Я лечил Сталина: из секретных архивов СССР Чазов Евгений

Е. М. Тареев еще в клинике М. П. Кончаловского разрабатывал вопросы патологии почек. Позже, как руководитель терапевтического отделения Института малярии, он с сотрудниками, первый в нашей стране, изучал действие новых лечебных препаратов - атебрина (акрихина) и плазмохина (плазмоцида). Его монография о малярии получила Сталинскую премию. Е. М. Тареев - автор известной книги о болезнях почек, своего рода архива на эту тему, с массою литературных ссылок, но без оригинальных собственных концепций. Позже он стал изучать коллагенозы и так называемую лекарственную болезнь; в этой области он, несомненно, нашел новые интересные грани. Ему же принадлежит бесспорная заслуга описания у нас в Союзе эпидемий желтух после массовых прививок, что послужило поворотным пунктом в его трактовке острых гепатитов: раньше он их считал неспецифическими (аллергическими) формами, а после личных наблюдений над прививочными желтухами - в свете появившихся к этому времени за границей данных о вирусном характере желтух - стал их рассматривать как вирусное заболевание. Хорош он как полемист - критика дается им в острой форме, но слова подбираются не обидные и какие-то антивульгарные.

Сущность состоит в том, что ценность ученого у нас все еще часто определяется личными связями, симпатиями себе подобных или власть имущих

Еще один терапевт I МОЛМИ - Гукасян (клиника Сангига на базе одной из городских больниц) больше известен как начальник ГУМУЗа[170] Минздрава - таковым он был тогда, когда я приехал в Москву. Вскоре ему выпало рассылать по периферийным кафедрам профессоров-евреев, изгоняя их из столичных вузов; это было делом неприятным, в связи с чем его стали систематически проваливать на выборах в правления или президиумы обществ.

Из хирургов I МОЛМИ тогда были Еланский и Салищев - позже последнего сменил блестящий хирург Б. В. Петровский, преобразивший затрапезную отсталую клинику в образцовое, передовое учреждение. Был еще неоперирующий И. Г. Руфанов, человек образованный и умный, дипломат, обладавший большой общественной жилкой; автор отличного учебника и, так сказать, теоретик от хирургии.

Первые годы после моего приезда в Москву работали еще А. И. Абрикосов и И. П. Разенков[171]. Я ощутил их авторитет имен, но не мыслей. Часто ведь действуют имена (очевидно, в связи с прошлыми заслугами), а что в данное время говорят или делают носители этих имен, имеет уже меньшее значение. На смену им пришли работающие теперь А. И. Струнов, делающий превосходные доклады на разные темы патологии, и П. К. Анохин.

Институт терапии первые годы моей жизни в Москве находился в сравнительно небольшом здании на Щипке, то есть на Большой Серпуховской - на одной территории с Институтом хирургии и с Институтом неврологии. В свое время, при царизме, это была богадельня, потом - больница имени Семашко. Здание имело характерный для второй половины XVIII века вид, но не было удобным для научного института. Все же мы с увлечением переделывали и перекраивали палаты, размещали лаборатории. Мне всегда нравилось дело организации клиники (сколько клиник пришлось открывать за время своего длительного профессорства - в Новосибирске, три в Ленинграде, два раза в Кирове). Коек тогда было около 100 (а в клинике I МОЛМИ - 140).

Одним из заведующих отделениями тогда был И. И. Сперанский - прекрасный человек, высокоинтеллигентный, остроумный рассказчик. Его родители (отец - известный московский врач) дали ему отличное воспитание: он свободно говорил на трех языках (и являлся «переводчиком» во время посещения института иностранными учеными и во время наших с ним поездок за границу). Человек он был внешне спокойный и выдержанный, но по временам прорывалась его нервная напряженность (он потерял на войне единственного сына).

Мне всегда нравилось дело организации клиники (сколько клиник пришлось открывать за время своего длительного профессорства)!

Когда А. И. Черногоров ушел из института на кафедру в Стоматологический институт, И. И. Сперанский стал замдиректора. В институте И. И. Сперанский выполнил ряд хороших работ в области изучения состояния нервной системы при язвенной и гипертонической болезни (и их нейротропной терапии) с позиций школы Введенского - Ухтомского.

Как мой заместитель, И. И. Сперанский был исключительно тактичным и приятным сотрудником. Не обладая большой личной инициативой, он обычно очень охотно помогал моим планам. Общая культура и высокая компетентность делали очень ценными его советы. Может быть, он излишне подчеркивал чисто совещательный характер своей работы, почти никогда не решаясь предпринимать что-либо без моего одобрения.

Позже, летом 1960 года, он внезапно перенес приступ стенокардии, через две недели разразился тяжелейший status anginosus, закончившийся инфарктом миокарда. И. И. Сперанский лежал в институте, потом был переправлен в санаторий в Звенигород; там мы с Инной навестили его как-то и погуляли с ним и его женой в парке. Осенью и в начале зимы он работал в институте, хотя на весьма облегченных условиях. Вдруг - вновь ангинозные боли, когда он спускался по лестнице, чтобы сесть в машину перед заездом, как обычно, за мной. Он вернулся, думал, полежу, пройдет. Каждый день собирался в институт; через неделю - опять боли и смерть. Эх, жизнь человеческая! Как она быстро и не вовремя останавливается!

Смерть И. И. произвела в институте ужасное впечатление. Как-то сразу всколыхнулось чувство любви к нему всего коллектива. Все были потрясены, я особенно вышел из колеи, я не мог говорить о нем без комка в горле. На похоронах все плакали, трудно было извлекать из груди слова. Его сожгли в крематории. Так и встает перед глазами одетый в черное И. И., лежащий в гробу и медленно опускающийся вниз.

Исключительное значение имела для развития института работа ученого секретаря Н. Н. Малковой. Эта тщедушная особа была и продолжает быть нервом института. Вся жизнь этой женщины - в институте. Она приходит первой и уходит последней. Она не знает отпуска. Она в курсе всех дел, не только научных, но и лечебных и административных. Даже как-то трудно понять, откуда у нее берутся силы. С работающими плохо она зла, с работающими хорошо - добра. От меня она терпит любые грубости (не по отношению к ней, а просто они иногда опрокидываются на ее голову, как на преданного человека - как в семье, например, на жену).

Вскоре после моего приезда в институте появилась как заведующая отделом кадров - Г. И. Королева. В ту пору ей было всего 24 года, она недавно кончила вуз. Завкадрами - должность, ассоциируемая с представлением о какой-то фурии с партийным билетом, связанной с НКВД, которой надлежит подозрительно нюхать институтскую атмосферу, бдительно следя за поступающими в институт, изучать их личные дела и сообщать о них куда следует. А тут явилась красивая молодая женщина с белокурыми пышными волосами и славными голубыми глазами. У нее муж, важный инженер, маленький сын. Вот она и осталась в Москве (обычная история: выходят замуж, чтобы не ехать на периферию, а еще зав. кадрами!). Мы с ней очень подружились, она верный помощник - теперь уже вдова (муж погиб от острой лейкемии), недавно защитила кандидатскую диссертацию.

Я часто ловлю себя на предположении, читая опусы своих сотрудников, не пишут ли они, нарочито подлаживаясь под мои высказывания?

С самого начала работы в институте одним из отделений заведует Н. А. Ратнер, а другим - К. Н. Замыслова (в свое время - сотрудница Г. Ф. Ланга; тогда она была стройной девушкой, носила большую золотистую косу и крестик). Н. А. Ратнер же я помню еще по клинике М. П. Кончаловского. Тогда это была также очень интересная девушка. Теперь обе - доктора медицинских наук, почтенные дамы. К. Н. - очень серьезный человек, хороший педагог, немножко медленного склада ума. Н. А. быстро схватывает новое, хорошо воспринимает сложные идеи, энергична (может быть, излишне тороплива), в работах ее все гладко выглядит.

Я часто ловлю себя на предположении, читая опусы своих сотрудников, не пишут ли они, нарочито подлаживаясь под мои высказывания? Всегда ли строго соблюдается фактическая сторона работы? И не чересчур ли поспешны утверждения? Но работ проходит так много, сам-то ведь их не проверишь.

Как-то при встрече в Москве со знаменитым Гансом Селье, сидя за обедом в канадском посольстве, мы в шутку обсуждали вопрос о том, какова доля лжи в научных работах. Я не думаю, что это была самокритика. И может быть, ложь относительна. Иногда это ложь нарочитая, ее не так много. Чаще это ложь от увлечений, от предвзятости, субъективизм, авторское самообольщение и т. п. На первых порах работы в институте тенденция к преувеличению данных, якобы получаемых при исследованиях, были, к сожалению, не единичным явлением, и я, неопытный директор, попал впросак.

Так, при изучении выделения норадреналина с мочой была пущена в ход методика, никакого норадреналина в действительности не определявшая, а годная разве лишь к косвенной, качественной оценке этого вещества (а сделаны были широковещательные выводы). Группа сотрудников доложила о том, что во многих случаях при гипертонии в крови удается обнаружить ренин (в те годы ренин был в центре внимания). Я привел эти результаты в своих обзорных докладах в академии, на конференциях Всесоюзного общества терапевтов и опубликовал их, а позже оказалось, что мои сотрудники что-то там напутали и в дальнейшем перестали подобные результаты получать. А ведь слово не воробей, вылетит - не поймаешь! Один из сотрудников, позже получивший целую самостоятельную лабораторию в одном из институтов Академии, сделал около десяти сообщений на тему о спектрофотографических исследованиях крови гипертоников; он их напечатал в солидных теоретических журналах, написал на их основе докторскую диссертацию, получившую положительную оценку специалистов в физике и химии из университета. При защите ему, правда, помогло сильное заикание (что возражать заике? все равно не дождешься ответа), а позже выяснилось, что исследования проводились только в самом начале работы, большая же часть данных взята с потолка. А я, между прочим, в своей монографии привел некоторые из этих данных bene fidae (правда, позже, когда книга переиздавалась на немецком языке в Германии, всю эту злосчастную главу я выбросил).

Первые годы в составе института был уже пожилой младший научный сотрудник, стремившийся в старшие; он старый член партии, был на фронте и все такое. С некоторых пор он, без разрешения дирекции, стал давать больным с гипертонией какие-то капли и вскоре представил графики, на которых были изображены результаты лечения, притом, конечно, блестящие. Способ свой он решил сделать секретным и состав капель оставить в тайне. К чести моего заместителя Черногорова, тот приказал сообщить состав капель и в ответ на отказ взял да и объявил приказ о снятии сотрудника с работы. Капли оказались слабым раствором гистамина, эффект - просто липой. Возможно, при испытании многих так называемых гипотензивных лечебных средств проявлялось тоже авантюристическое отношение. Его отчасти оправдывали лишь безвредность этих средств и их психотерапевтическое действие.

А один кандидат медицинских наук - вкрадчивая, липкая дама - наблюдавшая за эффектом при гипертонии снотворных средств, в своей работе привела историю болезни не существовавших в институте больных, а в истории болезни лежавших вносила фиктивные отметки о назначении снотворных, в то время как кровяное давление у больных снижалось спонтанно - как это обычно наблюдается в связи с больничным режимом первое время.

Позже подобные махинации в жизни института, по-видимому, уже не имели места (хотя кто об этом может сказать? Ведь не сами же жулики, а контроль за научной работой затрудняется благодушием руководителей).

Институт первые годы занимался только проблемой гипертонии. Были разработаны вопросы нервной природы болезни, ее классификации, ее эпидемиологии, ее терапии. С появлением новых депрессорных препаратов вопрос об излечимости этой болезни стал приобретать все более и более утвердительное решение, и вместе с тем работы института стали получать лучшую оценку. На основании многочисленных исследований сотрудников института я составил свою монографию о гипертонической болезни, вышедшую из печати в 1954 году.

В дальнейшем круг вопросов в институте был расширен. Были развернуты исследования по проблеме атеросклероза, главным образом в направлении изучения активных факторов, которые изменяют степень и темп развития этого процесса (витамины, гормоны, липотропные вещества, нейрогенные препараты).

Ежегодно созывались научные конференции. Появилось немалое число диссертаций. История Института терапии заслуживает специального изложения. Я думаю, придет время, когда кто-нибудь из моих учеников ее специально напишет и хорошо проиллюстрирует.

История Института терапии заслуживает специального изложения

Мне было уже приятно сознавать, что я активно участвовал в создании такого института, что это реальный вклад в важное для здравоохранения дело. Мои завистники первых лет жизни в Москве стали все больше и больше сдавать, вынужденные признать значение этого учреждения, приобретавшего все более широкую известность в нашей стране.

9. Общественные события. Смерть Сталина

На сессии АМН в начале 1949 года меня выбрали академиком-секретарем Отделения клинической медицины, и я вошел в Президиум Академии. Президентом тогда был Н. Н. Аничков - известный патолог, автор холестериновой теории атеросклероза, ряда других крупных научных исследований, человек весьма авторитетный, известный хорошо в международной медицинской науке. Н. Н. был достойным президентом. Это был к тому же благожелательный, хорошо воспитанный человек, не способный к бестактности или грубости. Иногда он казался слабохарактерным, нерешительным, как бы не имеющим своей точки зрения. Но в ту пору трудно было проводить свою точку зрения и быть решительным; каждый шаг даже в академической жизни надо было «согласовывать и увязывать» с министром (да еще с таким властным фанфароном, как генерал-полковник Е. И. Смирнов), а также с ЦК - с партийными чиновниками, которые не давали ответа сразу, а где-то там советовались (с начальником административного отдела) и потом давали ответ. Прямой провод, правда, давал возможность позвонить Молотову или Ворошилову (тогда они имели на своем попечении вопросы науки и медицины), но по своей скромности и некоторой боязливости беспартийного Н. Н. Аничков избегал прибегать к таким звонкам.

В ту пору с учеными обращались бесцеремонно. Часть ученых уже перебывала в тюрьмах и ссылках (например, бактериологи, которых систематически зажимали в 1933-1936 годы, предъявляя им фантастические обвинения; как-то один из наших блестящих бактериологов, Л. А. Зильбер[172], сидевший три раза по обвинениям, по которым его надо было каждый раз расстреливать, рассказывал мне, что он спасся только решительными грубыми ответами, которые он давал следователю: «Ведь ту чушь, подписать которую вы мне даете, потом откроют - лошади, и те будут ржать от смеха и презрения по вашему адресу»).

В ту пору с учеными обращались бесцеремонно. Часть ученых уже перебывала в тюрьмах и ссылках

Другая часть ученых была интернирована - работала, как в плену (и надо сказать, ей страна обязана многими замечательными достижениями в физике и технике). Про существовавших на свободе можно было сказать: может быть, только кажется, что они существуют. Поэтому и неудивительно, что Аничков, как и Президиум Академии в целом, были тогда в трудном положении.

Мы должны были, например, терпеть поток различных изобретателей-новаторов. Новатор - обычно безграмотный человек, отчасти нахал, отчасти истерик, цель его - прославиться и получить выгодную должность. Одни новаторы предлагают методы исследования, другие - способы лечения, третьи - теории. Часть методов исследования - прямой плагиат из иностранных источников, благо связь с западным миром почти прервана, журналы доступны немногим. Ведь даже цитировать иностранных авторов не полагалось: да редакция их имена все равно должна была вычеркивать, так как советская наука - передовая, первая в мире, и только несоветский человек может «преклоняться перед заграницей». Даже название некоторых диагностических признаков или методик стали «русифицироваться». Точку Эрба для выслушивания аортального диастолического шума переименовали в точку Боткина (который, ссылаясь на Эрба, указывал на ее значение); симптом Битторфа стал симптомом Тушинского, хотя сам Михаил Дмитриевич, ссылавшийся в своих работах на этот симптом как на симптом Битторфа, и не думал, конечно, его открытие приписывать себе. Появился «симптом Кончаловского», хотя это был признак, хорошо и всюду известный как симптом Румпель-Леде, и т. д. и т. п. Словом, наступила полоса «мокроступов» и «земленаук» - с той разницей, что шла не игра в переиначивание терминов на русский язык, а беззастенчивое ограбление интернациональной науки и воровское приписывание ее открытий отечественным ученым (конечно, без их согласия), своего рода шантаж под флагом патриотизма.

Еще до моего переезда в Москву разразилась история с открытием препарата от рака Клюевой и Роскина[173]. Клюева - хорошенькая женщина, талантливый микробиолог; ее доклад на Ревматологическом международном конгрессе на тему о стрептококковой этиологии болезни, сделанный к тому же на хорошем французском языке интересной молодой особой, отлично одетой и обутой, запомнили все присутствовавшие. Роскин - красивый мужчина, брюнет, похож больше не на ученого, а на актера или раввина, также профессор. Их препарат якобы приводил к обратному развитию ряда опухолей у мелких животных. Клиническая проверка была предпринята некоторыми онкологами-хирургами, в том числе моим однокурсником Нисневичем, бородачом Святухиным и прочими сомнительными личностями. Было объявлено, что новый препарат излечивает рак. Имена ученых-новаторов попали в официальные партийные документы. Средство должно было прославить советскую науку, страну социализма, Оно не должно было быть преждевременно передано за границу. И вот академик-секретарь Академии и бывший замминистра здравоохранения по науке профессор В. В. Парин[174] во время своего пребывания в Соединенных Штатах сообщил об этом открытии на научном собрании. Он желал, конечно, блеснуть успехами советской науки (из патриотизма). По приезде сразу с аэродрома Парин был доставлен в Кремль, и сам Сталин заявил ему: «За сколько сребреников вы продали Родину?» После чего Парина прямо отвезли на Лубянку. Он сидел во Владимирской тюрьме около четырех лет. Конечно, всем было ясно, что Парин не мог, как неспециалист, продать «секрета открытия» (он, правда, получил какую-то небольшую сумму денег в долларах за лекции), да и, как вскоре выяснилось, нечего было продавать, - но осуждающее слово Сталина (а иногда и один грозный его взгляд) в то время было достаточным основанием для уничтожения человека, на каком бы уровне он ни находился и чем бы ни занимался.

Новаторы в области лечения бывали разного уровня. В такой роли выступали, например, довольно видные ученые или, по крайней мере, конструкторы, не имевшие медицинского образования, но воображавшие, что физика, техника, химия (точные науки) сами могут создать средства от болезней, а врачи пусть их применяют. Таково было предложение об аэротерапии, лечении содовыми ваннами (одно время сода из московских аптек, лабораторий и прачечных исчезла, так как все старики и старухи стали купаться в содовой воде, чтобы помолодеть), машинами, испускающими лучи или создающими вибрацию, и т. п. Дельные, вероятно, в своей специальности люди, вроде Никулина (академик!), назойливо, даже нахально, навязывали свои методы, всякую чушь.

Другая категория новаторов - темные личности, жучки, иной раз с врачебным или фельдшерским дипломом, но чаще без оного. Они предлагали средства от гипертонии, склероза, от туберкулеза, от бронхиальной астмы, а особенно от рака. Нелепость этих предложений была очевидна, но нельзя было просто сказать об этом. Новаторы были признаны свыше, им покровительствовали, их даже противопоставляли «бюрократической», «консервативной» академической науке, в критических ответах медицинских специалистов видели кастовость, зажим инициативы, барское пренебрежение к народным талантам (ведь и вся ваша медицинская наука вышла из народной медицины - хорошенько проверьте и не фыркайте). Поэтому, хочешь не хочешь, надо было проверять, тратить время, занимать никчемным делом сотрудников институтов, а затем писать, писать… Потом, за новаторов заступались. Заступниками выступали министры и особенно видные члены ЦК, у которых якобы были больные жены или родственники жен, излечившиеся новыми способами, тогда как ваша официальная медицина ни черта не помогла - а если защита шарлатанов шла от сотрудников НКВД, то тут уже создавалась политическая ситуация: отклонение предложений было, чего доброго, равносильно измене родине.

Удивительно живуча вера в знахарей среди нашей социалистической «интеллигенции»! Один Таймынский дед чего стоит. Некая немка предложила лечить туберкулез каким-то снадобьем - это в эпоху стрептомицина! Она имела «руку» в Совете министров. В Ленинграде до сих пор лечит рак солями кадмия проходимец, имеющий, правда, некоторое отношение к медицине (жена его - онколог); в его поддержку выступают в печати литераторы (правда, главным образом, женщины - Вера Кетлинская[175], Коптяева[176]). Московские артисты лечатся у гомеопатов, гомеопат Мухин имеет богатейшую практику, собрал отличную коллекцию картин Рериха.

Удивительно живуча вера в знахарей среди нашей социалистической «интеллигенции»!

Наша академия, ее президиум не в состоянии изменить положение. Все зависит ведь от уровня самой медицины. До тех пор пока она не научится лечить еще не поддающиеся излечению болезни, неизбежны знахари или гомеопаты. А как только какое-либо заболевание начинает успешно излечиваться методами научной медицины - об этой ее заслуге забывают, точно ее и не было. В этом отношении показательно восприятие студентов. Начинаешь им расписывать о том, как был страшен, положим, милиарный туберкулез или сепсис до эры антибиотиков - не слушают, считают это литературой: ну, подумаешь, что было, то прошло. Зато публику привлекает хирургия: на воображение действует, как это можно влезть пальцем в сердце и разорвать спайки клапанов, а особенно - как это можно чуть ли не заморозить человека, сделать операцию и потом его оживить. Или экскорпоральное кровообращение, когда сердце заменяется насосами, накачивающими и откачивающими кровь, поступающую больному из жбанов. Публика воспринимает его или как чудо, или как спектакль. Подлинная наука не вызывает эмоций - важна картинность ее результата, действующая на воображение. По крайней мере, так в медицине.

Нормальные ученые, знающие биологию, еще защищали клетку под напором «живого вещества», но вскоре их голос почти заглох

Президиуму много доставляли неудобства теоретические достижения некоторых наших ученых-дилетантов. То является М. М. Невядомский и вытаскивает из кармана пробирку с возбудителем рака (он, может быть, уже стал сумасшедшим?), то мы вынуждены выслушивать безумную старуху Лепешинскую[177], открывшую «живое вещество». Эта баба-яга, оказывается, - соратница Сталина по партийной работе до революции, она попросила у него поддержки, и было дано «соответствующее указание». Лепешинскую быстро возвели в гении, ввели в Академию, дали специальную лабораторию. Вице-президент Академии Н. Н. Жуков-Вережников[178], наш сосед по квартире, прочел об этом открытии не одну лекцию.

Нормальные ученые, знающие биологию, еще защищали клетку под напором «живого вещества», но вскоре их голос почти заглох, так как надвинулись грозные события в медицинской науке в виде разгрома «вирховианства» и торжества павловского учения. Несколько позже выяснилось, что исследования Лепешинской - вздор, за границей и до сих пор издеваются над всей этой глупой буффонадой. А Аничков и мы, члены Президиума, должны были помалкивать.

Тогда же появился на сцене Бошьян[179]. Этот преподаватель ветеринарного института объявил об открытии превращения одних микробов в другие. Он доказывал это рядом опытов, которые в дальнейшем были объяснены мошенничеством или невежеством. Тем не менее идея показалась заманчивой, соответствующей принципам диалектики; к тому времени Лысенко уже «ниспроверг» учение об устойчивости видов - и переход одних видов микробов в другие виды казался хорошо подтверждающим правильность мичуринского направления в биологии. Какой поразительный расцвет советской науки в послевоенный период: открыто «живое вещество», разрушена мертвая вульгарно-механистическая догма о клетке, разбиты реакционные разграничения видов в растительном и животном мире, чем раскрыто понимание видовых особенностей, постоянно совершенствующихся под влиянием внешней среды! Как все цельно и идеологически-методологически выдержано! Министр Е. И. Смирнов ликовал: «Бошьян сделал величайшее открытие периода советской медицины, так и можно доложить товарищу Сталину». Всех сомневающихся он разносил по-генеральски, иногда по матушке. Надо отметить, что некоторые микробиологи, недоученные НКВД в свое время, имели смелость публично возражать; в числе их был В. Д. Тимаков, член партии, в будущем - вице-президент АМН.

В августе 1948 года, как известно, в Москве состоялась сессия Всесоюзной Академии сельскохозяйственных наук на тему «О положении в биологической науке» с программным докладом Т. Д. Лысенко. Докладчик утверждал, что в биологии имеются две идеологии: реакционное учение вайсманизма-морганизма, отрицающее наследственную передачу приобретенных в течение жизни признаков и объясняющее изменения организмов случайными превращениями «зародышевого вещества» путем самопроизвольных (аутохтонных) мутаций, и учение Мичурина, или «неодарвинизм», по которому приобретенные признаки передаются потомству (если они меняют обмен веществ). Затем в прениях выступило 56 ораторов. Прений, собственно, не было, ибо все знали то, что только в заключительном своем слове преподнес Лысенко: «ЦК партии рассмотрел мой доклад и одобрил его» (бурные аплодисменты, переходящие в овации, все встают). После чего Жуковский[180] и другие робкие приверженцы классических представлений поспешили пообещать, что они искупят свои вредные заблуждения дальнейшей честной работой.

В августе 1948 года, как известно, в Москве состоялась сессия Всесоюзной Академии сельскохозяйственных наук на тему «О положении в биологической науке» с программным докладом Т. Д. Лысенко

Следом за этим последовали отзвуки в медицине. Сперва они касались лишь наследственности. Как по указке, мы все стали смазывать роль этого фактора в развитии заболеваний. Болезни суть следствия воздействий внешней среды. И полно, не абстракция ли гены? Монах Мендель, может быть, годится только для гороха. Не напрасно ли И. П. Павлов поставил этому, как он думал, гениальному человеку памятник около своей лаборатории? Это же схоластика; кто их, собственно, видел (ведь только позже увидели гены как абсолютную материальную реальность). Этот обскурантизм казался прогрессивным: с отменой генов и наследственных болезней мы как бы открывали дорогу профилактике этих болезней. К тому же советская медицина должна ставить перед собой исправление наследственных качеств - как в растениеводстве и животноводстве это уже осуществили Лысенко и его ученики.

Е. И. Смирнов, как увлекающийся министр, ночи напролет в своем кабинете рассуждал на эти темы с первым попавшимся профессором, зашедшим к нему на прием (таков был стиль тогда в партийно-правительственных сферах - работать ночами, покуда не отойдет ко сну товарищ Сталин, обычно в 3 часа ночи).

«Реакционность» менделизма-морганизма выводилась якобы из расистских тенденций, которые-де в нем заключены. Отвергая генотипическую предрасположенность, мы как бы очищаем науку от опасности расизма - ведь недаром Гитлер уничтожал «неполноценные расы» и будто бы ввел принудительное скрещивание людей. Собственно, многое в суждениях «мичуринцев» было вполне приемлемым и отвечало взглядам А. А. Остроумова, К. А. Тимирязева да и Дарвина. Но смешение науки с политикой, подозрительность к словам, окрики идеологов привели к тому, что испуганные биологи и медики стали вообще замалчивать все, что касается наследственности, и сократили эти разделы в учебниках и лекциях. Хотя всякий понимал, что сын часто бывает в отца (если не в прохожего молодца), на каждом шагу мы видим у детей носы их родителей, а также их характер, подчас до малейшей черточки.

Мне, по поручению Президиума Академии, пришлось выступить с докладом на специальной сессии по данной проблеме, созванной в Свердловске. Кажется, я вышел из положения, и мой доклад, напечатанный сразу же в «Клинической медицине», сыграл отрезвляющую роль.

Вскоре нашу медицину стал нервировать нервизм. А. Д. Сперанский[181] первым решил воспользоваться триумфом Лысенко и возвысить себя как мессию в медицине. Его теория нервной трофики, правда, была уже давно изложена в увлекательно написанной книге и в специальном сборнике; но теперь Сперанский решил возобновить атаки на официальную эклектическую медицину. Его парадоксальные суждения были, конечно, заразительными, в них были и новые идеи. Но в целом теория встретила отпор. Всего больше критиковал А. Д. Сперанского И. В. Давыдовский. Некоторые из нас, клиницистов, также выступали с возражениями. Мне по этому поводу попало от министра, который в то время сразу сделался «сперансистом» и обвинил меня в дуализме и эклектизме (я-де признаю как значение нервной системы, так и гуморальных (гормональных) факторов, но примат-то чей? разве не нервная система контролирует все процессы, совершенствующиеся в нашем организме, в том числе и выработку гормонов? разве не она связывает организм человека с внешней средой - то есть определяет его как существо социальное? и т. д. и т. п.). Сперанский, впрочем, предлагал мне «работать с ним», от чего я тут же отказался. Он тогда имел вид не то Сталина в медицине, не то пьяного Распутина.

Мне по этому поводу попало от министра, который в то время сразу сделался «сперансистом» и обвинил меня в дуализме и эклектизме

Конечно, сам А. Д. Сперанский, хотя и не производил приятного впечатления, еще импонировал своим оригинальным умом, остротой и образностью речи, блестящим методом экспериментирования. Позднее, познакомившись со знаменитым Гансом Селье[182], я нашел между обоими учеными нечто общее, хотя А. Д. Сперанский казался мне несколько кустарным и нарочитым. Но подмастерья у мастера они имели вид отталкивающий, в особенности некие Острый и Броневицкий. Они нахально выступали по сложнейшим вопросам клинической медицины, ничего в ней не понимая; визжали цитаты из лекций Боткина и Остроумова. Они поносили как реакционера в науке Вирхова, создателя современной патологии, они ругали «механистом» создателя химиотерапии Эрлиха, отрицая специфичность инфекций и антиинфекционных средств, а величайшего гения человечества Луи Пастера считали идеалистом и вместе с тем грубым эмпириком. Вакцины и сыворотки инфекционных болезней они объявили примитивными; должен быть открыт единый принцип происхождения болезней, а стало быть, и единый принцип должен быть создан в виде общего метода лечения болезней. Такой принцип - нервная трофика, а такой метод - новокаиновая блокада в околопочечную клетчатку или «метод буксации спинномозгового канала». Они были даны школой А. Д. Сперанского; наступила новая эра. Но нашу медицину поджидало и еще одно испытание. «Учение Сперанского», выдвинувшее принцип «ведущего значения нервной системы в патологии», натолкнулось на недовольство другого ученика И. П. Павлова - К. М. Быкова, который, несомненно, был более культурным и трезвым человеком, нежели его собрат по павловской лаборатории А. Д. Сперанский. Уж если нервизм должен быть основой медицины, сделал вывод К. М., то гораздо лучше подойдет для этого его кортико-висцеральная теория. Тем более, что кортико-висцеральная доктрина прямо вытекает из сути павловского учения о высшей нервной деятельности. Ведь условный и безусловный рефлексы на отделение слюны, не говоря уже об отделении желудочного сока, - типичное проявление кортико-висцеральных взаимоотношений. Будет особенно убедительным вообще привлечение физиологического учения И. П. Павлова в качестве основы советской медицины. Ведь гений И. П. Павлова общепризнан. Его смелая идея свести психические процессы к рефлекторным реакциям (развивающая взгляд еще И. М. Сеченова) как нельзя более подходит в наше время торжества материалистической философии. И. П. Павлов своим учением хоронит идеализм и дуализм и таинственную работу больших полушарий головного мозга, саму человеческую мысль снизводит с пьедестала непознаваемого, давая в руки ключ к ее физиологической позитивной расшифровке. Диалектическое единство «душевного» и «соматического» в кортико-висцеральной теории должно понравиться ЦК, может быть, Сталину.

Диалектическое единство «душевного» и «соматического» в кортико-висцеральной теории должно понравиться ЦК, может быть, Сталину

Итак, решение принято. 28 июня 1950 года была созвана научная сессия Академии наук СССР и Академии медицинских наук, посвященная «проблемам физиологического учения академика И. П. Павлова». Она открывается речью президента Академии наук С. И. Вавилова. Вавилов начинает с цитаты из труда Сталина, относящегося еще к 1906 году: «Сначала изменяются внешние условия, изменяется материальная сторона, а затем соответственно изменяется сознание, идеальная сторона». «Эти положения Иосифа Виссарионовича Сталина, - говорил Вавилов, - в самой общей форме предопределяют главный тезис учения Павлова о высшей нервной деятельности. Как бы отвечая на тезис товарища Сталина, Иван Петрович Павлов через много лет…» - продолжает Вавилов и приводит ряд общеизвестных суждений Павлова. Закончил он свою речь словами: «Слава гению Павлова! Да здравствует вождь народов, великий ученый и наш учитель во всех важнейших начинаниях товарищ Сталин!» Те же слова пролепетал и И. П. Разенков, приплел вдобавок еще ссылки на новаторскую деятельность Мичурина и победу, одержанную Т. Д. Лысенко над вейсманизмом-морганизмом.

Сейчас смешно и противно вспоминать, как почтенные ученые, даже уважаемый президент Академии наук, могли приписывать полубезграмотному семинаристу идеи, предопределившие учение Павлова! Как его схоластику в области языкознания считали образцом научного творчества, великим примером движения науки вперед! Русский человек не знает меры даже в подлости.

Навязанная доктрина подавила свободу научной мысли

Объединенная сессия двух академий имела большое влияние на состояние в последующие годы советской медицинской науки. С одной стороны, нельзя отнять у этого положительных сторон. Наши представления в вопросах патогенеза болезней стали шире. Роль нарушений нервной системы в развитии некоторых болезненных процессов была укреплена и расширена - и мы в Институте терапии еще более целеустремленно стали изучать ее при гипертонической болезни (продолжая линию Г. Ф. Ланга). Несомненно, во многих направлениях учение И. П. Павлова о высшей нервной деятельности, которым до того клиницисты, в сущности, не интересовались (и знали его плохо), оказалось источником новых плодотворных подходов. И я и до сих пор считаю себя нервистом, последователем учения Боткина - Павлова (и отчасти Быкова), хотя и стремлюсь избежать в этом смысле искусственных обобщений. Нервизм есть лишь один из аспектов нашего клинического мировоззрения; натягивать его на все явления патологии неправильно и не нужно.

С другой стороны, сессия принесла немало вреда. Навязанная доктрина подавила свободу научной мысли. Павловская схема привела к упрощенным взглядам (во всем виновата нервная система, нечего искать какие-либо другие болезнетворные причины; даже туберкулез не коховской вызван палочкой, а нарушениями кортико-висцеральных взаимоотношений; кора головного мозга виновата в развитии язвы желудка, бронхиальной астмы, атеросклероза, рака, даже гематологических форм; даже лейкемия возникает от огорчений или неприятностей и т. д.). И клятвенное повторение новых догм, цитирование павловских текстов (вроде Священного Писания или сочинений Маркса - Энгельса - Ленина - Сталина) стали общим стилем научных работ, а особенно диссертаций. Без кивков в соответствующем направлении уже не обходился ни один доклад.

Основной доклад - «Развитие идей И. П. Павлова» - сделал К. М. Быков. Как он мне сам говорил, доклад этот был просмотрен и одобрен в ЦК; в отдельных местах сделал пометки сам Сталин. Доклад был составлен интересно, и до сих пор его можно прочесть с пользой, как умный очерк замечательного учения и его значения для медицины. Неприятно резали только резкие выпады против Л. А. Орбели. Всем было ясно, что Орбели стал объектом, с одной стороны, личного ревниво-завистливого чувства, с другой стороны, был выбран жертвой. Надо было во что бы то ни стало найти противника, иначе что же за переворот, без борьбы?

Во втором вводном докладе, А. Г. Иванова-Смоленского[183], критическая сторона была сильно сгущена. Докладчик нашел сонм врагов, с которыми, по указаниям, данным свыше, надо было расправиться. Одним из них оказался П. К. Анохин[184]. Как только не честил его А. Г. Иванов-Смоленский! Извращение павловского учения, стремление заменить его главные принципы метафизическим представлением о «функциональной системе» или «интеграции» и т. д. «Анохин окончательно сходит с павловского пути», - заявил Иванов-Смоленский при настороженном внимании аудитории. Попало и Бериташвили и Купалову, хотя и более мягко.

Потом последовали прения, в которых участвовал и я. Все выступления полностью печатались в «Правде». В целом они составили громадный том в 700 страниц. Через неделю сессия закончилась приветствием товарищу Сталину. В нем, между прочим, было сказано: «Как корифей науки, Вы, дорогой товарищ Сталин, создаете труды, равных которым не знает история науки. Ваша работа «Относительно марксизма в языкознании» - образец подлинного научного творчества, великий пример того, как нужно развивать и двигать науку вперед. Вы, товарищ Сталин, мощным светом своего гения озаряете путь к коммунизму. Мы горды и бесконечно счастливы, что Вы, дорогой Иосиф Виссарионович, стоите во главе мирового прогресса, во главе передовой науки». И т. д. и т. п. - в таком же стиле рабского низкопоклонства и неприличной лживой лести.

Практическим «вкладом» в медицину пресловутой сессии была терапия медикаментозным сном. Правда, ею и раньше занимались, главным образом в психиатрии. Но теперь, в 1950-1952 годы, она сделалась панацеей от всех болезней. Министр Смирнов, постоянно вмешивавшийся в нашу науку (да он и был выбран действительным членом академии), в одном из своих двухчасовых докладов объявил: раз мы признали павловское учение единой основой медицины, мы должны логически прийти к необходимости создания и единого принципа лечения. Из учения Павлова следует, что сон, как ограничительное торможение, устраняет нарушения высшей нервной деятельности. А так как эти последние являются общей причиной любых патологических процессов (мы же монисты, есть одна ведущая причина), то, следовательно, терапия сном и должна являться общим, универсальным методом лечения болезней.

Практическим «вкладом» в медицину пресловутой сессии была терапия медикаментозным сном

Лечение сном пошло в ход во многих клинических и больничных учреждениях. Открыли особые палаты для «сонной терапии». Были созваны конференции о результатах нового павловского метода лечения, в том числе Всесоюзная терапевтическая конференция в Ленинграде в 1952 году, сессия Отделения клинической медицины АМН в Рязани и многие другие. В больницах стремились ввести «охранительный» режим - тишину, «шепотную речь», сестры и врачи обули тапочки, чтобы не стучать ногами. Это была, безусловно, очень полезная сама по себе мера - ведь в наших больницах обычно шумно (к сожалению, как только к «развитию павловского учения в медицине» охладели, персонал стал опять кричать и шуметь). Был объявлен особый «павловский» подход к больному: в анамнезе следовало обращать внимание на нервные травмы, психоэмоциональное напряжение и т. п., терапевты вновь стали смотреть рефлексы, даже заглядывать в учебники неврологии; в обращении врачей, сестер и нянь с больными требовалось «чуткое и внимательное отношение» (как будто до «павловской» сессии и вообще когда бы то ни было оно не требовалось; но польза и в этом отношении, конечно, была несомненной). Стали стремиться к «типологической» характеристике нервной системы пациентов - как путем выяснения «черт личности» методом опроса, так и по оценке поведения пациента, его мимики, речи, движений. В специальных учреждениях, в том числе и в Институте терапии, разрабатывались методы объективной характеристики «типа нервной системы» больных при помощи плетизмографически исследуемых сосудистых рефлексов, электроэнцефалографии, речедвигательной методики по Иванову-Смоленскому. Стали уточнять, как действуют лекарства, особенно седативные и снотворные средства, в зависимости от особенностей высшей нервной деятельности.

Нельзя отрицать, что эти непривычные способы работы расширили клиническое представление врачей и послужили лучшему знакомству с личностью пациентов, их индивидуальными особенностями. Однако вскоре наступило разочарование. Терапия сном редко помогала. Анализ «высшей нервной деятельности у постели больного» практически ни к чему не приводил - во всяком случае, не раскрывал сущности болезни. На одной же тишине далеко не уедешь. Между тем президиум АМН, особенно его член Иванов-Смоленский, и министерство призывали к «дальнейшему внедрению павловского учения в клинику». Врачи быстро почувствовали полный разрыв между внедряемой доктриной и подлинной медициной. А время шло быстро, в медицине за рубежом произошли крупнейшие события: открывались все новые и новые более совершенные антибиотики, новые витамины и гормоны (в том числе кортизон), гипотензивные препараты, предлагались смелые хирургические операции на сердце и т. д. Идея о внедрении павловского учения, аннексировавшая советскую научную медицину, привела к серьезной потере темпов в других важнейших областях, к значительному отставанию от медицинской науки за рубежом.

Общая обстановка жизни складывалась различно. В международной жизни не ощущалось опасного напряжения; Сталин умел говорить кратко, но веско, строго, но миролюбиво. В экономическом отношении появлялись иногда проблески: например, дважды снижались цены на продукты и некоторые товары. Повсюду строили дома, в том числе, по указанию Сталина, в Москве стали возводиться высотные здания (можно спорить об их архитектуре, находить ее тяжеловесной и аляповатой, но все же эти дома придали приземистой Москве более современный вид).

Плохо было по-прежнему в сельском хозяйстве. Колхозы, по крайней мере в северной полосе Союза, жили бедно. Мы ежедневно бывали на даче и могли видеть «вымирающие деревни» (выражение А. И. Шингарева в дореволюционный период). Для стройки новой дачи мы ездили за 100 верст в какое-то село. Боже, до чего нищими были председатель колхоза и другие жители (еды нет, грязь, скученность)!

Колхозы, по крайней мере в северной полосе Союза, жили бедно

Побывали мы (я, ребята и Левик) в Красном Холме - на машине через Тверь (Калинин) и Бежецк. Сама поездка была поэтической: русская природа, церковки, воспоминания детства. Но деревни! Покосившиеся, почерневшие избы, вместо стекол - доски, приусадебных участков нет, нет ни садиков, ни огородов, ни заборов, ни скота. Красный Холм также являл картину запустения и разорения. Сталин ничего не понимал в сельском хозяйстве, никуда из Кремля не выезжал, всего боялся (очевидно, хорошо отдавал себе отчет в реальности того общего восхищения и той самозабвенной любви, которые, по речам, резолюциям и газетам, к нему питал народ), может быть, он поэтому даже плохо знал обстановку, тем более - под гипнозом победных реляций о выполнении планов и в чаду подхалимажа. Сталин поручал сельское хозяйство то Андрееву, то Хрущеву[185]. Колхозники должны были все сдавать государству, так как их обязательства рассчитывались по фиктивным планам, которые не могли быть реализованными. Налоги с каждой курицы, козы, свиньи, яблони, гряды картофеля душили их.

(Хрущев еще ухудшил положение своим нелепым прожектом слияния колхозов в крупные объединения - в так называемые агрогорода. Так как при этом должны были объединить и весь скот, то его порезали. Затею, впрочем, вскоре отменили, и следствием ее было только то, что в деревнях не осталось коров и на последующие годы исчезло молоко, а особенно навоз (позже пришлось ЦК принимать специальные развернутые решения о навозе). Но город, за счет деревни, жил несколько лучше. Недаром туда бежал народ из колхозов, особенно молодежь; вскоре в деревне остались старики и дети да присылаемые по партийной линии руководители, не имевшие ни опыта, ни знания, ни желания сельскохозяйственной работы.)

Сталин торжественно совершил, кажется, лишь одну поездку - в Грузию, где его соплеменники устроили ему триумфальный прием, дрожа за свои шкуры, а его верный помощник великий визирь Берия свел счеты кое с кем. Затем Сталин посетил овеянный победами Черноморский флот, крейсер «Кавказ» (на котором во время войны мы были), снялся с экипажем, усевшись рядом с грузным адмиралом Октябрьским. Грузия все время получала от Сталина отеческую помощь. С приближением смерти человека тянет побывать на родине и вспомнить детство.

Тяжелые тучи сгущались над интеллигенцией. Как и до войны, все чаще и чаще стали ползти слухи о вредительстве, измене Родине, а особенно об американских и английских шпионах. Потом пошли аресты. Раз опять стали прибегать к арестам (первые годы после войны наступила кратковременная передышка, или так казалось), следовательно, должны были быть причины. Так, арестовали видного биохимика Збарского[186] (и его сына), профессора I МОЛМИ. Он был одним из тех, кто бальзамировал тело Ленина. Одни говорили, что это за то, что он допустил гниение вождя народов (чего не было). Другие - что он просто английский шпион. Но почему, собственно, ему быть шпионом? Чудная квартира в доме правительства, академическая зарплата, дача, машина. «Разве вы не знаете, что он выдал ряд секретных открытий оборонного значения?» Были люди, которые даже верили в то, что Збарский был просто-напросто спекулянт, скупал золото и валюту и вывозил за границу. Как легко плебею забыть о том, что это был крупнейший, преданный родине ученый, которым надо было гордиться и которого надо было беречь!

Как легко плебею забыть о том, что это был крупнейший, преданный родине ученый, которым надо было гордиться и которого надо было беречь!

Осенью 1952 года разразилась тяжелая для врачей катастрофа. В короткий срок был арестован ряд крупных профессоров, в том числе В. Н. Виноградов. Еще за две недели до того он выступал по поводу своего семидесятилетия и благодарил отца родного Сталина. Одновременно был арестован П. И. Егоров[187] - начальник Главсанупра Кремля, ряд других терапевтов, отоларингологов, невропатологов, в том числе Б. С. Преображенский[188] (в будущем, как и Виноградов, Герой Социалистического Труда), А. М. Гринштейн[189] с женой Н. А. Поповой[190] (я только что с нею летал в Баку лечить Багирова[191], местного султана, то есть секретаря ЦК Азербайджана, направо и налево расправлявшегося с неугодными, гноившего в тюрьмах местную интеллигенцию именем Сталина, как его друг, соратник и наместник).

Мой товарищ еще по университету, Мирон Семенович Вовси, талантливый клиницист, генерал, лечивший маршалов, бывший главный терапевт Красной Армии во время Великой Отечественной войны, тактичный, осторожный и преданный Родине человек, действительный член АМН, редактор журнала «Клиническая медицина», был также арестован. Еще накануне, после окончания бюро отделения Клинической медицины в академии, он мне сообщил слухи об аресте врачей, отведя в сторону; вид у Вовси был, естественно, расстроенный - да и я был охвачен тревогой ожидания каких-то грозных событий, нависших над нами. Далее последовали многочисленные аресты врачей в Москве и в других городах, особенно среди евреев.

Затем последовало сногсшибательное официальное сообщение, охватившее всех ужасом. В нем от имени правительства сообщалось, что органами государственной безопасности раскрыта террористическая группа врачей-вредителей. Эта группа ставила своей целью путем вредительского лечения сократить жизнь активных деятелей Советского Союза. Следствием-де было установлено, что жертвами врачей-убийц пали товарищи Жданов[192] и Щербаков[193]. Преступники признались, что они, воспользовавшись болезнью товарища Жданова, неправильно диагностировали его заболевание и, скрыв имевшийся у него инфаркт миокарда, назначили противопоказанный режим и тем самым умертвили Жданова. Неправильным применением сильнодействующих лекарств врачи-убийцы сократили жизнь товарища А. С. Щербакова, доведя его до смерти (читая эти строки, я тогда же вспомнил, что Щербакова лечил Г. Ф. Ланг, но имя его, к счастью, не было названо, - так же, как в свое время - в период «вредительского лечения» А. М. Горького). Следствием-де точно установлено, что подлые убийцы состояли на службе у иностранных разведок и, являясь их наемными платными агентами, вели подрывную террористическую деятельность. Большинство участников террористической группы врачей - Вовси, Гринштейн и другие - были куплены американской разведкой, завербованы ее филиалом - международной еврейской буржуазно-националистической организацией «Джойнт»[194]. На следствии Вовси будто бы заявил, что он получил директиву об истреблении руководящих кадров СССР из США от организации «Джойнт» через врача в Москве Шимелиовича[195] (главного врача Боткинской больницы). Другие участники группы - Виноградов и Егоров - являлись, оказывается, старыми агентами английской разведки и выполняли ее самые гнусные задания. В сообщении еще говорилось, что разоблачение шайки подлецов-врачей явилось «сокрушительным ударом по американо-английским поджигателям войны».

Неправильным применением сильнодействующих лекарств врачи-убийцы сократили жизнь товарища А. С. Щербакова

Чудовищный характер «дела врачей», «убийц в белых халатах», естественно, всех взбудоражил. Арестованных, конечно, ждала смертная казнь. От родственников их отшатывались, как от зараженных чумой. Во всех медицинских учреждениях принимались резолюции, клеймившие вечным позором вредителей, осквернивших священное знамя науки, медицины. На заседании президиума мы понуро повторяли официальную версию (один только старик Георгий Нестерович Сперанский[196] сказал, что ему трудно поверить во вредительство Виноградова). Я на заседании Московского терапевтического общества, как оставшийся председателем, должен был также повторить газетное сообщение (хотя в душе ни минуты ему не верил и считал себя поэтому просто трусом, если не подлецом; но ведь в ту минуту сказать, что все это ложь, казалось, значило погибнуть). Я, правда, старался только повторить газетные строки и не высказывать моего личного к ним отношения.

Какова техническая сторона фабрикации «дела врачей-убийц», я толком не знаю. Метод, принадлежавший «корифею науки» Сталину, применялся уже бесчисленное множество раз, и этот раз отличался лишь скандальным своим характером; вредителями оказались виднейшие врачи, к тому же лечившие самих вождей. Говорили, что началось с разногласий в оценке электрокардиограмм, с жалобы какой-то особы (врача Кремлевской больницы Тимашук[197]) на умышленное небрежение к ее диагнозам со стороны профессоров, оказавшей такую услугу государству (эту дуру наградили орденом Ленина и ввели как почетного члена в состав президиума Московского терапевтического общества). Говорили еще, что была проведена какая-то экспертиза - будто бы изучались записи консультаций в историях болезни и были найдены улики, подтверждавшие версию о неправильном, пагубном лечении. В числе таких экспертов называли даже Куршакова[198], а также вызванных Сталиным грузин - профессоров Цинамдзгвришвили[199] и Н. А. Кипшидзе[200], его однокашников по семинарии, дескать, народ надежный. Достоверно обо всем этом мне лично неизвестно.

Можно, впрочем, себе представить, что в обстановке террора в кабинетах НКВД наши уважаемые профессора могли сделать все, что от них требовалось. Ведь даже и арестованные, как об этом они мне сами рассказывали, опровергали возведенные на них обвинения только первые дни; правда, их били по физиономии и по различным частям тела и ругали как последних негодяев - нервы и не выдерживали. Были и стояния часами перед следователем или сидения все ночи напролет под допросом без сна. В. Н. Виноградов мне говорил, что он подписал обвинительный акт уже после первых допросов, чтобы больше не мучили, - и его оставили в покое, даже книги стали приносить в камеру. Упорство проявил В. Х. Василенко. Арестовали его в поезде в Москву из Китая, где он был на консультации ряда руководящих работников, в том числе Мао Цзэдуна. В Пекине проводили с почетом, а привезли на Лубянку. Василенко стоически выдерживал мучения и так и не подписал свой фантастический обвинительный акт, поэтому он был доведен до последней степени истощения.

Какова техническая сторона фабрикации «дела врачей-убийц», я толком не знаю

Невольно задумываешься над вопросом, кому и зачем нужна была фабрикация именно этого дела? Ведь невыгодно перед всем миром представить положение в стране социализма так, как будто мы вернулись ко времени Борджиа, что видные ученые-врачи на тридцать пятом году революции решили отравить, как крыс, передовых деятелей государства? Вместе с тем было вредным посеять в обществе панику, недоверие к врачам (действительно, положение врачей вообще в эти мрачные месяцы было крайне тяжелым, в каждом из нас видели потенциального убийцу, а в Кремлевской больнице отношение к врачам сопровождалось еще презрением и угрозами). Оговорки, что основная масса врачей, конечно, честно работает и предана государству, действовали несколько успокоительно, но поскольку у больных не могло быть диагностического критерия, каков его врач - честный человек или убийца (ведь и те профессора рядились в личину), моральное положение наше стало скверным. Правда, больные в большинстве своем инстинктивно не слишком поверили правительству и партии. Так, ни в клинике, ни в институте лично мне не приходилось испытывать в это время проявлений недоверия; но мои сотрудники-евреи от этого сильно страдали.

Кстати, дело врачей резко раздуло в нашей стране антисемитизм. Говорили, что «дело врачей» было создано работниками НКВД (по способу, уже испытанному в период ежовщины) для того, чтобы запугать Сталина, держать его в таком состоянии, чтобы он ценил органы безопасности. История должна выяснить, однако, не было ли обратной картины: может быть, сам Сталин подсказал пустить в ход этот мнимый заговор, как это он делал раньше при инсценировке других сходных процессов. Впрочем, история, как я уже говорил, - плохой судья и всегда лжет в угоду начальству. Тем более, в покойника можно при желании вбить кол любого обвинения, и не потому, что мертвые сраму не имут (очень даже имут), а потому, что иным живым живется только тогда хорошо, когда становится плохо лежать некоторым мертвым (и их даже вытряхивают вон из могил - ибо и могилы могут мешать).

Невольно задумываешься над вопросом, кому и зачем нужна была фабрикация именно этого дела?

Поздно вечером 2 марта 1953 года к нам на квартиру заехал сотрудник спецотдела Кремлевской больницы. «Я за вами - к больному хозяину». Я быстро простился с женой (неясно, куда попадешь оттуда). Мы заехали на улицу Калинина, там ждали нас еще профессор Н. В. Коновалов (невропатолог) и Е. М. Тареев, и помчались на дачу Сталина в Кунцево (напротив нового университета).

Мы в молчании доехали до ворот: колючие проволоки по обе стороны рва и забора, собаки и полковники, полковники и собаки. Наконец мы в доме (обширном павильоне с просторными комнатами, обставленными широкими тахтами; стены отделаны полированной фанерой). В одной из комнат были уже министр здравоохранения (новый, А. Ф. Третьяков[201]; Е. И. Смирнов был еще в декабре снят в связи с ревизией министерства правительственной комиссией и перешел вновь в военное ведомство на прежнее амплуа начальника Военно-санитарного управления), профессор П. Е. лукомский[202] (главный терапевт Минздрава), Роман Ткачев[203], Филимонов[204], Иванов-Незнамов[205].

Министр рассказал, что в ночь на 2 марта у Сталина произошло кровоизлияние в мозг с потерей сознания, речи, параличом правой руки и ноги. Оказалось, что еще вчера до поздней ночи Сталин, как обычно, работал у себя в кабинете. Дежурный офицер (из охраны) еще в 3 часа ночи видел его за столом (смотрел в замочную скважину). Все время и дальше горел свет, но так было заведено. Сталин спал в другой комнате, в кабинете был диван, на котором он часто отдыхал. Утром в седьмом часу охранник вновь посмотрел в скважину и увидел Сталина распростертым на полу между столом и диваном. Был он без сознания. Больного положили на диван, на котором он и пролежал в дальнейшем все время. Из Москвы из Кремлевской больницы был вызван врач (Иванов-Незнамов), вскоре приехал Лукомский - и они с утра находились здесь.

Консилиум был прерван появлением Берии и Маленкова[206] (в дальнейшем они всегда приходили и уходили не иначе как вдвоем). Берия обратился к нам со словами о постигшем партию и народ несчастье и выразил уверенность, что мы сделаем все, что в силах медицины. «Имейте в виду, - сказал он, - что партия и правительство вам абсолютно доверяют, и все, что вы найдете нужным предпринимать, с нашей стороны не встретит ничего, кроме полного согласия и помощи».

Сталин лежал грузный; он оказался коротким и толстоватым

Эти слова были сказаны, вероятно, в связи с тем, что в это время часть профессоров - «врачи-убийцы» - сидела в тюрьме и ожидала смертной казни. На следующий день было опубликовано первое правительственное сообщение о болезни Сталина, о «привлечении для лечения товарища Сталина лучших медицинских сил - с перечислением наших фамилий и званий; упомянуто было также, что «лечение Сталина проводится под постоянным наблюдением Центрального Комитета КПСС и Советского правительства».

Сталин лежал грузный; он оказался коротким и толстоватым, обычное грузинское лицо было перекошено, правые конечности лежали как плети. Он тяжело дышал, периодически то тише, то сильнее (дыхание Чейн-Стокса). Кровяное давление - 210 / 110. Мерцательная аритмия. Лейкоцитоз до 17 тысяч. Была высокая температура, 38 с десятыми, в моче - немного белка и красных кровяных телец. При выслушивании и выстукивании сердца особых отклонений не отмечалось, в боковых и передних отделах легких ничего патологического не определялось. Диагноз нам представлялся, слава богу, ясным: кровоизлияние в левом полушарии мозга на почве гипертонии и атеросклероза. Лечение было назначено обильное: введение препаратов камфары, кофеина, строфантина, глюкозы, вдыхание кислорода, пиявки - и профилактически пенициллин (из опасения присоединения инфекции). Порядок лечебных назначений был регламентирован, но в дальнейшем он все больше стал нарушаться за счет укорочения сроков между впрыскиваниями сердечных средств. В дальнейшем, когда пульс стал падать и расстройства дыхания стали угрожающими, кололи через час, а то и чаще.

Весь состав консилиума решил остаться на все время, я позвонил домой. Мы ночевали в соседнем доме. Каждый из нас нес свои часы дежурства у постели больного. Постоянно находился при больном и кто-нибудь из Политбюро ЦК, чаще всего Ворошилов, Каганович, Булганин[207], Микоян.

Третьего утром консилиум должен был дать ответ на вопрос Маленкова о прогнозе. Ответ наш мог быть только отрицательным: смерть неизбежна. Маленков дал нам понять, что он ожидал такого заключения, но тут же заявил, что он надеется, что медицинские мероприятия смогут если не сохранить жизнь, то продлить ее на достаточный срок. Мы поняли, что речь идет о необходимом фоне для подготовки организации новой власти, а вместе с тем и общественного мнения. Тут же мы составили первый бюллетень о состоянии здоровья И. В. Сталина (на 2 часа 4 марта). В нем имелась заключительная фраза: «Проводится ряд терапевтических мероприятий, направленных на восстановление жизненно важных функций организма». Тем самым в осторожной форме выражалась надежда на «восстановление», то есть расчет на некоторое успокоение страны. Тем временем всем членам ЦК и другим руководителям партийных и советских органов был послан вызов срочно прибыть в Москву для обсуждения положения в связи с предстоявшей смертью главы государства.

Болезнь Сталина получила, конечно, широчайший отклик в нашей стране и за рубежом. Но, как говорится, от великого до смешного - один шаг. В медицинских учреждениях - Ученом совете министерства, президиуме Академии, в некоторых институтах - были созваны совещания для обсуждения того, как помочь в лечении Сталина. Вносились предложения о тех или иных мерах, которые предлагалось направлять консилиуму врачей. Для борьбы, например, с гипертонией советовали способы лечения, разработанные в Институте терапии (и мне было смешно читать мне самому направленные мои же рекомендации). Прислали описание метода лекарственного сна, а между тем больной был в глубоком бессознательном состоянии - сопоре, то есть спячке. Профессор Неговский[208] предлагал лечить расстройства дыхания аппаратом искусственного дыхания, разработанным им для спасения утопающих и отравленных угарным газом, - его машины даже втащили в дом, но, увидев больного, автор не стал настаивать на своем методе.

Мы поняли, что речь идет о необходимом фоне для подготовки организации новой власти, а вместе с тем и общественного мнения

С почтой шли трогательные обращения и письма. В адрес консилиума врачей выражалась вера в спасение жизни гениального вождя, отца и учителя, мольба об этом, изредка с акцентом грозного требования, хотя чаще в духе доверия и уверенности в силу советской медицины. Молодые офицеры и красноармейцы предлагали свою кровь для переливания - всю до капли, и некоторые писали, что, не колеблясь, готовы отдать свое сердце («пусть хирурги вырежут мое молодое сердце и вставят товарищу Сталину»).

Интересно отметить, что до своей болезни, - по-видимому, последние три года, - Сталин не обращался к врачам за медицинской помощью, во всяком случае, так сказал нам начальник Лечсанупра Кремля. За несколько лет до того, на своей даче под Мацестой, Сталин заболел гриппом - у него был Н. А. Кипшидзе (из Тбилиси) и М. М. Шилов, работавший в Бальнеологическом институте в Сочи. Рассказывали, что Сталин был суров и недоверчив. Он, по-видимому, избегал медицины. В его большой даче в Кунцеве не было даже аптечки с первыми необходимыми средствами; не было, между прочим, даже нитроглицерина - и если бы у него случился припадок грудной жабы, он мог бы умереть от спазма, который мог быть устранен двумя каплями лекарства. Хоть бы сестру завели под видом горничной или врача под видом одного из полковников - все-таки человеку 72 года! С каких пор у него гипертония - тоже никто не знал (и он ее никогда не лечил). Очень милая Светлана, его дочь, интеллигентная и симпатичная молодая жена Ю. А. Жданова[209] (сына Жданова, доцента-химика, заведовавшего отделом науки ЦК), рассказывала, что на ее просьбы показаться врачам «папа отвечал категорическим отказом». Тут же я вспомнил слова, сказанные Сталиным Г. Ф. Лангу, когда тот жил у больного Горького: «Врачи не умеют лечить. Вот у нас в Грузии много крепких столетних стариков, они лечатся сухим вином и надевают теплую бурку».

Светлана Иосифовна приглашала нас к обеду и ужину и старалась своей простотой и сдержанной любезностью не вносить ни излишней натянутости, ни мрачного молчания. Обедал с нами также К. Е. Ворошилов, показавшийся мне также симпатичным старым папашей, озабоченным болезнью близкого человека.

Сталин дышал тяжело, иногда стонал. Только на один короткий миг, казалось, он осмысленным взглядом обвел окружавших его. Тогда Ворошилов склонился над ним и сказал: «Товарищ Сталин, мы все здесь твои верные друзья и соратники. Как ты себя чувствуешь, дорогой?» Но взгляд уже ничего не выражал, опять сопор. Ночью много раз казалось, что он умирает.

Хоть бы сестру завели под видом горничной или врача под видом одного из полковников - все-таки человеку 72 года!

На следующее утро, четвертого, кому-то пришла в голову идея, нет ли вдобавок ко всему инфаркта миокарда. Из больницы прибыла молодая врачиха, сняла электрокардиограммы и безапелляционно заявила: «Да, инфаркт». Переполох! Уже в «деле врачей-убийц» фигурировало умышленное недиагностирование инфаркта миокарда у погубленных-де ими руководителей государства. Теперь, вероятно, мы у праздничка. Ведь до сих пор мы в своих медицинских заключениях не указывали на возможность инфаркта, а заключения уже известны всему миру. Жаловаться на боли, столь характерный симптом инфаркта, Сталин, будучи без сознания, естественно, не мог. Лейкоцитоз и повышенная температура могли говорить и в пользу инфаркта. Консилиум был в нерешительности. Я первый решил пойти ва-банк: «Электрокардиографические изменения слишком монотонны для инфаркта - во всех отведениях. Это мозговые псевдоинфарктные электрокардиограммы. Мои сотрудники по ВММА получали такие кривые в опытах с закрытой травмой черепа. Возможно, что они могут быть и при инсультах». Невропатологи поддержали: возможно, что они мозговые, во всяком случае, основной диагноз - кровоизлияние в мозг - им достаточно ясен. Несмотря на самоуверенный дискант электрокардиографички, консилиум не признал инфаркта. В диагноз был, впрочем, внесен новый штрих: возможны очаговые кровоизлияния в мышце сердца в связи с тяжелыми сосудодвигательными нарушениями на почве кровоизлияния в базальные ганглии мозга.

Утром пятого у Сталина вдруг появилась рвота кровью; эта рвота привела к упадку пульса, кровяное давление пало. И это явление нас несколько озадачило: как его объяснить? Для поддержки падавшего давления непрерывно вводились различные лекарства. Все участники консилиума толпились вокруг больного и в соседней комнате в тревоге и догадках.

От ЦК дежурил Н. А. Булганин. Я заметил, что он посматривает на нас подозрительно и, пожалуй, враждебно. Булганин блестел маршальскими звездами на погонах; лицо одутловато, клок волос вперед, бородка - немножко похож на какого-то царя Романова или, может быть, на генерала периода Русско-японской войны. Стоя у дивана, он обратился ко мне: «Профессор Мясников, отчего это у него рвота кровью?» Я ответил: «Возможно, это результат мелких кровоизлияний в стенке желудка сосудистого характера в связи с гипертонией и мозговым инсультом». «Возможно? - передразнил он неприязненно. - А может быть, у него рак желудка, у Сталина? Смотрите, - прибавил он с оттенком угрозы, - а то у вас все сосудистое да сосудистое, а главное-то и про…» (он явно хотел сказать «провороните» или «прошляпите», но спохватился и закончил «пропустите»).

Весь день пятого мы что-то впрыскивали, писали дневник, составляли бюллетени. Тем временем во втором этаже собирались члены ЦК; члены Политбюро подходили у умирающему, люди рангом пониже смотрели через дверь, не решаясь подходить ближе даже к полумертвому «хозяину». Помню, Н. С. Хрущев, коротенький и пузатый человечек, также держался дверей, во всяком случае, и в это время иерархия соблюдалась: впереди - Маленков и Берия, далее - Ворошилов, потом - Каганович, затем - Булганин, Микоян. Молотов был нездоров, гриппозная пневмония, но он два-три раза приезжал на короткий срок.

Члены Политбюро подходили к умирающему, люди рангом пониже смотрели через дверь, не решаясь подходить ближе даже к полумертвому «хозяину»

Объяснение желудочно-кишечных кровоизлияний записано в дневнике и вошло в подробный эпикриз, составленный в конце дня, когда больной еще дышал, но смерть ожидалась с часу на час.

Наконец, она наступила - в 9 часов 50 минут вечером 5 марта.

Это был момент, конечно, в высокой степени знаменательный. Как только мы установили, что пульс пропал, дыхание прекратилось и сердце остановилось, в просторную комнату тихо вошли руководящие деятели партии и правительства, дочь Светлана, сын Василий и охрана. Все стояли неподвижно в торжественном молчании долго, я даже не знаю сколько - около 30 минут или дольше. Свершилось, несомненно, великое историческое событие. Ушел из жизни вождь, перед которым трепетала вся страна, а в сущности, в той или иной степени, - и весь мир. Великий диктатор, еще недавно всесильный и недосягаемый, превратился в жалкий, бедный труп, который завтра же будут кромсать на куски патологоанатомы, а в дальнейшем он будет лежать в виде мумии в мавзолее (впрочем, как оказалось потом, недолго; затем он превратится в прах, как и трупы всех прочих обыкновенных людей). Стоя в молчании, мы думали, вероятно, каждый свое, но общим было ощущение перемен, которые должны, которые не могут не произойти в жизни нашего государства, нашего народа.

В напечатанном на следующий день во всех газетах обращении ЦК, Совета Министров и Верховного Совета СССР было сказано: «Имя Сталина - бесконечно дорого для нашей партии, для советского народа, для трудящихся всего мира. Вместе с Лениным товарищ Сталин создал могучую партию коммунистов, воспитал и закалил ее; вместе с Лениным товарищ Сталин был вдохновителем и вождем Великой Октябрьской социалистической революции, основателем первого в мире социалистического государства. Продолжая бессмертное дело Ленина, товарищ Сталин привел советский народ к всемирно-исторической победе социализма в нашей стране. Товарищ Сталин привел нашу страну к победе над фашизмом во второй мировой войне, что коренным образом изменило всю международную обстановку. Товарищ Сталин вооружил партию и весь народ великой и ясной программой строительства коммунизма в СССР… Смерть товарища Сталин, отдавшего всю свою жизнь беззаветному служению великому делу коммунизма, является тягчайшей утратой для партии, трудящихся Советской страны и всего мира… Весть о кончине товарища Сталина глубокой болью отзовется в сердцах рабочих, колхозников, интеллигентов и всех трудящихся нашей Родины…

Неужели не придет, наконец, в нашу жизнь дух свободы и нормальной безопасности?

Бессмертное имя Сталина всегда будет жить в сердцах советского народа и всего прогрессивного человечества».

Но что-то должно обязательно произойти в нашей жизни, притом к лучшему. Неужели не придет, наконец, в нашу жизнь дух свободы и нормальной безопасности?

6 марта в 11-12 часов дня на Садовой-Триумфальной во флигеле во дворе здания, которое занимает кафедра биохимии I МОЛМИ, состоялось вскрытие тела Сталина. Из состава консилиума присутствовали только я и Лукомский. Были типы из охраны. Вскрывал А. И. Струков[210], профессор I МОЛМИ, присутствовал Н. Н. Аничков, биохимик профессор С. Р. Мордашев[211], который должен был бальзамировать труп, патологоанатомы профессора Скворцов, Мигунов, Русаков.

По ходу вскрытия мы, конечно, беспокоились: что с сердцем? откуда кровавая рвота? Все подтвердилось. Инфаркта не оказалось (были найдены лишь очаги кровоизлияний), вся слизистая желудка и кишок была усеяна также мелкими геморрагиями. Очаг кровоизлияния в области подкорковых узлов левого полушария был величиной со сливу. Эти процессы явились следствием гипертонической болезни. Артерии головного мозга были сильно поражены атеросклерозом; просвет их был очень резко сужен. «Результаты патологоанатомического исследования, - было сказано в заключении, - полностью подтверждают диагноз, поставленный профессорами-врачами, лечившими И. В. Сталина. Данные патологоанатомического исследования установили необратимый характер болезни И. В. Сталина с момента возникновения кровоизлияния в мозг. Поэтому принятые энергичные меры лечения не могли дать положительного результата и предотвратить роковой исход».

Немножко жутко и забавно было видеть, как плавали в тазах с водой вынутые из Сталина внутренности - его кишки с содержимым, его печень… Siс transit gloria mundi![212]

Организация похорон была возложена на комиссию под председательством Н. С. Хрущева. Было принято постановление поместить саркофаг с телом Сталина в Мавзолей на Красной площади рядом с саркофагом В. И. Ленина. Теперь мы знаем, что тот же Н. С. Хрущев выставил потом этот саркофаг из мавзолея вон. Tempora mutantur![213]

Было принято постановление поместить саркофаг с телом Сталина в Мавзолей на Красной площади рядом с саркофагом В. И. Ленина

Был объявлен траур по всей стране в дни 6, 7, 8 и 9 марта. В Колонном зале Дома Союзов беспрерывно проходили москвичи. В почетном карауле у гроба стояли Г. М. Маленков, Л. П. Берия, В. М. Молотов, К. Е. Ворошилов, Н. С. Хрущев, Н. А. Булганин, Л. М. Каганович, А. И. Микоян. На созванном экстренном пленуме ЦК они уже распределили себе руководящие посты: Председателем Совета Министров стал Маленков, а его заместителями - Берия, Молотов и Каганович. Председателем Президиума Верховного Совета был назначен Ворошилов. Секретарями ЦК были утверждены Хрущев, Игнатьев[214], Поспелов[215], Шаталин[216]. Было признано необходимым, чтобы Хрущев Н. С. сосредоточился на работе в ЦК КПСС, и в связи с этим его освободили от обязанностей первого секретаря Московского комитета КПСС. Действительно, Хрущев быстро «сосредоточился» на работе в ЦК, как показали дальнейшие события, а Маленков, став премьером, упустил важнейший рычаг власти, что в дальнейшем и привело к его краху.

Сильный склероз мозговых артерий, который мы видели на вскрытии И. В. Сталина, может возбудить вопрос, насколько это заболевание, - несомненно, развившееся на протяжении ряда последних лет, - сказывалось на состоянии Сталина, на его характере, на его поступках. Ведь хорошо известно, что атеросклероз мозговых сосудов, приводящий к нарушению питания нервных клеток, сопровождается рядом нарушений функций нервной системы. Прежде всего, со стороны высшей нервной деятельности отмечается ослабление процессов торможения, в том числе так называемого дифференцировочного, - легко себе представить, что в поведении Сталина это проявлялось потерей ориентации в том, что хорошо, что дурно, что полезно, а что вредно, что допустимо, что недопустимо, кто друг, а кто враг. Параллельно происходит обострение черт личности: сердитый человек становится злым, несколько подозрительный становится подозрительным болезненно, начинает испытывать идеи преследования - это полностью соответствует поведению Сталина в последние годы жизни. Мне кажется, при оценке известных исторических личностей необходимо не только чисто литературное или психологическое их описание, но анализ с медицинской точки зрения; ведь все они так или иначе болеют, по крайней мере, под конец их жизни, и именно с болезнью может в какой-то степени быть связано их поведение. Полагаю, что жестокость и подозрительность Сталина, боязнь врагов, утрата адекватности в оценке людей и событий, крайнее упрямство - все это создал в известной степени атеросклероз мозговых артерий (вернее, эти черты атеросклероз утрировал). Управлял государством, в сущности, больной человек. Он таил свою болезнь, избегал медицины, боялся ее разоблачений.

Склероз сосудов мозга развивался медленно, на протяжении многих лет. У Сталина были найдены очаги размягчения мозга очень давнего происхождения. Как известно, при этом заболевании умственное восприятие может совершенно не страдать или страдать мало. Поэтому такие старики могут сохранять многие проявления умственной деятельности на должной высоте - другие же стороны психической сферы (особенно эмоциональные реакции) могут сильно меняться.

Подумать только, как тяжело переживали многие граждане смерть этого человека!

Конечно, нет сомнений в том, что Сталин был предан идеям партии и воображал, что все, что он делал, он делал на пользу советского государства.

Подумать только, как тяжело переживали многие граждане смерть этого человека! Сколько искреннего чувства, сколько печали проявили они - несомненно, искренне. Некоторые женщины из рабочих, из членов партии, из комсомола все дни траура плакали. Большинству было, впрочем, все равно. Все люди смертны. Нет Сталина - будет кто-нибудь другой, например Маленков (впрочем, странно, что не Молотов, по совести, должен был быть преемником все же Молотов, а?).

Три или четыре дня по радио передавали траурную музыку. Красивую музыку - Шопена, Бетховена, Чайковского, Баха, Моцарта. Я слушал ее по вечерам. Мне, конечно, не было жалко Сталина, но мне уже тогда было жалко, что так быстро проходит жизнь.

Прошла жизнь, в связи со смертью диктатора и нескольких десятков (или сотен) москвичей: в первый же день после смерти громадные толпы народа двинулись к центру Москвы, к Дому союзов. На Трубной и Неглинной произошла страшная давка, колонны людей столкнулись между собой. Люди падали, их топтали ногами, как в свое время было на Ходынке.

Символична сама параллель. Эта трагическая история была характерным венцом покойнику.

10. Приезды и отъезды

В годы, когда я был ординатором и ассистентом клиники, было важно получить возможность посмотреть заграничные клиники и поучиться методам работы в их научных лабораториях. К сожалению, мне это не удалось. Тогда все больше и больше опускался «железный занавес». Во время войны я был в Финляндии и Германии, но то были особые условия. Лишь после переезда в Москву, а особенно после смерти Сталина, стали все больше расширяться возможности заграничных поездок. За эти годы - до составления данной главы - мне удалось побывать в 20 странах мира, в некоторых из них повторно. Часть этих поездок шла «по линии Лечсанупра Кремля», некоторые - туризма, но большинство в виде командировок на научные конгрессы или по другим научным заданиям.

Поздней осенью 1951 года я вместе с И. М. Эпштейном[217] (моим однокурсником, а ныне профессором-урологом I МОЛМИ) вылетели на специальном самолете (салон, кровати) в Софию в связи с болезнью Георгия Димитрова. Нас привезли в его резиденцию - загородный дворец бывшего короля Фердинанда; Георгий Димитров - герой истории с Рейхстагом, знаменитый деятель компартии, секретарь ЦК Болгарской коммунистической партии и председатель Совета министров - был болен циррозом печени с асцитом. Мне он понравился как человек. Он был прост, сердечен. Лицо его чем-то напоминало кавказские лица (да и болгары вообще мне показались похожими не то на грузин, не то на армян), только глаза были совсем другие, светлые, серые и как бы излучали свет; сияние этих глаз говорило о душевной чистоте и вместе с тем проницательности. Говорил он по-русски, но охотнее - по-немецки (он ведь долгое время жил в Германии, а в России - мало).

Парк уже терял свою листву. Иногда дорожки перебегали олень или косули. Дворец был в эклектическом тяжеловесном стиле. Неприятны были террасы и переходы. За завтраком, обедом и ужином (всегда очень вкусными) с нами была жена Димитрова, показавшаяся мне еврейкой, дама образованная и любезная; вечером приходили Червенков[218] (долговязый, властный брюнет, неразговорчивый, в дальнейшем - секретарь ЦК, а потом, после смерти Сталина, отставленный), его жена Елена Михайловна, сестра Димитрова, имела вид русской сельской учительницы, маленький Югов, тогда из НКВД[219].

На консилиумы приходил профессор Ташев, очень симпатичный, казавшийся мне очень молодым; он специалист по печени (в частности, уже тогда занимавшийся аспирационной биопсией). С ним и его женой, очень милой молодой женщиной, бактериологом, мы побывали в Софии в ресторане и в театре. В театре шли оперы с участием замечательного певца, только что возвратившегося из Италии.

София - приятный город, но ничем особенным не привлекла мое внимание. Нам показали памятники, посвященные Русско-турецкой (освободительной) войне.

Побывали мы в болгарских селах, даже на свадьбах (процедура весьма оживленная и многолюдная: национальные костюмы, подарки, заунывная восточнославянская музыка, танцы). Были в горах, в охотничьем замке бывшего царя и т. д.

Димитрова, после переговоров с Москвой, решили переправить в Барвиху. Погрузились в наш самолет рано утром, в темноте, для того чтобы не видел народ или не дошло об этом событии до заграничной прессы (а почему, собственно, такая секретность, типичная для того времени вообще при подобных медицинских делах, я до сих пор не могу понять). В Москве Димитров еще болел около полугода, а потом умер. Между прочим, в асцитической жидкости наши лаборанты (Абрикосова) нашли «раковые клетки», но мы не сбились с диагноза, и на вскрытии оказался только цирроз, рака не было.

Воспитанные на западноевропейской медицине, румынские клиницисты и физиологи встали в тупик

Следующей была поездка через год, поздней осенью 1952 года, в Бухарест на сессию румынской Академии наук. Кроме меня поехал еще В. Н. Черниговский[220]. Мы должны были сделать доклады о павловском учении. К этому времени в Румынии произошло такое же утрирование и и упрощенчество этого вопроса, что и у нас вслед за пресловутой объединенной сессией двух Академий. Воспитанные на западноевропейской медицине, румынские клиницисты и физиологи встали в тупик; политический же нажим, идущий из Москвы, здесь меньше чувствовался.

Нас встретили замечательно: к самолету вышел старый академик Пархон[221], крупнейший эндокринолог; этот старик был давно уже очень левых убеждений; был председателем Румынского национального собрания, а затем - Общества румыно-советской дружбы. Нас встречали собравшиеся на аэродроме академики-медики, министр, представитель ЦК, наш посол.

Поселили нас во дворце, недалеко от арки победы, в саду. У каждого было по две комнаты. Я разговаривал с Инной в Москве по телефону, находившемуся на столе, на котором последний румынский король подписал отречение от престола (а потом сбежал, улетев на самолете с верным ему экипажем). Мылись мы в роскошной ванной королевы. Каждый день были обильные пиршества, дворцовые повара готовили изысканные блюда - французские, турецкие, русские, румынские. Пили лучшие румынские вина. Всегда было оживленное общество из высокопоставленной интеллигенции.

На сессии академии нас усадили в президиум и потом слушали наши длиннейшие доклады, в которых мы поучали румынских коллег, как надо правильно понимать павловское учение и его «внедрение в клинику». Конечно, никто, как и у нас, не возражал.

Потом мы посетили медицинские учреждения. Больше всего мне понравился Даниелопулу[222]. Это автор давно и хорошо мне известной монографии о грудной жабе (вышедшей во Франции и переведенной у нас) - в которой излагается «мышечная теория» этой болезни.

Согласно данной теории, грудная жаба возникает при перенапряжении миокарда. В целом теория не может быть принята, но фактор перенапряжения миокарда в патогенезе грудной жабы, несомненно, играет роль, как это позже и мы в Институте терапии специально выяснили. Даниелополу известен и другими важными работами - о дигиталисе, о вегетативной нервной системе (в частности, он предложил специальный метод ее исследования - проба с атропином до выключения вагуса). Оказался он обаятельным человеком, живым и остроумным, подвижным. Ему было уже около 70 лет, но дать ему их было нельзя; видно было, что он нравится женщинам, вокруг него в институте вился целый цветник хорошеньких румынок. В сущности, это был больше француз, чем румын (большую часть жизни жил в Париже).

Посетили мы и институт эндокринологии профессора Пархона - громадное специальное здание; в ту пору институт занимался еще обычными работами, и ничто, казалось, не предвещало антисклеротической новокаиновой Ани Аслан[223]. Милейший профессор Лупу[224], с которым приходилось говорить по-французски (как и, впрочем, почти со всеми другими - ведь румынский язык имеет общую с французским латинскую основу; это, в сущности, романский язык с примесью славянских и молдавских слов), показывал свой Институт терапии; сам он занимался вопросом о вреде табака (гм!), кроме того, был любитель вопросов педагогических и, наконец, входил в какой-то высший правительственный орган как депутат.

Вообще пришлось убедиться в высоком уровне организации медицинской науки в Бухаресте. В Институте неврологии (профессор Крейндель) мы видели павловские камеры, точную оптику; в Институте вирусологии (профессор Николау[225]) - поучительные исследования по проблеме гепатитов (выделение особой формы) и т. д. Мы познакомились и с видным хирургом Бартоломеем[226]; он нам рассказывал, как еще совсем недавно он ходил в этот самый дворец к королю, а «теперь я красный».

Бухарест на меня тогда не произвел особого впечатления - может быть, из-за плохой погоды (дождь и мокрый снег).

Румынский сельский пейзаж очень хорошо отражен в картинах Григореску, блестящего импрессиониста

После сессии Академии мы на машине отправились в Трансильванию - в Клуж. Сперва мы проехали Плоешти - район нефтяных вышек, далее местность стала более возвышенной. Довольно бедные деревни, очень похожие на украинские (в каждой портреты: Сталина - крупный, Георгиу-Дежа - поменьше; может быть, был какой-то наш официальный праздник, я не помню, но культ личности Сталина в Румынии мне показался еще более превышавшим меру приличия, нежели в нашей собственной стране). Румынский сельский пейзаж очень хорошо отражен в картинах Григореску, блестящего импрессиониста. Потом пошли Карпатские горы, вначале невысокие, мягкие, покрытые пышным лесом, затем ущелья стали глубже, горы круче и выше, гигантские ели и грабы подымались из узких пропастей ввысь; мне показались они очень стройными и какими-то чистыми.

Затем - Синай, курорт. Мы остановились в вилле Академии наук (обычного европейского типа). В горах за ночь выпал снег, на фоне синего прозрачного неба утром они сияли на солнце. Мы заехали в большой замок, бывшего короля, псевдоготического типа с бесчисленными залами и отделениями, обставленными в разном стиле (французский Луи Каторз, английский, японский, арабский, ампир, шведский и т. п.). В замке часто жила Кармен-Сильва, королева-поэтесса (я вспомнил, что в детстве я читал ее какие-то сентиментальные стихи и повести); судя по портретам, довольно привлекательная особа. Она часто бывала и в Петербурге у царя. Носительница русской ориентации в этой стране, сопротивлявшаяся влиянию Австро-Венгрии.

Затем мы перевалили хребет, красивый спуск нас привел в совершенно другую страну, еще недавно часть Австро-Венгрии - Трансильванию.

Селенья здесь богаче, каменные постройки в южнонемецком стиле, готические силуэты костелов, на перекрестках дорог - статуи Божией Матери, распятия Христа и разбойников. Поля хорошо возделаны, сады.

Вскоре - большой город Брашов. Прекрасный готический собор, интересная средневековая крепость (она же дворец) у подножия горы Тымпа.

Вскоре еще такой город - Сибиу. Узкие улочки меж старых домов в стиле поздней готики и барокко. Мы мчимся быстро, весело, румынские спутники - народ острый, немного иронизируем насчет стандартной политики, особенно в области школы, науки.

Наконец - Клуж. Очень приятный город, много старинных зданий, на центральной площади у громадного кафедрального собора и красивой ратуши - памятник венгерскому герою Ракоци, сражавшемуся с немцами за независимость Венгрии.

Мы посетили медицинский факультет университета, были в клинике почтенного, чисто немецкого по воспитанию и по облику профессора Хатигану, мне хорошо известного по литературе (работы по желтухе) и автора большого учебника диагностики - который он мне подарил; были и на кафедре физиологии у профессора Брантано: женат на русской, говорит по-русски. Он талантливый экспериментатор (показывал свой интересный опыт с живой головой: голова отделена от туловища в гуморальном отношении - оставлена только связывающая голову с туловищем нервная система). Таким образом, в этих условиях можно изучать котико-висцеральные взаимоотношения без прямого участия гуморальных передаточных агентов, притом в острых наглядных опытах.

Румынские руководящие работники мне не понравились только одним: подчеркнутой зависимостью (даже раболепием) по отношению к Сталину

По возвращении в Бухарест поездом мы были приняты Кишиневским[227] - тогда это был второй после Георгиу-Дежа[228] человек по партийной линии; он говорил по-русски (еврей?). Казалось тогда, что он повелитель страны. Но судьба его оказалась плачевной после Берии, и жив ли он сейчас - не знаю. Вообще, в Румынии партийные страсти были накалены (часть лидеров сидела за правый уклон, в том числе деятельница Коминтерна Анна Паукер[229]). Мне пришлось в специальной больнице провести медицинскую консультацию актива, в том числе и Георгиу-Дежа (симпатичный и, как мне показалось, довольно простой человек красивой наружности). Многие долгие годы они томились в тюрьмах, здоровье и было в той или иной мере расстроено. Наиболее важным (важничающим) мне показался Константинеску[230] - потом и он был свергнут. У Киву Стойки[231], в дальнейшем многие годы бывшем председателем Совета Министров, мы обедали; он мне понравился своей демократичностью и приветливостью. Румынские руководящие работники мне не понравились только одним: подчеркнутой зависимостью (даже раболепием) по отношению к Сталину.

Несколько особняком держался тогда Петру Гроза[232]. Он был национальным героем, инициатором выхода Румынии из Союза с Германией и дружбы с Москвой. Гроза был председателем верховного органа страны - нечто вроде президента. Давно ли то был крупнейший помещик, богач, либерал - теперь он левый, даже коммунист. Мы познакомились с ним в «Атенеум» на симфоническом концерте под управлением Джорджеску, отличного дирижера; фортепьянную партию листовского концерта блестяще исполняла женщина. В камерной вещи Кодаши пленили какие-то особые, нам неизвестные инструменты, национального происхождения, издававшие восточные, пряные звуки.

Петру Гроза в антракте стоял в фойе, нас представили, он говорил с нами по-немецки, извинившись, что был непредусмотрителен в свое время и не научился русскому языку - теперь уже он стар, не научишься. «Но кое-чему я все же от русских научился, особенно политике». После концерта он предложил пойти в музей (концерт был дневной и рано кончился). Это напротив - во дворце короля. «Между прочим, я устроил этот музей. У короля, впрочем, была хорошая картинная коллекция».

Музей в огромном светлом дворце разместился отлично. В нижнем этаже - румынская живопись, скучные старые портреты Амана, отличные импрессионистские пейзажи Лукиана, Григореску, Нетрашку, современные художники, в том числе выразительный Баба. В верхнем этаже - иностранцы, в том числе громадный Эль Греко (гордость музея), несколько картин Брейгеля.

Обратно в Москву мы возвращались поездом (нелетная погода). До Ясс нас провожали любезные хозяева. В Яссах (городе, уже очень похожем на русские города) мы почему-то посетили собор, в котором была похоронена какая-то часть Потемкина-Таврического (я уже не помню всей истории). До границы мы поехали уже одни.

Пограничную станцию Румынии прошли беспрепятственно (любезно проверили наши визы и все), но на русской пограничной станции нас выпроводили из вагона, согнали в переполненное зало, где негде было не только присесть, но и стоять. Мы с трудом дотащили наши чемоданы до столов, за которыми стояли пограничники и потрошили багаж. Со мной все сошло благополучно, пожилой человек спросил, кто я и зачем ездил в Румынию, попросил открыть мой чемодан, но его не осматривал, а вот с Черниговским вышла история: его чемодан попался молодой бабенке в форме пограничника, она вытащила из чемодана белье, купленное в подарок молодой жене, туфли и кофты, считала, не превышают ли они норму, и в заключение заявила: «Я накладываю арест на ваши апельсины, их ввоз в СССР запрещен» (нам дали по десятку отличных палестинских апельсинов в дорогу). Она вытащила их все до одного и рассовала часть в свои карманы, да еще вдобавок, точно в насмешку, тут же стала сдирать с одного шкуру и быстро чавкать. Кроме того, она задержала патефонные пластинки (нам подарили по набору с национальной музыкой): «Потом, когда все переиграем, проверим, пришлем вам в Москву» (мои пластинки, как и апельсины, мой пограничник не тронул).

В дороге я дразнил В. Н. апельсинами (впрочем, поделился с ним, конечно). По моим наблюдениям, наши пограничники в те времена действовали хаотично и глупо, в каждом гражданине искали или вора, или шпиона (только позже, начиная с 1960 года, и у нас научились, по крайней мере в Москве, обходиться культурно).

В Румынии я побывал еще несколько раз. Это были поездки по медицинской линии (осмотры актива). Прием был всегда замечательный. Петру Гроза вскоре заболел. Сперва это было сердечное заболевание; мы были с Лукомским на консультации у него в имении за Карпатами; там мы познакомились с румынским кардиологом профессором Илиеску, в будущем часто посещавшим Москву. Гроза не верил в свое сердечное заболевание, «я каждый день по утрам взбираюсь вон на ту гору» (гора, действительно, как мы убедились на своем опыте, была высокая), «тут что-то другое». Через год это «другое» выяснилось. Оказался рак кишечника, была сделана операция, и меньше, чем через год, Гроза умер.

В его обширном доме - целая выставка писаным маслом различными художниками его портретов. Сейчас, когда у меня на даче висит несколько моих портретов, я вспоминаю почему-то жизнерадостного и насмешливого П. Гроза. Но у него в Бухаресте был дворец (президента), он историческая фигура, а я?

Но у него в Бухаресте был дворец (президента), он историческая фигура, а я?

Затем я побывал в Венгрии (был приглашен туда на съезд медицинского общества имени Кораньи, собранный в Дебрецене). Кроме меня, были еще гости - профессор Александров из Польши и профессор Нигушек из Чехословакии. Александров на вид был совсем русский, да и фамилия, он заведует кафедрой терапии в Варшаве; профессор Нигушек - галантный господин, ухаживающий за женщинами, легко и много танцующий, он гематолог, раньше был в России в чешских войсках в Сибири, говорит по-русски с немецким акцентом. Александров сделал доклад по-французски (а не по-русски, как я ожидал).

Хотя я не входил в разговоры на политические темы, чувствовалось общее раздражение Ракоши[233], ставленника Сталина, из-за его жесткой политики, особенно по вопросу сельского хозяйства. Шел глухой протест против попыток коллективизации.

В Будапеште в магазинах были очереди. Дороговизна. Хотя первомайский парад прошел хорошо, дефилировали войска и колонны празднично одетых демонстрантов со знаменами о Ленине, Сталине и т. п. и с приветствиями в адрес СССР, наш посол мне сказал уже тогда, что обстановка крайне напряженная, «венгры нас не любят».

Правда, я не ощущал на себе этой «нелюбви». Президент Академии Русняк был весьма дружественным, он сам терапевт, что сблизило нас.[234]

С большой теплотой я вспоминаю другого венгерского клинициста - Гезу Гетени[235]. Это был немного скептик, популярный врач. Работал он в области гастроэнтерологии и болезней обмена, уделял большое внимание вегетативной нервной системе и стремился восстановить ее значение в том потоке кортикальных и кортико-висцеральных словословий, которые хлынули сюда из Советской России. Умер Гетени через год после поездки к нам в Москву в 1956 году на съезд терапевтов, где мы подружились. Его клиника в Сегеде энергично занималась различными новыми методами исследования.

После смерти Сталина стали оживляться связи с западным миром (снят был «железный занавес»). Появилась возможность поездок на научные конференции или в качестве туристов. Отбор в состав делегаций или туристских групп был достаточно строгий. Кроме рекомендаций партийных комитетов учреждений и района, нужно было быть женатым, иметь хорошую репутацию, не быть евреем (за малыми исключениями), не иметь родственников за границей и, наконец, иметь «блат». Блат вообще вошел в нашу жизнь как деньги, как положение (впрочем, и оно часто определялось блатом). По блату (по старой терминологии - по протекции) можно было попасть в вуз, выдержав экзамены на пятерки (а иначе поставили бы четверки, с которыми по конкурсу уже не проходишь), по блату можно было достать товары (от холодильника до филе или интересной книги), по блату можно было устроиться на службу и попасть на спектакль. С течением времени стали появляться и другие, обычные возможности, но и до сих пор наша жизнь во многом идет с помощью блата.

Блат вообще вошел в нашу жизнь как деньги, как положение (впрочем, и оно часто определялось блатом)

Яркой полосой жизни показалась мне поездка в Париж в апреле 1954 года. Наше министерство получило в том году приглашение послать делегатов на «медицинские дни Франции и Французского Союза».

Моим спутником вновь оказался В. Н. Черниговский. С нами поехал и работник иностранного отдела Минздрава Попов под видом переводчика, хотя из всех иностранных языков он знал только немецкий, как он сообщил о себе, - но и эти познания ограничивались возможностью спросить лишь: «Sprechen Sie Deutsch?», что для поездки во Францию было очень, конечно, кстати.

Мы не без основания сочли, что он должен за нами присматривать в столице соблазнов. Но вскоре выяснилось, что скорее мы должны были охранять от соблазнов его. Так, вместо осмотра Лувра он ходил по каким-то лавчонкам и на рынок для покупок по дешевке часов (вечером он показывал свои трофеи на каком-то там числе каких-то камней). Помню, что эта дешевая дрянь разоблачила себя как раз тогда, когда уже поздно было ее менять, а именно в обратном самолете в Москву часы остановились.

Погоня за дешевыми «шмотками», особенно женского назначения, - это болезнь наших путешественников. Она даже заражает персонал посольства. Конечно, посол СССР во Франции С. А. Виноградов - почтенный человек и дипломат, к нему это не относится, как и к очень любезной даме, его супруге (нас приняли в посольстве приветливо). Но меня удивило, что жены сотрудников посольства мало интересуются той прекрасной страной, в которую их занесла судьба. Они не учили (по крайней мере, в то время) ее языка, не посещали музеев, не знакомились с ее великой культурой, их дети не обучались французскому языку. Жили замкнуто, варились в своем собственном соку. Но что шло оживленно - это покупки. Наши дамы быстро ориентировались, где, что и как покупать. Они складывали покупки - белье, одежду, обувь, ткани - в чемоданы и постепенно переправляли с оказией домой. В Москве какие-то подставные женщины их продавали. Конечно, сказанное относится отнюдь не ко всем, а только к некоторым.

В Париже, с другой стороны, и грешно не покупать. На то он и Париж, особенно для женщин. И мы тоже походили по магазинам; с плохим языком и в старомодного покроя костюмах и широкополых шляпах (и брюках-клеш) мы выглядели, конечно, довольно смешно. В следующие поездки за границу я уже был одет как следует, но многие долго продолжали шокировать жителей Запада своим допотопным видом.

Париж, конечно, нас сразу очаровал. Серо-голубая дымка, окутывающая небосклон, ласковое майское солнце, цветущие каштаны по набережным Сены, мосты, сверкающие огнями в зеркале ее вод по ночам, прекрасные дома благородной архитектуры, залитые светом бульвары, оживленная и элегантная людская масса, открытые рестораны со столиками на тротуарах, заполненными веселой публикой, молодежью. Я заметил и старых мужчин, сидевших в одиночку за стаканом вина; они, очевидно, просто любовались молодыми женщинами и вспоминали былые годы. В студенческой компании на Монмартре в бистро можно было видеть вместе с француженками и молодых негров или арабов - тогда нам показалось, что между теми и другими нет розни, а царит общая счастливая теплота юности.

Кстати, в одном из таких ресторанов мы решили поесть устриц и знаменитых зеленых улиток (не гренуй). Мне показалось и то, и другое отвратительным, но В. Н. Черниговский их с удовольствием съел (в том числе и мою порцию). Посетили мы также и «Казино де Пари». Программа состояла из множества представлений легкого, но все же приличного жанра. Правда, показывали большое число голых молодых женщин, у них прикрыто было только определенное место, но оно прикрыто было сверкающим золотым цветком, отчего еще больше привлекало внимание мужчин. Эти голые женщины вертелись, плясали, купались в море. Фривольный характер носила сцена у художницы, которая заставляла раздеваться натурщика, да еще история, как граф, вернувшись из похода, застал в постели свою жену с любовником - глупая картина: один мужчина - в стальных рыцарских доспехах, другой - голый (со слегка видимой повязкой у чресел). Более изящна сцена, изображавшая молодую женщину, сидящую на скамье у статуи Аполлона; вдруг она видит, как Аполлон сходит с пьедестала, подходит к ней, начинает снимать с нее платье с кринолином, потом раздетую уносит за сцену, затем возвращает ее на место, а сам вновь становится статуей. Оказывается, все это был сон - эротический сон маркизы. Стены зала в этом представлении были увешаны картинами в золотых рамках, изображавшими в различных положениях женщин. Эти обнаженные женщины в рамках по временам шевелились - это были живые красотки.

Но мы были и в «Гранд Опера», смотрели ряд спектаклей, в том числе «Оберон» Вебера, который я раньше никогда не видел. Мне показалось, что он поставлен слишком пышно и немножко делано - вермишель из ряда вещей Вебера; смешны были летающие по небу на проволоке феи и духи. Но публика мне понравилась: мужчины в черных фраках, женщины в изящных туалетах, каких у нас в Москве тогда еще не было (а царский период театров я уже забыл.) Сам театр хуже Большого, наш стройнее и строже. Оркестр точен, голоса, как и у нас, плохи.

Что касается Лувра, то тут уже трудно найти слова. «Джоконда» мне понравилась, хотя говорили, что она темна и ее значение преувеличено. Нет, не преувеличено. Недалеко от нее висят и другие произведения Леонардо. Чудо - маленький Вермеер, а также «Елизавета Австрийская» Клуа. Все же экспозиция не очень удачна - темновато. Во французском отделе Давид скучен, сух; Энгр хорош только в портретах; Жерино жесток, его «Плот медузы» просто противен; лошади хороши.

Я никогда не мог понять, почему так восхищаются Делакруа. Конечно, в содержании его картин много романтики, великолепна сила экспрессии, но они не создают у меня настроения, которое я всего более ценю в живописи, - а именно радости смотреть. Радость от одного зрительного восприятия - вот что определяет, мне кажется, уровень произведений художника (но вместе с тем и зависит, конечно, от самого смотрящего, от его уровня культуры и духовной организации). Поскольку я не люблю категорий грубой физической силы, мне и не нравятся сильные зады коней, рычащие злобой звери, в том числе и львы (хотя, между прочим, не могу не признать, что львы у Делакруа довольно симпатичны и немного одухотворены). Даже прекрасная картина, посвященная революции, мне чем-то напоминает бесконечную вереницу (конечно, более тусклых и грубых) полотен, изображающих у нас Гражданскую, а потом Отечественную войну. Все эти исторические и в особенности батальные шедевры остаются, конечно, вкладом в нашу культуру, имеют свое познавательное и воспитательное значение, но я не люблю их смотреть и все тут! Не выношу в картинах и трупов или мертвецов. Чувство эстетическое заслоняется отвращением к смерти, как бы ни поэтизировали и идеализировали этот неизбежный мрачный акт.

Радость от одного зрительного восприятия - вот что определяет, мне кажется, уровень произведений художника

В связи со сказанным понятна моя нелюбовь к портретам неприятных людей (например, Ивана Грозного - будь то Головина, будь то Васнецова, будь то Соколова-Скаля) и зато удовольствие от портретов молодых красавиц и благородных стариков. Отсюда же вытекает мой интерес к изящным этюдам «мира искусства», к ярким пятнам Матисса, к даже бессмысленным пестрым и вольным мазкам и произвольным контурам «абстракционистов» (если они красивы, а если некрасивы, это уже чепуха). Но я понимаю, что понятия «красиво», а что «некрасиво» субъективны, а потому в живописи и среди ее поклонников не может быть никогда единства.

Барбизонцы мне понравились, так как отражают виды природы (которая почти всегда красива). Пусть это виды природы Франции - тем лучше, так как это вносит в ваше привычное восприятие природы нечто новое (отсюда любовь к путешествиям).

Но еще лучше - импрессионисты. Я понимаю, почему весь мир помешался на них и стоимость их произведений на аукционах превзошла цены на мировых классиков. Это не мода, а существо современного вкуса - наш порыв к свободе, чему-то неуловимому общему, изменчивому.

Из более новых художников Франции я особенно почитаю Ван Гога и А. Марке и совершенно не люблю Пикассо.

В залах антиков Лувра была устроена встреча участников «Медицинских дней». У подножия Венеры Милосской - чудесно освещенной в специальном мраморном зале - как бы алтаре - мы ели сэндвичи и пили вино. Мы-то с В. Н. Черниговским пьем почему-то лимонад, в связи с тем на следующее утро в одной из газет был помещен снимок. «Советские врачи пьют только лимонад вместо наших прекрасных французских вин». Впрочем, в другой газете был помещен снимок, зафиксировавший момент, когда с нами пил вино президент конференции и известный профессор, и любезный хозяин Камиль Лиан[236].

Кстати, Лиан нас пригласил и к себе домой. Был обед, на котором присутствовали некоторые французские ученые и их жены. Я помню, с моей соседкой мы обсуждали вопросы живописи. Она была поклонницей левых, хулила старую школу, делала гримасу скуки при имени Добиньи и даже Курбе. На вопрос, знает ли она хотя бы одного русского художника, она заявила, что в России ведь нет живописи, ни одного имени наших художников она не могла вспомнить. А вот «ваша музыка прекрасна, лучшая в мире, начиная от Чайковского и кончая Прокофьевым. Литература - да, Толстой, Достоевский, Тургенев, Чехов. Пушкин? Да, был такой, переводил Мериме, кажется, или Байрона, да, Байрона, «Дон Жуана». Они нас пригласили к себе - на ее еще холостую квартиру - мансарду, которая сохранялась в Париже на всякий случай.

В маленькой квартире за бургундским вином беседа стала откровеннее. Отчего нет у них детей? Неуверенность друг в друге. Да и бог знает, что будет с моей фигурой. А действительно, фигура у нашей хозяйки вселяла в нас чувство восхищения, если не вожделения. А ведь любовь, не правда ли, лучшее, что есть на земле. Материнство? Да, это, конечно, очень важно, но больше с общественной точки зрения. У нас во Франции теперь велят рожать, то есть призывают иметь побольше детей. Вы разве не видели по улицам мамаш и папаш, гордо везущих детские колясочки с двумя или даже тремя малышами? Это теперь очень шикарно. Франция должна иметь большое население как великая страна. Все считают, что у нас нравы слишком свободны. Нет, мы просто решили в этих вопросах поменьше обманывать друг друга. Ложь - в прошлом, среди бесправного общества, при всякого рода деспотизме в Азии. А как у вас? Говорят, у вас трудно развестись? Потеряешь даже место работы? Фи! Разве свобода в любви так противоречит коммунизму, а ложь - нет? Говорят, в первые годы после революции при Ленине прокламировали свободу в любви, а Сталин ее запретил. А разве государство может вмешиваться в эти чисто личные вопросы жизни, тем более - чувство?

А разве государство может вмешиваться в эти чисто личные вопросы жизни, тем более - чувство?

Приятно было посещение семьи племянника М. Кашена доктора Кашена, отоларинголога. Он нас покатал на своей машине по городу, потом повез на ужин к себе. Его милая жена говорит по-русски. У них двухкомнатная квартира на пятом этаже, но в первом этаже, кроме того - лечебница, две-три комнаты, в которых доктор ведет свой частный прием. Интересно, что частная практика в Париже считается делом общественно полезным, настолько, что врачи, ведущие практику, освобождаются от части муниципальных расходов (оплачивают, например, квартиры дешевле); уважение к врачам проявляется и в том, что, например, с них не взимается штрафа при нарушении правил уличного движения (на автомашине) и т. п.

Были мы и у профессора Клотца, эндокринолога, на отличном обеде с лангустой, дымящимся - запеченным - пломбиром и т. п. Тогда, в Париже, я впервые изучил европейский стиль обеда - в 7-8 часов вечера - в смысле чередования блюд и соответствующих им вин, вкуса сыров и т. п.

Поразили меня некоторые контрасты. Я не говорю о том обычном для капиталистического мира контрасте между блеском богатых витрин или особняков и скромными лавчонками и жилищами окраин или между фешенебельными автомобилями, на которых важный, точно сенатор, шофер мчит эффектную даму, и пешеходами - рабочими в темных старых блузах и однообразных беретах. Более новым был для меня контраст между запахом чеснока и чудных французских духов, исходящими от одних и тех же женщин. Или между изящными туфельками одних и грубыми деревенскими сабо других - хотя носители и тех, и других, казалось, принадлежали одному общественному слою.

Как-то вечером в обществе Franзe - Russe[237] наши друзья угощали нас в старинной средневековой харчевне, рядом со мной сидела красивая девушка. Она недавно кончила курс (гинеколог), но вместе с тем по воскресеньям она отправлялась на какой-то остров, где раздевается, она нудистка, и в обществе голых женщин и мужчин проводит день. Я говорю: зачем вы это делаете? Она отвечает: из протеста против сложившейся мещанской морали. «Но ведь это все же как-то неловко», - замечаю я. «Мне ловко, - парирует она, - когда я смотрю на других своих товарищей по такому времяпрепровождению, у меня не возникает никаких особых эмоций, все это чепуха. Вы же сами врач, можете спокойно исследовать разных там голых, красивых и некрасивых». «Но вот вы красивы, - говорю я, - на вас, вероятно, нельзя смотреть с равнодушием, когда вы раздеты». «А когда я одета? - улыбается она. - К тому же пусть смотрят и любуются, мне это скорее приятно. Вам же приятно, когда нравится ваша лекция? Красивая женщина, в принципе, должна принадлежать всем мужчинам, - добавляет она. - Что было бы, если бы у Венеры был муж, всегда один и тот же? А принадлежать всем значит не принадлежать никому». А ведь эта молодая особа имеет прогрессивные политические взгляды, готовит диссертацию! Забыл спросить, замужем ли она, но, судя по всему, это неважно.

Мне кажется, что в творчестве Родена, музей которого в особняке Вирона я дважды посетил, запечатлены также обуреваемые современное культурное общество противоречия: тут и эллинский культ обнажения, и красота телесных форм, и символика земного и духовного, и единство души и плоти, конкретного и отвлеченного, мечты и действительность. Какие-то порывы в неизвестность, в тайники самого себя и в таинственное начало мира. Впрочем, мне, с моим российским характером, Роден показался несколько манерным, а «где тонко, там и рвется». Во всяком случае, при желании легко над его вещами если не поиздеваться, то поиронизировать.

Впрочем, мне, с моим российским характером, Роден показался несколько манерным, а «где тонко, там и рвется»

Некоторые объекты туризма в Париже мне не особенно понравились. Например, Дом Инвалидов сам по себе великолепен, но гробницы Наполеона и его маршалов показались мне напыщенно тяжеловесными. Музей восковых фигур де Гревен недостоин Парижа с его тонким вкусом. Золотая кукла Жанны д’Арк едва заметна на фоне элегантных зданий; другое дело памятники энциклопедистов на бульваре Сен-Жермен, они серьезны и соответствуют своему стилю. Собор Парижской Богоматери мне напомнил роман Виктора Гюго, жалкую Эсмеральду и противного Квазимодо и тем, очевидно, испортилось мое к нему отношение, хотя химеры на его высотах замечательны, как и изумительный вид оттуда на город. Внутри собор слишком темен и обширен. Наши старые пузатые церковки мне милее.

Эйфелева башня вошла в панораму Парижа, и что бы ни говорили о ней плохого некоторые поклонники готики или ренессанса, она производит положительное впечатление своей легкостью и мудрой простотой - предтеча новой эры зодчества, родившая архитектуру XX века - века авиации. Очаровательны церковь Мадлен, площадь Согласия, Тюильри, Триумфальная арка с площадью Звезды, где сходится 12 улиц и все же нет тесноты движения. Мосты через Сену хороши, хотя, например, мост Александра III показался мне соответствующим самому царю, в честь которого он поставлен. Хороша перспектива Лувр - Булонский лес.

На улице Елисейских Полей и бульварах Капуцинов и Итальянском все еще стоят по углам хорошо одетые молодые женщины с яркими губами. Они обращались ко мне по-французски или по-английски и спрашивали, не хочу ли я пойти с ними. Я благодарил и отказывался, конечно. Не говоря о морали семейного порядка и строгом запрещении, преподанном нам в Москве, всех наших франков не хватило бы на одну такую противную красотку.

Сам съезд был интересен тем, что делегаты им не интересовались. Они бродили в кулуарах, снимались, беседовали друг с другом, знакомились. Мой доклад как будто имел успех, поскольку профессор Лиан потом повел меня в студию радио «Франция», и я должен был говорить выученные заранее фразы на дурном французском языке.

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

В небольших по объему, ограниченных по времени и месту действия рассказах Михаила Лифшица «прячутся»...
Данный сборник еще раз подтверждает, что эротическая литература, воспевающая чувственные отношения М...
«…Увиденное автором поражает своей точностью, пронзительностью. Галерея женских портретов, как говор...