П-М-К Жуков Максим
Шагане оказалась заурядной дурочкой, «повернутой» на астрологии, очень хорошо разбирающейся в проблемах психологической совместимости «Рыб» и «Скорпионов», но совершенно неспособной назвать количество планет, входящих в состав Солнечной системы.
Название нашей галактики, впрочем, она вспомнить тоже не смогла. Зато перед этим довольно долго рассуждала о перспективах карьерного роста «Весов» и «Водолеев».
Я предложил Гале пройти на кухню.
Пока я ходил за водкой, девушки самостоятельно познакомились и мирно обсуждали какой-то зодиакальный кулон, вечно болтающийся на Галиной шее (нашли общую тему).
…В лабиринтах памяти я различаю себя как бы со стороны,
за клубами табачного дыма,
стоящим на одном колене
перед основательно приунывшей Галей
и пытающимся
в этой гусарской позе
убедить ее в необходимости
замены
самоустранившегося Мухомора на
танцующую посередине кухонного стола
темноволосую и
черноглазую
представительницу
многострадального
татарского
народа.
Потом следует кратковременный провал — и я уже читаю, встав на подоконник:
- Шаганэ ты моя, Шаганэ!
- Потому, что я с севера, что ли,
- Я хочу рассказать тебе, поле,
- Про волнистую рожь при луне.
- Шаганэ ты моя…
После пары таких эскапад взволновалась не только есенинская подлунная рожь, но и моя доморощенная, переделанная из Шуши, Шаганэ: она соскочила со стола и полезла к Гале целоваться, стараясь с ходу засунуть ей под майку свою жадную мусульманскую ручонку.
Такого быстрого развития событий не ожидал даже я.
К сожалению, реакция Гали на подобное шаловливое поведение была крайне неадекватной. Дело в том, что пока я размышлял о мужском соперничестве в «группен-сексе», я совсем упустил из вида соперничество женское — не менее жесткое и проблематичное, не связанное напрямую с выделением семенной жидкости и равномерным распределением лакомых эрогенных зон и обласканных телесных отверстий.
Вообще, миф о таинственной женской душе и загадочных свойствах дамского характера возник, по моему глубочайшему убеждению, только благодаря тому, что мужчины слишком зациклены на своих собственных персонах и мало интересуются аспектами женского поведения в экстремальных ситуациях. (Правда, я не уверен, что участие в групповухе можно назвать экстремальной ситуацией). Отсюда все эти возгласы восхищения и преувеличенные восторги: «коня на скаку остановит, в горящую избу войдет, минет, если надо, освоит и задний подставит проход…»
Извините, я несколько отвлекся…
Галя, несмотря на всю простоту своего отношения к формату ММ+Ж, даже представить себе не могла, что над ней кроме волосатой особи противоположного пола может склониться какая-то татарка с ярко выраженными лесбийскими наклонностями, получающая, между прочим — «со спины»! — предназначенное только ей, единственной и неповторимой Гале Богановой — удовольствие.
К отношениям в режиме ЖЖ+М Галя готова не была. Более того, приоткрывая свою таинственную женскую душу и демонстрируя свой загадочный дамский характер, она, довольно грубо отпихнув татарку, сбивчиво произнесла:
— Я-то думала, ты… Дура, блин!.. замуж за тебя… за мудака… хотела…собиралась…а ты!.. Да пошли вы все!
Вот-те на: в огороде анаша — в Киеве наркоша. Где группенсекс, а где замужество? Выходит, в ее понимании они совсем рядом, близко, и даже могут вполне спокойно сосуществовать.
Я много раз слышал от «голубых», что гомосексуализм — это полигамия; однополые семьи — фикция, условность. О бабах «розовых» говорить не буду: вроде живут совместно — «ничотак», не парятся; но тройственные союзы или семьи, допускающие присутствие в постели чужих, пусть даже близких по духу и симпатичных в сексуальном плане людей, — это уже нонсенс. Это разврат и полная моральная деградация.
Не то чтобы я высоко ценил институт официального брака, но, думается мне, даже такая беспринципная профурсетка, как Коллонтай, и такой конченый похуист, как Дыбенко — до таких откровенных изъёбств и извращений, по крайней мере в браке — не доходили.
В общем, у меня вышел облом с групповухой, а у Гали, как вы сами понимаете, с замужеством. Мне даже в самом страшном сне не могло привидеться, что я буду жить с толстой «дизайнершей по одежде», обожающей стихи Есенина и время от времени облизывающей яйца (извините за физиологическую подробность) моим школьным приятелям, обожающим, в свою очередь, творчество Блока или, скажем, Николая Некрасова…
Галя быстро собралась и уехала, так и не ссудив на прощанье недостающий мне для полного счастья и горячо выпрашиваемый у нее уже в дверях червонец.
Татарку я с трудом выгнал три или четыре дня спустя.
Не могу сказать, что тот случай развел нас с Галей по разные стороны баррикад. Потом она неоднократно бывала у меня в гостях, читала стихи, справлялась о Мухоморе, который опять был замечен гуляющим босиком по району и стреляющим возле кинотеатра сигареты (как обычно — по полпачки за раз). Так же о нем было достоверно известно, что панамку свою, бордово-красную в крапинку, несмотря на быстро отросшие волосы, он не пропил и не потерял, а так и носил, почти не снимая, украсив ее для пущей важности десятком-другим пионерско-октябрятских значков, подаренных ему бог весть откуда взявшейся новой подругой.
В круговороте сложнейших «перестроечных» событий, за бесконечной чередой мимолетных расставаний и встреч, с переменой обстоятельств времени и места (я переехал в другой административный округ, а страна кардинально изменила — как нам тогда казалось — политический курс), в результате мучительной и неизбежной переоценки ценностей, связанной с процессом взросления, возмужания, становления, так сказать, на крыло, — мои частые контакты с Галей и с Мухомором, да и со всеми школьными друзьями и приятелями практически сошли на нет. Мы стали перезваниваться. За этим словосочетанием проступает пьяная физиономия, склоненная над диском домашнего телефона, слегка опечаленная сентиментальными воспоминаниями о робких поцелуях на темной лестничной площадке или о первой выпитой (как водится — на троих) бутылке тошнотворного дешевого портвейна. Физиономия эта хмурит брови и шмыгает носом в тщетных попытках набрать полузабытый номер одной известной в прошлом «на всю школу», обворожительной и заводной «честной давалки», давно уже вышедшей замуж за какого-то дурака и переехавшей с ним в другой город или страну.
Примерно год назад, осуществляя один из таких ностальгических звонков, в разговоре с бывшим старостой нашего класса я, после долгих обсуждений кто на ком женился, кто с кем развелся и кто успел пустить корень в виде мальчика или девочки, вспомнил про Мухомора и с усталыми нотками в голосе, свойственными людям моего типа, не очень-то уверенными в том, что им удастся дожить до сорока, спросил:
— А как там Ширшик? Ну, в смысле — Мухомор?!
— Ты не в курсе? Лет семь тому назад — педали за икону кинул…
— Как так?!
— Как, как — да вот так! Чисто-конкретно.
(Староста успел на заре девяностых поработать с бандюками; от них и подцепил это присловье, сам-то он, насколько я знаю, не при делах…)
— Мне соседка по подъезду рассказывала (она с его матерью на одном предприятии уборщицей ишачит): нашли, мол, его в Подмосковье летом у костра. На костре вроде как посудина была с маковым отваром; ну и шприц у него из руки торчал — как положено… Или передозировка, или грязь попала, короче не ясно — ты же знаешь, как у нас врачи наркоманов осматривают.
— Да с чего передоз-то?! Мак, небось, «нереальный», по палисадникам надерганный: только пирожки да булочки посыпать…
— Не знаю. Он последнее время по полной программе подсел. Приперло — по огородам пошел шариться; а аборигены подмосковные торчков не любят (они им грядки, видишь ли, с морковкой вытаптывают!), могли и по башке настучать, хотя тогда в медицинском заключении «черепномозговую» бы записали… как ты думаешь?
Я уже не думал. Я абсолютно искренне и откровенно сожалел. Сожалел я о том, что за шутовством и юношеским безразличием, за блоковскими метелями и снегами, за есенинской кабацкой тоской просмотрел начало этой чудовищной и смертоносной болезни у моего друга (да, да — именно ДРУГА, в самом истинном и сокровенном смысле этого слова), с которым делил, как это не смешно теперь прозвучит, не только хлеб и вино (Галя Боганова, конечно же, не в счет!), но и святую всеобъемлющую любовь к русской поэзии, к вольному ветру СВОБОДЫ, который, прошумев над нашими головами, растворился в необозримой пустыне новых лжекапиталистических взаимоотношений, освещенных тусклым закатом запоздалой путинской реставрации.
Теперь напротив той автобусной остановки, куда я бегал за бухлом, построили большой торговый центр.
Я стою неподалеку и пытаюсь освоить трехкратный оптический зумм моего нового цифрового фотоаппарата. Купив его неделю назад, я позвонил Гале Богановой и битый час уговаривал ее, абсолютно пьяную и капризную, прогуляться со мной по «местам боевой Славы», сделать пару фотографий, посидеть в каком-нибудь кафе, помянуть ушедшую молодость и столь рано почившего в бозе Мухомора.
Галя так и не уговорилась.
Я где-то читал, что женский алкоголизм практически неизлечим. Пьет же Галя, по слухам, да и по ее собственным заплетающимся словам, — «немерено и постоянно». Замуж она не вышла, мало-мальски заметной художницы из нее так и не получилось.
Я подхожу к некогда родному подъезду и оглядываюсь в поисках человека, способного оказать мне небольшую услугу: запечатлеть меня сидящим на ступеньках лестничного марша, должно быть еще помнящего мои детские шаги.
Первая половина сентября. Пронизанный по-летнему жарким солнцем рабочий полдень. Вокруг ни души. Вдалеке бегает симпатичный кокер-спаниель, на лавочке сидят две оживленно беседующие друг с другом бабульки. Здесь многое изменилось: отсутствует бурная дворовая растительность, под прикрытием которой мы резались в карты и учились курить. Зато появились посыпанные песком ухоженные дорожки между двумя игровыми площадками и выкрашенные в позорный темно-коричневый цвет мусорные урны у каждого подъезда.
На экране моего фотоаппарата пролетает наполовину зеленый осенний лист,
сорвавшийся с раскинутых ветвей
зажатой между ржавыми боками
гаражей-ракушек
и смертельно уставшей
от долгого знойного лета
березки.
В двадцать лет мне, только что скинувшему военную форму, вышедшему на открытый жизненный простор, самоуверенному и наглому молодому человеку все индивидуумы, переступившие сорокалетний рубеж, казались дряхлыми стариками, уныло доживающими свой век в мире, лишенном широкомасштабных творческих перспектив и трогательных плотских радостей.
Сейчас я, конечно же, знаю, что человеку в моем возрасте, при всем его опыте, знании жизни и постаревшей роже в душе все равно остается двадцать пять — и не больше! Сколько бы его не ломали через колено обстоятельства и не била по голове не самая трудная, кстати, для России — учитывая все чудовищные и кровавые катаклизмы нашего исторического прошлого — эпоха.
Но несмотря на все вышесказанное, я иногда задаю себе — без лишнего пафоса, заметьте, и трагизма — один простой, но неизбежный для любого мыслящего человека вопрос:
как — скажите мне на милость! — получилось, что Мухомор сыграл в ящик, не дожив до «возраста Христа», Галя стала к сорока годам законченной алкоголичкой, а я превратился в перманентного ханжу и ретрограда?
Нет ответа, тишина…
О! Кажется, мне повезло. Из моего подъезда выходит высокая, облаченная в черное «готическое» платье, малолетняя фря. Она останавливается и достает из сшитого в виде плюшевой летучей мыши рюкзачка пачку сигарет VOG (интересно, что было вначале: сигареты или одноименный ежемесячный журнал?). Затем в ее покрытых траурным лаком коготках появляется зажигалка, она небрежно прикуривает и направляется в сторону треплющихся на лавочке бабулек и радостно лающего на бездомную кошку кокер-спаниеля.
Не знаю, чем это объяснить, но обратиться к ней с просьбой я почему-то не решаюсь. Обойдусь без фото. Невелика беда. Будет лишний повод заехать сюда еще раз.
Пройтись по школьному двору,
взглянуть на выросшие тут и там,
как из-под земли,
на месте сломанных пятиэтажек
новостройки,
чтобы потом, завернув за угол и
пройдя мимо кинотеатра, у которого так любил стрелять сигареты Мухомор,
выйти к массивной придорожной клумбе,
где среди пестрых осенних цветов
пустил свой чахлый малозаметный росток
пыльный московский
каннабис.
П-М-К
Я купил его себе в утешение. Себе и своей сердобольной первой жене. Больница, где отдавал богу душу мой дед, находилась в районе «Таганки», неподалеку от птичьего рынка. Жене он понравился сразу: мягкий, пушистый, как ангорка… А по мне — хомяк как хомяк, разве что с «крыльями» по бокам, — маленькие такие кисточки чистого белого цвета, якобы признак высокой породы и элитарности. Короче, на два рубля дороже вышло. Черт с ними, с рублями, после больницы, где я два с лишним часа лицезрел, как баба Рая разговаривает с моим дедом, лежащем без сознания, в параличе, как гладит его по голове, время от времени осторожно откидывая одеяло и проверяя, не переполнился ли целлофановый пакет, прилаженный между его ног… В общем, хомяк был хорошим успокаивающим средством: теплый, пушистый, живой.
Баба Рая не была мне родной бабкой. Дед женился второй раз, лет семь назад, на соседке по лестничной площадке, женщине относительно молодой и хозяйственной. Дед же мой был тот еще гандон. С придирчивым характером, домостроевским образом мышления и советским взглядом на жизнь, основательно потрепавший нервы своему сыну (моему отцу) и моей родной бабке. Царствие ей небесное.
Деда я любил. Очень. Да и он меня, кстати, тоже. Знаете, как это бывает: что стар, что млад. Внуков всегда любят больше своих детей. Парадокс, но факт. И внуки отвечают, как правило, взаимностью…
На клетку или террариум денег у меня тогда не хватило. Я раздобыл пятилитровую банку из-под болгарских маринованных огурцов, бросил туда передовицу «Масонского Жидомольца», из которой, предварительно разделав ее вострыми зубками, хомяк понастроил себе всяких тайничков и лабазов, куда потом складывал разную снедь: начиная от чипсов и заканчивая кусками мелко наломанных макарон.
Хомяк жрал все. Все, что дадут. Но жена сделала его «добровольно-принудительно» вегетарианцем. Чтобы не кусался. Кусался он, правда, — один хуй. Я глубоко убежден, что состав пищи почти не влияет на агрессивное поведение живущих на земле существ, — будь то человек, хомяк или какая-либо другая скотина… Хотя в нашей православной традиции — страсти человеческие постом усмирять. Только все это, как говорит моя мама (убежденная атеистка, кстати), — плеш-муде-кронштейн. И я с ней целиком и полностью согласен. Хотя до сих пор не знаю, что за ПЛЕШ, какие такие МУДЕ, и причем здесь неизвестно откуда взявшийся КРОНШТЕЙН… Ну да ладно.
Дед вскорости умер; как говорится, — не приходя в сознание. Чинно и благородно,
не затянув процесс расставания на долгие годы. В данном случае (в случае обширного инсульта) быстрая смерть — хорошая смерть.
Жалко, что у нас запрещена эвтаназия. И странно, что Церковь (РП) является одной из самых яростных противниц этого, на мой взгляд, богоугодного дела. Спаситель наш, правда, будучи распят, о милости сей, насколько я помню, с креста не просил… но, думаю, был несказанно обрадован, когда
измученный пустынным зноем
солдат,
отмахиваясь от жалящих слепней и оводов,
ударил Ему в грудь
тяжеловесным
римским
копьем.
Ну не просил — и не просил. У нас даже если и попросишь, никто не поможет; и не потому, что Бога боятся, а потому, что уголовной ответственности опасаются… а ты лежи с мутным взором, пускай слюни на подушку, ходи под себя, выслушивая рефлекторный мат санитарок и глубокие вздохи вконец одуревшей от тебя родни.
— Как животину твою оголтелую назовем? — моя первая жена всегда выражалась несколько витиевато…
— Почему мою? Вместе ведь покупали… и почему оголтелую?
— Кусается потому что, как псина цепная.
— Вот и назови его, пидора, — Тузик, и скажи спасибо, что не лает да не рычит…
— Уж лучше бы рычал. Все-таки какое-никакое предупреждение. А то — цоп исподтишка
за палец, — и в «жидомольца» своего с головой, как Калигула какой-нибудь под стол во время вооруженного переворота…
— А ты пальцы к нему в банку не суй. И Светония на досуге перечитай: прятался, по-моему, в момент «вооруженного переворота» Клавдий; и не под стол, а за занавеску в дверном проёме, когда Калигулу по соседству заговорщики на куски резали…
— Все равно… Но Клавдий — не звучит как-то. Пусть лучше будет Калигула. Мне так больше нравится.
— Ну, Калигула — так Калигула.
Два дня перед похоронами были чуть ли не самыми тяжелыми в моей жизни. В моральном плане, конечно. Бесконечная беготня по государственным учреждениям, ритуальным конторам, закупка продуктов и спиртного, обзвон всех ближайших родственников, друзей и однополчан. (Какое смешное слово «однополчане». Помнится, во времена моей юности так шутливо называли не способных бросить две «палки» кряду мужиков). Песня еще такая была:
- Где же вы теперь,
- друзья «аднапалчане»,
- Боевые спутники мои.
Гурченко, кажется, пела… Впрочем, мне было не до смеха. К тому же дед на самом деле воевал, имел орден «Красной звезды», медаль «За отвагу» и звание старшего лейтенанта.
Его однополчане, кстати, и заказали через какую-то ветеранскую организацию пару венков с надписями на лентах: «Боевому другу от…» и «Искренне скорбим о безвременно ушедшем от нас»… и так далее, и тому подобное. Но это еще не все. Они выхлопотали в какой-то заштатной филармонии (ни у кого, кстати, толком не спросив), — «духовой оркестр»: квартет сплоченных фанатичной любовью к алкоголю и изрядно потрепанных жизнью музыкантов. О боги мои, боги! Даю бесплатный совет: никогда! Слышите? Никогда не приглашайте этих мудаков с дудками ни на одно серьезное мероприятие в вашей жизни. Я всегда поражался тому, насколько сильно музыка может повлиять на нервно-психологическое состояние человека. Казалось бы, что такого: несколько воловьих жил (или стальных, как сейчас), натянутых на кусок полой древесины, и какая-то
густо накрашенная блядь,
томно перебирая ноготками,
вступает
после третьего аккорда:
- Я ехала домой.
- Душа была полна…
И все. Пиздец. Я весь вниманье, весь я слух. И если бы я даже не знал языка и не симпатизировал этой накрашенной, с позволения сказать, исполнительнице, — меня бы все равно цепануло… Я уверен: магия звуков гораздо выше магии красок и слов. А тут, представляете, — три с духовыми и один с ударными…
За похоронными заботами, за беготней, за решением всяческих организационных задач душевная боль как-то притупляется, становится глуше, уходит на задний план. Деда уже не вернешь, значит надо терпеть, свыкаться, приспосабливаться к этой жизни без его дурацких (и не очень) восклицаний типа: Молчи! Молчи! Ты как… о Леониде Ильиче говоришь?! Ну-ка, — цыц! Посадят тебя, дурака разговорчивого…
Когда гроб, выставив его предварительно на полчаса у подъезда для прощания, подняли и понесли, продвигаясь в сторону припаркованного неподалеку автобуса с надписью «ритуальный», мне в спину, словно гром среди ясного неба, долбанул начатый откуда-то с середины, с фальшивыми нотками и придыханием, похоронный марш. Кое-как сдерживаемые слезы после надрывного причитания бабы Раи над гробом тут же прорвались наружу и потекли неостановимым уже потоком по моим щекам. Мне было неприятно, что меня видят в таком состоянии. Подумают еще: «Ну вот, внук-то у Федора Ивановича, нажрался уже…» А я, как говорится, ни в одном глазу… Во всем виновата музыка, конечно, и эти ёбаные ветераны, дружно заполнившие второй автобус, чтобы проводить своего однополчанина в последний путь.
Единственное, что хоть как-то помогло унять мои рыдания — молодая мамаша из соседнего дома, движимая любопытством, подкатившая коляску со своим малышом к месту прощания. Я увидел ее уже из салона автобуса. Ребенок, оглушенный музыкой и обделенный на миг бдительным вниманием со стороны своей матери, стоял в коляске по стойке смирно и тоже, как часть «провожающих», медленно плакал. Медленно и молча. Это зрелище меня, как ни странно, слегка успокоило, я еще вспомнил строки одного талантливого поэта:
- Собралась воронья стая
- со всего микрорайона.
- Сын в коляске едет стоя,
- как министр обороны…
Полегчало. Почти до самого кладбища.
Не прошло и полгода после того, как деда кремировали. (О гигиенической пользе этого малоприятного мероприятия он, будучи в приличном подпитии, любил порассуждать; в особо грубой и циничной форме, конечно; о чем распространяться здесь я не считаю нужным).
Кличка Калигула, данная моей женой нашему хомячку, прижилась только наполовину. В домашнем обиходе мы его стали называть просто Гай, как, впрочем, — если верить историческим справкам, — в дворцовом обиходе звали самого Калигулу. Жил он все так же, в пятилитровой стеклянной банке из-под маринованных огурцов. Молодости всегда, как правило, сопутствует безденежье — печально, но факт.
«В минуту жизни трудную», когда подступала грусть, и наваливались мрачные воспоминания, я брал в гастрономе «чекушку» и пачку кукурузных хлопьев, как закуска они, конечно, почти не шли, но не было большего развлечения, чем, махнув сотку, бросить в банку хомяку пару катышков этой дряни. Даже если он спал (а спать он любил еще больше, чем жрать), он тут же просыпался и накидывался с умопомрачительной жадностью на эту откровенную профанацию съестного: немного кукурузной муки, консерванты, пищевой краситель и вкусовые добавки. Присыпанная небольшим количеством сахарной пудры пустота.
После молниеносного броска голова Гая моментально превращалась в объемный пушистый шарик. Глаза, и без того малюсенькие, сжимались до размера еле различимых
хитрющих щелочек; все что не помещалось во рту, он загребал под себя и замирал в радостном экстазе, как пятиклассник, кончивший на разворот стыренного у родителей порножурнала.
Глядя на эту меховую иллюстрацию животной глупости и сладострастия, я частенько вспоминал слова покойного деда, не раз сказанные им накануне моей поспешной и малооправданной, на его взгляд, — свадьбы:
— Рано. Рано, внучек, женишься. Только из армии пришел. Не нагулялся еще…
Баба Рая при этом тихо вздыхала и, как правило, ретировалась на кухню. Я не возражал. Зачем? И так все ясно. А спорить с ним не имело ни малейшего смысла. Он всегда оставался при своем мнении.
Не прошло и двух лет после того, как я, «испачкав паспорт», поселил свою ненаглядную в нашу (совместно с матерью) малогабаритную «двушку» и начал постигать «науку сложную супружеских измен» (как говорится: жена — женой, а разнообразия-то — хочется!).
Вскорости возникли первые проблемы: несовпадение привычек, несовместимость характеров (две хозяйки на одной кухне) и моя патологическая склонность к блядству, в самой худшей его, в самой «неразборчивой» форме.
Нам с женой как-то быстро стало неинтересно вместе… а порой даже смертельно скучно и муторно.
Задним числом вынужден признать: дед оказался прав. Я поторопился. Неоправданно и глупо поспешил, как Калигула,
набравший полный рот
сладкой и фальшивой пустоты,
в искреннем убеждении,
что делает
очень вкусные и высококалорийные,
а главное,
крайне необходимые ему
на данный момент
запасы…
Так мы и жили: я с воспоминаниями и чекушкой, хомяк с кукурзными хлопьями за раздувшимися щеками и жена… она вообще жила какой-то своей полуотдельной журналистской жизнью (стажировалась в «Совраске»), и когда ее спрашивали мои «куртуазные» друзья: Где изволите горбатиться, сударыня? Она с гордостью отвечала: в газете «Советская Россия», мессир.
Абзац — полный.
Но жизнь не стоит на месте. Все в ней, говорят, повторяется как минимум дважды: один раз как — трагедия, второй раз — как фарс. Я не уверен, что изложенный мною ниже случай можно воспринять как фарс, но что-то гротескное в нем, безусловно, просматривается… Начну по порядку. Лето в том году было жарким. Очень жарким. И хотя Август-месяц подходил к концу, парило невыносимо. В тот день меня вызвали на работу. В мой законный выходной. Произошел какой-то сбой в графике дежурств. В общем, без меня никак не могли обойтись. Надо было отлучиться на пару часов.
Уходя из дома, я постучал по банке с хомяком. Хомяк недовольно зашевелился, поводил мордой и зарылся поглубже в газетную труху. Это было странно. Обычно он после побудки сразу же начинал просить жрать…Я склонил лицо к краю банки, чтобы посмотреть, не заболел ли наш питомец, и тут же мне в нос ударил резкий запах застарелого хомячьего помета. Все понятно. Я бы от такого запаха тоже приуныл…Уже в дверях я многозначительно указал на банку говорящей по телефону жене и жестами дал понять, что неплохо было бы заняться бедным Гаем и навести у него в жилище хотя бы относительный порядок. Жена, продолжая трепаться (с заместителем главного редактора «Совраски», кажется), нагнулась над банкой, понюхала и, брезгливо морщась, выставила ее за окно на небольшой деревянный ящик, приделанный к карнизу со стороны улицы и добротно обитый оцинкованной жестью: вещь в хозяйстве абсолютно незаменимая, особенно когда в твоей квартире, расположенной на первом этаже, — нет ни лоджии, ни балкона.
День выдался хоть и жарким, но каким-то переменно-облачным. Солнце то выглядывало из-за туч, то снова в них пряталось. Примерно через час, разобравшись со всеми делами на работе, я попробовал дозвониться жене: сказать, чтобы ждала и приготовила поесть, а то вечно у нее обеда не дождешься…
Напрасный труд. Дома сплошняком было занято. После десяти минут бесплодных попыток я попрощался с коллегами и поспешно двинул в сторону дома. На улице как-то распогодилось, тучки растворились, и солнышко стало активно накалять кривой московский асфальт, вот уже несколько десятилетий плохо укладываемый «понаехавшими» из дальних краев распиздяями.
Когда я открыл входную дверь и увидел жену все еще оживленно треплющуюся по телефону, я еле сдержался…Ну сколько можно?! На самом-то деле. И Калигула, небось, не мыт, не чищен!
Жена показала «Викторию» из двух пальцев: все, мол, еще пару минут и заканчиваю. Это меня несколько успокоило, но лишь до того момента, пока я не увидел банку с Гаем, выставленную за окно и попавшую под яркие лучи августовского полуденного солнца.
Это был «не полный абзац» и даже не полный пиздец: это был самый настоящий безжалостный АД заоконного яростного солнцепека…
Оцинкованная жесть. Прозрачное стекло. Открытое место.
Калигула лежал на боку, глаза его были закрыты, шерсть покрылась предсмертной испариной… No сomment. Помочь ему было уже нельзя. Я взял банку и осторожно поставил ее на холодильник. Через минуту на кухню вошла, позевывая и потягиваясь, наговорившаяся по телефону жена…
— Алена, подойди ко мне.
— Да ну тебя, мне обед готовить надо…
— Иди, иди. Вот сюда, к подоконнику.
— Это зачем?
— Ну, подойди. Подошла, молодец. А теперь вытяни руку за окошко и положи ее на ящик.
— Ой, горячо-то как! А… Кали…
Я снял еще теплую банку с холодильника и поставил перед ней на стол.
…так не плакал даже я на похоронах своего дедушки…
Наполнив стакан водой, я накапал туда валокордина и заставил ее выпить эту херню до самого дна.
— Единственное, что могу добавить, Алена, — умер он в страшных мучениях… прыгал, наверное, перед смертью, как грешник у черта на сковороде… Меньше надо по телефону трепаться с заместителями всякими — совраскиных главных редакторОв.
— Мне хотят материал серьезный доверить, для статьи… надо было все обсудить, все выяснить.
— Ну, можешь перезвонить ему и доложить, что у тебя уже есть один «серьезный материал» и даже рабочее название к нему: «Как я зверски замучила и убила Гая Юлия Цезаря (по кличке Калигула) из династии Юлиев-Клавдиев». Не очень длинно для передовицы, кстати?
Тут я бы кое-что уточнил. Два дня назад у нас в гостях побывал один «видный эксперт по грызунам», и после того как мы с ним распечатали третью бутылку, осмотрев нашего Гая, так сказать, с ног до головы, он, голосом не терпящим возражений, авторитетно заявил: А Калигула-то ваш — девочка…
Я не очень-то ему поверил (на рынке нас полчаса уверяли, что это мальчик), однако жене сказал:
— Вот видишь, если бы мы его Клавдием нарекли — могли бы сейчас хотя бы в Клаву переименовать. А так, — хули теперь с ним делать?
Что ж, делать теперь действительно было нечего. Я взял банку и отправился к ближайшему от нашего дома мусорному контейнеру. Будем расценивать как несчастный случай. Вот и все дела.
Я видел бабу Раю в последний раз на поминках, через год после смерти деда. Посидели, вспомнили его несносный характер, первые проявления которого, в тайных и загадочных хитросплетениях собственной души, я начал замечать уже с самого раннего детства…
На поминках, слава Богу, не было ни дальних родственников, ни суетливых ветеранов, произносящих псевдопатриотические тосты и картинно пускающих «скупую мужскую слезу». Закончилось все мирно. Почти без слез и причитаний.
Потом мы несколько раз говорили с ней по телефону. Она предлагала сходить на кладбище — «проведать деда»; делилась планами переезда с дочкой от первого брака в ближнее Подмосковье. Природа: грибки, ягоды…
Я выразил сомнение в том, что в ближнем Подмосковье сейчас намного лучше с экологией, чем собственно в самой Москве; признался, что развожусь со своей; что развод проходит как-то крайне неорганизованно и нервно; и что ближайшее время не смогу составить ей компанию…
По-моему, она даже не обиделась.
Ничего не попишешь: мы с ней чужие люди, и то, что нас связывало когда-то — медленно, но верно
уходит все дальше и дальше, путаясь в обрывках воспоминаний,
и выгорая на солнце,
как позолоченные буквы на могильной плите,
в той плохо ухоженной части «Хованского» кладбища,
где расположен старенький колумбарий
с прахом моего
горячо любимого и
до сих пор живущего
в самых потаенных глубинах моей памяти -
деда.
Такой вот ПЛЕШ-МУДЕ-КРОНШТЕЙН.
Объект «Кузьминки»
Встретили меня по одёжке.
Проводили — тоже плохо…
Я стою при входе в зал игровых автоматов, в тени подъездного козырька. Я стою и рассматриваю фасад старой хрущевской пятиэтажки, выстроенной, как абсолютное большинство домов в это микрорайоне, тридцать с лишним лет назад. Я рассматриваю данный фасад чрезвычайно внимательно и увлеченно. Увлеченностью этой я обязан одному недавно сделанному спонтанному умозаключению: почему, собственно, я, изучая со стороны этот ободранный, малопригодный для жизни курятник, называю его старым? Ему, если вдуматься, столько же лет, сколько и мне, он возможно даже на пару лет младше меня, что, по сути, ничего не меняет в сложившихся обстоятельствах…
Мы, можно сказать, РОВЕСНИКИ.
И это страшно само по себе…
Не смотря на цветущую весеннюю яблоню, раскинувшую свою кипенно-белую крону на уровне второго этажа, и на покрашенную на днях миниатюрную ограду у подъезда,
общий вид облупившихся балконов, обшарпанных стен и покосившихся входных дверей производит на меня тягостно-удручающее впечатление. Хочется схватиться за свое лицо и, отыскав где-нибудь поблизости зеркало, тщательно и беспристрастно рассмотреть свое отражение. Все ли нормально? Все ли у меня хорошо? Не расходятся ли в углах моих глаз глубокие старческие морщины, словно страшные потемневшие от влаги трещины за угловыми межпанельными швами; не потрескалась ли моя слегка обветренная кожа, как грязно-желтая штукатурка вдоль всего фасада, и не почернели ли мои зубы, как почернели оконные карнизы по всему зданию, исключая те места, где внезапно разбогатевшие хозяева поставили модные и практичные стеклопакеты.
Одной из веских причин, заставивших меня бросить пить, была явственно наметившаяся деградация моей внешности. Не то чтобы я страдал нарциссизмом, но — видит Бог — нельзя верить тем мужикам, которые говорят, что внешний вид — это не главное для мужчины (особенно в юном возрасте). Заметив, что в более-менее серьезных местах меня стали встречать — и по одежде, и по внешности, — прямо скажем, «с прохладцей», да и провожать, как в том анекдоте, «тоже плохо», я медленно, но верно уразумел: надо бросать; надо завязывать тройным морским узлом и становиться на путь исправления, путь заведомо трудный, но истинный.
Внешний вид и истинный путь в жизни каждого человека — вещи очень важные и значимые, но кроме них есть еще упомянутые мной выше сложившиеся обстоятельства. Мои сложившиеся обстоятельства таковы: отсутствие высшего образования, три разрушенных брака за плечами и херовая, приобретенная совсем недавно, работа в частном охранном предприятии.
Я стою неподалёку от метро «Кузьминки» на посту № 1, как я уже говорил, в тени козырька при входе в зал игровых автоматов и вдыхаю весенний запах, издаваемый мелкими белыми цветами, распустившейся рядом с витриной соседнего магазина, удушливой «кашки». Аромат ее повсеместен, вездесущ и странно-притягателен. Так обычно благоухает, если мне не изменяет память, женская промежность во время месячных — наскоро и плохо промытая и спрыснутая для блезиру дешевым китайским дезодорантом.
Так, должно быть, пахнет вся моя прошлая непутевая жизнь.
Пост № 1 огромен. На его территории расположен ряд торговых палаток и магазинов, накрытый грязным стеклянным плафоном выход из метро, четыре или пять автобусных остановок и прилегающая к ним стоянка такси. Я работаю вместе с напарником. Внешне он напоминает Винни-Пуха: толстый, глупый, неуклюжий. Стопроцентный люмпен. Раньше таких ребят можно было встретить на фабриках и заводах, куда они автоматически попадали, закончив профильные ПТУ и техникумы. Теперь фабрики сильно изменились, и работают на них преимущественно приезжие с окраин распавшегося СССР; на заводах почти та же картина, как, впрочем, и на всех оставшихся после распада государственных и коммерческих предприятиях. Возникает закономерный вопрос: куда податься бедному пэтэушнику? Не на стройку же, в самом деле, где и в советские-то времена работала одна лимита да алкоголики. Остались только две более-менее приемлемые социальные ниши: торговля и охрана. Причем, торговля уже больше чем наполовину заполнена теми же приезжими. Трудиться там тяжело и муторно, тем более хозяева торговых точек и магазинов, как правило, злостно нарушают трудовое законодательство, что совершенно неприемлемо для коренных (или считающих себя таковыми) жителей столицы. В охране же, несмотря на вопиющие нарушения того же законодательства, по мнению многих москвичей, работать все-таки — худо-бедно — можно. Особенно любящим выпить мужикам среднего возраста, отслужившим в армии и не склонным к освоению «новых и нужных» профессий, таких как программист, менеджер, бухгалтер, экономист, юрист и так далее, и тому подобное.
Таким любящим выпить молодым мужиком и был мой напарник Сережа Роскошный (по его словам — отец «из подмосковных казаков»). Правда, в армии он не служил, и на работу в охрану был взят в порядке исключения, по протекции своего дальнего родственника, помогавшего время от времени проворачивать какие-то темные финансовые махинации высшему руководству нашего подозрительного — во всех отношениях — предприятия.
Хочу сразу заметить — в охрану я пошел тоже не от большой любви к труду. Работу в охране и работой-то не назовешь — это служба скорее; а какой русский человек не любит послужить (если честно, наверное, никакой), как говорится: «служить бы рад, прислуживаться тоже и пресмыкаться если чё». Но об этом мы еще поговорим, а сейчас, завидев вдалеке призывно машущую фигуру моего напарника, я нехотя выдвигаюсь к метро. — Вот пенёк! У него же рация есть, мог бы меня по ней вызвать, — говорю я, про себя, совершенно забыв, что рация есть и у меня, и по ней я тоже мог бы спросить у него, что там стряслось, никуда при этом, кстати, не выдвигаясь…
Пройдя вдоль длинного палаточного ряда, я увидел Роскошного сидящим на перилах в стеклянном метрополитеновском плафоне перед самым спуском в подземный переход. Я застал его в состоянии получения какой-то непонятной, но крайне радостной, судя по его улыбающейся морде, перманентной благостыни; светлым источником коей, насколько я мог догадаться, была поправляющая задравшийся топ, молодая подвыпившая девица.
— Братки какие-то из «бэхи» на повороте выпихнули; она понять не может где находится. Не хочешь ее на местности сориентировать?
— Ты меня для этого позвал?