Последний еврей Барановский Михаил
– Ну, постарайся.
– Нет, надо с мылом.
– Ладно, в другой раз. Поехали?
– Куда?
– К маме.
– Хорошо. Давай за маму! И поехали. У тебя мама в Германии? – вливает Илья остатки водки из графина в рюмку.
– Да.
– Чтоб они были здоровы! – выпивает. – Все-все-все. Кажется, нам пора?
Илья встает из-за стола, что дается ему с большим трудом, и направляется вслед за Анной к ее машине:
– Минуту! Я прошу прощенья, но мы, по-моему, не заплатили.
– Да.
– Что значит «да»? Это не хорошо. Если у тебя нет денег, то я… я…
– Успокойся, это мое кафе, – говорит Анна.
– Что значит твое кафе?
– Это значит, что я его владелица.
– Выходит, ты можешь хоть каждый день совершенно бесплатно…
– Ну, бесплатно – не бесплатно… Какая разница, из какого кармана доставать деньги?
Илья, покачиваясь, лезет в карман своих брюк, выворачивает его наизнанку, затем то же самое проделывает с другим карманом:
– Ты права – нет никакой разницы! – убеждается Илья. – Ты мудрая. Я рад, что на тебе женился.
– Садись в машину, – приказным тоном говорит Анна.
Илья с трудом забирается в автомобиль:
– Можно ехать!
– Спасибо. Завтра я улетаю в Москву, возьму анкеты в посольстве и в тот же день постараюсь вернуться. Приеду, и будем готовить документы.
– Документы, анкеты, расписки, объяснительные – как я все это люблю. Однажды в армии я написал объяснительную, за которую меня расстреляли.
– Ты не преувеличиваешь?
– Нет, – заплетающимся языком, позевывая, иногда засыпая, но тут же просыпаясь, он рассказывает Анне одну из своих самых любимых историй. – Я написал в объяснительной: «Я, Мордисон Илья Борисович, отсутствовал в казарме, так как обнаружил, что какой-то подлец бросил тухлое яйцо в портрет лица Генерального секретаря ЦК КПСС Л. И. Брежнева, который висит на плацу. Когда я пришел на плац, чтобы стереть яйцо с лица Генерального секретаря ЦК КПСС Л. И. Брежнева, то решил, что не следует стирать вышеупомянутое тухлое яйцо с вышеупомянутого высокопоставленного лица при большом скоплении народа. Поэтому, дождавшись темного времени суток, я снова пришел на плац, чтобы стереть на плацу яйцо с лица Генерального секретаря ЦК КПСС Л. И. Брежнева. Но было темно, и я обнаружил, что не могу отличить яйцо от лица Генерального секретаря ЦК КПСС Л. И. Брежнева. Поэтому я вынужден был дождаться рассвета, чтобы удалить это самое тухлое яйцо с этого самого лица Генерального секретаря ЦК КПСС Л. И. Брежнева, в виду чего…
Илья засыпает. На повороте его заносит к Анне на плечо, она пытается одной рукой вернуть его в исходное положение, но это ей не удается. Смирившись, Анна ведет машину по ночному городу, а на ее плече, сладко пуская слюну, сопит Илья.
Илья сидит на кухне и вдохновенно выстукивает что-то на пишущей машинке. Входит Рахиль Иосифовна:
– Не нравится мне все это.
– Что? – не отрываясь от машинки, спрашивает Илья.
– Перестань стучать! Женитьба мне эта не нравится.
– Здрасьте!
– До свидания. Пришел пьяный, поздно.
– Мама, мне тридцать шесть лет.
– Азохен вей! Ему тридцать шесть лет! У меня что, от этого понижается давление? У меня от этого восстанавливаются нервные клетки? – вскипает Рахиль Иосифовна.
– Что ты волнуешься?
– Ты ходишь по ночам. Тебе просто могут набить морду.
– У меня лицо.
– Ты думаешь, они будут разбираться?
– Даже если это будет лицо еврейской национальности, все равно набьют жидовскую морду.
– Кошмар.
– Конечно кошмар.
– Мама, мне тридцать шесть лет! И что?
Такое внезапное прозрение характерно для утреннего похмельного синдрома. Вместе с ним возникает чувство вины и стремление покаяться. Не то чтобы за всю свою несуразную жизнь, а хотя бы за вчерашнее. Извиняться «за вчерашнее» естественно для россиянина и почти физиологично, как желание опохмелиться. Извиняться «за вчерашнее» входит в правило хорошего тона, как «спасибо, все было очень вкусно».
– Простите, как мне увидеть Анну Сергеевну? – в некоторой нерешительности обращается Илья к официанту. Тот со скепсисом всматривается в Илью, подозревая в нем представителя фискальных органов или просто попрошайку:
– Вы по какому вопросу?
– По личному.
– Вы договаривались о встрече? – допытывается официант.
– Да, – раздосадованно лжет Илья.
– Как вас представить?
– Скажите, муж пришел.
Официант, преисполненный сомнений, исчезает в глубинах служебных помещений. Вскоре появляется Анна:
– Привет! Очень хорошо, что ты пришел. Я собиралась позвонить, но ты меня опередил. Я только сегодня прилетела, привезла анкеты и длинный список документов, которые нам надо будет собирать.
– А я принес символ любви и супружеской верности. – Илья протягивает Анне кольцо. – Снял без мыла.
– Надень, пожалуйста, – говорит она.
– С какой стати?
– Ты есть не хочешь?
– Нет, спасибо. Я пришел извиниться за вчерашнее.
– Не за что извиняться. Так ты есть не хочешь?
– У нас был один родственник, – начинает Илья очередную историю, – когда мы к нему приходили в гости, он спрашивал: «Чаю не хотите?» Маме всегда казалось, что вопрос специально задается таким образом, чтобы на него можно было дать только отрицательный ответ: «Чаю не хотите?» – «Конечно нет».
– Как я должна спросить: «Есть хочешь?» Так?
– Так. Но я все равно не хочу. Спасибо. Это я так, к слову.
– Когда я приезжаю к маме в Германию, один ее знакомый немец Бодо приглашает нас куда-нибудь, на экскурсию и берет с собой всегда четыре бутерброда. Когда, присев где-нибудь на скамеечке, мы съедаем каждый по своему бутерброду, один, естественно, остается. Тогда Бодо спрашивает: «Кто еще будет бутерброд?» Мы, само собой, отказываемся, а Бодо говорит: «А я буду»… И съедает его.
– Очень предусмотрительный Бодо.
– Да. Ну, давай, хоть кофе выпьем. У меня к тебе дело, вернее – просьба. Игорь, – обращается Анна к официанту, – нам два кофе. Так вот. У Нины в субботу день рождения. Она, гадость такая, всем разболтала, что я замуж вышла… За драматурга. В общем, я хочу тебя попросить пойти со мной. А то как-то неудобно получится…
– Да запросто, – испытывая явное облегчение, соглашается Илья. – Я-то думал, ты меня попросишь что-нибудь тяжелое потаскать или с каким-нибудь парализованным родственником недельку посидеть.
– Просто это не входило в наш договор…
– Да брось. Никаких проблем.
– Я хочу познакомить тебя со своим парикмахером. Хотя, наверное, ты ее знаешь, она живет с тобой в одном доме.
– Надо же! Как мир тесен!
– Ты даже не представляешь, насколько он тесен! – говорит Анна.
– А зачем мне твой парикмахер?
– Это очень хороший парикмахер.
– У меня уже есть парикмахер, – настаивает Илья. – Я недавно с ним познакомился. Мне сказали пойти в такую-то парикмахерскую, там два мастера и оба очень хорошие. Правда, один наркоман, а другой гомосексуалист. Я пошел. Он меня стрижет, а я думаю: какой из них? Когда он ко мне как-то так уж сильно прижимался, я считал, что он педик. Но временами он был очень медлительным, и мне казалось, что он все-таки наркоман.
– И кем он оказался, в конце концов?
– Ни тем и ни другим. Я попал не в ту смену и, как всегда, плохо подумал о людях.
Анна и Таня смотрят на Илью, чуть отстранившись, как художник на только что написанную картину, когда краски еще не просохли, и есть возможность что-то подправить несколькими завершающими мазками.
– По-моему, очень хорошо. Спасибо, Танюша! – говорит Анна.
– Мне тоже нравится, – удовлетворенно отмечает Таня.
– А меня что, никто даже и не спросит? – возмущается Илья, вставая из кресла. – По-моему, вы меня очень коротко подстригли. Это ж мне теперь до конца жизни отрастать.
– Все. Убегаем, у нас еще куча дел. Танечка, пока, дорогая.
– Единственное, что меня утешает, – обиженно продолжает Илья, – так это то, что волосы еще некоторое время растут после смерти. До свидания.
Когда Илья уже направляется к выходу, Таня задерживает Анну и шепчет ей на ухо:
– С тебя бутылка – за фиктивного.
– Чувствую, придется ящик покупать, – обреченно констатирует Анна.
– Я ведь его толком и не видела. Мелькал во дворе, а при ближайшем рассмотрении… Правда, очень милый, хоть и еврей.
Илья и Анна в тесной примерочной кабинке дорогого магазина. На Илье – шикарный костюм.
– Как тебе? – Анна устало садится на единственный стул в примерочной.
– Не знаю. Я не умею выбирать и покупать вещи, – говорит Илья, изучая себя в зеркале.
– Ты же Близнец?
– Да, – Илья садится на пол.
– Я тоже. Это болезнь такая у Близнецов. Я недавно пошла покупать себе платье открытое, на лето, а купила дубленку. И так всегда.
– Точно-точно. У меня сосед – тоже, наверное, Близнец – он как-то пошел покупать дубленку…
– А купил трусы? – предполагает Анна.
– Да нет. Он вообще ничего не купил. Это давно было, еще при Совке. Как-то просыпается он утром, с похмелья, а к нам во двор пиво в бочке привозят. И вот тоже привезли, значит, пиво. Мужики стоят на морозе, пиво пьют, паром дышат. Сосед проверил карманы, понял, что до него их уже проверила жена… А у нее просить – безнадега, ни за что не даст. Тут раздается телефонный звонок. Он снимает трубку, а пальцем нажимает рычажок и говорит громко, чтобы слышно было жене аж на кухне: «Привет, Илья! Ух, ты! Да! Конечно! Так это ж даром. Сейчас! Сейчас!» И кладет трубку. Жена кричит из кухни: «Кто звонил?» Он говорит: «Илья, сосед. Ему мама по случаю дубленку достала, а ему велика. И стоит, главное, недорого. Может, взять?» Жена: «Раз недорого – надо брать». Дает ему жена денег, и он уходит как бы ко мне.
– Я могу вам чем-нибудь помочь? – прерывает Илью голос менеджера из-за ширмы.
– Спасибо. Вряд ли. Мы скоро, – раздраженно отвечает Анна.
Илья продолжает:
– День его нет, два, три… Звонок в дверь. Жена открывает. Тот, на пороге, мягко говоря, сильно пьяный, в старом, грязном пальто, еле ворочает языком: «Лидочка, рукава… это… того… коротковаты…»
– Ты думаешь, он Близнец? Ты с ним дубленку покупал?
– Ну, не все три дня, – оправдывается Илья.
– Так. Костюм тебе как раз. И рукава, по счастью, не коротковаты. Что туфли?
– Я как-то, лет пять назад, купил импортные туфли – точь-в-точь, как эти, стоили сущие копейки. А эти почем?
– Не важно, – говорит Анна. – Тебе нравятся?
– Ну, скажи, сколько стоят?
– Сто двадцать три доллара.
– Мамочка! – Илья вскакивает с пола, как ужаленный. – Ну да, точно, те были для покойников. На коробке, помню, было написано: «На хладную ногу». Думал, развалятся через день, а ничего – сезон проносил. В них, правда, полгорода ходило. Зомби такие. Не важно ж было, что тапочки покойницкие, важно, что импортные.
– Ну что, туфли берем?
– За сто двадцать три доллара? Да бог с тобой! – Илья довольно смотрит на себя в зеркало. – Я же в них по земле ходить буду.
– Понятно, значит, берем.
– Послушай, у меня ж не день рождения. Да даже если бы и день рождения, мне таких подарков в жизни никто не дарил.
– Ну, как ты не понимаешь, – сожалеет Анна, – это же я не тебе, а себе подарок делаю. У меня в субботу презентация мужа. Скажи, вы в детстве строили халабуды – такие домики из разных ящиков, картонок?..
– Да, – улыбаясь, говорит Илья.
– В них было так же уютно, как в этой кабинке.
Бывают дни, когда тебе так плохо, что думаешь о смерти, как о спасении и понимаешь, что смерть – не спасение. И от этого становится еще хуже.
Когда у Ильи наблюдается какой-нибудь жизненный катаклизм, он уходит в себя и подолгу не возвращается. Слушает внутренний голос. Вот и в этот раз прислушался, но ничего, кроме мата, не услышал.
Поздним вечером у себя в квартире Илья открывает холодильник, в морозилке обнаруживает два окоченевших трупика сосисок, а также початую бутылку водки и трехлитровую банку с солеными огурцами. Огурцы и водку он достает и ставит на стол. Тут же лежит толстая старая папка, на которой фломастером написано: «ЖИЗНЬ – ГОВНО». Илья открывает папку, наливает в стакан водку, залезает рукой в банку с огурцами, выпивает, закусывает и читает рукопись.
Внезапно он встает, идет в комнату, открывает шкаф, достает оттуда купленные Анной вещи. Илья одевается: рубашка, галстук, костюм, туфли. Смотрит на себя в зеркало и остается доволен увиденным. При полном параде он направляется в кухню, убирает все со стола, оставляя только рукопись и бутылку водки, меняет стакан на рюмку. Из какого-то шкафа достает свечку и большой металлический поднос. Он зажигает свечу и гасит свет. Стоя за столом, Илья наливает, выпивает и, просматривая страницу за страницей, сжигает рукопись на подносе.
Звонит телефон.
Потянувшись за очередной страницей, он попадает кончиком галстука в пламя свечи. Галстук вспыхивает. Илья тушит его, хлопая руками себя по животу. После борьбы с огнем руки у него черные, бывшая некогда белой рубашка безнадежно испачкана. Илья в изнеможении садится за стол, закрыв лицо руками. Похоже, он плачет.
Звонит телефон.
Посреди кромешной тьмы раздается звонок на этот раз в дверь. Слышен шум споткнувшегося и упавшего тела, затем шаги. Дверь открывается. На лестничной площадке стоит Анна. Она в роскошном вечернем платье. Илья щурится от внезапного яркого света. Лицо его перепачкано копотью, на шее обгоревший огрызок дорогого галстука, рубашка в черных пятнах.
– Что случилось? – испуганно спрашивает Анна.
Илья молча пропускает ее в комнату.
– Почему ты молчишь? Скажи что-нибудь? Что с тобой?
– Я не знаю, – хрипло отвечает Илья.
– Что значит «не знаю»?
– Мы уже опоздали на презентацию мужа? – с видом провинившегося школьника спрашивает Илья.
– Ты можешь объяснить, что произошло? – Анна включает свет и садится на краешек стула.
– Я загорелся.
– Как это?
– Вспыхнул.
– Где твоя мама?
– Уехала отмечать День Победы.
– Значит, все живы. Это уже хорошо, – облегченно вздыхает Анна. – Что здесь горело?
Анна обследует квартиру. Натыкается на папку «Жизнь – говно» и на поднос, в котором дышит от движения воздуха горка пепла.
– Ты сжег пьесу?
– Мне тридцать шесть лет! – не замечая вопроса, трагическим голосом произносит он.
Анна садится на пол напротив Ильи:
– Я знаю. Ну, и что?
– Я недавно сказал маме: «Мама, мне тридцать шесть лет». У меня как будто оборвалось что-то внутри.
– Что там могло оборваться?
– Я вдруг понял, что мне тридцать шесть лет. А живу, как мальчишка. Когда тебе тридцать шесть, ты как-то по-другому должен себя вести… С чувством собственного достоинства. Когда я разговариваю с кем-нибудь, кроме мамы, все время хочется почесать ухо или нос. Не потому что чешется, а чтобы спрятаться от какой-то неловкости. И еще эти просительные интонации, даже когда я никого ни о чем не прошу. Я не могу от них избавиться. Заискивающие позы, мимика… Все это не достойно тридцатишестилетнего мужчины. У меня ничего нет: ни жены, ни детей, ни квартиры, ни постоянной работы, ни денег. Даже друзья все уехали. Я как будто не живу. Я не оставляю никаких следов. Как привидение.
– Жизнь – говно?
– Я не смог придумать другого названия.
– Почему ты до сих пор не уехал?
– Наверное, из-за лени. Как подумаю: продавать квартиру, отправлять багаж, маму, оформлять кучу документов. А потом устраиваться, учить язык, искать работу… Мне лень всем этим заниматься, и во имя чего? Как в том анекдоте. «Доктор, я жить буду?» – «А смысл?» Если здесь не получилось, то и там не получится.
– Кто сказал, что здесь не получилось?
– Это же настолько очевидно, что даже не нужно произносить вслух… Я думал – я писатель. Я ушел из газеты, чтобы меня ничего не отвлекало от творчества. Я писал, отправлял рассказы в журналы, в издательства. И ждал славы. Или как минимум гонораров… Только однажды мою повесть начала публиковать одна газета. Они печатали ее по главкам из номера в номер. Где-то на ее середине в газету пришел новый редактор, который не хотел печатать мою повесть. В очередном номере он дал очередную главу. Она заканчивалась словами: «Тимофей накинул на плечи полушубок и вышел во двор». Редактор дописал: «С тех пор его никто не видел». На этом повесть закончилась. И все – как отрезало. Где-то я читал о том, что самое счастливое мгновение счастливого человека – это когда он засыпает, а самое несчастное мгновение несчастного человека – когда он пробуждается. Каждое утро я просыпаюсь и с ужасом думаю о том, что сегодня будет такой же бездарный день, как вчера. Просто сейчас я понял это как-то… Как-то очень отчетливо.
– Если очень плохо сейчас, значит, потом будет очень хорошо, – старательно успокаивает его Анна. – Ты же знаешь, жизнь как зебра: черная полоса, белая полоса…
– У моей зебры нет белых полос. – Илья безутешен. – Прости меня, пожалуйста.
– За что?
– За это нытье. Не знаю, почему я тебе все это говорю. Прости… Ты потратила на меня кучу денег…
– Ты кому-нибудь показывал свою пьесу?
– Только маме.
– И что говорит мама?
– Что она может сказать? Естественно, что это гениально.
– Ну, вот видишь.
– Перестань.
– Ты должен дать мне прочитать. Я, конечно, не литературный критик… Только не говори мне, что ты все сжег. Я точно знаю, что рукописи не горят, не тонут и не возвращаются.
– Раньше, при коммунистах, издать книжку можно было, только став членом Союза писателей. А стать членом Союза писателей можно было, только издав книжку. Это казалось нормальным. В сорок лет ты считался молодым писателем. Сейчас никаких ограничений – издавай что хочешь. Нужны только деньги или талант. Денег у меня нет, таланта тоже. Я понял это в тридцать шесть лет.
– Послушай, это весна. Обострение хронических заболеваний. У тебя есть хронические заболевания?
– Что?
– У тебя есть хронические заболевания?
– Не знаю.
– Конец отопительного сезона, иммунитет ослаблен, авитаминоз. Я принесу тебе хорошие американские витамины – и все пройдет, – Анна гладит руку Ильи. Илья спускается со стула на пол и обнимает Анну, на глазах у него слезы:
– Ты хорошая. Ты очень хорошая.
За накрытым столом сидят Рахиль Иосифовна с друзьями. Они отмечают День Победы. Рахиль Иосифовна играет на аккордеоне и поет песню: «Сколько раз они пытались душу русскую убить…»
– Ну что, надо выпить. Давайте за ивов и увов! – провозглашает Владимир Иванович – мужчина лет семидесяти с орденами и медалями на пиджаке, который висит на спинке его стула.
– За кого-кого? – переспрашивает Ирина Семеновна.
– За ивов и увов, неужели не понятно? За Инвалидов Великой Отечественной войны и за Участников Великой Отечественной войны. Я тут недавно в районную поликлинику зашел. Смотрю, значит, табличка висит такая, знаете, как на надгробьях устанавливают – эмалированная. На ней написано: «ивов и увов обслуживаются вне очереди».
– Твою бабушку… – комментирует Рахиль Иосифовна.
– Уважение проявили. Облагодетельствовали, – вторит ей Ирина Семеновна.
– Ну, давайте, значит. Будьте здоровы! – чокается со всеми Владимир Иванович. – С праздничком!
– Я не знаю, Рахиль, что вы тут сидите, – говорит Ирина Семеновна. – Если б у меня была такая возможность, ноги моей здесь бы не было. К немцам – так к немцам.
– Ну, что ты говоришь! – вмешивается Семен Моисеевич. – Как туда можно ехать? Ну, я понимаю в Израиль – историческая родина. Там тяжело: и климат, и все остальное. Мои там пять лет маялись, пока все, слава Богу, как-то наладилось. Я даже понимаю, в Америку – страна эмигрантов.
– Я слышал, что в Америке, если пожилые люди разводятся, им платят пособие за одиночество, – говорит Владимир Иванович.
– А за плохое настроение там не платят? – ерничает Рахиль Иосифовна.
– Не перебивайте, – не отступает Семен Моисеевич. – Я говорю: в Канаду, в Австралию – ладно. Но как еврей, да пусть даже русский, в Германию может поехать? Я когда немецкую речь слышу, у меня сердце обрывается.
– А сердце у тебя не обрывается, когда фашисты, сопляки эти двадцатилетние, по Москве разгуливают со свастикой, – распаляется Владимир Иванович. – Для немцев теперешних хуже нет, если им «фашист» сказать. Они из прошлого умеют выводы делать.
– Вот-вот. При коммунистах такого не было, – поддакивает Ирина Семеновна.
– При коммунистах вообще ничего не было, – бросает Рахиль Иосифовна.
– Ты мне нравишься, а что у тебя сейчас есть? – напирает Ирина Семеновна.
– И сейчас ничего нет. А что мне, много надо? Мне надо, чтобы у Илюши все было хорошо. И если ему в Германии будет хорошо, я с ним и в Германию к немцам поеду, и в Намибию к неграм, и на Аляску к чукчам, и в Папуа – Новую Гвинею к папуасам…
– Остановись-остановись, – Владимир Иванович берет за руку Рахиль Иосифовну.
– Не надо меня останавливать!
– Я знаю – тебя не остановишь, – убаюкивающе произносит он.
– Так не останавливай!
– Если бы я мог тебя остановить, я бы сделал это как минимум тридцать лет назад.
– Ой, не надо. Вот этого не надо. Тридцать лет назад ты останавливал всех, кто мимо тебя проходил. Только не меня. Кого ты можешь остановить сейчас? Только девочку, чтобы она помогла тебе перейти через дорогу. Теперь он спохватился.
– Да, я импотент. И в любую минуту могу это доказать, – громогласно заявляет Владимир Иванович.
– Я тебя умоляю! – тормозит его Ирина Семеновна.
– Давайте выпьем за детей! – поднимает рюмку Рахиль Иосифовна.
– И за внуков! – прибавляет Ирина Семеновна.
– И за правнуков! – вносит свой вклад Семен Моисеевич.
– Ну, до этого счастья точно не доживу, – пессимистично заявляет Рахиль Иосифовна.
– Какие наши годы? – ободряет ее Семен Моисеевич.
– Про ваши годы, Сеня, я бы помолчала. Не надо обобщать, – кокетничает Рахиль Иосифовна.
– Ты злая, Рахиль! – обижается Семен Моисеевич.
– Нет, Сеня, она добрая. Для своего возраста, – подливает масла в огонь Владимир Иванович.