Тайна подземного зверя Прашкевич Геннадий
«Какая такая болезнь?» – как бы не понял помяс.
«Русская болезнь оспа. А еще Фимка батасом по лицу бил».
Хаха смеялся:
«Где ясак?»
Сказала:
«Не помню».
Хаха молодых олешков колол, тальниковых зайцев ловил.
«Где ясак!»
«Хэ, не помню».
Хаха говорил:
«Отдай ясак, эмэй».
Огонь разведет, жидкую болтушку сварит, подаст:
«Хэ, теперь бить больше тебя не буду. Теперь только хорошо кормить тебя буду. Вот ясак найдем, с собой заберу. В деревянной урасе жить будем».
Так говорил. Потом бил.
Чудэа переводила дыхание. Подкармливала огонь кусочками жира, прятала под ладонью страшное лицо.
– Теперь ты пришел… Андыль… На других не похож… Стало англу в халарче, как лиственниц… Ты высокий, головой до верхушки дерева… Холгута ищешь, не спрашиваешь, где ясак…
Прятала страшное лицо в ладонях, раскачивалась в такт с собственной тенью:
– Однако, не найдешь холгута.
– Зачем так думаешь?
– Дух оспы – не наш дух. Дух оспы – сильный дух. Наш шаман умер, борясь с духом русской оспы. А дух холгута – не русский. Он сильней русских. Умрешь, борясь с духом холгута.
Бросала крошки в огонь:
– А может, не умрешь. Андыль. Молодой, полный сил. Когда первый шаман умирал, так сказал: пусть все убегут в сендуху. Сказал: надолго теперь все убегите и много лет не возвращайтесь сюда, к реке. Брат Тэгыр уходя, сказал: «Чудэшанубэ, к нам долго не приходи. Нельзя приходить, в тебе дух русской болезни». Осталась одна. А теперь ты пришел. Андыль. Головой до верхушки дерева. А второй шаман умирал, правду сказал, что скоро русских в халарче будет как лиственниц. Умирая, просил: много придет англу, против них ничего острого не направляйте. Вот сижу одна. Смотрю в огонь, думаю: откуда идут?
Неслышно шептала:
– Лэмэнгол? Зачем?
Впадал в забытье.
Очнувшись, скрипел зубами.
«В урасе деревянной жить будем».
Вор Фимка, вор! А мечтал, наверное, иметь чебак крытый верверетом, пушен лисьими лобками – красиво пройдешь, все бабы смотрят! Когда пить не мог, Фимку баба Чудэ изо рта поила. У него страшная сыпь, у него жар, лихорадка. Он умирал, дух смерти плясал на нем, а баба Чудэ поила Фимку из губ. Спасала тонбэя шоромоха. А он и в бреду обманывал:
«Поднимусь, вместе уйдем. В урасе деревянной жить будем».
Баба Чудэ била ножом олешка, собирала теплую кровь, раскапывала мышиные норы – все несла Фимке. А он – вор!
И лукавый помяс – вор.
Вот лгал: один томился в сендухе. Всех будто вырезали писаные. У Сеньки Песка две стрелы, дескать, торчали из самой груди, а Пашку Лоскута ножами зарезали. Знал правду, и страшно было ему, а не уходил с означенных мест. Может, это ему, шишу аптекарского приказа, было назначено назвать нехорошее литовское имя, напомнить пришедшему про бернакельского гуся?
А он не сумел. Он, забыв службу, хищником кружил вокруг вздрогнувшей бабы. Клялся, как раньше Фимка: «В урасе деревянной жить будем». А позже предательски кричал Свешникову, падая на колени: отпусти казаков! Совсем отпусти, тогда к бабе память вернется!
Но и тут победила жадность.
Не дождавшись ответа, предательски сверг в реку.
Набираясь сил, Свешников садился на понбуре, смотрел в огонь. Вот страшная баба Чудэ дикует совсем одна. Могла уйти к своим, но пожалела – болезнь в ней. Кочевала на быке оленном, наткнулась на след русских. Долго шла по следу, дав свободу верховому быку, потом разглядела: это правда, англу идут. Как говорил шаман: снова идут. Значит, решила, тонбэя шоромох с ними. Обронила стрелу томар. Знак подавала Фимке. Радовалась: Фимка за ней идет. «В урасе деревянной жить будем». Прицепила к ондуше чертежик на бересте. Этим тоже подавала знак.
Не найдя ответа, вздрогнула.
Ночью, тише, чем лиса, тише, чем первый снег, вползла в урасу, ткнула Фимку железной палемкой.
«В урасе деревянной жить будем».
Наконец, начал вставать.
Получалось, что осень рядом.
Вспоминал, томясь сердцем: «Степан, отпусти казаков».
Получалось, что никого и не надо было отпускать, наверное, сами давно ушли. Раз не нашли его, значит, нет никого. Решили, наверное: пропал передовщик, попал в лапы чюлэниполуту. Или водой унесло. Или трясущийся Лисай убедил уйти. Встретили на реке кормщика Герасима Цандина, а он остался.
Теперь слушал страшную бабу с голосом серебряным.
Вот ртом поила горящего в болезни вора Фимку, от смерти выхаживала. Вот, родимцев спасая, не бежала с ними в сендуху. Вот Свешникова вынесла на берег, поставила на ноги. Андыль! Оживешь.
Это все Христофор пугал: писаные – людишек ядят.
«В урасе деревянной жить будем».
Царь Тишайший, государь Алексей Михайлович прост.
Он слушает церковные службы, великим постом ест только три раза в неделю, а в остальные дни кушает по куску черного хлеба с солью, по одному грибу и одному огурцу. Даже рыбу за все семь недель поста вкушает всего два раза. Наверное, в своих заботах и духом не ведает, что творится в самых дальных украинах его державы. Не ведает, как подло кричит над пустой темной тропой птица короконодо. Учит правде: «Всяких чинов людям – суд и расправа одна». К народу выходит в печальных одеяниях, считает себя недостойным даже во псы, не только в цари. Но как даже такому великому государю обозреть сендуху, стынущую под низким небом?
Пришел наказ государев.
Объяснил казакам московский дьяк:
«Ехать в округи и в дистрикты для того: велено у всякого чина людей русских и иноземцев проведывать и купить разных родов зверей и птиц живых, которые во удивление человеком. И тех зверей и птиц велено отсылать в Москву ко двору, за что обещается царская милость».
И дополнительный реестр зачитал перед казаками:
«Звери соболи – чрево и хребет белые;
дикий марон, зверь инбиль;
бараны с величайшими рогами;
белки – чрево черное и хребет серые;
а где найдены будут если роги носорукого зверя, то приложить к ним подробное сыскание, чтобы кость до последнего члена того зверя, буде возможно, собрать в целости.
И птицы: лебеди черные,
лебеди с гребнями;
гуси – зобы белые и крылья пестрые;
журавли черные;
птицы кедровки;
зеленые птицы, маленькие цветныя;
казарки – крылья черные, зобы коришневые;
гуси серые, переносицы белыя;
утки – зобы черныя, голова и шея красные…»
Хитро устроен был наказ. Вот как бы только роги большого зверя, а сам носорукий никак и не упомянут. Может, правда, думал Свешников, стоит за наказной грамотой добрый барин Григорий Тимофеевич? Он всяко искал подняться наверх. Может, потому и могут произойти в Москве некоторые события. Это только нерадивый помяс прячется в сендухе.
Скрипел зубами.
Прислушивался:
– Рядом стоит… Среди черных ондуш стоит… Хорошо стоит, с трех шагах не виден…
Знал: это страшная баба выдает ему тайну больших богатств воровской ватаги Сеньки Песка.
Но даже о таком большом богатстве думал с равнодушием.
Зачем ему потайной курул с соболями, взятыми воровской ватагой, если нет веры, если нет людишек, на которых можно опереться?
«Так умрешь, борясь с духом холгута».
Холодел, обдумывая предстоящую зимовку. В неверном прыгающем свете от очага внимательно всматривался в четвертушку листка, найденного под понбуром. Изустная грамотка человека Пашки Лоскута, оставленная в урасе, наверное, задиковавшим вожем Христофором Шохиным.
«Се яз, Пашка Лоскут, Захаров сын, соликамский жилец з городищ, пишу себе изустную паметь целым умом и разумом на реке Большой собачьей в русском ясашном зимовье, сего свет отходя…»
Издалека пришли в Сибирь братья.
«И буде мне где Бог смерть случится, коли лишусь живота, останется за мной всякое борошнишко – кости носоручьей двенадцать пуд, обломков да черенья тесаного пять пуд, да облосков и черенья тесанова с пять пуд натрусок того рогу, да семь сороков соболей добрых чорных, да одна пищаленка кремневая гладкая, да шуба соболья чорная…»
Не бедными собирались сходить с сендухи воры Сеньки Песка.
Сильно помогли ворам тайные торговые люди в Якуцке, хорошо знали – свое вернут с верхом.
«А ся изустную паметь довести до монастыря.
А роду и племени в мой живот никому не вступатца, потому как роду один брат, и мать осталась.
И буде мать жива, то взять ее в монастырь к Троице Сергию.
А как ся изустная паметь дойдет до архимандрита и до всей братии, борошнишко мое разделить строго на части.
Троицы Живоначальной и Сергия Чюдотворца архимандриту и келарю положить двадцать рублев, а Кирилу и Афанасию в монастырь пятнадцать рублев, а Николе в Ныром на Чердынь отправить десять рублев, да еще на мой счет икону Катерины Христовой мученицы поставить в церковь.
А ясыря моего продать, и в монастырь отдать же.
И где ся изустна паметь выляжет, там по ней суд и правёж.
Лета от сотворения мира 7154-го гулящий человек Пашка Лоскут писал».
На обороте подробно перечислялись всякие заемные кабалы, лежавшие на том Пашке. Указывались вареги-други, шапка суконная, кафтан цельный ношенный, ну, конечно, и всякое другое. Видно, ценил воров торговый человек Лучко Подзоров, хорошо поднимал воров в поход. Не бедными бы вернулись.
Да не вернулись.
И долги Пашкины вылегли на Гришку.
Осень.
Днем бусил дождь, ночью ударил заморозок. Стеклянно пустынно позвякивали на ветру всякие обледеневшие ремешки, навязанные на урасу. День сейчас?
Свешников поднял голову.
Вроде бы день, а страшной бабы нигде нет.
Литвина не встретил с нехорошим именем Римантас, никто так не назвался нигде, и бабы нет. Вот совсем нет бабы Чудэ, будто ее и не было. Зато снаружи – глухие невнятные голоса. То ли люди пришли, то ли олешки мэкают.
– Эмэй!
Негромко позвал.
Боялся за Чудэ: вдруг вздрогнет.
С трудом повернулся, сел на понбуре. Молча смотрел, как откидывается, впуская свет, шапонач – меховая входная закрышка. Увидел незнакомое лицо – у рта мохнатое, ноздри наружу. Узнал:
– Гришка!
Сильно удивясь, Лоскут воззрился на потерянного передовщика. Потом, шумно дыша, положил крест, сдвинул шапку на бок:
– Степан!
Восхитился:
– Жив Носорукий!
Смеясь, полез в урасу, подбирая рукой полы длинного ровдужного кафтана, украшенного красными и черными накладками:
– Здоров ли? Месяц по кругу ходим. Лисай сказал, что ты, поскользнувшись, будто бы свергся в воду. Везде искали, нет тебя. Почему здесь? Чья ураса? Со стороны – вроде брошена.
Еще сильней восхитился:
– Ты!
Повторил, не веря:
– Жив!
Раздул вывернутые ноздри:
– А у нас Микуня стал заговариваться. Совсем плохо видит, хоть сейчас отпускай его в сибирския города.
– Он с вами?
– Ты что! Ты что! – замахал рукой Гришка. – В зимовье Микуня!
Вдруг поднял брови, дошло:
– Что ли, баба Чудэ выходила?
Свешников кивнул.
– Я чувствовал! – обрадовался Лоскут. – Не мог ты умереть. У тебя цель была, зачем тебе умирать, правда? Я говорил Лисаю: раз баба исчезла и Степан исчез, значит, оба не зря исчезли. Значит, говорил, случилось что-то такое, что, может, теперь видят друг друга постоянно. А? Вот ничего такого не знал, но верил, что увижу. Так всем и говорил: куда денется наш передовщик? Куда денется Носорукий?
Усмехнулся:
– Окончательно так прозвали.
Свешников усмехнулся:
– Лисай с вами?
– Нет. Он тоже в зимовье. С Митькой Михайловым плот вяжут.
– Не пришел кормщик Цандин?
– Не пришел.
Разглядывая Свешникова, покачал головой:
– Ходить-то умеешь?
– Совсем немного.
Гришка засмеялся:
– Это ничего. Это научим.
Строго, прямо как настоящий передовщик, крикнул наружу:
– Елфимка!
– Ну? – Елфимка, сын попов, тоже радуясь, простоволосый, послушно полез в темную затхлую урасу.
– Тут рядом ветка валяется. Ну, вроде как лодка. Писаные для себя строят такие.
– Ну, валяется. Так вся в дырах!
– А нам в ней не плавать. Прицепи к оленным быкам. Повезем Носорукого в зимовье. Празднично. Как царя.
Подмигнул Свешникову, немного устрашась своих слов:
– На лодке!
И пожаловался:
– Мы, Степан, так никого и не встретили. Выходит, не судьба. А мне так и вообще теперь не судьба. Хотел уйти с Ерастовым на новую реку Погычу, а хожу по пустым местам.
– Ты горазд догонять. Может, еще догонишь Ерастова.
Спросил:
– Где Кафтанов?
Гришка замялся:
– Ушел.
– На плоту Лисая?
– На нем.
– С шумом?
– Ну, с шумом, не с шумом, но ушел. Теперь что говорить?
– А кто с ним?
– Ну, Косой ушел. Ну, Ларька. А с ними Ганька Питухин. Забрали всю носоручью кость Лисая, самого чуть не зарезали. Я Ганьке кричал: ты зря, Ганька, уходишь! Кричал: дождись, Ганька, кормщика Цандина, тогда пойдешь домой по закону. Кричал: мы еще Носорукого найдем! Но Ганька не слушал. Ушли. О них ничего не знаем. Может, потонули в бурной реке, а может, встретили коч кормщика.
– Почему же Лисай не ушел с ними?
– Он Федьку и Косого боится.
– Так ведь он и тебя боится.
Гришка ухмыльнулся:
– Да он совсем умом ослаб. Одно твердит: останусь в сендухе! Один, дескать. Нюнюма. Как гусь бернакельский.
– Так и твердит?
– Так.
– А еще что твердит?
– Да остальное так, – Гришка пожал плечами. – В основном, вирши.
Свет резкий.
Заслонясь рукой, смотрел в забытое, опрокинутое над землею небо.
Деревянную рассохшуюся лодку-ветку встряхивало на мелких кочках, иногда на камнях, но в общем быки влекли лодку терпимо.
Окликнул:
– Елфимка!
– Здесь я, – подошел сын попов.
– Лежит у меня, Елфимка, в ташке некая изустная память. Написана от лица гулящего человека Пашки Лоскута. Я Гришке сказал: вот тебе весточка от родного брата. Был, дескать, у тебя брат. Вот разделил некоторое богатство по разным монастырям. Ну, а Гришка решил по-своему. Сказал: отдай ту память Елфимке. Сын попов, дескать, строг по таким делам. Он сразу поймет, что куда определить.
– Я пойму, – строго кивнул Елфимка.
Потом догнал ветку сам Гришка Лоскут. Посматривая на Свешникова, долго шел рядом.
– Ты вот, Гришка, – пожалел Свешников, – искал, искал, и нашел брата. Чего теперь хмуришься?
Гришка вздохнул. О брате почему-то не сказал ни слова, зато напомнил:
– Ты с бабой Чудэ не попрощался, Степан. Оно, конечно, страшная баба, но вот ведь выходила тебя, не съела. Надо бы попрощаться.
– Обязательно попрощаюсь.
– Думаешь, придет?
– Обязательно.
Подумав, добавил:
– Баба Чудэ, Григорий, указала мне путь к тайному курулу. Знаю теперь, в каком месте сендухи стоит тайный богатейший курул. Вот не нашли носорукого, зато вернемся домой совсем не с пустыми руками.
Небо низкое.
Дождь медленный.
Все в бесконечности – дождь, туман.
Гришка сплюнул, узнав о проделках Лисая.
– Страшной бабе Чудэ можно верить, – сказал. – Дикующие простодушны. Они если и хотят обмануть, это у них никак не получается. Они как бы сами указывают на то, что хотят тебя обмануть. А баба Чудэ даже и этого не умеет. А Лисай… Ну, вернемся, – пообещал, – прихвачу помяса к голому дереву. Крепкой вервью, чтобы не перегрыз. Пусть его гнус сожрет.
Свешников покачал головой:
– Не трогай, Гришка, помяса. Убог, но человек же.
Глава VIII. Край державы
СТАРИННАЯ ЮКАГИРСКАЯ СКАЗКА ПРО СТАРИЧКА
Старичок жил. Один жил.
По сендухе кочевал, уединенную урасу увидал.
Ураса снаружи чистенькая. Шкуры ровдужные аккуратные, вокруг порядок. Наверное, молодая в урасе живет, красивая, так подумал.
Спрятался в кустах, поджидая, когда молодая красивая выйдет из урасы. Долго никто не выходил, и старичок совсем решил, что в урасе, правда, женщина живет, молодая, красивая живет, потому одна выходить боится.
Пришел вечер.
Старичок надумал влезть на урасу и сверху, в дымовое отверстие посмотреть, как живет красивая, молодая.
Влез.
Посмотрел в отверстие.
Правда, молодая у огня сидит, красивая сидит, голову наклоня, шьет.
Захотелось старичку лицо молодой красивой увидеть, начал увеличивать дымовое отверстие, расправлять засохшие шкуры. Лицо у старичка грязное, он как родился – ни разу не умывался. И волосы на голове длинные, грязные, и с ресниц с потом стала падать жирная грязь. Старичок широко раскрывал глаза, чтобы получше рассмотреть молодую красивую, и жирная грязь с волос и с ресниц капала на нее.
Старичок вниз смотрит, а пот и грязь капают.
Испугалась молодая, красивая. Решила, наверное, что это чюлэниполут, чудовище злое влезло на урасу. Взяла жильные нитки, которыми шила, привязала к палочке. Стала держать палочку над огнем, чтобы нитки загорелись и плохим запахом отогнали бы неизвестное чудовище. От сильного жара жильные нитки закрутились колечками, почернели, вверх едкий дух пошел.
От едкого духа старичок чихнул.
