Лимоны и синицы Кетро Марта
Я теперь знаю, чем отличается наша весна от всех прочих, и это стоит записать.
В Тель-Авиве она ощущается, как изменение погоды от нормальной к хорошей. Очень красиво, душисто и страстно, но пафоса в этом не больше, чем в ежеквартальной премии. Иное дело в России. У нас, понимаете ли, никто не уверен, что весна действительно наступит. Вроде бы накоплены некоторые эмпирические материалы, позволяющие нам надеяться, но веры – веры нет. Никому не гарантировано дожитие до тёплой земли, клейкой зелени и цветущих вишен. В Европе, там всё очень нежно, но они точно знают. Мы – нет. Мы, скорей, знаем обратное, всю зиму вынашивая в груди кусочек ледяной безнадёжности. С нею прекрасно можно жить, праздновать мартовские вьюги, играть в апрельские снежки, и вообще быть позитивным – но она есть. И потом каждый раз, всегда внезапно, ты выходишь со своим маленьким холодным бременем на улицу, смирный и в целом довольный, – и ловишь ветер, запахи и цвета, – и лёд в тебе взрывается, режет острыми краями, высвобождает тоску, которая, оказывается, была внутри, а ты и не знал, что её столько. И тут-то весна.
Жизнь из кусочков
Настало время собирать из кусочков новую женщину. Я прочитала, что в Шаббат не следует лепить снеговиков: «Все, что сцепляется часть с частью и становится единым целым, похоже на постройку, а строить в Шаббат, разумеется, нельзя». Фигурки из «Лего», впрочем, складывать можно, потому что их потом разбирают, снеговики же покрываются льдом и упрочняются. Наверняка и пазлы можно собирать, если потом разломать, а если играешь на айпаде, главное, не сохранять потом картинку.
Мою жизнь тоже можно собирать в Шаббат из отдельных фрагментов, она всё равно чуть позже рассыплется.
Например, кусочек из Майами я нашла в последний день, перед выездом в аэропорт, когда я уже окончательно выбралась из океана и в последний раз оглянулась на воду – а в неё как раз заходил высокий чёрный парень, тонкий и длиннорукий. Он шёл по мелководью вглубь, преодолевая сопротивление маленьких волн, доходящих ему едва ли до колен; шёл ни медленно и ни быстро, без лишнего усилия; раздвигал плечами воздух и откидывал голову, поднимая лицо к небу, и был он весь – свобода.
В Тель-Авиве, в ночь перед отлётом, по набережной я гуляла и слушала, как надо мной снижаются крупные самолёты; как мартовское холодное, но всё равно тёплое море разбивается о каменный волнорез; как женщина у самой воды долго и надсадно кричит по-английски на невидимого в темноте злодея-любовника, – а я всё пыталась понять, как среди этого грохота нашлось столько покоя и столько любви для меня.
А в холодной деревенской Греции мне всё было никак, всё было зря, и что же я делала в последние несколько часов, ожидая автобуса, который отвезёт через весь Пелопоннес до самых поднебесных Афин? Я, конечно, лежала на мелкой, как рис, гальке, вжималась щекой, грудью, животом и ногами в нагретое крошево, нисколько не заботясь о том, что кожа станет, как тиснёная бумага; а спина моя в это время нечувствительно обгорала на ветру, – я знала, но зачем-то хотела привезти в Москву эти жестокие следы солнца, камней и соль Ионического моря. Чтобы кто-то мог лизнуть белёсый потёк на плече, погладить синяк, поцеловать обожженную лопатку – и убедиться, что я на самом деле не стеклянная женщина, из тех подарочных сосудов, которые наполнены дешевым вином и стоят дороже своего содержимого; нет, я вот, – исхожу жаром и кашлем, у меня до сих пор красно под коленками и на сгибе локтя.
Мне всё кажется, что в меня кто-то не верит, кто-то важный, – а ведь я есть.
В то лето всё думала: надо будет сказать, что я его люблю. Но никак не могла выбрать подходящий случай. Это бессмысленно делать в постели, там фразы ничего не стоят, после мелких ссор прозвучит жалко, во время романтических пауз при свечах – банально, а при расставании в словах нет никакого веса – на вокзале, например, чего ни ляпни, понятно, что от нервов. Иногда собиралась сказать, пока он спит, но хотелось бы обойтись без киношной дешёвки. Правильно было говорить, когда чувствовала – стоя в дребезжащем автобусе, пока рассматривала медленные улицы, вытянув шею и положив подбородок на его плечо, как это делают лошади и все маленькие влюблённые женщины. За завтраком, хотя у нас хмурые помятые физиономии, в магазинной очереди в кассу. И ещё в машине, ночью, когда мы ждали случайного человека, у меня поднялась температура под тридцать девять, и жизнь могла вести себя как угодно – приостановиться, закончиться совсем или пойти в любом ритме и направлении, – потому что время вовсе перестало быть, и я перестала быть, чуя только свой левый бок, которым привалилась к нему, и половину головы, и плечи, на них лежала его рука, а всё остальное онемело от озноба и жара. Я смотрела на отблески фар, пробегавших по нему, по мне, по ворсистым чехлам сидений, и думала, что вот подходящий момент, но сил же никаких нет.
Каждый раз собиралась, но потом просто улыбалась. Я очень много улыбалась ему в то лето.
Как только скажу, всё кончится. Он получит очередную звёздочку на фюзеляж, а я очередное «не ври».
Они никогда мне не верят. Они не верят, пока молчу, но у меня сохраняется иллюзия, что если сказать, всё сразу изменится: рука отпустит горло, камень свалится с печени, я отдам ответственность и освобожусь – я люблю, а ты уж делай с этим что-нибудь. Магия, которая так прекрасно действовала на меня, должна бы работать и с ними, но не работала. Чужая любовь опутывала меня с головы до ног, а из своей я не умела сплести ни силка, ни фенечки.
Раз за разом этот трюк проваливался: я протягивала подарок, а они смотрели с некоторым недоумением, как на кусок тёплого кровавого мяса, и приходилось небрежным жестом прятать его куда-то, делая вид, что это всё случайно.
Я уже точно знала, что нельзя.
Но в то лето всё-таки проговорилась, вдруг, после котлеты в маленькой забегаловке – там, кажется, безопасно было бы передать миллион баксов в бронированном чемоданчике, а не то что пойти помыть руки, по дороге потрогать его спину и сказать «я тебя люблю» – и уже не помню, что там добавить от неловкости, придурок, что ли, или балбес. Хотя понятно, кто тут был балбес – с этой минуты история начала сминаться и комкаться, как салфетка, и через месяц оказалась испорчена так, что только выбросить.
Внимательно посмотрела кино, где сорокалетняя Шер с перетянутым лицом обольщала юного Кейджа, и поняла, что мне срочно это нужно – пластику до состояния фарфоровой маски, когда можно слегка шевелить одной бровью, распахивать глаза и открывать рот, но так, деликатно, не до пломбы на седьмом.
О, как изменилась бы моя жизнь, как расцвела бы она. Я бы совсем перестала вертеть головой и оборачивалась всем корпусом. И я, наконец, смогла бы сделать и сказать всё, с чем не справляюсь из-за этого лица, которое сейчас на мне. Научусь торговаться, просить, врать и выслушивать упрёки – это первым делом. Разговаривать с пьяными соседями, ментами и тётками из окошечек.
Потом я скажу, я им каждому скажу, о чём молчала до сих пор. Это ведь такая свобода.
«Я тебя люблю» – спокойно, а не как сейчас, когда на лице при этом написано, что я приду босая по снегу, с котом и вещами, и с двумя нашими детьми (мы их ещё не родили, но как приду – сразу). Вот без этого всего – просто информировать.
И не растекаться в лужу, когда «я тебя не люблю», чтобы читалось не «прости, прости, прости, как же ты теперь будешь, я всё равно тебя не оставлю», а только терпеливая доброжелательность.
Ребёнку – «я рада, что ты есть». «У меня было столько любви к тебе, маленькому, что она до сих пор выжигает меня изнутри, потому что её больше некуда девать, тот ребёнок вырос, недополучив её, а другим она не годна» – не надо.
Маме – «спасибо». Боль, жалость, раздражение и другое всякое – не увидит.
И у меня ещё целый список такого, о чём следует говорить ровно или вообще никак: вы заврались, мне это не подходит, ты не права, брось пить, ты меня обидел, приведи себя в порядок.
Если на лбу не написано, как всё это небезразлично мне, то совсем другое дело – просто сказать. С лицом, как у Шер, я стану неуязвимой. В идеале хорошо бы ещё поправить связки, чтобы не дрожал голос, но это подождёт.
Недавно сидела в одном кабинете и шевелила пальцами босых ног, трогая ковровое покрытие. В зелёном ворсе красные ногти, как земляника или кровь, красиво. Впрочем, ступни мои прятались под столом, их никто не видел, но было приятно думать, что эти милые большие пальцы – мои и только мои.
Мы говорили о ландшафтном дизайне, о секретах строительства belvedere и способах поиска прекраснейшего вида из всех возможных.
Оказывается, есть верный способ: нужно найти в саду место, где можно спрятаться, чтобы ты видел всех, а тебя – никто. Эта точка и будет наилучшей для бельведера.
Мы также говорили о том, что эта позиция хороша и для фотографирования, в самых сильных работах все как на ладони, а фотографа будто бы нет. Я-то предпочитаю жанр «мизантропической картинки» – когда в самых людных местах исхитряешься сделать кадр, где ни одного человека. Но эта история будет именно про меня, а не о том, что вокруг.
Мы вспомнили сад Рёандзи, в котором, как ни стань, видны только четырнадцать камней из пятнадцати. Все может увидеть только человек, достигший просветления. А ещё, подумала я, пятнадцатый камень. Быть пятнадцатым камнем наверняка означает просветление, бельведер и отличные фотографии.
Стать невидимым – это не только вопрос выбора правильного места, но и поведения. Когда ты всего лишь письмо, лучше прятаться на самом видном месте, утверждал По. Но если необходимо быть активным наблюдателем, всё несколько сложней. Помню, однажды я решила спрятаться в группе из дюжины человек. Казалось, это просто: одеваться понезаметней, не форсировать сексуальность и привлекательность, не высказываться слишком ярко, тихо приходить и уходить. Я была уверена, что я просто тень или, в крайнем случае, молчаливая куча мусора, которая там и сям сливается с пейзажем. Мне потом рассказали, что такое поведение выглядело нарочито загадочным, немного смешным, каким угодно – но не маскировочным. Возможно, всё дело во внутренней сосредоточенности на себе, которая делает человека непрозрачным.
Есть ещё способ остаться неузнанным, когда тебя уже видят. Известный приём – ограбление голым. Да, заметят все, но на лицо никто не посмотрит. Но это пример отвлечения внимания, а не рассеивания его. Кроме того, в толпе, где каждый третий идёт с мобильником в руке, от фиксирования на камеру точно не спасёт ни полная нагота, ни декольте, набитое сиськами.
В фэйсбуке я увидела очередное интервью БГ, они все примерно одинаковые – спрашивающий всегда выглядит дураком, а БГ усколь-зает, даже оттуда, где можно бы и задержаться; постепенно понимаешь, что это его выбор не более, чем выбор ртути – перетекать. Безусловно, он пишет свои тексты, находясь в наилучшей точке для фотографирования, бельведера и пятнадцатого камня; будучи письмом на столе, бриллиантом в стакане с водой и кучей мусора в пейзаже. Поэтому самым интересным мне показалось не интервью, а фраза одного комментатора к этой записи: нельзя всю жизнь делать вид, что тебя нет.
Не моё ли это стремление жить, не отсвечивая – ни эмоциями, ни обещаниями, ни принципами. В идеале хотелось бы не увидеть себя даже в зеркале. Кажется, чем неопределенней твои внешние проявления, тем кристальней внутреннее состояние. По факту же выходит, что ты либо скользкий плут, либо загадочная дура.
Я так и не сформулировала, в чём состоит правильная маскировка, если обойтись без гладкой дзеновской гальки во рту, как обозначить это практическими словами и по пунктам. Потому что стать прозрачным и прекратить внутренний монолог, это не ответ. Что надеть, как раскраситься, где ходить, как перевести теорию в действие? – неизвестно. Поэтому я тихо засунула ноги в сандалики и встала, собираясь уйти. Когда хозяин кабинета вышел из-за стола, чтобы меня проводить, я увидела, что он босиком.
Март пробивается остроносыми крокусами сквозь асфальт, наступает женщинам на пятки, выбивая из-под ног каблучки, раздувает полы пальто и щекочет бока прохладными руками – а кто это у нас такой толстенький, кто это у нас кругленький такой? У немцев есть специальное слово, не очень обидное – Winterspeck, винтершпек, зимнее сало. Прозрачный жирок, наращённый для тепла, который просто обязан растаять с первым весенним солнцем, но отчего-то не тает. То, что мы, женщины, называем «косметическими килограммами» и убеждаем себя, что мужчины их не замечают. Так вот, у меня плохая новость.
Нет, не каждый, но есть мужчины, которые замечают всё. Давным-давно у меня был возлюбленный, прекрасный, как сама любовь, как солнце, луна и звёзды в одном флаконе – есть винтажные духи у Лагерфельда, Sun Moon Stars, в синем непрозрачном стекле, – вот такой же. Он очень следил за своим телом, и мускулы его пели, как струны. И, как нота сердца этих духов, был он в глубине души немного нарцисс и орхидея, – красивый и слишком внимательный к своему отражению. Бицепсы, трицепсы, дельты и кубики были предметом его серьёзной заботы. Но в базовой ноте его звучали и кедр, и сандал, и цветок апельсина – в том смысле, что стойкость, ум, сила и тонкость в нём тоже присутствовали. Просто он оказался эстетом, чувствительным как к своей, так и к чужой красоте.
И однажды мы шли по летнему приморскому городу, расплавленному от жары, я иногда лила себе на голову воду из бутылочки и мечтала о холодненьком. К счастью, нам попался лоток с мороженым. Он взял фисташковое, а я эскимо с яблочным соком. Некоторое время ели молча, я сосредоточилась на борьбе с энтропией – слизывала капли, пытаясь опередить стремительное таянье фруктового льда и не испачкаться, а он степенно обгрызал свой стаканчик. Справился первым и от нечего делать начал рассказывать:
– В позапрошлом году тоже жарища была, я тогда в Геленджик ездил, сварился совсем. Там с водой перебои начались, принять душ и то получалось не каждый раз.
– А чего тебя туда понесло, говорил же, не нравится Краснодар?
– С тех пор и не нравится. У меня там подружка была. Хорошая. Временами даже думал, что, может, любовь. Мотался к ней несколько раз, она ждала, встречала. Но не на вокзале – я всегда с цветами к женщине прихожу, поэтому договаривались на набережной, я по дороге покупал. И как-то долго не виделись, я месяца два не мог вырваться, она уже плакать по телефону начала, да и сам нервничал. И вот добрался, приехал, цветов купил красных, иду. Сам весь такой, в майке, загорелый, как надо. Вижу её издалека, на обычном месте, и вдруг чувствую, не то что-то. В ней не то. Присмотрелся – а она толстая.
– Что значит толстая, как она за две месяца могла, заболела что ли?
– Не, она до этого на грани была, пухленькая такая, а тут буквально килограммов пять, бока из шорт и выпали. Может, от нервов ела, распустила себя всего-то чуть. Но мне хватило. Тут цветочки и того, опали.
– Чего, развернулся и свалил?!
– Нет, что ты, остался до конца недели, ни слова не сказал, честно старался соответствовать, но потом уехал и больше не вернулся. Не могу я, когда женщина толстая, это сильней меня…
Я как раз собиралась откусить добрую половину эскимо, но притормозила, вздохнула и выкинула остаток в урну.
Он очень смеялся и говорил, что мне это не грозит, но с тех пор всякий раз, когда приносил кусочек торта или предлагал съесть пиццу на двоих, я начинала подозревать, что красавчик решил от меня избавиться. Устав беспокоиться, я избавилась от него первой.
В последний день апреля женщины таинственно поздравляют друг друга со святой Вальпургией, и мне теперь любопытно, чего такого демонического совершили они за эту ночь, кроме того, что свечки жгли и загадочно на них смотрели, втягивая наеденные за зиму щёки, «формулировали желания», а потом прогрызали подшефному мужчине плешь – от тоски. Интересно, что будет на том свете тем, кто сводит с ума домохозяек – и Карлосу, и донье Эстес, и даме Болен, а также ЛаВею, – всем, кто так или иначе употреблял рядом слова «магия» и «женская сила». С другой стороны, кабы не их голод, чем бы мы жили?
Как бы жили, например, те, кто пишет, если бы не врождённая человеческая неприкаянность, сознание собственной чужеродности и «подкинутости» в той семье, среде и вообще в той реальности, в которой приходится быть. Кто тут не бестия, не подменыш, не чужак и не аристократ в изгнании, – что, есть такие, кто ни разу, ни в один из периодов жизни не кормил наше прожорливое на тоску северное небо? От каждого оно берёт по уму: в сообществе на мэйл. ру «Одиночки по жизни» 37 000 участников, тридцать семь тысяч прописью; кто-то заваривает грибы, кто-то делает амулеты, а кто-то просто «отличный от других», – хоть и квасит иногда, как пятничный клерк, но делает это с пониманием и полным сознанием падения, в отличие от. У каждого оно забирает своё, а возвращает всем одно и то же: ничейность, чувство исключительности переживаний и надежду, что однажды всё-таки всех таких же «соберут, как рассыпанную землянику, а потом унесут – на зелёных ладонях – домой». [2]Собственно, ошибаются они только в одном – однажды соберут всех, а не только «отличных», но жить без тайного сознания избранности почти что нечем.
Поэтому, конечно, совсем не странно, что существует секретная женская сила, к коей приобщена половина населения Земли, а также магия, которая вообще для немногих, думаю, ею озабочено не больше полумиллиарда. Я даже думаю, есть целые страны, где в кровь не вмешана изгнанность, где-нибудь на юге, наверное, там серое небо не высасывает сердце, а молодой месяц глядит колыбелькой, а не голодным ломтиком. И там никому не надо ни метлы, ни зелий, даже водки не надо, только, может быть, травы, и то не потому, что кругом вавилон, а просто, чтобы был дым, на который смотреть.
Но мы-то здесь.
Однажды человек обнаруживает себя в прекрасном возрасте силы: дух его бодр, тело крепко, конкурентов вокруг не видно – та молодая шпана, что могла бы вытоптать его личную деляночку с коноплёй, просто не в состоянии туда забраться; всё жизненное пространство организовано так, что заменить его в каждой значимой точке никто не сможет. Вокруг много красивых мальчиков-девочек, но партнёр нуждается только в нём; в профессии своя ниша, где он уникален; дети уважают, родители любят, и наоборот тоже. Куда ни плюнь, везде он стоит в хорошей позиции и оттого источает притягательное самодовольное сияние. Есть пока недостигнутые цели, но – «какие наши годы».
Позже почему-то оказывается, что человек этот находится на пороге жесточайшего кризиса среднего возраста, и не по тому случаю, который обычно предрекают завистники – не тело подведёт, не любимое существо и не поросль какая наступит на пятки. Он, вероятнее всего, осознает главное препятствие в жизни.
Ну да, барьеры, которые сформировала его собственная личность. Вдруг не только понимаешь, что именно уже «никогда не», но и почему ты этого не сможешь. Виной тому не упущенное время, а базовые свойства натуры, которые не пустят туда, где никогда не был. Не то чтобы эта планка сильно выше головы, но либо ты в глубине души не хочешь её взять (например, нравится только результат, а дорога к нему – нет), либо твои руки-ноги вообще не заточены, чтобы запрыгнуть и схватить. И нет внутри даже полочки, на которой этот кубок должен стоять.
И тогда человека охватывает такая бессильная и, чаще всего, беззлобная тоска, которую ни одно стороннее несчастье ему обеспечить не сможет.
Поэтому, пока мешает отсутствие денег, злые люди, обстоятельства и бог весть какие внешние причины, человек молод. Даже когда думает иначе. И только если он сам себе лишний, утомительный, упрямый противник – тогда.
Встанешь бывалочи у зеркала – хороша ли? – да хороша, конечно, только тянет воскликнуть, как Гоголь: «жизнь, жизнь, куда ты подевалась?» – птица-тройка, яблоки-веники, отчего же так быстро? Ведь не первые же десять лет хороша, а счастья было всего ничего, будто едва родилась. Провела годы, думая, что оно в других, трудностижимых людях, теперь же полагаю, счастье – возможность. Чем больше можешь – сам, – тем концентрированней реальность.
Или не я неумеха, а средняя жизнь устроена, как кувшин с отстоявшимся молоком, снизу жидкое, сверху сливки, и начинают все одинаково, со дна. Редко кто умеет пить сразу, пока парное.
Я боюсь потерять ключи, поэтому на них всегда много железа – чтобы связка была тяжелой и падала со стуком. Набор иногда меняется, я достаточно тщательно слежу, чтобы он отражал моё внутреннее состояние. Постоянным остаётся только глаз Гора, правый, солнечный – по моему скромному мнению, он более победоносный и удачливый, чем левый.
Рулетка, потому что я люблю знать размер. «Когда я вижу цифру, я понимаю всё» – эта фраза почти полностью описывает мой способ воспринимать мир, разве что добавить немного интуиции (видимо, часть цифр я могу угадать). А так я верю, что исчислить можно всё: от ангелов на кончике иглы до количества калорий в одной порции спермы (двадцать).
Брелок с названием улицы – типично туристическая штучка, вместе с тонким кусочком оргалита с вырезанной надписью «Бялик», на той же цепочке невидимым висит моё сердце. Приезжать в чужой город и останавливаться в какой-нибудь дыре, это как выбирать дурнушку для курортного романа – деньги на ветер.
Продырявленные пять шекелей: однажды мелкое рыночное жулье подсунуло мне почерневшую монетку, которую потом не взяли в магазине. Я решила, пусть она отрабатыает себя в качестве чарма.
Питерский жетон – нашла в кармане два, один потеряла, а второй сломала, чтобы точно, как в анекдоте. На самом деле это чуть больше чем фишка. В последнюю поездку я поняла, что слишком рано отвергла северную энергию. Уже думала, что нет ничего для меня там, в этих холодах и слякоти. Но шот [3]их тоски, принятый залпом, прививает на полгода, и в Москве потом вдруг почти нормально, почти хорошо.
Интересно, что висит на связке у Святого Петра, какие-нибудь сушеные праведники, может быть?
Заметила, что в моменты, когда у меня что-нибудь кончается, я нахожу на улицах ключи. Однажды их наберётся на целую связку, и мои настоящие ключи от обычных дверей станут бесполезными, и я их выброшу, раскидаю по всем городам, где любила, и пусть кто-то другой собирает себе из них жизнь, а я буду пользоваться этими, ржавыми, из чужого прошлого. Моё мне надоело.
Знаешь? – Знаю.
Попрощалась с ним посреди улицы, махнула рукой – я туда – и бодро потопала в другую сторону. Шагов через десять воровато оглянулась – ничего, тоже пошёл себе. Привычный. А первое время нервничал. Потом понял, что ничего личного, это просто лисья манера вздрагивать, когда спрашивают «ты куда», и путать следы на всякий случай, даже если и в мыслях нет пакостить. Но когда уже пойдёшь не туда, думаешь, зря что ли грех на душу брала, жалко враньё впустую потратить, ну и нашкодишь по мелочи. Ну как нашкодишь – просто чтобы приключение.
Сегодня зашла в закусочную, называется «Закусочная», в меню пять сортов водки, вино и коньяк «Старые камни». Один дринк – сто грамм, меньше в этом городе и затеваться не стоит. Я же взяла кофе – знаете ли, «растворимое с сахаром», – и чекушку «Алёнки» (шоколадка двадцатипятиграммовая, потому что дело известное, сладкое – не горькая, а баловство, его много не надо). Я-то хотела мороженое, но барменша потеряла ключи от холодильника, в котором сиротинились «Мега» и пломбир.
Мама, ты была права, мама, я, за всё своё, в аду: тут открытые урны через каждые тридцать шагов, никто не боится террористов, их сюда не заманишь. Наоборот, все боятся урн, они стоят пустые, а мусор раскидан в радиусе метра. Ещё бы, подходить страшно, вдруг рванёт, а издали хрен попадёшь, после двухсот «Зелёной-то марки» с утра. Пешеходные зебры тоже заминированы, их игнорируют и люди, и машины, не надо им туда.
Во дворах, мама, ты знаешь, как тут во дворах: выбоины, и читай правильно, только выбоины и никакого куража. Лужа эта помнит меня вот такой, почти с неё, столько вроде и не живут лужи.
Я ещё раньше всё поняла, когда встретила в Интернете – в фэйсбуке, ты его не знаешь, – две фотографии супружеской пары: на фоне одних и тех же камней, снятые с разницей в сорок лет. Девяносто пять тысяч перепостов, полтора миллиона лайков, но самое страшное – знаешь ли что? – камни не изменились, до трещины такие же. Люди обвисли и скомкались, а на скале как был этот разлом, так и змеится, до сантиметра, как скол поблёскивал, так и блестит.
Живи. Не живи. С этим сорок лет или с сорока – двадцать. Путай следы или иди, куда обещал. Но камни эти в аду, мама, и мы на них навсегда.
Когда в следующий раз соберётесь любить, сделайте вот что: поинтересуйтесь у кандидата, что такое любовь, а потом замолчите и послушайте. Ответ может сильно удивить, вы даже не представляете, насколько разные смыслы люди вкладывают в понятие. После спросите себя, есть ли у вас для него такое, или, может быть, вы способны это имитировать, потому что чувства, которые долго и тщательно изображают, для объекта ничем не отличаются от тех, что к нему испытывают на самом деле.
Ожидания бывают самые разнообразные, я для примера написала четыре монолога о любви, и кто-то обязательно «подпишется под каждым словом», а ведь можно и в разы больше насочинять.
«Всё время стыдно, меня ведь любить не за что, я слабый. Когда говорят, что любят, врут мне или себе. Бывает, манипуляция, бывает, что увлекаются своими красивыми проекциями. Проверял, подлавливал, искал доказательства, что обманывают. Иногда находил, иногда нет, но всё равно не верил. Нарастил защиты, но внутри я всё тот же растерянный мальчик.
Не верю, что меня можно любить.
Мне вот что нужно. Полное принятие: что бы я ни сделала, меня не разлюбят и оправдают. И не надо объективного оправдания и вседозволенности, только чтобы этот человек был достаточно слеп на мои ошибки и щедр на одобрение.
Ощущение меня самой лучшей. Тоже не объективная оценка: есть достаточно желающих похвалить за мои подлинные достоинства. Мне нужно иррациональное восхищение.
И, да, готовность умереть за меня и возле меня.
Это смешно признавать, но надо понимать, что на другой чаше весов огромный голод и дыра в том месте, где самооценка, принятие и прощение себя. Нужен кто-то, кто эту бездну наполнит.
Понимаю, что таких жертвенных психов, которые при этом достаточно маскулинны, чтобы меня удерживать и трахать, не найти.
Они любят образ, который я создаю, а это всего лишь оболочка. Ни одна не любила меня за мягкость, им подавай силу. У меня полно силы, но это во мне не главное. За талант влюблялись, но не любили. Быстро начиналось «ты не дотягиваешь, но я всё равно тебя люблю». А мне не надо всё равно, мне надо, чтобы она искренне восхитилась. Нет – значит, нет.
Меня настоящего никто никогда не любил.
Я хочу, чтобы кто-то принял мою любовь. Мне самой ничего не надо, только бы отдать, сделать счастливым и потом любоваться – как он смотрит на меня, как радуется.
Моя любовь никому не нужна».
И так далее, и так далее, и так далее.
И ещё бывают сущности. То, что я называю Солярис vs Марсианин. Хотя там не versus даже, просто два дополнительных способа для тех, кто по-человечески не умеет.
В фильме «Солярис» есть сцена, от которой страшно, как во сне. Когда герой оставляет в лаборатории тихую темноглазую девушку, закрывает бронированную дверь, и через несколько секунд стальная переборка начинает выгибаться, потому что изнутри в неё бьётся дикая безумная сила, желающая только одного – быть рядом. Всего раз в жизни я чувствовала эту безмозглую мощь в себе, и когда она иссякла, я поклялась, что никогда больше, больше – никогда. Объектом тоже случалось стать, и, поверьте, это может сделать из вас интимофоба.
В рассказе Брэдбери «Марсианин» описана сущность, которая приходит к людям в облике тех, кого они любят, и остаётся рядом столько, сколько они пожелают. При одном условии – если не отойдёт слишком далеко и не попадёт в сеть другого любящего, тогда она примет форму, угодную ему. Если сильно потянут с разных сторон, она разорвётся к чертям. Можно предположить, что она не умеет любить, но на самом деле она просто не умеет помнить, зато способна отдаваться полностью, пока с вами.
Иногда мне кажется, что марсианская сущность, это та же, что в «Солярисе», – после того, как её всё же оторвали от любви, но она выжила.
Иногда мы помечаем друг друга – нечасто, обычно всё проходит бесследно, но иногда всё же случается. И потом некоторое время невозможно понять, как другие женщины могут спать с тем, на ком светится поцелуй здесь и здесь; как другие мужчины не умирают от ревности, когда замечают нестирающийся отпечаток пальцев на белой коже. И совсем непонятно, почему я позволяю чужой руке прикасаться к этим следам; почему он позволяет.
Хорошо, что не всякий может так пометить, а то бы давно не было живого места на нас. Они ведь не просто ощутимы, они влекут нас к тем, кто их оставил. Прекрасный психопат говорил о горле, что бредит бритвою, а я – об ожогах, бредящих поцелуями и пальцами.
Позже они всё-таки стираются, от времени, расстояний или томлений совместной жизни, но мало кто не тоскует о них, мало кого не тянет под чью-то руку и чьи-то губы, чтобы снова загорелись знаки на телах.
И есть средства, которые избавляют от них до срока, если сил нет носить. Не знаю, как мужчинам, а женщинам помогает спать обнаженными под полной луной. Дождаться, пока она посмотрит и возьмёт на руки, и забыть в её колыбели обо всех. Лунный перламутр впитается в кожу, и утром проснешься свободной, без отметин, все заберет луна, вон их сколько уже на ней, добавится ещё несколько, никто и не заметит.
Только подумай, подумай ещё раз, не побежишь ли ты потом, в следующее полнолуние, искать того, кто снова пометит и обожжет. Потому что легко собрать волю и рассудок; несложно усмирить страсть; непросто, но посильно успокоить сердце. И с годами всё легче, ведь свобода притягательней вина и любви, она совершенствует душу точно так же, как лунный свет – тело.
Но редко кто не тоскует, когда кожа его не отмечена ни рукой, ни губами, ни шрамом, ни ожогом, ни укусом и ничем таким, что можно изредка гладить и чувствовать, как другой вздрагивает от озноба.
Понятно, что ощущение собственной смертности – это самое привлекательное, что нам удаётся испытать. То, к чему трудно не возвращаться всё время, как нельзя не трогать языком лунку удалённого зуба. Поэтому невозможно не приезжать снова и снова в некоторые города, больше не принимать некоторые вещества и не спать с некоторыми людьми – потому что они, – места, вещества и люди, – однажды дали нам фрагменты этого знания. Кажется, мне удавалось полюбить, только обнимая человека в те минуты, часы и ночи, когда он узнавал о своей конечности через боль, грибы или моё тело. Я всерьёз полагаю, что есть и другие способы заниматься любовью, кроме смертоносных: бегать рука об руку по лугу, хохоча; красиво перекатывать по кровати под медленную музыку; завести троих детей, собаку и автомобиль; разговаривать. Но меня слишком привлекают люди, состоящие в особых отношениях со смертью. Не те, которые боятся или, наоборот, не осознают, но те, что имеют с ней статус «всё сложно» – им страшно, а они лезут. И, сопровождая их, я снова чувствую её физическое присутствие, ощутимое через покалывание кожи, озноб и тоску такой концентрации, что она сначала наполняет тебя, как стеклянный сосуд, а потом и вовсе разрывает. И только ради этого тонкого звона, ради сияния мелких осколков в луче света, ради этого – всё.
Снова в Сети пишут о чьей-то смерти, повторяя одни и те же слова, но не от недостатка воображения, а потому, что сейчас для них нет другой правды.
А чего – «так не бывает», чего – «в голове не укладывается»? Именно так оно и происходит. В двадцать лет – несчастные случаи, к тридцати подтягиваются наркоманы, а в сорок – уже естественное течение жизни. Поколение потихонечку выстраивается в клин и уходит на взлёт, медленно, но неуклонно. Впереди сильно пьющие, потом те, кто болели, а дальше уж как повезёт. Вразнобой – которые сами всё решили. Это кризисное поколение, способное разрулить много беды и боли, эффективно действующее в стрессе, но рассыпающееся от повседневности, от тоски за окном, – «всё, что не может сделать нас инвалидами, нас убивает», да. И мы совсем-совсем не готовы – ладно кому за семьдесят (и то, если не родители, им-то всегда рано), но наши… Первые пять раз хватаешься за голову и бормочешь что-то вроде «слишком быстро!», а потом взбираешься на красивый холм, наблюдать, как мимо проносятся поезда, всегда в одну сторону. Долго, очень долго. Пока однажды не возникает желание сесть в один из них, ведь все, кого ты любил, уже там. А сейчас ещё есть время, хрен знает, сколько, но есть. Поэтому празднуйте друг друга, празднуйте своё родство и близость, даже виртуальную, – уж какая сложилась, – сколько можете. И кончайте эти глупости – дни рождения не отмечать. Радуйтесь. Иначе мы будем встречаться только на похоронах.
Прямо в окно лупит луна и северо-западный ветер. Сильное ощущение перемен, как будто надо только выбрать крепкую метлу или найти свою шкуру, и тут же всё станет правильно. Подпрыгнуть, взлететь, на несколько бесконечных секунд воспарить и красиво свернуть шею. Толковый план, и ничего в нём меня не смущает. Нечего бояться. Кажется, мы будем наказаны не столько за то, что натворили делов, сколько за недеяние. Будто простоял всю жизнь на берегу океана, закрыв лицо руками, отказываясь даже взглянуть, а не то что ножки помочить. Холодные солёные брызги хлещут по пальцам, страшно подумать, что там творится, и уйти почему-то невозможно.
Это оттого, что там – весело.
Недавно у меня, как у «специалиста с мировым именем», выспрашивали, чего хочет женщина – любить или быть любимой. Что, по-разному? Ну хорошо, а чего ищешь ты? То есть я, Марта.
Это большое заблуждение полагать, что на нехитрые вопросы у тебя есть ответ. Внезапно зависаешь, чувствуя себя каждую секунду всё глупей. Ведь не Господь же над тобой сейчас монетку подкинул, просто человек спросил, а почему-то не получается отмахнуться. Приходится думать, а у меня для этого слишком тесные туфли были.
Но, в общем, я пришла к выводу, что со мной всё происходило периодами. Влюблялась, как кошка, не нуждаясь во взаимности; уставала и шла на ручки к тому, кто утешит; начинала задыхаться и снова хотела только сама.
Ничего особенно ужасного в этих качелях нет, и так было счастье, и этак будет. Плохо только одно – если встречаешь прекрасного человека, идеально подходящего под определённую задачу, а потребность у тебя сейчас ровно противоположная. Он стоит, весь такой годный, чтобы разбить об него сердце, заполнить твои мысли, чтобы беспамятно влюбиться – а тебе именно сейчас нечем. Честно стараешься и вроде даже преуспеваешь, но вдруг приходит кто-нибудь и приносит не заказанное, а то, что нужно на самом деле. И сразу обрушивается ошеломляющая лёгкость, которая способна смять реальность верней бетонной плиты. Как просто, оказывается, быть счастливой. Даже медитация не нужна, только вовремя поданная чашка с водой. Вот чего искала душа моя, надо же…
И хорошо всё, но от тебя без особой боли отсекли фрагмент, а другой, наоборот, возник в неожиданном месте, и ты теряешь равновесие, падаешь, как фарфоровая пастушка с каминной полки. Тебя поймают у самого пола и спасут, а как же иначе.
Болезненным будет всего одно мгновение – когда оборачиваешься, уходя, или тебя уносят, а ты смотришь через чужое плечо. На того, кто остался на мраморной поверхности. Неважно, будет ли это твой несостоявшийся принц или влюблённый оловянный солдатик, главное – он оказался несвоевременным. Такой прекрасный, но не сейчас, не для тебя.
Кажется, кроме самой первой любви, случившейся в двадцать лет, я всегда искала человека «под задачу». Может, с тех пор я разучилась любить. Или я тогда ещё не научилась анализировать, и на самом деле всегда было так же. Качели. Но теперь я точно знаю, как они останавливаются.
Когда выбираешь мужчину, – пусть «под задачу», если иначе не способна, – не для прикладывания к ранам и не для нанесения новых, а чтобы с ним быть.
Раньше или позже появляется кто-нибудь, с кем можно заключить негласный договор: что бы ни случилось, мы вместе живём, вместе спим и вместе стареем. Довольно непраздничные и совсем не романтичные пункты. Но это, в общем, единственное, что позволяет без ужаса смотреть друг на друга, подмечая, как мы меняемся изнутри и снаружи, и единственное, к чему стоит возвращаться.
Правило котика
Уходила из дому и возвращалась четыре раза, даже не особо что-то забыв, а как наша кошка Деменция, без мысли. Смертельно не хотела идти, шевелиться, тоска казалась прошитой в самой основе, точно как с теми самопальными пластинками, когда «Люби меня нежно» записывали «на рёбрах». И у меня под музыкой, под словами, под нежностью – кости, серые пятна, тоска. Время от времени тянет сложиться, спрятать живот и немножко так посидеть, пока муть, вдруг выступившая наружу, не всосётся внутрь. Пыталась словами назвать, чего же хочется, получилось: уехать навсегда на край света и там податься в котики. Больше чтобы ни о чём не думать, обменять ответственность на пристанище и никуда уже не уходить.
Я всегда была достаточно хорошенькая, чтобы многие мужчины хотели сделать меня своей женщиной, но только один из них оказался готов в ответ стать моим мужчиной. Обычно мне полагалось принадлежать без обязательств, быть не тяжелей, чем белые лепестки, которые насыпались в постель, не обременительней кошки, спящей на покрывале, не постоянней недельного прогноза погоды – и я прекрасно это умела, и я умела это покорно, потому что никогда не чувствовала права обвыкнуться в чужой жизни. Да и за что меня оставят? Что есть такого, заставляющего выбрать меня из других серых и полосатых и сказать – я твой? С какой стати мужчина, ежедневно уходя из дома, будет обязательно возвращаться – ко мне?
Но нет специального свойства в человеке, чтобы его любили, это свойство любящего. И пока не повезёт найти того, кто готов быть твоим, бесполезно искать хорошие руки для себя, не имеет смысла надеяться, что как-нибудь сложится и уживётся, пока сама не сможешь взять – своего.
Прелесть долгого брака в том, что рядом есть человек, который
– помнит тебя на самом пике формы. Не чувствуешь себя конченым лжецом, говоря «раньше я весила сорок килограммов и была прекрасна» – он подтвердит. Мне и подтвердит, потому что сама я перестала в это верить;
– искренне считает, что ты способна сбежать с разносчиком пиццы. Никому не придёт это в голову, ни бесстрастному наблюдателю, ни мне, ни даже разносчику пиццы, и только он один видит прежнюю девицу, пропатченную [4]бесконечной неотразимостью, возобновляемой невинностью и солдатской готовностью к любви. Это уже не память, а какой-то особый, строго сфокусированный дефект зрения.
Зеркало, в котором «ты пребудешь всегда без морщин, молода, весела, глумлива», похоже, единственное, ради чего стоит держаться пятнадцать лет и не сбегать всё-таки с разносчиком пиццы.
Сижу в подушках, играю на айпадике. Котик запрыгивает на кровать и с некоторого расстояния пытается поймать мой взгляд. Наблюдаю искоса, делая вид, что не смотрю, – на руки залезет, станет мешать. Деликатный котик вешает нос и отходит. И тут я говорю «ладно, иди сюда», и он вприпрыжку несётся на руки и, да, мешает играть.
И меня прямо-таки пронзает, вы знаете. Это всегда случается с теми, кто тебя преданно и настойчиво любит – с детьми, котиками и прочими бедолагами. Ты, в общем, ценишь и тоже любишь, но это не повод, чтобы всё время обниматься – и часто стараешься не замечать, когда они ищут твой взгляд. При этом точно известно, что через какое-то время год жизни согласишься отдать, чтобы вернуть этот момент. Дети вырастают, котики дохнут, «прочие бедолаги» тоже куда-то деваются, – и каждое упущенное объятие потом жжёт и выкручивает сердце больше, чем настоящая вина. Непринятая, неотданная любовь прокисает и травит годами, её невозможно потом переадресовать, изжить с кем-нибудь другим. Вот она, настоящая мука любви, а не то, что тебя бросают.
И тут бы, по законам жанра, следовало взвыть: иди и обними, позвони родителям, погладь кота! Ну, это базовое чувство вины отлично конвертируется в популярность. Но жить когда, господи, когда складывать пазлы, прокрастинировать, [5]читать ленту, сбегать в другие города, – если всё время обслуживать любовь и будущую утрату? Всякая ерунда – тоже моя жизнь, бесполезными фантиками я обозначаю свои границы, чтобы не растечься в патоку, чтобы побыть одной и восстановиться. Я однажды прокляну это добровольное одиночество, – когда наступит одиночество вынужденное, – а всё-таки без него никак.
Но я сейчас печатаю с котиком на правой руке, он мурлычет в шею, когтит ключицу и страшно мешает. Я хотела встать, а он укладывает мне голову на плечо.
Так вышло, что мне пришлось провести несколько часов с мыслью, что мой кот сейчас умрёт. Потом пришёл врач, сказал, что всё-таки не ужас-ужас, и чуть отпустило.
Так вышло, что кот – это единственный случай безусловно взаимной любви в моей жизни. Про всех остальных надо добавлять оговорки: я его любила, а он меня нет; он меня любил, а я его нет; мы друг друга, в общем, любили, но…; мы оба не очень умели любить; другую женщину он любил больше; мы любили, но не доверяли друг другу, или не понимали. И так далее, и так далее, со множеством уточнений, будто подписываешь юридический документ и отчаянно боишься отдать лишнего, маскируя торговлю попыткой честности: «не хочу обманывать, у нас не совсем то».
А вот с котом – совсем, так вышло.
Но не для того я пишу, чтобы обсудить скудность моей судьбы. Я хотела зафиксировать, что чувствуешь, теряя; это довольно любопытно.
Нестерпимо хочется торговаться. Пообещать кому-нибудь, коту или актуальному богу, что-то отдать в обмен на жизнь. Сразу оказывается, что ничего у тебя нет.
Нестерпимо хочется просить – останься, останься, останься. Совершенно бессмысленно, никто не обладает свободой воли в этом вопросе.
Нестерпимо хочется надеяться. Напрасно, пятнадцатилетние коты имеют право уйти в любой момент, и если не сейчас, то чуть позже – обязательно.
Нестерпимо хочется обещать: «я умру без тебя» или «я никогда больше не смогу любить». Это не более чем лживая глупость.
Нестерпимо хочется кого-то упрекнуть, скорей всего, себя. Бессмысленно и несправедливо.
Нестерпимо хочется делать красивые жесты и говорить слова. Ничего этого не нужно, коты не способны оценить.
И вот лежишь рядом с ним и чувствуешь, как с горя осыпается шелуха, гаснет невротическая жажда деятельности, истерика и пафос. Остается единственно возможное – присутствие. Быть рядом столько, сколько сможешь. И даже если твоя любовь – не кот, и не умирает прямо сейчас, всё равно ничего больше у тебя нет для неё. И меньшим тоже нельзя обойтись, не надейся отойти на безопасное расстояние и любить издалека.
Любовь – это присутствие, так вышло.
Моя жизнь так переполнена пустотой, что ничему больше нет места. Вечером просыпаюсь за чашкой кофе в Старбаксе, потом иду искать море, не нахожу, – боюсь, в этом городе нет моря, – покупаю мясо и возвращаюсь домой, жарю, зачем-то делаю зарядку, а потом оказывается, что уже почти утро и пора спать. Я всё время очень занята, хотя, возможно, если не стану каждый день ходить на поиски моря, у меня высвободится куча времени. Но не могу же я терять надежду.
Много думаю про кота, и должна рассказать об этом, потому что додумалась в результате до очень простых вещей.
Кот мой – физически самое близкое мне существо. Каждую ночь, засыпая, я слышу его сердце, потому что он лежит на моей подушке (а точней, укладывается мне на голову, когда я занимаю свою треть нашей подушки). Ни один мужчина не спал со мной столько, и я не уверена, что обнималась с кем-нибудь так же много, как с ним за эти пятнадцать лет.
И однажды, когда он вошёл в средний кошачий возраст, я осознала, что мне предстоит большая потеря. Я пыталась представить дырку размером с кота, которая образуется в моей жизни, и понимала, что моё сердце, скорей всего, ухнет туда с концами. Есть проблемы переживаемые (большинство), не переживаемые (их на удивление мало), и такие, которые нельзя пережить, не изменившись сильно, вплоть до мутации. И я боялась, что моя будет третьего рода.
И как раз тогда мы с мужем поехали в Балаклаву и поселились там в мотеле. В мотеле этом среди прочего было стадо кошек разного возраста, которые кормились при постояльцах. И одна из них, белая с чёрным, выбрала быть нашей кошечкой и стала жить у нас в ногах. Она была очень голодной и ела хлеб, трясясь, но когда мы пытались на ночь выманить её из домика сосиской, она не шла, потому что хотела быть нашей кошкой больше, чем есть. И мы тогда смирились, и дней десять принадлежали ей каждую ночь, а потом уехали. И всё это время она, очевидно, очень нас любила. Но потом, я уверена, она нашла себе следующих путешественников, которых тоже любила всем сердцем.
И тогда до меня как-то разом дошло про ритм и естественный ход кошачьего бытия. Они живут в параллельном потоке времени, не рефлексируя и не сравнивая, полноценно существуя с нами, без нас, двадцать лет или три года – как повезёт. Их линия, которую мы пересекаем или насильно переплетаем с нашей, остаётся самостоятельной. Горечь человеческой утраты сильно замешана на жалости к себе (как же я без него?) и на переносе своих чувств на объект (как он страдал!), но кот в принципе не бывает в той системе координат, где есть горевание о быстротечности жизни, муки сопереживания, страх перед будущими бедствиями. Человек там один, в этой сетке. И он также волен её покинуть и завести себе следующего кота, и любить до самой его смерти. Любить, лечить и оберегать, а потом разжимать руки.
И следующим звеном в этой цепочке будет мысль о том, что есть рисковые люди (разные – игроки, наркоманы, адреналинщики всех мастей), которые как котики. Не надо подчинять им свою судьбу и сильно горевать о них тоже не надо. Они выбрали длительность жизни и ритм и существуют в соответствии со своими представлениями о полноценности бытия. Пытаться затащить их в вашу систему координат бессмысленно. Они-то рефлексируют, но их цели и задачи настолько отличны от других, что незачем плакать о том, кто предпочёл свои тридцать пять вашим восьмидесяти семи. «Вытаскивать» его, всё равно что подключать трёхлетнего хомяка к аппарату искусственного жизнеобеспечения. Это не значит, что не стоит любить и заботиться. Но надо быть готовым вовремя разжать руки.
Третье звено, пожалуй, медное (а то, значит, серебряное, да?). Любой человек живёт в собственной системе координат. Вам повезло пересечься, – дольше, чем с котом, плотней, чем с каким-нибудь торчком (который повенчан с зависимостью, а не с вами, как известно), – но человек развивается, пока жив, и однажды направления вашего движения могут не совпасть.
Подросшие дети тоже свободны изменяться и уходить, мы вписаны в их схемы отнюдь не как вечные спутники или контролёры. Любить, поддерживать, быть близкими. Но – мы должны быть готовы.
Исключение, пожалуй, составляют родители. Писатель Алмат Малатов как-то обронил простую фразу в комментариях «я должен пережить своих родителей и похоронить их». Это, в сущности, главное, что мы им должны: сберечь их чувство непрерывности и незряшности жизни. И к этому нужно быть готовым тоже.
Таково последнее, стальное колечко, а начиналось-то с мягкого золота.
На земле только и разговоров, что о любви. Да или нет, а кого, а он тебя? Успехи и смыслы измеряются тем, насколько ты хорош на этой войне. Даже те, кто определяют своими целями дело и власть, чаще всего имеют кого-то ценного, кроме себя самого, для которого всё. И ни у кого нет ни малейших сомнений, что любовь делает живым.
А потом верные люди вдруг рассказывают, что на небе, на небе-то – только о море. И ты начинаешь зачем-то подсчитывать, какие моря ты видела с каждой своей любовью: с этим – чёрное, средиземное, ионическое, эгейское, а с этим – только чёрное и балтику; на красное так никто и не отвёз, но одна, одна-то я видела океан.
Может, жизнь стоит столько, сколько раз ты показал кому-нибудь море.
Может быть, счётчик жёстко прикручен к радости, да не к чужой, а к своей собственной. Не радуешься – не живёшь, долго не радуешься – умер. Тогда, правда, исчезает гордость жертвы, весь смысл которой – жить без радости в пользу другого. Тогда получается, ты вроде цветка, который увидят, если расцвёл, а если сгнил ради кого-нибудь – нет, несчитово.
Впрочем, исчисляй в чём хочешь, хоть в попугаях, взвесь свою жизнь так, чтобы она оказалась зачётной или дерьмом, а уж если хватит ума не лезть с той же системой мер к другим людям, всё, ты мудрец.
Всё равно потом окажется, что там считают в зелёных шишках, котиках, оргазмах или в слезах.
Поэтому постарайся жить долго, вот и всё. Там сами оценят, а ты просто постарайся побыть здесь, пока возможно, чтобы какой-нибудь смысл успел набраться, как дождевая вода в бочку – и ночью в ней будут звёзды.
Однажды мне приснилось, что человек, с которым я живу, умер… когда рассказывала утром, он спросил, отчего, а я говорю, так, в рабочем порядке. У меня как-то нет сомнений, что я его переживу, поэтому во сне никаких специальных причин, чтобы овдоветь, не понадобилось. Но у него это всё-таки единственная жизнь, поэтому он подозревал особый повод. Но неважно. А важно, что он потом, во сне, позвонил – он всегда мне звонит, отовсюду. И я ему говорю на прощание: я тебя люблю. Совершенно, против обыкновения, искренне. А сама ещё думаю, дура-дура, почему раньше молчала. Подожди, сказала. И ещё сказала: ты моя единственная любовь. И хочу добавить «в жизни», для ритма, а потом думаю, ну это вряд ли, ведь были и другие. И на этой филологической заминке он отключается, а я просыпаюсь, полная жалости, с этим «подожди, подожди», ну и в слезах, конечно. И думаю, чёрт, ну вот же он пока жив, надо ему это говорить и быть ласковой, а то потом очень больно, оказывается.
Самое забавное в этом, что я правда была с ним ласковая после, несколько дней. Он спросил, ты чего, а я объяснила как есть: мне приснилось, что ты умер. Это действительно настоящая причина.
Это последняя история. Я только хочу добавить, чтобы вы не жадничали и не подбирали слов, когда пытаетесь говорить о любви – пока есть время.