П-М-К Жуков Максим
— Да ладно тебе. Она говорит — отсосу у любого, кто мне за пивом сбегает и «тачку» потом поймает.
Вульгарно накрашенный фейс, на пальцах многочисленные тонкие колечки из — как пишут в протоколах — белого металла; пьяные развратные глаза. Под узким и коротким топом, больше похожим на бюстгальтер, — нежная (это видно на расстоянии) бледно-розовая, с каким-то золотистым отливом, — высокая девичья грудь.
Роскошный, слегка запинаясь, зачастил:
— Не. Если ты. Сам. Ну, это. Не того. То могу я. Это самое… за пивом сбегать.
— Ты что, Сергун, с дуба рухнул? Утро. Девяти еще нет. Сейчас проверяющий должен подрулить, а я на посту один… — Где напарник? А напарник в соседнем подъезде «лысого» под лестницей запаривает. Как ты думаешь, на сколько нас потом штрафанут — на смену или на две?
Роскошный шмыгнул носом и, поправив форменный ремень на необъятной талии, тяжело вздохнул.
Эта весна была для меня в сексуальном плане крайне неудачной. В самом конце февраля я расстался с очередной пассией: ей надоел статус гражданской жены и почетное звание моей боевой подруги; мне же, в свою очередь, надоела ее любовь к разгульной жизни и ярко-выраженная склонность к алкоголизму (выпивала почти каждый день, причем, вне зависимости от наличия какой бы то ни было компании). Заметив за собой аналогичную склонность, и даже хуже — помните, как в той песне поется: «и на работу стал прогуливать, и похмеляться полюбил» — я решил, как уже было сказано, завязать.
Но одно дело принять решение — совсем другое дело — решение это воплотить, так сказать, в жизнь. Бросить пить, поверьте мне на слово, трудно само по себе, а уж при постоянно бухающей у вас под боком сожительнице — практически невозможно. Так что — пришлось расстаться.
Девицу слегка качнуло, и Роскошный, покинув насиженные перила, с готовностью пришел ей на помощь.
Искушение было очень велико.
Ну, просто о-о-о-очень.
После того, как я расстался со своей последней пассией и бросил пить, моя половая жизнь, как писали в романах прошлого века: решительно пресеклась. Причиной тому послужили, как это ни покажется странным, моя врожденная скромность и мучительная болезненная стеснительность, всегда проявлявшаяся при знакомствах с представительницами противоположного пола. И это при моей-то наглой роже и смелом, почти развязном поведении. К сожалению, вынужден констатировать: смелым и почти развязным поведение мое становилось только тогда, когда я находился в состоянии легкого алкогольного опьянения, или же после совместного раскуривания, как правило, на двоих, хорошего ядреного «косячка».
Окидывая беспристрастным взором всю свою прошлую, сознательную жизнь (под сознательной, я имею в виду ту ее часть, когда я стал интересоваться женщинами), я не могу отчетливо вспомнить ни одного случая приставания, или удачной попытки сблизится с самой, что ни на есть, легкодоступной дамой без предварительного «приема на грудь» бутылки портвейна или полбутылки водки, а то и целой (да еще и литровой); даже свой первый сексуальный опыт я приобрел «по пьяни», хотя было мне на тот момент неполных пятнадцать лет.
Даже такая простая мысль, что я могу познакомиться с какой-нибудь девушкой (вернее не познакомиться, а вступить с ней в половую связь, что для меня одно и то же, иначе какое это знакомство…), не выпив перед этим хотя бы стакан сухого вина, до сих пор представляется мне совершенно неприемлемой и абсолютно нереальной. Потом, когда мы с ней, так сказать, притремся, попривыкнем друг к другу — можно и с трезва; но только потом, да и то не часто.
Роскошный, облапив девицу за голую талию, осторожно вывел ее к обшарпанному крыльцу ближайшего продовольственного магазина через поток спешащего на работу утреннего народа —. Девица не сопротивлялась. Я пошел за ними.
— Пойду ей хотя бы банку «Джин-тоника» куплю. Пусть поправится.
— Скорее догонится. Тебе, Сергун, в спасатели надо было идти работать, а не в охранники.
— Что там, что здесь, везде начальники — бывшие вояки: устав, инструкции, прочая мудянка… хотя со временем привыкаешь, конечно…
— Как удавленник к веревке. Иди, я ее пока за угол отведу — там людей меньше шарится.
Девица еще раз покачнулась и доверчиво, словно маленький ребенок, протянула мне руку. Я взял ее ладонь и почувствовал, как тяжкая наэлектризованная волна гадкого плотского вожделения прошла через все мое тело и, играя грязной пеной низменных рефлексий, и шурша скользким гравием животных начал, плавно откатилась назад, осев где-то в области паха.
Ее кожа, нежная на вид, оказалась на ощупь шелковой и упругой.
Я где-то читал, что кожный покров человека целиком и полностью состоит из отживших, т. е. абсолютно мертвых, утративших биологический статус живого, постоянно осыпающихся с поверхности наших тел, клеток. Следовательно, если вы взрослый человек средней комплекции, то таскаете на себе более двух килограммов (!) мертвой кожи и ежедневно сбрасываете несколько миллиардов ее крошечных фрагментов. Значит, между нами, когда я держу ее руку в своей руке и ощущаю упругую шелковистость ее ладони, возникает эффект «двойного презерватива», где в роли латекса выступает покрывающий нас с головы до пят наш собственный эпидермис.
Несмотря на сказанное выше, я ловлю себя на мысли, что хотел бы поводить своей облаченной в мертвую кожуру ладонью по ее обтянутой тонкими шортами, обаятельной и молодой, слегка оттопыренной задней части; тоже, в свою очередь, покрытой отжившей свой век чешуей.
Моя радиостанция громко щелкает и, в рваном измордованном радиоэфире, заглушая многочисленные помехи, тревожно звучит кодовое словосочетание: «Внимание: двадцать третий на шестом».
— В хвост заходит, козлина. Значит, пока до нашего поста дойдет, минут десять у нас есть, — подытожил выбежавший из магазина с банкой «Джин-тоника» Роскошный.
— Я встречать его пойду. Ты давай тоже подтягивайся.
— Я сейчас. Только во двор ее отведу. Пусть на лавочке посидит. Нас подождет.
Геннадий Иванович Вернигора, как всегда, опоздал на утреннее построение. Он работал в должности заместителя генерального директора чуть ли ни с первого дня основания этого охранного предприятия, предварительно оттрубив свои законные двадцать пять лет в вооруженных силах, из которых уволился в запас, кажется, в звании подполковника.
Я никогда не видел его в военной форме, но даже издалека, даже по походке в нем сразу можно было определить кадрового служаку. Знаете, как бывает — вроде и пиджак на человеке ладный гражданский, и водолазка светло-голубая, и джинсы по последней моде, а все равно — впечатление такое, словно человек этот в офицерскую «парадку» упакован. И дело тут не в какой-то особой строевой осанке или безукоризненной армейской выправке — просто дерево оно и есть дерево, во что его ни одень.
Геннадий Иванович Вернигора к тому же внешне являлся как бы наглядной иллюстрацией своей уникальной фамилии: кряжистый низкорослый мужчина плотного телосложения, похожий на подножие той самой горы, которую необходимо вернуть на прежнее, только ей присущее, место…
Вот он стоит передо мной и внимательно изучает мою скорченную специально для него приторно-фальшивую физиономию стопроцентного «терпилы».
— А где напарник твой? Как его… Заполошный?
— Роскошный, Геннадий Иванович.
— Ну да, ну да. Где он?
— Вон он бежит; у метро за порядком приглядывал.
— Смотрите тут у меня. Чтоб без происшествий! Без водки. И без баб. Службу нести — не жопой трясти!
— Знаем, Геннадий Иванович, будем стараться.
Роскошный поспешно приближается и, сделав на ходу идентичную моей «терпильную» мину, всем свои видом демонстрирует полное подчинение.
Вернигора еще минут пять грузил нас разного рода распоряжениями и ценными указаниями, потом, спросив напоследок у Роскошного, собирается ли тот худеть, сухо попрощался и спустился в метро.
— Так-то, Сергун. Не только родине нужны молодые и подтянутые новобранцы, которых он привык гонять по плацам да полигонам, но и нашей охранной фирме требуются сотрудники атлетического телосложения, видимо, для того чтобы ублажать притязательный взор избалованного заказчика; повышая тем самым профессиональный авторитет нашего начальства. Конкуренция, видишь ли, капитализм.
— Перетопчутся. Мне дорог этот жир. Пойдем лучше минетчицу нашу проведаем.
Мы дружно завернули за угол и вошли во двор, где на лавочке нас должна была дожидаться, оставленная буквально на четверть часа, девица.
То, что мы увидели через миг, заставило нас сбавить шаг и умерить свой юношеский пыл. Рядом с лавочкой, на которой, развратно ухмыляясь, развалилась «наша» девица, стояла загнанная прямо на газон патрульно-постовая милицейская машина. Менты, опустив боковое стекло, вальяжно приглашали ее присесть к ним на заднее сиденье; причем, никто из них из машины выходить даже не собирался (сама, мол, подойдет — не маленькая). Девица еще чуть-чуть для вида попрепиралась и, нехотя покинув лавочку, запрыгнула в салон милицейского автомобиля.
— Все, Серега. Ушла наша уха.
— Да. Вернигора, гнида армейская, виноват. Столько времени на него потратили!
Машина тронулась и, съехав с газона, медленно стала выруливать с пешеходной на проезжую часть.
— На субботник, наверное, повезли — на круг ставить…
— Да уж, не в отделение — это точно.
Этой постоянно повторяющейся истории многие десятки, сотни тысяч лет: одна более организованная и сильная группа животных отнимает у другой менее организованной и слабосильной группы — Homo sapiens относящихся к типу Хордовых, подтипу Позвоночных, классу Млекопитающих, подклассу плацентарных, отряду приматов, семейству гоминид, короче говоря, — просто людей — принадлежавшую им по праву (на основании неписанного кодекса «первонахов»), вполне законную, и ниспосланную свыше — ДОБЫЧУ.
Патрульная машина, завернула за угол и, выехав на Волгоградский проспект, быстро скрылась из вида.
Постояв какое-то время у изрезанной и исписанной местными малолетками лавочки, мы с Роскошным, как два закоренелых лузера и мудака, понуро побрели исполнять свои незамысловатые
служебные
обязанности.
О стихах
Для того чтобы быть поэтом,
необязательно писать стихи.
Из раннего
Наверное, надо пояснить:
Я всегда хотел говорить с людьми именно так -
без излишней образности.
Не путаясь в силлабах,
не подыскивая
нужных рифм.
Разве можно отобразить в стихах такое, скажем,
детское воспоминание:
среди подмосковных разросшихся одуванчиков,
за стройными рядами дозревающей малины,
стоит известное всем сооружение из соснового горбыля
с выпиленной сердечком и,
как правило,
обосранной
дыркой.
Это деревенский туалет,
неотъемлемая часть
российского пейзажа.
Я иду в коротких штанишках в направлении этого
отхожего места,
сорвав по пути зеленое яблоко и
уворачиваясь от жалящих стеблей
подзаборной крапивы;
«Надо.
Давно не был.
Пришло время».
Или что там говорят в подобных случаях?
Мощным рывком открываю дощатую дверь.
И вот тебе на!
Там на корточках сидит
соседская девчушка
по имени Лилька,
которая иногда забегает к нам
пожрать малины и пострелять со мной
из самодельного игрушечного лука.
Она исподлобья смотрит то на меня,
то на яблоко у меня в руке и,
как ни в чем не бывало, заявляет:
— Ты знаешь, что есть в туалете нехорошо?
— Не знаю…а почему?
— У меня была знакомая в пионерском лагере,
она тоже ела пряники и конфеты,
когда ходила в туалет…
— Ну и что?
Лилька делает паузу и, бесстыдно
поправив трусы на щиколотках,
произносит:
— У нее от этого потом мама умерла.
Вообще-то весьма распространенное заявление
из области детской мифологии.
Все это производит на меня
чрезвычайно глубокое впечатление, и я
бормочу что-то вроде:
— Ну, и что дальше-то?
— Да ничего. Выйди, мне трусы надеть надо!
Я держу яблоко и слушаю, как Лилька аккуратно
шуршит нарезанной газетной бумагой
за прикрытой дверью.
В туалет мне как-то расхотелось.
С тех самых пор
я в такие места
с яблоками не хожу:
МАМУ ЖАЛКО!
Вот какова сила усвоенных в детстве
суеверий.
Ну и как, скажите мне на милость,
поведать такую историю
борясь с ускользающим размером
и подыскивая сочетание
миллионы раз использованных рифм?
…Самое смешное, что кто-то делает это
до сих пор…
ЦДХ
Это было на выставке
в Центральном Доме Художника
много лет назад.
Тогда разные художественные галереи
стали выставлять произведения наших авангардистов:
живопись, скульптуру;
была там одна инсталляция:
на маленьком белом постаменте
стоял старый замызганный таз
из оцинкованной жести, -
в таких тазах рачительные домохозяйки
обычно замачивали белье перед большой стиркой.
Таз был наполовину заполнен грязной почерневшей водой.
Такая вода
весной
стекает по улицам,
собираясь в лужи на
п
е
р
е
к о
с
о ё
б
л
е н н ых
тротуарах нашего города.
В тазу, в этой черной, грязной воде плавало три предмета:
морковка (покрытая двухнедельной плесенью),
ведро (пластмассовое, с такими дети ковыряются в песочницах)
и метла (вернее, грубые березовые прутья, увязанные в пучок).
Зрелище, прямо скажем — так себе…
Было непонятно — зачем все это показывать
зажравшейся художественной и
околохудожественной московской публике.
Я тогда мучительно переживал вторую,
самую большую,
влюбленность в моей жизни.
Разрыв уже состоялся.
Она,
сжалившись надо мной
и поддавшись на мои
многочисленные
уговоры,
решила сходить со мной в последний раз на эту выставку…
В последний раз.
На эту выставку…
Со мной.
Я почти не замечал картин,
не видел столпившихся там и тут
посетителей;
я держал ее за руку
(Это мне -
напоследок! -
было дозволено),
и несказанно радовался этому обстоятельству,
как ребенок.
Я! -
циничный хуеплёт,
переимевший полсотни баб
самого разного пошиба!
Зрелище оцинкованного таза
с плавающими в нем морковкой,
ведром и метлой зацепилось за край моего сознания и
как бы
застыло там
ничего не значащим пятном,
не вызывая во мне никаких видимых рефлексий.
До того момента,
пока не раздался ее смех;