убил его, да? — Интонация у него была вопросительная, но он так и не обернулся, как будто говорил сам с собой, и поэтому я ничего не ответила — никто не ответил.
— Я боялся, что не смогу, — сказал он тогда. — Хотя нет, я знал, что смогу, если будет нужно, но я все время думал, что потом, после этого… знаешь, как они всегда говорят в фильмах, ты всегда будешь помнить человека, которого ты убил первым, ты никогда уже не будешь прежним… знаешь, да? — И хотя он по-прежнему не смотрел на меня, в этот раз я все-таки кивнула, просто осторожно опустила подбородок вниз, а затем снова подняла его.
— Только я почему-то ничего не чувствую, — проговорил он с каким-то мучительным удивлением, — вообще ничего. Как будто я выстрелил в тире. Я выстрелил — он упал. Всех делов. Потом они побежали, мы поехали, и я все думал — вот, вот сейчас оно меня догонит, и, я не знаю, нам придется остановить машину, может быть, меня стошнит, что там делают люди в таких ситуациях? У меня даже сердце не стучит чаще, черт побери. Что со мной такое, Анька? Что я за человек такой? — И тут он, наконец, посмотрел на меня, а я посмотрела на него. И еще посмотрела. И потом сказала твердо — так твердо, насколько могла:
— Ты хороший человек. Слышишь? Ты хороший. Просто мы теперь действительно как в тире, наверное. Вся эта дорога, вся эта планета сейчас как один огромный чертов тир.
Доктор заговорил не сразу — уже осталась далеко позади беззащитная больница и страшная толпа снаружи, уже скрылся из вида весь этот маленький город, больной, напуганный и опасный, и дорога снова сделалась безлюдна и спокойна — а он все сидел молча, неловко скорчившись на заднем сиденье. Места сзади было совсем мало — с трудом успокоив пса, Мишка старательно отодвинулся как можно дальше от доктора, чтобы позволить ему устроиться поудобнее, но тот, казалось, не заметил ни Мишкиных стараний, ни пустого теперь пространства между ними, и продолжал сидеть все в той же напряженной позе, не пошевелившись ни разу с момента, когда, задыхаясь, ворвался в машину. Наконец он вздохнул и поднял голову:
— Я должен поблагодарить вас, — сказал он негромко, — судя по всему, вы спасли мне жизнь.
Не говоря ни слова, Сережа кивнул.
— Нет, послушайте, — сказал тогда доктор, — я действительно очень вам благодарен. Если бы не вы… — Его фраза повисла в воздухе так же, как предыдущая, и какое-то время он продолжал смотреть Сереже в затылок, настойчиво и тревожно; видно было, что ему отчаянно нужно услышать что-нибудь в ответ — что угодно, а я смотрела на него и мучительно пыталась подобрать какие-нибудь ободряющие слова, я хотела сказать что-то вроде «не волнуйтесь, уже все позади» или «главное, что вы живы», но потом я вспомнила Колю, неподвижно лежащего на снегу, его открытые глаза и нелепую сигарету за ухом, и не сказала ничего.
— Не понимаю, — заговорил он снова и, сморщившись, потер лоб рукой, — никак не могу понять, как же так вышло… мы были их последней надеждой, понимаете?.. им пришлось ждать три недели, и они… в общем, они думали, что мы уже не вернемся. Что никто не придет. А когда мы все-таки приехали, они… Представьте себе, — перебил он сам себя и, поскольку Сережа по-прежнему не реагировал, обернулся к Мишке и схватил его за плечо, — представьте себе, что вы ждете помощи. Долго, несколько недель. И все вокруг умирают. А вы ждете. И может быть, вы тоже уже больны, или болен кто-то из ваших близких, ваш ребенок, например. Или мама. Понимаете?
Мишка испуганно кивнул, и доктор сразу же перестал трясти его, убрал руки и снова как-то весь съежился, мрачно уставившись в пол.
— Это я виноват, — сказал он, помолчав, — я пытался им объяснить, но мне не хотелось сразу лишать их надежды, и я сказал — лекарство. Я надеялся, они выслушают меня, я объяснил бы им, что это не вакцина, что оно скорее всего не поможет совсем, во всяком случае заболевшим оно точно уже не поможет… я должен был сказать иначе, — проговорил он с отчаянием в голосе и ударил себя сжатым кулаком по колену, а затем снова поднял глаза — теперь он смотрел на меня. — Я должен был остаться, — сказал он, — они все теперь умрут. Они в любом случае умерли бы, конечно, но я знаю, как облегчить… а теперь это некому будет сделать. Я виноват.
— Они убили бы вас, — вдруг сказал Сережа, и голос у него звучал глухо и неприязненно, — они убили Колю и убили бы вас, а потом еще немного поубивали бы друг друга, и только потом уже прочитали бы инструкцию и поняли, что это ваше лекарство им не поможет.
— Да, Коля, — тихо сказал доктор и снова поднял руку — зажмурившись, он еще раз с силой потер лоб и какое-то время сидел молча, не отнимая руки от лица, а потом вдруг выпрямился и подался вперед, и заговорил — быстро, с напором: — Только, пожалуйста, не думайте о них плохо. Многих из них я знаю… знал лично, они обычные люди и ни за что бы так не поступили, если бы… просто почти все они были уже больны, понимаете?..
Надо как-то остановить его, подумала я, надо быстро остановить его, чтобы он ничего больше не говорил, потому что никому из нас — а особенно Сереже — эти оправдания не нужны, нам не нужно ничего этого знать — кем они были, эти люди, как их звали, потому что если он сейчас все это нам расскажет, мы не сможем больше думать, что Сережа выстрелил в бессмысленное, опасное животное, а не в человека. Не в человека. Вероятно, доктору эта мысль тоже пришла в голову — с опозданием, но пришла, потому что он вдруг сбился буквально на полуслове и замолчал, уставившись в окно, на белые замороженные деревья, медленно, словно верстовые столбы, проплывавшие мимо.
— А что главврач? — спросила я тогда, чтобы сказать хотя бы что-нибудь. — Ну, тот, который послал вас за вакциной? Он там был?
— Он умер, — просто сказал доктор, не поворачивая головы, — в самом начале, в конце первой же недели. Заразился и умер.
Через несколько минут после неслышных нам, скорее всего, переговоров по рации пикап притормозил, пропуская вперед Лендкрузер, до этих пор замыкавший колонну; поравнявшись с нами, большой черный автомобиль на минуту остановился, пассажирское окошко опустилось, и мы увидели бледный Маринин профиль и сразу за ним мрачную папину физиономию. Перегнувшись через неподвижно сидящую Марину, папа высунул в окно голову и сделал Сереже знак открыть окно.
— Рацию включи, — коротко сказал он, — Андрюха говорит, через десять километров еще одна деревня.
— Пап… — начал было Сережа, но тот перебил его:
— Просто включи рацию. Не время сейчас, потом поговорим.
Сережа кивнул в знак согласия и потянулся к рации, но тут из Лендкрузера раздался вдруг какой-то звук — посторонний и неожиданный, как если бы прямо в салоне вдруг завыла собака; подняв глаза, мы увидели, что Марина, оттолкнув папу плечом, лихорадочно возится с дверцей.
— Марин… ты чего, Марин, — сказал папа удивленно, но она уже распахнула дверь, легко выпрыгнула на снег и побежала через дорогу, к деревьям, смешно выбрасывая тонкие ноги в стороны, и остановилась у самой кромки леса, словно не решаясь пересечь ее; потом сделала несколько шагов обратно, к машине, и, в конце концов, остановилась и с размаху опустилась на корточки, вцепившись пальцами в волосы.
Вероятно, Паджеро оказался ближе всего к месту, где она сидела, — и потому я успела подойти к ней раньше, чем это сделали остальные; за спиной у меня еще только начали хлопать дверцы, а я уже была совсем рядом, и в этот момент странный звук — протяжный, низкий вой — вдруг раздался снова, и я со страхом поняла, что издает его она — не разжимая губ, и при этом дрожит крупно, всем телом. Я стояла над ней, не зная, что мне делать дальше, не решаясь заговорить с ней или тронуть ее за плечо, словно, почувствовав мое прикосновение, она может сделать что угодно — оттолкнуть меня, ударить или даже укусить. Внезапно она опустила руки и взглянула мне прямо в глаза.
— Я больше не могу, — произнесла она сквозь сжатые зубы, как мог бы говорить человек, окоченевший насмерть, настолько, что челюсти отказываются повиноваться ему, — не могу больше.
— Что случилось? — Рядом захрустели шаги — начали подходить остальные.
— Давай-ка, вставай, — хмуро приказал папа, — у нас нет времени на всю эту бабскую чушь, надо ехать.
— Нет! — Она яростно замотала головой. — Я не поеду. Не поеду!
— Что значит — не поеду, — папа сел возле нее на корточки и взял ее за плечо, — здесь, что ли, останешься? Ну хватит, давай, поднимайся, пошли в машину, нам еще триста километров пилить, и чем больше мы успеем проехать в темноте… — и тут она сбросила его руку.
— Мы не доедем, — произнесла она ясно и отчетливо, а потом поднялась на ноги, обняла себя руками за плечи и отступила на шаг, словно готовая сорваться с места и убежать далеко, в глубь застывшего черного леса, если кто-нибудь попытается еще раз прикоснуться к ней. — Мы ни за что не доедем, вы что, еще не поняли? Она никогда не закончится, эта ужасная дорога, мы все едем и едем, и эти люди, больные, злые, их все больше и больше, я не поеду!.. — И она топнула ногой, глупо, упрямо, бессмысленно, а я подумала, это похоже на некрасивый детский скандал в магазине игрушек, и какая-то часть меня уже была готова к тому, что она сейчас повалится на спину в своем щегольском белом комбинезоне и начнет колотить ногами по рыхлому снегу, пока мы, взрослые, будем стоять вокруг и смотреть, переполненные неловкостью и беспомощной злостью, но была еще и вторая, маленькая часть меня, которая исступленно, отчаянно завидовала ей, потому что после фразы «еще одна деревня через десять километров» мое сердце тоже ухнуло куда-то вниз, и точно так же, как ей, в этот момент мне больше всего на свете захотелось выбежать из машины и закричать «не хочу, не поеду», уже понимая, что ехать придется, что другого выхода нет, просто отдать, выплюнуть этот страх прямо в беззвездное черное небо, в равнодушные обледеневшие стволы деревьев, обступивших дорогу, распылить его, выкрикнув, разделить между всеми остальными, чтобы он больше не грыз меня, потому что до тех пор, пока мы не говорим о нем, пока делаем вид, что нам не страшно, он грызет каждого из нас в отдельности, и это действительно уже почти невозможно вынести.
— Истеричка, — негромко и презрительно сказала Ира, и я подумала — вот она, причина, по которой я не могу себе позволить сделать то же самое, а Марина, резко обернувшись к ней, вдруг неприятно оскалилась и выкрикнула — яростно и зло:
— А ты смелая, да? Ты не боишься! Не боишься? Мы не доедем, не доедем, ну как вы не поймете!..
— Нужен нашатырь, — сказал доктор, — может быть, у кого-нибудь в аптечке…
— Не надо нашатырь, — перебил его Леня, который, наконец, сумел выбраться из машины и, задыхаясь, дойти до нас, стоявших посреди дороги, — отойдите-ка.
Я была почти уверена, что сейчас он ее ударит — размахнется и коротким, скупым движением стукнет ее по щеке, так, что голова ее откинется назад, зубы лязгнут, и тогда она успокоится и перестанет, наконец, кричать, — но вместо этого он нагнулся и зачерпнул полную горсть пышного, белого снега, как если бы собирался зачем-то слепить снежок, а потом свободной рукой одним движением подтащил жену к себе, почти дернул, и с размаху, сильно прижал свою полную снега ладонь к ее лицу. Стало тихо. Несколько мгновений они так и стояли — не шевелясь; затем он отнял руку. Она выплюнула снег. И ресницы, и брови у нее были белые.
— Извините, — сказала она.
Мы пошли назад, к машинам, оставив их вдвоем на дороге — устраиваясь на переднем сиденье, я оглянулась и увидела, как она стоит, опустив руки и подняв к нему голову, а он осторожно, кончиками пальцев счищает снег с ее лица.
А потом мы снова ехали — небыстро, опасливо, с трудом преодолевая снежные заносы; уже после того, как мелькнула и пропала испуганная, затихшая, а может быть, просто уже погибшая деревня, доктор, наконец, решился нарушить царящее в машине молчание и спросил неуверенно:
— Скажите, а куда именно вы едете?
— Наверх, на Медвежьегорск, — неохотно ответил Сережа, не оборачиваясь, — а оттуда налево, к границе. На озеро.
— На озеро? — переспросил его доктор. — Простите мне мое любопытство, но вам нужно какое-то конкретное озеро? Уверен, вы успели заметить, озер здесь у нас великое множество. — Он улыбнулся.
— Поверьте, мы совершенно точно знаем, на какое озеро едем, — отозвался Сережа раздраженно, — и я сомневаюсь, что вы можете предложить нам план получше, — а я подумала, ты сердишься не на доктора, просто мы уже слишком близко, мы почти уже на месте, и ты тоже боишься — как и Марина, как и я, как все мы, что, когда мы туда доберемся — если мы туда доберемся — вдруг выяснится, что этот план не так уж хорош, потому что там может не быть уже никакого дома, или он просто окажется занят, и поэтому ты боишься, что нам придется все начинать сначала, а у нас уже нет ни сил, ни возможностей это сделать.
— Ну что вы, — поспешно сказал доктор Сережиному затылку и прижал ладонь к груди, — я вовсе не имел в виду… я уверен, вы знаете, что делаете, — и закивал головой, как будто Сережа мог его видеть, а потом, натолкнувшись на мой взгляд, перестал кивать и произнес даже с каким-то испугом: — Постойте, неужели вы подумали… ну разумеется, вы подумали… я свалился на вас, как снег на голову, и вы, наверное, думаете, куда же меня деть. Пожалуйста, не беспокойтесь, я вовсе не собираюсь вас обременять! Здесь по дороге… прямо на границе района, у нас есть еще одна больница… то есть не совсем больница, конечно — амбулатория. Это в Пяльме, прямо по дороге на Медвежьегорск, вам не придется делать крюк, я просто сойду там, и все!
— Да почему же вы, черт вас подери, думаете, что там еще кто-нибудь остался, в этой вашей Пяльме? — спросил Сережа. — Или что они будут вам рады?
Доктор открыл было рот, чтобы ответить ему, но потом заморгал глазами и больше уже ничего не говорил.
Вероятно, именно из-за повисшего в воздухе тягостного, почти враждебного молчания я на какое-то время задремала — это был неглубокий, поверхностный сон, когда чувствуешь каждый прыжок машины на ухабе, а правым виском ощущаешь идущий от оконного стекла холод; если бы кто-нибудь заговорил, я немедленно проснулась бы, но Сережа сосредоточенно вел машину, доктор безмолвно сидел сзади, и даже рация молчала — сейчас, посреди ночи, на этой пустынной дороге просто нечего было обсуждать. Однако стоило нам остановиться, я тут же открыла глаза и огляделась:
— Что случилось? Почему стоим?
— Сейчас узнаем, — ответил Сережа и взял в руки рацию. — Что случилось, пап?
— Тут переезд, — сразу же ответил папа.
— Переезд? Ну и что? — удивился Сережа. — Ты же не думаешь, что поезд пойдет?
— Не знаю насчет поезда, — сказал папа хмуро, — только переезд закрыт.
— Да ладно тебе, — Сережа снова нажал на газ, Паджеро обогнул пикап, прокатился чуть вперед и остановился возле Лендкрузера, на встречной полосе; свет наших фар уперся в опущенный, слегка подрагивающий на ветру тонкий красно-белый шлагбаум.
Судя по всему, это была какая-то второстепенная железнодорожная ветка — трудно было представить, глядя на эти узкие, занесенные снегом рельсы, что они — пусть даже через тысячу километров — способны привести к большому, ярко освещенному, шумному вокзалу; скорее я готова была бы поверить, что эти тонкие полоски металла, змеясь, уходящие в никуда, в конце концов просто оборвутся где-нибудь посреди леса, прекратятся, торча из-под снега проржавевшими обрубками. Погасший светофор, крошечная заколоченная будка — все свидетельствовало о том, что переезд этот заброшен; однако сразу за полосатым шлагбаумом торчали две массивных, неприветливо задранных плиты, преграждавших нам путь так же надежно, как это сделал бы бетонный забор.
— Не вздумай выходить из машины, — напряженно сказал папа, — не нравится мне все это.
Со стороны это должно выглядеть презабавно, думала я, пока мы стояли с включенными двигателями, до боли в глазах всматриваясь в темноту, обступившую нас со всех сторон, и не решаясь выйти на дорогу — три машины у закрытого шлагбаума посреди безлюдного вымерзшего леса где-то на краю света, в месте, о существовании которого еще несколько недель назад я даже не подозревала, и место это выглядит так, словно последний раз люди были здесь десятилетия назад.
— Ни черта не вижу, — сказал Сережа в микрофон, — все равно придется выходить. Мишка, давай ружье.
— Погоди, — сказал папа, — я с тобой.
Заспанный Мишка завозился у себя под ногами, выуживая ружье, и как только он извлек его из-под сиденья и поднял повыше, готовый передать Сереже сразу же, как откроется пассажирская дверь, в ноздри мне вдруг бросился резкий, горьковатый запах стреляного пороха — и стоило мне вдохнуть этот запах, я немедленно почувствовала, что все это совсем не смешно.
Прежде чем выйти из машины, Сережа повернулся ко мне и сказал серьезно:
— Ань, я хочу, чтобы ты села за руль.
— Зачем? — испуганно спросила я.
— На случай, если что-то вдруг пойдет не так, — сказал он, — понимаешь? — А потом посмотрел на меня повнимательнее и добавил: — Представь, что мы грабим банк. Кто-то должен быть за рулем, вот и все, — и улыбнулся и, распахнув дверь, шагнул на обочину, а следом за ним, не успев ничего возразить, пришлось выйти и мне.
Сидя за рулем, готовая в любой момент нажать на газ, я смотрела, как папа с Сережей медленно, то и дело оглядываясь, подходят к шлагбауму и ныряют под него, как Сережа пытается опустить одну из вызывающе торчащих из-под снега увесистых платформ, которая не поддается, даже не шевелится под его ногой; как затем папа плечом пытается выбить дверь заколоченной будки дежурного — безрезультатно, как они пробуют вместе — и наконец дверь уступает, проламываясь вовнутрь с громким треском, и пока папа стоит на пороге, озираясь по сторонам и держа карабин наготове, Сережа скрывается в будке, чтобы буквально через несколько минут вновь появиться снаружи; и как они торопливо возвращаются назад, к машинам. Когда они были уже в нескольких шагах, я опустила стекло:
— Ну, что?
— Бесполезно, — ответил Сережа сокрушенно, — если бы я даже смог разобраться во всей этой автоматической дребедени, электричества все равно нет. Мы не сможем их опустить.
Сзади вдруг послышалось вежливое покашливание:
— Я, конечно, могу ошибаться, но по-моему, это Пяльма, — сказал доктор, — никто из вас случайно не обратил внимания на указатели? Признаться, я ненадолго задремал…
— И что теперь? — спросила я у Сережи.
— Пока не знаю, — сказал Сережа, — сейчас, дай мне подумать.
— Может быть, если как следует разогнаться?.. — начала я, но он замотал головой:
— С ума сошла. Только машину разобьем — и вот тогда нам точно крышка. Эти платформы рассчитаны так, что даже грузовик не проедет, не то что мы.
— Я уверен, это Пяльма! — торжествующе объявил доктор с заднего сиденья.
— Да подожди ты со своей Пяльмой! — рявкнул папа. — Пяльма, шмяльма, да что с того!.. Тут за каждым кустом кто угодно может спрятаться! Постреляют нас, как зайцев!
— Ребята, я выйду? — раздался в динамике голос Андрея, и, не дожидаясь ответа, его рослая фигура показалась на дороге и широко зашагала в нашу сторону. — Есть одна идея, — сказал он, подойдя поближе, — нам понадобятся запаски и несколько досок.
Шлагбаумы, поднять которые оказалось так же невозможно, как и опустить тяжелые бетонные платформы, Сережа просто перерубил топором и отбросил к обочине — вначале первый, преградивший нам дорогу, затем — второй, дрожащий на ветру с другой стороны путей. Запасных колеса нашлось только два — ненадолго отлучившись к Лендкрузеру, папа бегом возвратился назад и сообщил возмущенно:
— У этого мудака нет запаски! Пустой чехол сзади! Андрюха, как думаешь, хватит нам двух?
— Подложим прямо под колеса, — предложил Андрей, — сверху доски, должно хватить.
— Говорил же я, надо был покрышки Витарины захватить, — сказал папа расстроенно.
— Выходи, Мишка, — перебил его Сережа, — бери мое ружье. Если кто появится — кто угодно, стреляй без предупреждения, понял?
Мишка с восторгом кивнул и полез наружу, следом за ним выскочил пес, и мы остались с доктором одни в машине, наблюдая, как мужчины отвинчивают запаски, укладывают их под торчащие вверх окончания плит, как папа торопливо, разбрызгивая щепки, рубит деревянную дверь будки, распадающуюся на длинные, неровные части с рваными краями, и все это время Мишка с ружьем наперевес стоит на обочине, напряженный и важный; никто из нас не рискнул заглушить двигатель, и чувствуя, как дрожит под моей рукой ручка переключения передач, я думала, господи, это какой-то дурацкий, дешевый фильм ужасов, категория «зет», как же нас угораздило, и еще я думала — если это действительно засада и люди, поднявшие эти плиты, до сих пор не напали на нас просто потому, что ждали, пока мы отвлечемся и перестанем смотреть по сторонам, достаточно ли будет тощей Мишкиной фигурки с ружьем, чтобы отпугнуть их? Что, если кто-то — незримый, прячущийся в темноте — уже держит его на мушке, просто выбирая момент? И даже если им нечем стрелять — что, если все они вдруг появятся на дороге, вынырнут из-за деревьев, сможет ли он выстрелить? А если сможет — сколько у него выстрелов — один? Два?
— …наша амбулатория, просто мы немного проскочили развилку, — вероятно, доктор говорил уже какое-то время, голос у него был спокойный, нисколько не встревоженный — напротив, в нем сквозило какое-то неуместное, радостное нетерпение, а я смотрела в окно, не решаясь даже моргнуть — боясь отвести взгляд от Мишки, от папы с Сережей. Откуда они появятся? Может быть, прямо из-за Мишкиной спины, не дав ему возможности заметить их вовремя? Или сзади, из-за пикапа — так темно, в зеркале заднего вида почти не видно дороги, на самом деле, кто-то, возможно, осторожно подбирается к нам в этот самый момент. Проклятая ручка все дрожала и дрожала под моей ладонью, а доктор не замолкал:
— …тут недалеко, пара километров всего, надо было мне раньше сказать, просто я задремал, понимаете, мы двое суток почти не спали…
— Да помолчите же вы, ради бога! — рявкнула я. — Просто помолчите, хорошо? — И он сразу осекся, проглотив обрывок своей незаконченной фразы.
Вся операция заняла минут десять, не больше — наконец, передав карабин Сереже, папа сел за руль, и Лендкрузер осторожно вполз на самодельный мостик, сооруженный из двух запасок и разрубленной надвое двери — раздался жалобный деревянный треск, но хлипкая с виду конструкция выдержала; вторая плита, торчащая на противоположной стороне переезда, под весом тяжелой машины с грохотом опустилась сама, взметнув в воздух снежную пыль. Следующим через рельсы переправили пикап с опасно кренящимся из стороны в сторону прицепом, и не успел он еще закончить движение, я уже нажала на газ и рванула вперед — несмотря на неразборчивые Сережины крики, рискуя промахнуться мимо шатких мостков и застрять, только бы не остаться в одиночестве по эту сторону рельсов; остановившись с другой стороны, я почувствовала свои мокрые ладони и холодную струйку пота, бегущую вдоль позвоночника.
— Пойду, заберу запаски, и можно ехать, — сказал Сережа и подмигнул мне.
Именно в этот момент доктор, до сих пор обиженно молчавший на заднем сиденье, неожиданно встрепенулся и полез наружу.
— Подождите, — позвал он Сережу, но тот уже возился с запасками и, видимо, не услышал его, и потому доктор направился назад, к рельсам. Двигался он не очень ловко и ощутимо прихрамывал — видимо, монтировка, которую швырнул в него тот человек возле больницы, сильно его ушибла. Поравнявшись с Сережей, он что-то сказал ему — слов разобрать было невозможно, но я увидела, как Сережа выпрямляется и какое-то время молча слушает, а доктор, смотря на него снизу вверх, оживленно размахивает руками. Наконец Сережа покачал головой и, держа в каждой руке по тяжелому колесу, пошел обратно, а доктор захромал за ним следом:
— …я могу дойти пешком, здесь совсем недалеко, — говорил он, неуверенно улыбаясь, — как видите, багажа у меня нет, так что…
— Не говорите вы ерунды, — перебил его Сережа — он уже стоял возле машины, сгрузив запаски на снег, — ну какая амбулатория, странный вы человек? Какая там может быть амбулатория. Садитесь в машину и не мешайте, — и он отвернулся и начал прикручивать колесо, а доктор, опустив плечи, немного постоял рядом, а затем вздохнул и полез обратно в машину.
Оставшиеся до Медвежьегорска сто километров заняли гораздо больше времени, чем мы могли ожидать — дорога по ту сторону переезда выглядела так, словно по ней не ездили уже несколько недель, и если бы не деревья, густо растущие по обеим ее сторонам, было бы невозможно догадаться о том, где именно она находится. Под толстым слоем снега, в некоторых местах доходящего до середины колес, а в других — смерзшегося в корку, которая с непрекращающимся, выводящим из себя хрустом проламывалась под весом наших машин, могли скрываться любые сюрпризы, способные остановить нас прямо здесь, когда до цели оставалось уже так немного. Но даже если бы мы не боялись ям и невидимых глазу переметов, быстрее двигаться было нельзя: стоило чуть сильнее нажать на газ, как двигатели принимались бессильно реветь, а колеса — угрожающе буксовать. После первого же часа этой непроходимой, сопротивляющейся нашему вторжению дороги уже казалось, что вперед наши машины толкает не топливо, сгорающее в баках и приводящее в движение загадочную и бездушную железную начинку, заставляющую колеса крутиться, а постоянное и отчаянное усилие воли каждого из нас, сидящих внутри.
Никто не спал — под обиженный, захлебывающийся рев моторов, под неровные рывки, сменяющиеся осторожным скольжением, под папины проклятия, раздающиеся из динамиков, заснуть все равно было невозможно; и сидя рядом с Сережей, который, сжав зубы, держал вырывающийся руль обеими руками, я боялась отвести взгляд от дороги, закрыть глаза хотя бы на секунду, словно именно от моего взгляда зависел каждый следующий десяток метров, и то и дело ловила себя на том, что до боли сжимаю кулаки, так, что на ладонях остаются следы от ногтей. Иногда нам приходилось останавливаться, потому ли, что перегруженный прицеп выносило из колеи, проложенной впереди идущей машиной, или потому, что груда рыхлого снега перед широкой мордой Лендкрузера становилась слишком массивной и он не мог больше сдвинуться с места — и тогда все, даже Мишка, даже хромающий доктор, выскакивали на дорогу и, увязая в сугробах, принимались разгребать их — лопатами, ногами и просто руками. Мы все торопились теперь, торопились отчаянно, не позволяя себе ни минуты промедления — никаких привалов, никаких перекуров; в воздухе сгустилась какая-то тревожная, неотложная срочность, которую никто из нас, я уверена, не сумел бы объяснить себе, но каждый чувствовал.
Мы были так заняты, что даже не заметили рассвета, который наверняка занял много времени — длинная зимняя ночь, казавшаяся бесконечной, завершилась для нас неожиданно резко; просто во время одной из вынужденных остановок я вдруг подняла глаза к небу и увидела, что оно лишилось своей бездонной, черной прозрачности и нависает теперь над нашими головами низким, грязно-серым потолком.
— Утро уже, — сказала я Сереже, когда мы шли назад, к машине.
— Черт, — ответил он, озабоченно глядя вверх, — опоздали мы. Я надеялся, успеем Медвежьегорск проскочить в темноте.
Не очень-то нам помогла эта темнота в Пудоже, думала я, устраиваясь на пассажирском сиденье, и вряд ли — ох, вряд ли именно она поможет нам в городе, который нам предстоит теперь проехать насквозь, который мы никак не можем обогнуть. Нет смысла рассчитывать на темноту — она больше нам не союзник. Для того чтобы прорваться, нам потребуется что-то понадежнее темноты; три недели, вспомнила я, без малого три недели прошло с тех пор, как погиб Петрозаводск, самый большой в этих краях город, наверняка извергнувший из себя перед смертью несколько сотен, а то и тысяч перепуганных, озлобленных источников инфекции, — они не успели бы добраться далеко, конечно, не успели бы, но сюда они добрались наверняка и перед тем, как умереть, оказали нам, сами того не зная, жуткую услугу, убрав с нашего пути большую часть препятствий, каждое из которых — даже самое незначительное — легко могло бы погубить нас. Три недели, сказала я себе, три недели в городе, лежащем на пересечении двух основных северных дорог. Там никто не выжил, там пусто, брошенные автомобили, разгромленные магазины, безлюдные улицы, по которым ветер гонит колючую снежную крошку. Нам нечего бояться. Мы проедем.
То, что я не права, выяснилось очень скоро — слишком скоро; не прошло и четверти часа, я даже не успела ничего произнести вслух, потому что никак не могла придумать, как это можно озвучить — сейчас, при Мишке, нахохлившемся на заднем сиденье, при докторе, особенно — при докторе, как вообще можно признаться в том, что желаешь смерти двадцати тысячам человек, незнакомых, ни в чем не виноватых? В том, что после этих одиннадцати страшных дней, проведенных в дороге, тебе уже, пожалуй, даже безразлично, мучительно ли они умирали — главное, чтобы их больше не было на твоем пути? Хорошо, что я долго подбирала слова, потому что они мне не понадобились — сначала Андрей сказал «подъезжаем, теперь аккуратно», и почти сразу же после этих его слов дорога, казавшаяся на протяжении ста последних километров такой негостеприимной, как будто выталкивающей нас обратно, превратилась в полную свою противоположность, расстелив перед нами укатанную, ровную поверхность, свидетельствующую о том, что недавно здесь проехала не одна и не две, а много машин. Это было похоже на границу, оставленную на асфальте дождем, — когда плотная, казавшаяся бесконечной стена воды, льющейся с неба, прижимает тебя к земле, а потом неожиданно исчезает — разом, без переходов, заставляя суматошно работающие «дворники» скрипеть по сухому стеклу.
В ней не было ничего дружелюбного, в этой новой дороге, и она не внушила нам облегчения — только тревогу, и не успели мы заново привыкнуть к этой тревоге, как произошло еще одно событие: сразу же, как только кончился лес, уступив место невзрачным, хмурым строениям, в динамике раздался долгий, невнятный хруст. Он продолжался минуту или две, а затем умолк, чтобы через мгновение возобновиться снова, и, пока он длился, неодушевленный, зловещий, я почувствовала острое желание выключить рацию, словно эта маленькая черная коробочка, прикрепленная к подлокотнику между сиденьями, столько раз выручавшая нас в дороге, могла теперь навредить нам.
— …к задним воротам, — вдруг отчетливо сказала рация чужим, незнакомым голосом и тут же снова нечленораздельно захрипела.
Я вздрогнула.
— Сигнал плохой, — сказал Сережа, не отводя глаз от дороги, — до них километров двадцать пять — тридцать. Это может быть где угодно, Ань.
Ты же знаешь, ты прекрасно знаешь, что они могут быть только в одном месте — у нас на пути, хотела я сказать, но промолчала — сейчас не было смысла спорить, потому что хруст нарастал, усиливался, становился все ближе, все больше похож на человеческую речь, и его надо было расслышать, расшифровать, чтобы подготовиться к тому, что ждет нас впереди:
— …не возьмем, не возьмем! — вдруг страшно закричали в динамике, и надсадный этот крик захлебнулся жестоким и длинным приступом булькающего кашля, а затем жуткий хруст раздался снова, как будто среди всех невидимых нам собеседников человеческой речью владел только один — тот, кто говорил про задние ворота, остальные же — сколько бы их ни было — способны были изъясняться только с помощью неживого, механического треска.
Лендкрузер внезапно бешено засигналил, замигал аварийными огнями, дернулся влево и замер почти поперек дороги, широкой и пока совершенно пустой; нам пришлось притормозить, чтобы не врезаться в резко замедлившийся пикап. Водительское окошко Лендкрузера плавно опустилось, и папа, высунувшийся почти по пояс, высоко поднял над головой сложенные крестом руки и настойчиво затряс ими в воздухе, и не убирал их до тех пор, пока Андрей, тоже открывший окно, не выставил вверх раскрытую ладонь; затем то же самое пришлось проделать и Сереже — закатив глаза, он тоже высунул руку и нетерпеливо помахал:
— Сами бы мы ни за что не догадались, что сейчас не время трепаться, — недовольно сказал он, когда мы снова тронулись с места.
Было ясно, что мы приближаемся — звуков в эфире становилось все больше; наконец к тому, кого мы услышали первым, добавился еще один, новый голос, а затем, спустя пару километров, еще несколько — матерясь и перекрикивая друг друга, эти неизвестные нам люди явно были заняты каким-то важным делом, и, судя по тому, как взбудораженно, почти на грани истерики они звучали, дело это вовсе не было безопасным. Теперь мы могли двигаться быстро, и пока за окном мелькали унылые пейзажи облепивших Медвежьегорск поселков — безлюдных, к счастью, до сих пор еще безлюдных, — нам было нечем больше занять себя, не на что отвлечься, кроме этих полных злости и тревоги косноязычных, бессвязных выкриков, кашля и мата — и мы завороженно слушали все это, словно чудовищную и безвкусную радиопередачу, вторгнувшуюся в уютный тесный мирок, которым до сих пор являлись для нас наши машины.
— Я могу ошибаться, — наконец озабоченно начал доктор, — но по меньшей мере один из них болен…
— …с другой стороны, с другой стороны давай!.. — зло и отчаянно заорала рация, и одновременно с этим выкриком неожиданно грохнул выстрел — одиночный, с оглушительным эхом, и сразу за ним — еще один, а потом выстрелы пошли недлинными, густыми очередями — та-та-там, та-там, та-та-та-там, словно заработала гигантская швейная машинка; Сережа быстрым движением нажал на кнопку стеклоподъемника — в этот самый момент мы как раз проезжали стелу со смешным медведем и аляповатой надписью «Добро пожаловать в Медвежьегорск», и ворвавшийся вместе с холодным воздухом в распахнутое окно двойник этого отвратительного железного клекота немедленно переплелся с тем, что несся из захлебывающегося динамика. Нам больше не нужна рация, чтобы все это слышать, подумала я, это совсем рядом, это может быть где угодно, вон за тем двухэтажным домом с облезлой крышей, утыканной спутниковыми тарелками, или впереди, за поворотом, мы едем слишком быстро, это маленький город, еще минута, две — и мы на полном ходу влетим прямо в самую гущу того, что там происходит. Я повернулась и схватила Сережу за плечо, и попыталась крикнуть «Стой!», но мое сжавшееся горло не сумело издать ни звука, а Сережа, нетерпеливо дернув плечом, стряхнул мою руку и ударил по тормозам — так резко, что меня качнуло вперед, и в то же мгновение несколько раз стукнул ладонью по широкой пластиковой перемычке рулевого колеса — Паджеро хрипло вскрикнул три раза и умолк, а я, упираясь локтем в приборную доску, подняла голову и увидела, как тяжелый прицеп тормозящего пикапа заносит вправо, к обочине, как он едва не переворачивается, а еще через несколько секунд, проскочив лишних двадцать метров, останавливается Лендкрузер.
Мы стояли посреди незнакомой улицы и напряженно вслушивались — но выстрелов больше не было; одновременно с ними утихли и голоса, доносившиеся из динамиков, и рация теперь умиротворенно шипела и потрескивала, словно и оглушающий грохот, и яростные крики просто нам померещились. Присмотревшись, я внезапно поняла, что не могу разглядеть противоположного конца этой широкой, вероятно, центральной улицы — метрах в ста с небольшим уже не было видно ни домов, ни деревьев, как будто в этом месте кто-то установил мутную, белесоватую стеклянную стену.
— Это что, туман? — спросила я.
— Это дым, — сказал Сережа. — Ты разве не чувствуешь? — И я сразу поняла, что он прав — несмотря на холод, свежести в воздухе почти не осталось, он сделался горьким, и каждый вдох оставлял теперь во рту неприятный привкус горелой бумаги, какой бывает, если по ошибке прикурить сигарету с фильтра.
— Ну, какие идеи? — спросил папа, медленно подкатываясь и останавливаясь рядом с нами.
— Не знаю, — покачал головой Сережа, задумчиво вглядываясь в окутанную дымом улицу, — не видно же еще ни черта…
— Давайте переждем, — глухо сказала Марина и повернула к нам белое, перекошенное страхом лицо с прыгающими, безумными губами, — хотя бы до темноты, спрячемся где-нибудь, а потом поедем, ну пожалуйста, пожалуйста…
— Если ты опять решила выпрыгивать из машины, — свирепо сказал папа, — я тебя здесь же и брошу, поняла? — и она поспешно и испуганно закивала и снова откинулась на сиденье, прижав к губам сжатые кулаки.
— Предлагаю ехать, — сказал Сережа, — тихо, но ехать. Если что-нибудь заметишь — в боковые улицы не сворачивай, города мы не знаем, застрянем еще. Если что — разворачиваемся и рвем назад тем же маршрутом, договорились?
Как бы мы ни жались теперь к обочине, стараясь оставить слева как можно больше места для разворота, как бы медленно мы ни ползли, боясь нарушить придавившую нас зловещую, выжидательную тишину шумом моторов, я не чувствовала себя в большей безопасности, чем если бы мы попытались вслепую, на полном ходу прорваться, проскочить этот недлинный город насквозь. По какой-то причине это растянутое ожидание оказалось гораздо тяжелее безрассудного прыжка вперед; я бы с радостью зажмурилась, спрятала голову в коленях до тех пор, пока все не закончится, но надо было смотреть по сторонам, ничего не упуская, осматривая каждое разбитое окно, каждую выпотрошенную витрину, беспорядочно разбросанный по снегу мусор, уходящие в никуда переулки. Крошечный видимый кусок улицы, казалось, движется вместе с нами в непрозрачной молочной мгле, словно кто-то держит нас в луче огромного прожектора — из белесой пустоты неожиданно надвинулось неуместно огромное, почерневшее здание с высокой, одиноко торчащей квадратной башней и подъездной дорожкой, перекрытой двумя бетонными балками. Прислонившись спиной к одной из этих балок, в спокойной, равнодушной позе, низко опустив голову на грудь, сидел мертвый человек — его раскрытые, обращенные к небу ладони были полны нетающего снега; а как только черное здание пропало, расступившийся туман показал еще одно тело, лежащее теперь на дороге, лицом вниз, и я отметила про себя, что если нам придется разворачиваться и во весь дух гнать обратно, то придется проехать прямо по нему. Еще через сто метров, когда тела уже не было видно, возле съезда на боковую улицу, перегороженного машиной «Скорой» помощи с расколотым надвое лобовым стеклом, мы остановились, потому что обращенный к нам белоснежный борт ее был распахнут, и в зияющем проеме, беззаботно свесив ноги в расшнурованных ботинках, сидел еще один человек, и человек этот был несомненно жив.
Почему-то сразу было ясно, что человек, сидящий в «Скорой помощи», никакой не врач, и дело было даже не в отсутствии белого халата — что-то во всей его безразличной позе, в том, как он безо всякого интереса коротко скользнул глазами по нашим лицам, давало понять, что место, в котором мы обнаружили его, выбрано им совершенно случайно — с таким же успехом он мог бы сидеть на деревянной парковой скамейке, разложив газету. Несмотря на мороз, он был без шапки, но в теплой, наглухо застегнутой и даже туго перепоясанной куртке, спереди покрытой — от груди и вниз, к животу — какими-то темными пятнами. Рядом с ним, прямо на резиновом ребристом полу, стояла открытая консервная банка, из которой он методично выуживал что-то очень грязными пальцами и с видимым удовольствием отправлял себе в рот; еще одна банка, пока нетронутая, мирно покоилась там же, на полу, рядом с двумя пузатыми бутылками шампанского. Одна из них была почти пуста, вторая — пока запечатана, но фольга с нее была уже сорвана и золотистой кучкой поблескивала теперь на снегу, между колес.
— Эй, там, в «Скорой помощи», — громко сказал папа, и это уточнение показалось мне необязательным, потому что кроме нас и человека в расшнурованных ботинках на этой широкой, словно залитой молоком улице не было больше ни единой души. — Не холодно тебе?
Человек деловито, чтобы не пропало ни капли, облизнул свои грязные пальцы и только после этого неторопливо поднял на нас глаза. Лицо у него было нестарое, но уже какое-то отечное и кирпично-красное, обожженное то ли ветром, то ли алкоголем; дышал он нехорошо — неровно и шумно.
— Не, не холодно, — ответил он наконец и покачал головой.
— Ты один? — спросил тогда папа; незнакомец коротко, хрипло засмеялся и ответил непонятно:
— Теперь каждый один, — смех внезапно сменился приступом кашля, скрутившего человека с красным лицом пополам, и пока он отплевывался и задыхался — мне нестерпимо захотелось закрыть окно, загородить лицо рукавом, — доктор потянулся вперед, отодвигая Мишку от окна.
— Не бойтесь, — сказал он мне вполголоса, — на таком расстоянии заразиться невозможно. — И продолжил уже громче, обращаясь к незнакомцу: — Вы больны! — сказал он настойчиво. — Вам нужна помощь.
Не разгибаясь, человек поднял перепачканную в масле ладонь с растопыренными пальцами и несколько раз помахал ею в воздухе.
— Водка мне нужна, — сказал он, откашлявшись. — У вас водки нету?
— Водки? — растерянно переспросил доктор. — Нет водки…
— Ну и ладно, — весело и пьяно сказал человек и подмигнул доктору, — сегодня обойдусь как-нибудь. Жрать у нас нечего, — сообщил он потом, — давно, недели две. Я два дня не ел — а сегодня зашел к соседке, соседка у меня померла, слышь, я зашел — мне-то уж не страшно ничего, так у нее еды никакой не осталось, я — в кладовку, и вот — шампанское и шпроты. — Он снова полез пальцами в банку и действительно — теперь я разглядела — подцепил скользкую, масляную рыбку, добавив еще несколько жирных пятен в коллекцию на своей куртке. — К Новому году, наверно, готовилась. Хорошая женщина была, — сказал он с набитым ртом.
В этот момент где-то — совсем недалеко — снова стукнул одинокий выстрел, но незнакомец, увлеченный своими шпротами, даже не повернул головы.
— Это где у вас стреляют? — спросил Сережа у меня над ухом.
— Это? Это в порту, — последовал равнодушный ответ, — там склад продовольственный. Сегодня че-то опять штурмуют — не наши, не местные, наезжают раз в пару дней и давай палить. Наших-то уже не осталось никого, кто помер, а кого еще в первые дни постреляли. — С этими словами он поднял банку и тщательно осмотрел ее, а затем, убедившись, что она пуста, с аппетитом причмокивая, в несколько небольших глотков выпил оставшееся масло.
— Слушай, — сказал Сережа, — если мы вон там направо повернем, к трассе, не попадемся мы?
— Не, — сказал незнакомец и опять улыбнулся — масляная струйка вытекла у него из уголка рта на небритый подбородок, — тут тихо вроде. К порту не суйтесь, главное, — тут он протянул руку и ухватил ближайшую из пузатых бутылок, с уже сорванной фольгой.
— Люблю, когда хлопает, — сообщил он и нежно побаюкал бутылку, — так оно невкусное, конечно, но как хлопает — люблю. Хотите, сейчас хлопну?
— Послушайте, — сказал доктор, — ну послушайте меня. Вам скоро станет хуже. Найдите теплое место, приготовьте себе воды, вы скоро не сможете ходить, понимаете?
Мечтательное выражение на небритом и грязном лице незнакомца пропало — он перестал улыбаться и, нахмурившись, враждебно поглядел на доктора.
— «Приготовьте воды», — передразнил он, и лицо его скривилось. — Стану я ждать. Как прижмет, прогуляюсь вон, до порта хотя бы — раз! и все. — Еще один, более жестокий приступ кашля снова скрутил его; перед тем как разогнуться, он сплюнул себе под ноги — и плевок растекся красным на утоптанном снегу.