Бунин и Набоков. История соперничества Шраер Максим
<29 марта 1939 г. Париж>.
Дорогой Иван Алексеевич,
я вчера писал к вам и, кажется, забыл сказать, что мне хотелось бы иметь от вас референцию до моего отъезда в Англию, а уезжаю я в воскресенье, 2-го.
Простите, что так на вас насел – но если это только возможно, не откажите мне в исполнении моей просьбы.
Искренне ваш
В. Набоков[261]
В ответ на согласие Бунина, плохо владевшего английским языком, подписать рекомендательное письмо Набоков пишет ему уже в день отъезда в Англию:
<2 апреля 1939 г. Париж>
31, rue Le Marois Paris XVI
Дорогой Иван Алексеевич,
спасибо за вашу готовность мне пособить. Как ни противно сочинять самому себе рекомендацию, я для упрощения дела составил ее, по следам ростовцевской. Посылаю вам ее и буду вам очень признателен, если подпишете ее. Она приблизительно соответствует тому русскому переводу, который я вам уже послал.
С искренним приветом
Ваш В. Набоков[262]
Бунин подписал составленное Набоковым рекомендательное письмо «Ivan Bunin, Prix Nobel 1933». По иронии судьбы – или в дань набоковскому первоапрельскому розыгрышу 1937 года – над письмом стояла дата «1 апреля 1939 года» (илл. на с. 126).
Возвращая Набокову рекомендательное письмо, Бунин, бывший тогда в Босолее на Ривьере, приложил следующее послание, отнюдь не лишенное интеллектуальной многоплановости, в которой Набоков ему отказывал (илл. 17):
Дорогой Владимир Владимирович,
Очень благодарю Вас. Бальмонт когда-то рассказывал, что он, сойдя на берег на мысе Доброй Надежды, «углубился в страну», зашел в шалаш какой-то старухи, которая показалась ему «пленительной», полез к ней с любовными ласками, а она стала бить его чем попадя, и он оказался «в беспомощном положении»: «я не мог ничего ей сказать, ибо единственный язык, на котором мне трудно изъясняться, язык зулю <зулу>»[263]. Так вот мне тоже было бы трудно «изъясниться» насчет Вас на английском языке, – благодарю Вас за помощь. И желаю всяческих успехов.
Ваш Ив. Бунин3 апр. 1939 г.[264]
А вот сам текст самого рекомендательного письма (референции), выданного Буниным Набокову:
To whom it may concern:
April 1st 1939.
Mr. Vladimir Nabokoff (nom de plume V. Sirine) is a very well known Russian author whose novels (some of which have been translated into German, English and French) enjoy a high reputation among Russian intellectuals abroad. He is the son of the late V. D. Nabokoff, the eminent Russian Liberal Member of the first Russian Parliament and Professor of Criminology. After leaving his country (in 1919) Mr. Nabokoff went to Cambridge where he obtained his B. A. degree in foreign languages (French and Russian) with distinction. He is not only a novelist of quite exceptional talent, but also a profound student of Russian language and literature. As an instance of this I may signify that in one of his works he contributed to the elucidation of certain literary questions referring to the Russian sixties of which he made a long study[265]. All this, together with his mastery of English and great experience in lecturing would make him a teacher of Russian literature and thought of quite exceptional quality at any English or American university. I recommend him warmly for such a post as I really think that it would be hard to choose better.
Ivan Bunin(Ivan Bounine)Prix Nobel 1933.
(Дословный перевод рекомендательного письма:
Господин Владимир Набоков (псевдоним В. Сирин) – очень известный русский писатель, чьи романы (некоторые из которых переводились на немецкий, английский и французский языки) высоко ценят русские интеллигенты за рубежом. Он сын покойного В. Д. Набокова, видного либерального члена Первой Государственной Думы и профессора криминологии. Покинув свою родину (в 1919 году), господин Набоков поступил в Кембриджский университет, который закончил с отличием по отделению иностранных языков (французский и русский). Он не только романист исключительного дарования, но и глубокий исследователь русского языка и литературы. В качестве примера последнего я могу указать на то, что в одном из своих произведений он внес вклад в выяснение ряда проблем литературной жизни России 1860-х годов, которым он посвятил подробное исследование <речь идет о главе о Николае Чернышевском в романе «Дар»>. Все это, вместе с его блестящим владением английским языком и большим опытом чтения лекций делают его преподавателем русской литературы и истории русской мысли такого исключительного качества, что он мог бы работать в любом английском или американском университете. Я с радостью рекомендую его на такую должность и думаю, что было бы трудно найти более достойного кандидата.
Иван БунинЛауреат Нобелевской премии 1933 года.)
Набоков поблагодарил Бунина в письме из Лондона. Судя по всему, это последнее сохранившееся звено в переписке писателей:
<8 апреля 1939 г. Лондон>
Дорогой Иван Алексеевич,
очень благодарю вас за подпись! Я уже несколько дней в Лондоне, живу у Саблиных, останусь, вероятно, до середины месяца. Это очень смешно – про Бальм<онта>! Тут весна, – газон и сизость – во всю цветут анютины глазки, желтые с черным; личиками необыкновенно похожие на Гитлера, – обратите вниманье при случае.
Еще раз спасибо, крепко жму вашу руку, и целую ручку Вере Николаевне.
Ваш В. Набоков[266]
Из этого письма личики анютиных глазок перенесутся – через массив времени, пространства и культуры – в автобиографическую книгу Speak, Memory («Говори, память»), где Набоков напишет:
<…> тот ветреный день в Берлине (где, конечно, никто не мог избежать знакомства с вездесущим портретом фюрера), когда я с <сыном Дмитрием> остановился около клумбы бледных анютиных глазок: на личике каждого цветка было темное пятно вроде кляксы усов, и по довольно глупому моему наущению, он, страшно развеселясь, что-то такое сказал об их сходстве с толпой подпрыгивающих маленьких Гитлеров (перевод Сергея Ильина, Набоков АСС 5: 580)[267].
24 марта 1939 года Бунин приписывает постскриптум на полях письма к Вадиму Рудневу: «Сирин очень искусственен!»[268] Тогда почти одновременно в «Русских записках» был опубликован рассказ Набокова «Лик», а в «Современных записках» – «Посещение музея», пожалуй, самый сюрреалистический из русских рассказов писателя. 14 июня 1939 года, в день, когда Набоков вернулся из второго лондонского турне, не стало Ходасевича. С конца июня до сентября 1939 года Набоковы отдыхали, сначала в Савойских Альпах, потом на Лазурном берегу[269]. Они вернулись в свое последнее парижское пристанище, квартиру-клоповник на рю Буало, где была написана повесть «Волшебник» – «первая маленькая пульсация “Лолиты”»[270]. Бунин и Набоков вновь увиделись в Париже только осенью 1939 года. Жена Бунина записывает в дневнике 13 сентября 1939 года: «Видаемся с Вишняками, Зензиновыми, Фондаминским, Сириным и Зайцевыми»[271]. 31 декабря 1939 года Бунин и Набоков совместно с Алдановым, Бердяевым, Гиппиус, Мережковским, Рахманиновым, Ремизовым и Тэффи подписали «Протест против вторжения в Финляндию», опубликованный в «Последних новостях». Эта политическая акция, объединившая ведущих деятелей культуры разных политических убеждений, передает состояние умов в русской эмиграции на конец 1939 года. Нетрудно заметить, что в этой группе Набоков – единственный представитель младшего эмигрантского поколения. В очередной раз нота неприятия Набокова проглядывает в дневниковой записи от 6 февраля 1940-го, сделанной находившимся в Париже Полонским: «Про Сирина, который забежал в это время случайно на полчаса, <Бунин> сказал <…>: – Нельзя отрицать его таланта, но все, что пишет, это впустую, так что читать его перестал. Не могу, внутренняя пустота»[272].
Последняя встреча Набокова и Бунина произошла 15 мая 1940 года в квартире А. Ф. Керенского, за несколько дней до отплытия семьи Набоковых из Сен-Назер в Нью-Йорк на судне Champlain, зафрахтованном ХИАСом – агентством помощи еврейским иммигрантам[273]. Нацистские войска вошли в Париж 14 июня 1940 года. Летом 1940 года на полях письма Нины Берберовой, присланного из-под оккупированного Парижа в Грасс, тогда еще «свободную» Францию, Бунин написал карандашом: «Адрес Сирина?»[274] Сирин – Набоков – уже был в Америке, и писем от Бунина он, судя по всему, больше не получал.
Глава 4
«…Она умерла на Женевском озере в преждевременных родах»
У Набокова в автобиографии: «По темному небу изгнания <across the dark sky of exile> Сирин пронесся, <…> как метеор, и исчез, не оставив после себя ничего, кроме смутного ощущенья тревоги» (Набоков ACC 5: 565)[275]. Набоков уехал в Новый Свет, спасая жену и сына, – и тем самым буквально пересекая границу литературы русской эмиграции («исчезая», как и его герой-избранник Василий Шишков). Бунин остался во Франции с мучительными воспоминаниями. Лев Любимов, который вернулся в Россию после Второй мировой войны, приводит такие слова Бунина о Набокове: «Этот мальчишка выхватил пистолет и одним выстрелом уложил всех стариков, в том числе и меня»[276]. 25 сентября 1942 года Полонский записал: «После завтрака пришел Бунин. Говорили о “Новом журнале” (№ 2), он, как и Люба <Любовь Полонская, жена Я. Полонского и сестра М. Алданова> считает, что сиринские стихи талантливы, но ругает его “вообще” – “талантлив, но не люблю, не приятен”»[277]. Ревность Бунина, вызванная дразнящими достижениями Набокова, дала ему новый творческий импульс. Бунин задумал книгу, которая должна была уравнять счет с Набоковым. Когда в 1943 году в Нью-Йорке вышло первое, неполное издание «Темных аллей», Набоков преподавал русский язык в Колледже Уэллсли (Wellesley College). Бунину оставалось жить десять лет, и в русской литературе появился новый шедевр.
* * *
«Я думаю, что я повлиял на многих. Но как это доказать, как определить? Я думаю, что, не будь меня, не было бы и Сирина (хотя на первый взгляд он кажется таким оригинальным)»[278]. Так писал Бунин русской американке Елизавете Малоземовой до начала Второй мировой войны. Работая в 1938 году над своим замечательным исследованием творчества Бунина, Малоземова попросила Набокова рассказать о влиянии Бунина на его литературное становление. В ответном письме в январе 1938 года Набоков заявил, что не считает себя последователем Бунина[279]. Выстраивая свои суждения на основании произведений обоих писателей, опубликованных к 1938 году, а также их писем к ней, Малоземова заключила: «Хитроумное стилистическое новаторство Сирина, его дерзкие эксперименты <…> вскоре, возможно, начнут ужасать Бунина. Сирин отважно приближается к тайне жизни, двойственности сознания, глубинам преступной души. Он так же далек от Бунина, как Достоевский от Толстого»[280]. Сорок лет спустя, словно эхо довоенных суждений о Набокове, прозвучит вердикт русской израильтянки Майи Каганской: «Бунинская стилистика послужила антибунинской поэтике»[281].
Мучительные воспоминания о литературном взлете Набокова не оставляли семидесятилетнего Бунина и после эмиграции Набокова в США в 1940 году. Во время и после войны Бунин то и дело перечитывал произведения Набокова, сохранившиеся в его личной библиотеке. Он даже перелистал прежние свои заметки, касавшиеся рецензий на Набокова в довоенной эмигрантской печати. Приблизительно в середине 1930-х годов Бунин оставил карандашные пометки на полях у первого абзаца рецензии прозаика и публициста Владимира Варшавского на «Подвиг» Набокова, опубликованной в 1933 году во враждебном Набокову парижском альманахе «Числа»:
Сирина критики часто ставят рядом с Буниным. Бунин несомненно связан с концом классического периода русской литературы. Это творчество человека вымирающей, неприспособившейся расы. Последний из могикан.
Побеждает раса более мелкая, но более гибкая и живучая. Именно какое-то несколько даже утомительное изобилие физиологической жизненности поражает, прежде всего, в Сирине. Все чрезвычайно сочно и красочно, и как-то жирно. Но за этим разлившимся вдаль и вширь половодьем – пустота, не бездна, а плоская пустота, пустота как мель, страшная именно отсутствием глубины (курсив добавлен)[282].
Перечитывая эту рецензию уже после войны, Бунин подчеркнул красной шариковой ручкой первые два предложения, в которых будущий автор «Незамеченного поколения» (кн. изд. 1956 г.) – манифеста младшего поколения эмигрантских писателей – связывает Бунина с упадком русской классической традиции, а на полях написал: «осёл»[283]. Слово «осёл» явно высказано в адрес Варшавского, современника Набокова и русского парижанина, а не в адрес Набокова. Пожалуй, самое показатальное в реакции Бунина – то, что старый писатель настолько раздражен сравнением с Набоковым, что ни в похвале, пусть похвале сквозь зубы, ни в критике стиля Набокова не замечает зерен истины о потомственности литературных поколений в эмиграции.
Отголоски бунинских настроений дошли до нас в его письмах тех лет, а также в воспоминаниях современников, которые не всегда можно принимать за чистую монету. 23 июня 1945 года Полонский фиксирует такой эпизод в дневнике: «…О Сирине, его поразившем. Иван Алексеевич: – “Блеск, доходящий до разврата. И внутренняя пустота. А потом – жулик, самый настоящий жулик“. Говорил долго и не совсем спокойно. Вспомнил, что <Набоков> у него кое-что взял. В “Господине из Сан-Франциско” у меня о глазах негра – “облупленное крутое яйцо”. Согласитесь, что это неплохо. Но он берет и по десять раз на одной странице; душит, так, что сил нет»[284]. У Бунина в «Господине из Сан-Франциско»: «<…> в баре, где служили негры в красных камзолах, с белками, похожими на облупленные крутые яйца» (Бунин СС 4: 311). Не исключено, что Бунину неточно запомнился образ из раннего рассказа Набокова «Порт», вошедшего в «Возвращение Чорба»: «Попался навстречу негр в колониальной форме, – лицо, как мокрая галоша» (Набоков РСС 1: 115–116). Вспомним также «черн<ую> улиц<у>, блестевш<ую> местами, как мокрая резина» – это из первого письма Набокова Бунину.
3 сентября 1945 года Бунин писал Алданову, что он просматривал старые книги «Современных записок»: «Как много интересного! Сколько чудовищного! Напр<имер> «Дар» Сирина! Местами Ипполит из “Войны и м<ира>”»[285]. Стоит ли объяснять, что параллель между речью толстовского Ипполита – бессодержательным стрекотом – и великолепно выверенной и интеллектуально насыщенной прозой «Дара» – не более чем результат старческих раздражительности и брюзжания, которым Бунин часто давал волю в корреспонденции 1940–1950-х годов. В другом послании тому же адресату Бунин писал, что он перечитал «дикий, развратный “Дар”, ругаясь матерно»[286]. 10 октября 1946 года Бунин писал Борису Зайцеву: «Милый друг, был у меня Бахрах с твоей книгой “Современных записок” <речь идет о книге 61 (1936), в которой был напечатан рассказ “Весна в Фиальте”…> Прочитал – столько огорчений! Сколько истинно ужасных стихов! До чего отвратительна всячески Цветаева <курсив Бунина>. Какой мошенник и словоблуд (часто просто косноязычный) Сирин (“Фиала”)! Чего стоит эта одна пошлость – “Фиала”!»[287] Учитывая, что «фиал» – это сосуд из стекла, из которого Сократ принял яд и который юный Пушкин воспел в стихах «Фиал Анакреона» (1816), непонятно, каламбурит ли Бунин или же просто перепутал название. Тем не менее если приглядеться, то можно различить за этими резкими отзывами о Набокове последствия того шока, который испытывал Бунин, читая прозу Набокова в 1930-е годы. То, что нам известно об их встречах в период с 1936 по 1939 год, позволяет понять лишь некоторые причины, подтолкнувшие Бунина к созданию его последнего шедевра – книги-цикла «Темные аллеи».
Цикл рассказов «Темные аллеи» (1943; 1946) был попыткой Бунина свести тройной счет – с модернизмом и модернистами, с Набоковым и с собственным прошлым.
Спор Бунина с модернизмом и модернистами длился более полувека. С самого начала своего пути в литературе писатель не причислял себя к модернистам. Изначально резкая враждебность Бунина к русским модернистам была результатом его сложного вступления в литературу в конце XIX века. Причины неприязни Бунина к модернистам отчасти коренятся в его происхождении, молодости и первых встречах с символистами в Москве и Петербурге на рубеже веков. Вспомним также тесные отношения Бунина с неореалистами, с группой «Среда», куда входили Леонид Андреев, Максим Горький, Николай Телешов, Скиталец, Евгений Чириков, внешне развивавшие репрезентативно-реалистические и натуралистические традиции классической русской прозы[288]. Бунин терпеть не мог идею модернизма как литературного направления – и в особенности русский символизм, считая себя последним бастионом классической традиции. Насколько мы можем судить по незаконченной книге Бунина «О Чехове» (1955), он унаследовал пренебрежительное отношение к русским модернистам именно от Чехова, который называл их «другой лагерь» (Бунин СС 9:296). Бунин особенно любил вспоминать следующие слова Чехова: «Какие они декаденты – это же здоровеннейшие мужики»[289].
С самого начала Бунин связывал модернизм не с поиском новых форм, но с новой системой публичного поведения, ассоциируя русских модернистов с цыганской лирикой и «Кармен» Александра Блока, с теософским движением, с Башней Вячеслава Иванова, позднее с кабаре «Бродячая собака», с тем, что он предпочитал считать эстетическими и этическими «извращениями»[290]. Он презирал открытых новаторов-модернистов – Белого, Блока и Сологуба – и как личностей, и как писателей. (Это очевидно не только из писем и дневников Бунина, но и из его «Воспоминаний» [1950], где один из лейтмотивов – несостоятельность русских модернистов и особенно символистов.) Отвергая Блока, Белого, Сологуба и других русских модернистов, Бунин преподносил себя читающей публике именно носителем традиции XIX века, традиции Пушкина, Толстого, Тургенева и Чехова. Теперь уже трудно судить, в какой степени антимодернизм был позой, а в какой – общественной позицией Бунина. Но очевидно, что амплуа воинствующего хранителя русской классической традиции мешало Бунину осознать свой собственный «скрытый модернизм». Проясним терминологию: «открытые» русские модернисты стремились выработать свои собственные новаторские стилистические методы, чтобы поспеть за катаклизмами эпохи (как Белый или Сологуб) или сохранить исчезающую культуру России (как Ремизов). Одержимый стремлением к предельному стилистическому совершенству, Бунин довел стилистические конвенции русской классической прозы до высшей степени напряжения. Кроме того, Бунин последовательно нарушал такие тематические табу русской литературы XIX столетия, как описание секса и женского тела. В этом заключался скрытый модернизм Бунина. Вспоминаются слова Олега Михайлова, считавшего «Темные аллеи» полемикой Бунина с «флагманами русского реализма»[291].
Как понять выборочную слепоту Бунина к оценкам современников? Бунин, разумеется, знал, что некоторые критики считали его одним из ведущих представителей модернизма того времени. Например, в статье 1939 года один из самых талантливых эмигрантских культурологов, Владимир Вейдле, поставил имя Бунина в один ряд с Марселем Прустом, Андре Жидом, Томасом Манном, Мигелем де Унамуно, У. Б. Йейтсом, Стефаном Георге и Райнером Мария Рильке[292]. Но Бунин не был слеп к скрытому модернизму Набокова, особенно ярко выраженному в его поздней русской прозе, где Набоков сочетает повествовательные устремления XIX века со своей собственной метафизикой. Более того, Бунин воспринимал прозу Набокова конца 1930-х годов (в том числе «Приглашение на казнь», «Дар», «Весну в Фиальте», «Посещение музея», «Облако, озеро, башня» и другие романы и рассказы) как отход от классической традиции, которую он старался сохранить в изгнании. Изначально Бунин воспринимал Набокова как поэта классического направления и прозаика, явно ориентирующегося на рассказы Чехова и прозу самого Бунина 1910-х годов. К тому же в 1920-е годы Набоков выступил как последователь Бунина и защищал его от нападок молодых парижских поэтов. В его рассказах раннего и зрелого периода прослеживаются многочисленные связи – пусть поверхностные – с прозой Бунина, особенно на уровне словаря, образности, ритма, интонации. Поздние романы и рассказы Набокова являют собой хрестоматийный пример слияния классической традиции русской литературы с модернистскими течениями, как русскими, так и зарубежными. Вспомним, к примеру, героя рассказа Набокова «Облако, озеро, башня». Живущий в Германии эмигрант Василий Иванович, чеховский интеллигент, «добрый человек, неспособный творить добро»[293], видит вдруг перед собой окно в вечность, потусторонний пейзаж с подтекстами из русских символистов. Такого рода слияние традиций убеждало Бунина, что Набоков больше не состоит в его русском классическом лагере[294]. Пожалуй Бунин реагировал на Набокова конца 1930-х годов так воинственно и ревниво именно потому, что видел в нем своего собственного родного литературного племянника, который с годами стал больше похож на соседа по коридору чужой культуры.
И, наконец, в «Темных аллеях» Бунин опирается на автобиографический материал – не только из канувшей в Лету провинциальной юности писателя, но и недавнего эмигрантского прошлого. Бунин так и не оправился от любви к Галине Кузнецовой и ее ухода из его жизни. Многие героини «Темных аллей», включая тех, кто фигурирует в рассказах «Генрих» и «Чистый понедельник», были списаны с последней возлюбленной Бунина. Это требовало выбора формы, которая увенчала бы всю карьеру Бунина-прозаика и позволила бы ему обратиться к вопросам, составлявшим суть его творческих исканий. Желание, загадка женского тела, любовь и ее трагические последствия – вот тематический стержень книги.
В «Темных аллеях» Бунин вернулся к идее, которая возникает уже в его рассказе 1915 года «Грамматика любви». Создавая грамматику русского любовного рассказа, где будут сведены его наивысшие формальные достижения и в сжатом виде представлен весь его тематический репертуар, Бунин опередил теоретические представления о «грамматике повествования». Литературоведы, среди которых прежде всего нарратолог Цветан Тодоров (Tsvetan Todorov), обратились к проблемам грамматики повествования в 1960-е годы[295].
Бунин приступил к работе над будущим сборником в 1937 году, еще до начала Второй мировой войны, и успел опубликовать пять рассказов в «Последних новостях». Большая часть рассказов была написана в Грассе во время войны. Первое издание «Темных аллей» вышло в Нью-Йорке в 1943 году и включало в себя одиннадцать рассказов. Первое полное издание вышло в Париже в 1946 году, и в него вошло тридцать восемь рассказов. В своем литературном завещании Бунин просил добавить к изданию 1946 года еще два послевоенных рассказа. В окончательном варианте «Темные аллеи» – это сборник из сорока рассказов, разделенный на три неравные части. Для понимания дуэли Бунина с модернизмом, Набоковым и его собственным прошлым важнее всего вторая часть «Темных аллей», четырнадцать рассказов, из которых тринадцать писались между сентябрем и ноябрем 1940 года, вскоре после бегства Набокова и его семьи из Франции в Америку. Это было титаническое творческое усилие, подобное Болдинской осени 1830 года. Во второй раздел «Темных аллей» входят, пожалуй, самые известные рассказы Бунина – «Руся», «Визитные карточки», «Таня», «В Париже», «Генрих», «Натали». Рассказы второй части «Темных аллей» демонстрируют высочайшую экономию выразительных средств и идеальный баланс между описанием и диалогом. Сам Бунин считал «Темные аллеи» лучшим своим произведением как по стилю, так и по сюжетостроению. Он был убежден, что ему удалось сказать «новое слово в искусстве», создать «новый подход» к жизни[296].
* * *
Сравнению «Темных аллей», в особенности второй их части, и поздних русских рассказов Набокова можно было бы посвятить целую книгу[297]. Здесь я бы хотел сосредоточить внимание на рассказе Бунина «Генрих», на мой взгляд, одном из двух-трех лучших во всей книге. Мне думается, что в этом рассказе содержится нервный центр того творческого вызова, который «старик» Бунин бросил своему младшему сопернику Набокову. Я сосредоточусь на «Генрихе» по двум причинам. Во-первых, в «Генрихе» Бунин вступает в диалог с одним из лучших набоковских рассказов конца 1930-х годов – «Весна в Фиальте» (1936). Во-вторых, «Генрих» представляется мне эмблемой спора Бунина с модернистской этикой и эстетикой поведения (такой, какой он сам ее воспринимал).
События разворачиваются в атмосфере Серебряного века. В центре действия рассказа поэт Глебов и его любовница, русская журналистка, публикующаяся под мужским псевдонимом Генрих. Глебов, преуспевающий литератор и красивый мужчина, одновременно вовлечен в три романа. Один из них – с шестнадцатилетней поэтессой Надей, его ученицей, другой – с пародийно-фан-де-сьеклевской женщиной по имени Ли (от английского Lee или китайского Li), третий – с той, что дала имя рассказу. Зимой Глебов и Генрих тайно едут поездом в Вену, где Генрих надеется разорвать многолетнюю связь с австрийским писателем и издателем Артуром Шпиглером, сохранив с ним профессиональные отношения. В купе Глебов и Генрих испытывают прилив страсти, истинной, но в то же время подхлестываемой их общей тайной. На Французской Ривьере Глебов проводит несколько дней в ожидании Генриха, пьянствуя и играя в казино, чтобы заглушить ревность и боль разлуки. В Венеции из вечерней газеты Глебов узнает, что Генрих была убита Шпиглером. Таков в общих чертах повествовательный контур этого неповторимого рассказа. С какими же явлениями в истории русской культуры перекликается «Генрих»?
Я уже говорил о непрекращавшейся полемике Бунина с русскими модернистами. Александр Блок, великий поэт Серебряного века, для Бунина всю жизнь был «больн<ым> мест<ом>» (по выражению Берберовой)[298]. Слово «кощунственный» станет ключевым в бунинской оценке великого поэта. Возможно, яснее всего о его отношении к Блоку говорит письмо Бунина 1955 года своему бывшему секретарю, писателю и издателю Андрею Седых: «Вы не должны огорчаться за Блока. Это был перверсный актер, патологически склонный к кощунству: только Демьян Бедный мог решиться на такую, например, гнусность, как рифмовка (в последнем куплете “Двенадцати”) – мне даже трудно это писать! – рифмовка “пес” – “Христос”»[299]. Бунин связывал мистицизм – неотъемлемую часть символистской мифопоэтики Блока – с моральным разложением, сумасшествием и мошенничеством. 3 октября 1922 года Бунин записал в дневнике:
Читаю Блока – какой утомительный, нудный, однообразный вздор, пошлый своей высокопарностью и какой-то кощунственный, ибо в эту постоянную «тайну», в постоянную высоту онанирует рукоблуд привычный, равнодушный. Да, таинственность, все какие-то «намеки темные на то, чего не ведает никто» – таинственность жулика или сумасшедшего[300].
В своих пространных и живых воспоминаниях о Бунине Ирина Одоевцева приводит его грубые высказывания в адрес Блока: «эстрадный фигляр», «рыжий из цирка», «шут балаганный»[301].
Нетрудно заметить, что отношение Бунина к Блоку во многом напоминает его отношение к Набокову в период работы над «Темными аллеями» и после их окончания. Вот цитата из письма Бунина эстонской корреспондентке Марии Карамзиной от 29 марта 1939 года: «Сирин все-таки нестерпим – лихач возле ночного кабака, хотя и замечательный»[302]. «Замечательное лихачество» означало в глазах Бунина литературные игры за спиной читателя, завесы тайн, за которыми прячется душевная пустота. Поэтому совсем неудивительно, что Бунин называл Набокова «шут гороховый»[303]. 5 февраля 1940 года Бунин заметил в разговоре о Сирине: «Нельзя отрицать его талант, но все, что он пишет, это впустую, так что я читать его перестал. Не могу, внутренняя пустота»[304]. В рассказе «Генрих» неприязнь Бунина к Блоку и Набокову – и к отвергаемой им самим модернистской этике и эстетике – выстраивает многослойный полемический текст. Главный герой рассказа Глебов есть средоточие того, что Бунин воспринимал как эссенцию модернизма – некий синтетический дух одновременно Блока и Набокова.
Полемизируя с замечательным русским рассказом Набокова «Весна в Фиальте», Бунин был намерен показать свое превосходство над младшим современником. Избрав именно этот рассказ мишенью полемики с Набоковым, Бунин также намеревался разрешить вопрос о творческом наследии Чехова. Разумеется, он ощущал присутствие Чехова в набоковском рассказе. Фраза Глебова, в которой передразнивается манерная речь русского провинциала, описывающего итальянские достопримечательности, есть не что иное, как бунинская отсылка к «Даме с собачкой»: «“Я люблю во Флоренции только Треченто…” А сам родился в Белёве и во Флоренции был всего одну неделю за всю жизнь» (Бунин СС 7: 136). У Чехова Гуров в первую же встречу развлекает Анну, передразнивая жалующегося на скуку в Ялте обывателя из Белёва, провинциального города в Тульской губернии. В «Весне в Фиальте» Набоков полемизирует с представлением Чехова о земной природе любви, с идеей, которая и задает форму рассказу с открытой концовкой, как в «Даме с собачкой»[305]. В «Генрихе» Бунина также рассматривается вопрос о том, какая концовка оказывает наиболее сильное воздействие на читателя. По контрасту с «Весной в Фиальте» Бунин создает концовку, где смерть представлена именно как разрешение кризиса желания.
Можно выявить ряд параллелей между героями и между структурами повествования в «Генрихе» и «Весне в Фиальте». Оба рассказа о страсти и обмане. Глебов в рассказе Бунина обманывает двух любовниц (Надю, Ли), утверждая, что едет в Ниццу один. Васенька в «Весне в Фиальте» тоже совершает поездку в полувымышленный приморский курорт (Фиальта = Фиуме + Ялта[306]), чтобы развеяться и на время оторваться от жены и семейной рутины. Во время последних встреч Васеньки с Ниной и Глебова с Генрихом оба героя ощущают необычайный прилив любви и пытаются изменить свои отношения с любовницами – изменить в сторону постоянства и взаимных обязательств. В обоих рассказах любовные треугольники состоят из русских мужчин в Европе, русских женщин в Европе и европейцев-соперников главных героев. В обоих рассказах русская героиня погибает от руки иностранного писателя-модерниста. У Набокова Нина попадает в автомобильную катастрофу, когда она едет в машине с протееподобным Фердинандом и его андрогинным приятелем Сегюром. У Бунина Шпиглер убивает Генриха выстрелом из пистолета во время их неудачного объяснения. Оба рассказа начинаются с городского пейзажа, показанного глазами главного героя (зимняя Москва Глебова и весенняя Фиальта Васеньки), а заканчиваются смертью героини. И в том, и в другом случае главный герой узнает о смерти своей возлюбленной из газет, в Италии – Глебов в Венеции, Васенька в Милане. В фокусе диалога Бунина с «Весной в Фиальте» Набокова – работодатель и любовник Генриха, австриец Артур Шпиглер.
Вспомним, что в рассказе «Весна в Фиальте», опубликованном за четыре года до написания «Генриха», Нина замужем за известным франкоязычным автором Фердинандом, который, вероятно, родился подданным Австро-Венгрии. Нина не любит его, однако ощущает их роковую связанность и отчасти подчиняется его власти. Связь Генриха с австрийским писателем Шпиглером строится несколько иначе. В поезде Генрих рассказывает Глебову, как ей ненавистен Шпиглер. Она обещает порвать с ним при ближайшей встрече в Вене. Генрих страшится предстоящего разрыва и выяснения отношений со Шпиглером, человеком властным, склонным манипулировать другими. В предыдущую встречу она уже пыталась поговорить с ним: «И ты не можешь себе представить, какая ненависть была у него в лице!» (Бунин СС 7:137) Заранее переживая эту встречу в Вене, Генрих жалуется Глебову: «Через несколько часов ты уедешь, а я останусь в кафе одна ждать своего австрийца… А вечером опять кафе и венгерский оркестр, эти режущие душу скрипки…» (Бунин СС 7:137). С отвращением упомянутый «венгерский оркестр» (литературное клише) в венском кафе, вероятно, намекает на происхождение набоковского Фердинанда и на его богемные склонности. Это описание также намекает на сцену из «Весны в Фиальте», где Васенька и Нина присоединяются к Фердинанду и его компании в «приличн<ом>, скучноват<ом> кафе» с «оркестр<ом> из полудюжины прядущих музыку дам, утомленн<ым> и стыдлив<ым>» (Набоков РСС 4:572 ср. Набоков 1990, 4: 313). И Генрих, и Васенька отмечают, что в атмосфере кафе царит пошлость и безвкусица.
Отношение Глебова и Васеньки к литературным достоинствам своих соперников также связывает образ Шпиглера в рассказе Бунина с образом Фердинанда в «Весне в Фиальте». Читатель немало узнает о творчестве Шпиглера и Фердинанда. Как это ни странно, импрессарио Васенька и поэт Глебов почти одинаково враждебно относятся к творчеству Фердинанда и Шпиглера. Васенька обвиняет Фердинанда в том, что тот водит читателя за нос, маскируя отсутствие «правды» блестками пустопорожних стилистических украшений:
В совершенстве изучив природу вымысла, он особенно кичился званием сочинителя, которое ставил выше звания писателя; я же никогда не понимал, как это можно книги выдумывать, что проку в выдумке; <…> я ему признался однажды, что будь я литератором, лишь сердцу своему позволял бы иметь воображение, да еще, пожалуй, допускал бы память» (Набоков РСС 4: 571 ср. Набоков 1990, 4: 312).
Эти обвинения в адрес Фердинанда, который накануне смерти Нины как раз находится на вершине славы, очень напоминают ту мошенническую «таинственность», те литературные «игры» и «трюки» за спиной читателя, которые Бунин любил усматривать в произведениях и поведении модернистов. В «Генрихе» Бунин через Глебова ассоциирует творчество своего соперника Шпиглера с беллетристикой, бывшей в большой моде в Европе в начале XX века. Он сравнивает австрийского писателя со Станиславом Пшибышевским (Stanislaw Feliks Przybyszewski), польским модернистом, который поразил воображение русских читателей 1900-х годов мистикой и амбивалентной эротикой. В рассказе «Весна в Фиальте» герой говорит о том, что Фердинанд вкусил быстрого успеха и затем вскоре вышел из моды. Само вымышленное имя Артур Шпиглер[307] – это, конечно же, прозрачный намек на австрийского модерниста Артура Шницлера (Arthur Schnitzler), проза и драмы которого передают декадентскую атмосферу Вены конца XIX века. Имена Пшибышевского и Шницлера также упоминаются и в других рассказах «Темных аллей», включая «Чистый понедельник», действие которого происходит в Москве на рубеже веков; главный герой «Чистого понедельника» приносит своей возлюбленной книги, среди них произведения «Гофманшталя, Шницлера, <…> Пшибышевского» (Бунин СС 7:239)[308].
Чтобы понять глубину бунинской полемики с модернистами и модернизмом, необходимо исследовать связь образов Глебова и Нади с культурной мифологией Серебряного века. В образе Глебова Бунин воплотил некоторые черты Александра Блока. Глебов, как и Блок в 1900-е годы – это молодой писатель, уже получивший большую известность. Среди внешних биографических перекличек с Блоком – глубокий интерес к цыганским песням и поездки в Италию[309]. Фамилия Глебова вполне может быть частичной палиндромической анаграммой Блока: «блег-блок». Изъятая из контекста культурологической полемики Бунина с модернистами, такого рода перекличка может показаться случайной. Однако в соотношении с другими отсылками к Серебряному веку и особенно к блоковской мифологии эти детали формируют текст напряженного диалога. Образ Нади, шестнадцатилетней любовницы Глебова, можно прочитать как отсылку к известному мифу об увлечении Блока молоденькими поклонницами, о которых Бунин знал из первых уст и слышал в эмиграции. Например, он знал о прекрасных воспоминаниях, опубликованных Матерью Марией (Елизавета Кузмина-Караваева, урожденная Пиленко) в 1936 году в «Современных записках»; в них описывается ее визит к Блоку в 1906 году, когда ей было лишь четырнадцать лет[310]. Прообразом Нади мог стать и другой реальный персонаж Серебряного века, поэтесса Надежда Львова. Александр Бахрах писал, что, работая в 1940 году над рассказом «Генрих», Бунин никак не мог уснуть, придумывая, какие стихи могла бы писать Надя[311]. В 1913-м Львова застрелилась из револьвера, полученного ею в подарок от Валерия Брюсова, которым она была увлечена и который повлиял на ее жизнь и произведения (этими подробностями Бунин наделяет дуэты «Надя – Глебов» и «Генрих – Шпиглер»)[312].
Итак, участники любовного треугольника в «Генрихе» и в «Весне в Фиальте» персонифицируют модернистскую этику и эстетику поведения, как их воспринимал Бунин. Почему же тогда Бунин, отвергавший модернизм, сделал главных героев, Глебова и особенно Генриха, столь привлекательными для читателя? Почему читателю так легко с ними идентифицироваться? Несмотря на очевидное презрение Бунина к этосу Серебряного века, вся сцена в купе, когда Генрих и Глебов осознают, что они влюблены и жить друг без друга не могут, – одна из самых пронзительных любовных сцен в русской литературе. Она сочетает диалог, в котором по-тургеневски выверена каждая интонация, с виртульностью чеховской детали. Более того, описание внешности Генриха отражает классические представления о женской красоте в понимании Бунина: «полные груди… талия у нее была тонкая, бедра полновесные, щиколки легкие, точеные» (Бунин СС 7:134–135). По контрасту с маленькими грудями, тонкой фигурой, темными глазами и бархатным беретом Ли, Генрих – «очень высокая, в сером платье, с греческой прической рыже-лимонных волос, с тонкими, как у англичанки, чертами лица, с живыми янтарно-коричневыми глазами» (Бунин СС 7:132). Генрих нарисована похожей на героинь классической русской прозы, таких как Анна Одинцова в «Отцах и детях» Тургенева (1861). Одетая как роковая женщина, femme fatale, загадочная и чувственная Ли – воплощение женщины, склонной к крайностям – модернистская женщина в видении Бунина.
В «Генрихе», как и в других рассказах «Темных аллей», искусство Бунина вновь свидетельствует о его собственном скрытом модернизме. Глебов и Генрих, как и другие пары возлюбленных в рассказах «Темных аллей» (к примеру, русский генерал и его подруга в рассказе «В Париже»), пытаются возродить кодекс любви, характерный для русской классической литературы. Глебов, вдруг забыв, что лишь вчера он жил богемной полигамной жизнью, требует, чтобы Генрих бросила австрийца и поехала с ним в Ниццу или в Италию. Он не хочет оставлять Генриха и оказывается прав: модернист Шпиглер убивает Генриха, узнав о ее намерении порвать с ним. Что же означает такая концовка бунинского рассказа и в чем ее отличие от концовки набоковской «Весны в Фиальте»?
По всей видимости, Бунин хотел показать, что моральный кодекс модернистов приводит к умиранию любви, искажению людских судеб, извращению человеческих отношений. В то же время, как известно из дневников Бунина, он сочинял «Темные аллеи» как гимн женскому телу, для описания которого он стремился найти «новые слова». В этой парадоксальной двойственности рассказа «Генрих» и других рассказов «Темных аллей» и кроется скрытый, подводный модернизм Бунина. Вот выдержка из дневника Бунина за 3 февраля 1941 года: «То дивное, несказанно-прекрасное, нечто совершенно особенное во всем земном, что есть тело женщины, никогда не написано никем». Употребив глагол «написать», а не более привычный в этом случае глагол «описать», Бунин продолжает: «Да и не только тело. Надо, надо попытаться. Пытался – выходит гадость, пошлость. Надо найти какие-то другие слова»[313].
В дневниках Бунина 1940-х годов говорится о мучительных трудностях, которые писатель испытывал, одновременно подводя итог «грамматике любви» русской классической литературы и создавая новый язык, чтобы передать сексуальность современного субъекта. Желание писать о сексе и о женском теле шло вразрез с истинным убеждением (или же публичной позой) Бунина, что он следует целомудренным традициям русской классической литературы. Вспомним, что учителя и старшие современники Бунина, Толстой и Чехов, пропускали сцены, где герои занимаются сексом. Пожалуй, единственное исключение – поздняя вещь Толстого «Отец Сергий». Заметим также, что обсуждение сексуальных проблем, как в «Крейцеровой сонате» Толстого, и описание секса – суть совершенно разные вещи. В «Даме с собачкой» чеховский рассказчик молчит, пока Гуров и Анна занимаются любовью в гостиничном номере. Они заходят в номер Анны, где пахнет духами, купленными в «японском магазине»; потом в тексте – умолчание; а потом, после опущенной сцены любви, мы видим Анну, которая «задумалась в унылой позе», и Гурова, который «не спеша» ест ломоть арбуза. В то время как такие западные авторы, как Гюстав Флобер и позже Ги де Мопассан (обоих Бунин оценивал очень высоко и часто на них ссылался), совершили революцию в изображении человеческого тела и желания, русские предшественники Бунина почти без исключения отказывались изображать секс[314].
В «Генрихе» Бунин идет гораздо дальше своих русских учителей и описывает обнаженное тело Генриха, а также страстные поцелуи и ласки, предшествующие любовному акту. Но тем не менее, боясь вульгаризовать совершенство и испытывая давление своих предшественников, Бунин обрывает повествование как раз в момент предполагаемого соития Глебова и Генриха в купе заграничного экспресса:
– Генрих, я не узнаю тебя.
– И я себя. Ну иди, иди ко мне.
– Погоди…
– Нет, сию минуту!
– Только одно слово: скажи точно, когда ты выедешь из Вены?
– Нынче вечером, нынче же вечером!
Поезд уже двигался, мимо двери мягко шли и звенели по ковру шпоры пограничников (Бунин СС 7:137–138).
В последнем предложении сексуальные образы начала соития – ступающие по ковру шпоры – завуалированы, но все же узнаваемы. Сцена в купе вагона – это еще и аллюзия на интимные встречи Нины и Васеньки в «Весне в Фиальте». Стоящая у зеркала в ночной рубашке Генрих описана так: «в ночных туфлях, отороченных песцом» (Бунин СС 7: 134). Обратите внимание на то, как в «Весне в Фиальте» Васенька воображает ночной приход Нины в его комнату: «ожидание ее вкрадчивого прихода, розовых щиколок над лебяжьей опушкой туфелек» (Набоков РСС 4: 576; ср. Набоков 1990, 4: 316).
Бунин как последний и поздний представитель русской классической традиции воспитывался на моделях прозы, где сюжет зижделся на треугольнике желания, в то время как сексуальная основа желания целомудренно замалчивалась или затушевывалась. Принцип треугольника желания, достигший кульминации в прозе второй половины XIX века, требовал, чтобы Шпиглер, третий участник треугольника в рассказе «Генрих», попытался восстановить свой утраченный или находящийся под угрозой статус[315]. Например, в «Крейцеровой сонате» Толстого разъяренный ревнивец Позднышев покушается на убийство, чтобы отомстить за измену жене и ее любовнику (измену в глазах Позднышева). Толстой приводит читателя в дом Позднышева, где жена Позднышева гибнет под его кинжалом. Повествование сосредоточено на смерти как следствии и результате треугольника желания, в то время как глубоко сексуальные мотивы поступков толстовских персонажей практически исключены из повествования. Спальня фигурирует не как место супружеской любви или любовных свиданий, а именно как комната, где жена Позднышева умирает на супружеской постели от глубокой раны, нанесенной ей мужем-ревнивцем.
Работая над «Темными аллеями», Бунин оказался лицом к лицу с двойной проблемой. Отвергнув в своем творчестве нарочитые эксперименты – как со стилистикой прозы, так и с повествовательной структурой, он отвергал их и в русской прозе Набокова. Бунин хотел думать, что остается русским классиком. Однако с позиции конца 1930-х и начала 1940-х годов он ясно понимал, что ему необходимо найти какое-то художественное решение, которое сделало бы его книгу рассказов о любви непревзойденным достижением русской литературы. С точки зрения языка повествования Бунин решил воздерживаться от откровенных сексуальных выражений, которые в русском языке либо неизбежно вульгарны, либо строго научны, но при этом пытаться подвести целомудренный язык русской литературы как можно ближе к описанию секса – как в процитированной выше сцене в поезде из рассказа «Генрих». С точки зрения самой повествовательной структуры секс у Бунина выступает как нечто совершенно неотделимое от смерти. В таких рассказах, как «Генрих», «Натали» или «В Париже», смерть завершает и разрешает повествование и позволяет Бунину удержать равновесие между явными классическими установками и скрытым модернизмом. (В этом смысле также характерен вариант смерти после страсти в рассказе «Чистый понедельник», здесь не физической смерти бунинской героини, а «мирской смерти», ухода героини в монастырь.)
В действительности идея взаимосвязанности физической любви и смерти восходит к более ранним произведениям Бунина, особенно к его переработке библейских сюжетов. Уравнивание женщины и смерти – ключевая тема модернистского искусства и литературы. Вспомним, к примеру, картины Эдварда Мунка и театр Августа Стриндберга. В рассказе Бунина «Сны Чанга» (1916) хозяин пса, бывший капитан, рассуждает о том, что женщина каким-то образом интегрально связана со смертью. В словах капитана слышится эхо мудрости царя Соломона: «A-а, женщина! “Дом ее ведет к смерти и стези ее – к мертвецам…”» (Бунин СС 4:383). В таких рассказах, как «Митина любовь» или «Сын», внутренним двигателем повествования оказывается любовь, неизменно ведущая к фатальному решению. Одоевцева запомнила следующие слова Бунина: «Неужели вы еще не поняли, что любовь и смерть связаны неразрывно? Каждый раз, когда я переживал любовную катастрофу <……> я был близок к самоубийству»[316].
Связанность смерти и сексуального желания в структуре повествования в каком-то смысле составляла ядро полемики Бунина с Набоковым. В описании секса Набоков русского периода остается верен чеховским традициям. Как и Чехов в «Даме с собачкой» (вспомним Анну и Гурова в гостиничных номерах), Набоков замалчивает то, что происходит в спальне между Ниной и Васенькой: «…и лишь тогда, когда мы заперлись, они <половинки окна> с блаженным вздохом отпустили складку занавески, а немного позже я шагнул на этот балкончик, и пахнуло с утренней пустой и пасмурной улицы сиреневатой сизостью, бензином, осенним кленовым листом…» (Набоков РСС 4:570 ср. Набоков 1990, 4: 311). В «Весне в Фиальте» Набокова занимает не сексуальная сторона любви, а ее потусторонняя природа, которая не может быть выражена путем общепринятых представлений, эротических или психологических. Его русские рассказы почти без исключений, а также его романы и новеллы русского периода, которые описывают эмигрантов из России, целомудренны в духе русской классической прозы[317]. Романы «Король, дама, валет», «Приглашение на казнь», «Камера обскура» и новелла «Волшебник», в которых действуют западные персонажи и описывается секс, лишь подтверждают целомудрие русских рассказчиков Набокова[318].
Изображение физической любви ставило Набокова и его предшественников одновременно перед сюжетной и перед лингвистической задачей. Согласно авторскому мировоззрению, которое особенно ясно выражено в русских произведениях Набокова середины и конца 1930-х годов, любовь – потустороннее состояние сознания. Любовь для Набокова в рассказе «Весна в Фиальте» – это некий опыт, невыразимый словами и несопоставимый по масштабу с тем арсеналом, которым располагает человеческая речь. Философские романтические стихотворения «Не пытайся высказать любовь» (Never seek to tell thy love) Блейка и «Silentium» Тютчева позволяют глубже понять смысл «Весны в Фиальте».
Лингвистическое решение задачи, к которому Набоков пришел в «Весне в Фиальте» и в других русских рассказах, заключалось в отказе от буквального описания сексуального измерения любви. Вместо этого Набоков прибегнул к метафорическим приемам: «…и лишь тогда, когда мы заперлись, – рассказывает Васенька, – <половинки окна> с блаженным вздохом отпустили складку занавески», – и здесь очевиден эротический намек. Что касается сюжетного уровня, то в «Весне в Фиальте» Набоков отдает предпочтение открытой концовке – пространству текста, в котором главный герой осознает, что он и его возлюбленная существуют в ином, неземном измерении, для описания которого обыденный язык почти не пригоден:
…И внезапно я понял то, чего, видя, не понимал дотоле, почему давеча так сверкала серебряная бумажка, почему дрожал отсвет стакана, почему мерцало море: белое небо над Фиальтой незаметно налилось солнцем, и теперь оно было солнечное сплошь, и это белое сияние ширилось, все растворялось в нем, все исчезало, и я уже стоял на вокзале, в Милане, с газетой, из которой узнал, что желтый автомобиль <…> потерпел за Фиальтой крушение <…> причем Фердинанд и его приятель, неуязвимые пройдохи, саламандры судьбы, василиски счастья, отделались местным и временным повреждением чешуи, тогда как Нина <…> оказалась все-таки смертной… (Набоков РСС 4:582 ср. Набоков 1990, 4: 321–322).
В «Весне в Фиальте» конфликт разрастается не между двумя соперниками, но между двумя мирами – обыденным и трансцендентальным, каждый из которых пытается поглотить Нину. Что именно понял Бунин о потусторонней природе любви в «Весне в Фиальте»? Распознал ли он то таинственное, что скрывалось в каузальности набоковского рассказа, каузальности, которая лежала за пределами бунинского картезианского видения бытия?
В «Весне в Фиальте», где Нина и Васенька оказываются в тисках между обыденным миром и миром иным, смерть играет примерно такую же роль, как и в англоязычном стихотворении Набокова 1950 года «Комната» (The Room)[319]. Предпоследняя строфа этого стихотворного описания смерти поэта в гостиничном номере звучит так: «Perhaps my text is incomplete./ A poet’s death is, after all,/a question of technique, a neat/enjambment, a melodic fall»[320] («Пускай мой текст не завершен./Но смерть поэта ко всему/прием. Понадобился он/как перенос строки – стиху»).
Несмотря на гибель героини, финал «Весны в Фиальте» не повергает читателя в состояние отчаяния, а сообщает чувство освобождения от тягостной рутины земного бытия. В памяти остаются катарсическая легкость, печаль и радость одновременно. Окно в вечность в концовке Набокова позволяет представить сюжетную «смерть» Нины в контрасте с «бессмертием» ее мужа. То белое сияние, которое ширится и растет над Фиальтой, символизирует расширяющееся сознание читателя, постигающего эстетическую, этическую и метафизическую загадку творчества. В конце «Весны в Фиальте» главная героиня Нина переходит в мир иной, и ее земная смерть становится ее внеземным бессмертием, то есть открытой концовкой в памяти главного героя.
В «Генрихе», как и в других рассказах «Темных аллей», Бунина тоже занимала связь между природой любви и структурой повествования. Бунин выбрал классическую закрытую концовку, в которой смерть героини остается самым сильным отпечатком рассказа в памяти читателя. Заканчивая свой рассказ смертью сразу же после того, как она вкусила плотской любви Глебова, Бунин тем самым утверждает, что неразрывная связь желания и смерти задает любовному рассказу неизменную структуру с закрытой концовкой. Финал «Генриха» ошеломляет читателя. В читательской памяти – стена смерти, конец невозможной любви:
Он сел на скамью и при гаснущем свете зари стал рассеянно развертывать и просматривать еще свежие страницы газеты. И вдруг вскочил, оглушенный и ослепленный как бы взрывом магния: «Вена. 17 декабря. Сегодня, в ресторане “Franzensring” известный австрийский писатель Артур Шпиглер убил выстрелом из револьвера русскую журналистку и переводчицу многих современных австрийских и немецких новеллистов, работавшую под псевдонимом “Генрих”» (Бунин CC 7: 142).
* * *
Набоков прочитал рассказы Бунина из «Темных аллей» уже в Америке, во время Второй мировой войны. И Бунин, и Набоков опубликовали свои произведения в первых номерах «Нового журнала», американского наследника парижских «Современных записок», издание которого начали в 1942 году в Нью-Йорке хорошо знакомые им обоим Цетлин и Алданов. В первом номере «Нового журнала» был опубликован рассказ Бунина «Руся», один из лучших в «Темных аллеях», а также глава из оставшегося незавершенным романа Solus Rex. Рассказ Бунина «Натали» появился на страницах второго номера «Нового журнала», а Набоков опубликовал в нем свою концовку незавершенной драмы Пушкина «Русалка». «Генрих» был напечатан в третьем номере «Нового журнала» под одной обложкой с поэмой Набокова «Слава», в которой автор подпускает читателя совсем близко к своей «главной тайне» и почти проговаривает ее вслух. Одновременная публикация «Славы» (с ее ключами к набоковскому видению мира) и рассказа «Генрих» (в котором столь емко выражено художественное кредо Бунина) в который раз приводит нас к размышлениям о перенесшейся через Атлантику литературной дуэли между двумя великими писателями.
Итак, соперничество между Буниным и Набоковым, достигшее апогея в поздние 1930-е и 1940-е годы, касалось четырех главных вопросов. Обозначим их ниже в сжатом виде.
Первый вопрос связан с ролью смерти в повествовании. Для Бунина смерть как прием построения концовки рассказа была воплощением его жизненной философии. Согласно представлениям Бунина, любовь (секс как ее составляющая) и смерть неразрывно связаны, и чем сильнее страсть, тем вероятнее, что она приведет к смерти главных героев. Возьмем, к примеру, рассказ «Натали» (1940). Бунин завершает рассказ таким предложением: «В декабре она умерла на Женевском озере в преждевременных родах» (Бунин СС 7:172). Бунинская концовка действует на читателя совершенно противоположным образом, нежели концовка рассказа Набокова «Красавица» (1934), с которым Бунин здесь полемизирует. (Заметим, что неслучайно в рассказе Набокова, позднее названном «A Russian Beauty» («Русская красавица») в английском переводе, фигурирует «Верочка, подруга прежних лет» – «her one-time friend Vera». Жену Набокова и вторую жену Бунина звали Вера.)[321] В конце рассказа Набоков делает лишь одно замечание о судьбе своей героини: «<…> Ольга Алексеевна ласково протянула: “Вот хамы”, – а следующим летом она умерла от родов» (Набоков РСС 3:619, Набоков 1990, 2:429). А за этим следует заключительное предложение, в котором с точки зрения фабулы ничего не происходит, но при этом совершается нечто принципиально важное: «Это все. То есть, может быть, и имеется какое-нибудь продолжение, но мне оно неизвестно, и в таких случаях, вместо того чтобы теряться в догадках, повторяю за веселым королем из моей любимой сказки: “Какая стрела летит вечно? – Стрела, попавшая в цель”» (Набоков РСС 3:619; ср. Набоков 1990 2:429). В 1942 году в письме к Алданову Набоков резко отозвался о концовке «Натали»:
Неужели вы не согласны со мной, что «Натали» (и остальные прелестницы «аллей») в композиционном отношении совершенно беспомощная вещь? Несколько прелестных (но давно знакомых и самоперепетых) описательных параграфов – et puis c’est tout <вот и все>. Характерно, что они все умирают, ибо почти все равно, как кончить, а кончить надо. Гениальный поэт – а прозаик почти столь же плохой, как Тургенев[322].
Для Бунина «попасть в цель» означало заключить рассказ смертью в высшей точке любви и счастья главных героев. Набоковское «вечно» – невозможная константа в бунинской вселенной. Для Набокова, у которого концовка в «Красавице» рождает собственную сказочную мифологию, смерть в рассказе равнялась тому, чтобы повесить на повествование знак «конец», как в последних строках романа «Дар»: «И все же слух не может сразу/расстаться с музыкой, рассказу/дать замереть… судьба сама/еще звенит, – и для ума/внимательного нет границы/ – там, где поставил точку я/: продленный призрак бытия/синеет за чертой страницы,/как завтрашние облака,/ – и не кончается строка» (Набоков РСС 4:541; ср. Набоков 1990, 3: 330)[323]. Читатель уже расстался с героями, а музыка набоковской концовки еще продолжает звучать в его памяти[324].
Второй вопрос касается метафизики рассказов Набокова и Бунина. Произведения Бунина впитали в себя многое из иудео-христианской метафизики. Оснащенный картезианским умом и чувственным воображением, Бунин вовсе не стремился создать в своих произведениях альтернативные модели мироздания и не пытался подвергнуть сомнению традиционные иудео-христианские космологические представления. Он с максимальной точностью и выразительностью запечатлевает движение человеческой жизни в этом мире, единственном, как полагал Бунин, который писатель способен постигнуть. Напротив, Набоков-творец в своих рассказах строит различные модели того, как выглядит мир иной (прекрасный пейзаж в рассказе «Облако, озеро, башня»; сияние белого неба над Фиальтой; перевернутый и потонувший берег моря в рассказе «Совершенство»). В «Темных аллеях», написанных в ответ на лучшие рассказы Набокова, Бунин сосредоточился на одной-единственной – назовем ее библейской или классической – бунинской модели бытия. Желание влечет за собой разрушения, увечья, трагедию смерти. «Эти далекие дни в Иудее, сделавшие меня на всю жизнь хромым, калекой, были в самую счастливую пору моей молодости», – вспоминает герой рассказа «Весной, в Иудее» (Бунин СС 7: 253). В рассказе «В Париже» бывший генерал уговаривает свою последнюю возлюбленную «взять на свое имя сейф в Лионском кредите и положить туда все, что им было заработано». Смерть уже у порога этой поздней эмигрантской любви: «На третий день Пасхи он умер в вагоне метро, – читая газету, вдруг откинул к спинке сиденья голову, завел глаза….» (Бунин СС 7: 119–120).
Это приводит нас к третьему вопросу. В бунинском мире судьба непостижима для человеческого разума. Как и любовь, судьба иррациональна и переворачивает наше привычное и инстинктивное тяготение к ясному будущему. В «Темных аллеях» Бунин настаивает на том, что именно непостижимое и разрушительное вторжение судьбы в жизнь героев формирует структуру рассказов. В прозе Бунина трагедия обыкновенно следует за временем идеального счастья и гармонии. Трагедия героев Бунина – трагедия свободы, прерванной вторжением бессмысленной смерти, понять которую так же недоступно человеческому разуму, как и понять саму судьбу. Главную героиню рассказа «Генрих» убивает австриец-модернист; Натали умирает в родах; Галя Ганская кончает жизнь самоубийством. Вместо Книги Судеб, которая, быть может, и существует за пределами человеческого разума, человеку противостоит хаос обстоятельств. Для Набокова же текстура человеческой жизни есть только «развитие и повторение тайных тем в явной судьбе» (это из предисловия к «Другим берегам», см.: Набоков РСС 5:143; ср. Набоков 1990, 4:133). Избранники автора в произведениях Набокова способны постичь и порой даже постигают темы и схемы собственного существования. Их создатель Набоков позволяет своим излюбленным героям (Васенька/Victor в «Весне в Фиальте», Цинциннат Ц. в «Приглашении на казнь», Годунов-Чердынцев в «Даре») понять черты их вымышленного существования. В мире, где потусторонние узоры проступают в трещинках и пробелах повседневной жизни («яви»), судьба, как и смерть, становится вопросом литературной техники, «приемом» – здесь уместно вспомнить цитируемое выше стихотворение Набокова «Комната». Русско-американский критик Владимир Александров отметил, что «Набокову великолепно удается показать, как сам он и его персонажи попадаются в сети судьбы, которые граничат и переплетаются с трансцендентным чертогом»[325].
Наконец, четвертый вопрос – вопрос о значении памяти в произведениях Набокова и Бунина. Критики уже указывали на переклички между тем, как функционирует память в произведениях Марселя Пруста, парадигматического европейского «художника памяти», и в произведениях Бунина и Набокова[326]. Сам Бунин в письме 1936 года признавался Бицилли, что, читая Пруста, «испугался», обнаружив «прустовские места» в собственной «Жизни Арсеньева», которая, как он утверждал, была написана задолго до того, как он смог познакомиться с произведениями Пруста (здесь, кстати, налицо тот же аргумент, что и в самозащите Набокова от обвинений во влиянии Кафки)[327]. Но при этом есть по меньшей мере одно принципиальное различие между тем, как действует память в поэтике Набокова и в поэтике Бунина. В произведениях Бунина, включая «Жизнь Арсеньева» и «Темные аллеи», у памяти нет заданной структуры, и очертания воспоминаний часто зависят от индивидуальных свойств того, кто вспоминает, и от обстоятельств, при которых происходит акт вспоминания. К тому же память в поэтике Бунина тесно связана с устным повествованием и его корнями в русском народном творчестве. В рассказе «Руся» поезд, в котором едет главный герой с женой, делает непредвиденную остановку на маленьком разъезде. Рассказчик вскользь замечает, что однажды провел в этих краях целое лето и вспоминает свое тогдашнее увлечение. Завершив сам акт устного повествования, вызванный случайной ассоциацией, герой возвращается в повседневную, теперешнюю жизнь. В контурах пересказанного воспоминания отражены очертания неотструктурированной памяти. Художник записывает и обрамляет воспоминание – сырой жизненный материал. Однако в произведениях Набокова воспоминания почти всегда находятся под жестким контролем автора/рассказчика. В финале «Весны в Фиальте» Васенька становится писателем именно потому, что он понимает, как облечь свои воспоминания о Нине в совершенную форму рассказа. Форма гениального рассказа открывается ему во всей своей целостности и полноте в момент «космической синхронизации» (термин Набокова), когда его воспоминания о Нине, заключающие в себе больше пятнадцати лет жизни, выстраиваются в совершенную структуру.
Вместо заключения
«…О прозаике, которого ставлю ниже Тургенева»
Окончилось ли соперничество Бунина и Набокова с выходом в свет полного издания «Темных аллей» в 1946 году? Поскольку Набоков после переезда в США больше не писал прозы по-русски, а Бунин с 1946-го до смерти в 1953 году создал лишь несколько рассказов, то финальной бунинской репликой в диалоге стал выход еще при жизни Бунина его книги «Весной, в Иудее. Роза Иерихона» в «Издательстве имени Чехова», в Нью-Йорке, в 1953 году. В этот сборник вошли рассказы Бунина, написанные и до, и после «Темных аллей». Уже после смерти Бунина в том же нью-йоркском издательстве выйдет последний сборник, составленный им при жизни, – «Петлистые уши и другие рассказы» (1954). Бунинский заголовок «Весной, в Иудее», взятый из названия рассказа, вошедшего в «Темные аллеи», перекликается с названием рассказа Набокова «Весна в Фиальте». Три года спустя то же издательство выпустило третий сборник русских рассказов Набокова, который первоначально должен был выйти в Париже накануне войны, но так и не вышел[328]. Набоков озаглавил сборник 1956 года «Весна в Фиальте». Наконец, следует отметить, что «Издательство имени Чехова» опубликовало полный текст «Жизни Арсеньева» и полный текст «Дара» в 1952 году, и это тоже символично.
* * *
В 1940-е и начале 1950-х Марк Алданов, которого связывали многолетние доверительные отношения и с Буниным, и с Набоковым, был одним из источников тех сведений, которые писатели получали друг о друге через океан. Так 15 апреля 1941 года Алданов пишет Бунину о перспективах переезда и жизни в США: «Как Вы будете здесь жить? Не знаю. Как мы все – с той разницей, что Вам, в отличие от других, никак не дадут “погибнуть от голода”. <…> У Сирина книг здешние издатели не покупают, все отказали. Он живет рецензиями в американских журналах, лекциями (по-английски) и отчасти вечерами и пр.»[329]. А в письме Алданова Набокову, написанном 13 августа 1948 года, есть такие слова: «Если Вас интересует Бунин (я ведь знаю, что в душе у Вас есть и любовь к нему), то огорчу Вас: его здоровье очень, очень плохое. А денег не осталось от премии ничего. Я здесь для него собирал деньги <…>»[330].
Вспоминали ли друг друга Бунин и Набоков в послевоенные годы? Одоевцева записала разговор с Буниным, произошедший в октябре 1947 года. Бунин, как обычно, жаловался на низкое качество прозы молодых авторов: «Конечно, – говорит <Бунин>, – не все молодые так пишут. Есть молодые и замечательные. Ну хотя бы Сирин. Тоже штукарит. Но не поспоришь – хорошо. Победителей не судят»[331]. Действительно ли Бунин считал Набокова победителем?
В 1950–1951 годах Алданов принимал деятельное участие в организации в Нью-Йорке вечера в честь 80-летия Бунина. Первоначально обсуждались даже планы приезда самого Бунина из Франции. Вечер несколько раз откладывался, и неопределенность мучила старого Бунина.
28 января 1951 года Алданов пишет Набокову об устройстве вечера и участии Набокова:
Но главное, по общему (и моему) мнению, это ВАШЕ выступление (хотя бы десятиминутное). Вас умоляют приехать для этого в Нью-Йорк. Устраивает вечер Лит. Фонд, образовавший особую комиссию. <…> Если только есть какая-либо возможность, прошу Вас не отказываться. Бунину – 81 год, он очень тяжело болен, и едва ли Вы его когда-либо еще увидите. Вам же будет приятно сознание, что Вы ему большую услугу оказали[332].
Две недели спустя, в письме Алданову от 9 февраля 1951 года, Бунин сетовал: «Когда будет этот бунинский вечер? И будет ли наконец? Вероятно, все-таки будет, и поэтому я буду очень благодарен В. В. Набокову-Сирину, если он прочтет что-нибудь мое на этом вечере. Передайте ему, пожалуйста, мой сердечный поклон»[333]. Бунин, вероятно, все еще помнил посвященный ему берлинский вечер 1933 года, где впервые увидел Набокова и услышал свои стихи в его исполнении. Бунин предложил для прочтения на нью-йоркском вечере на выбор рассказы «Ночлег» (1949), «Косцы» (1921) и «Третьи петухи» (1916). Обращаясь к Алданову, Бунин не знал, что Набоков решил на этот раз не выступать на чествовании Бунина и еще 2 февраля 1951 года, в письме Алданову, ответил отказом на просьбу организаторов вечера:
Дорогой друг, вы меня ставите в очень затруднительное положение. Как Вы знаете, я не большой поклонник И. А. <Бунина>. Очень ценю его стихи – но проза <…> или воспоминания в аллее <…>. Вы мне говорите, что ему 80 лет, что он болен и беден. Вы гораздо добрее и снисходительнее меня – но войдите в мое положение: как это мне говорить перед кучкой более или менее общих знакомых юбилейное, то есть сплошь золотое, слово о человеке, который по всему складу своему мне чужд, и о прозаике, которого ставлю ниже Тургенева? Скажу еще, что в книге моей, выходящей 14 февраля <речь идет о книге «Убедительное доказательство» >, я выразил мое откровенное мнение о его творчестве. <…> Если же фонд решил бы финансировать мой приезд, то все равно не приеду, потому что эти деньги гораздо лучше переслать Бунину[334].
Вечер к 80-летию Бунина состоялся в Нью-Йорке 25 марта 1951 года – без участия Набокова. На нем был зачитан рассказ Бунина «Ночлег», последний в «Темных аллеях»[335]. В отказе Набокова поражает и черствость по отношению старому и больному Бунину и – одновременно – щепетильность Набокова. Что же касается набоковской градации русских прозаиков, то ее нельзя воспринимать без чувства юмора. К примеру, еще в 1947 году, выступая перед американской студенческой аудиторией, Набоков поставил такие отметки русским классикам: Толстому пятерку с плюсом, Пушкину и Чехову пятерку, Тургеневу пятерку с минусом, Гоголю четверку с минусом, Достоевскому тройку с минусом[336]. А в лекции о Толстом, вошедшей в посмертно опубликованные «Лекции по русской литературе» (Lectures on Russian Literature), Набоков предлагает несколько иную шкалу русских прозаиков-классиков, писавших после Пушкина и Лермонтова: на первом месте Толстой, на втором – Гоголь, на третьем – Чехов, на четвертом – Тургенев[337]. Уместно также вспомнить, что во время публичного чтения «Машеньки» в Берлине 13 января 1926 года Юлий Айхенвальд, немало сделавший для молодого Набокова, воскликнул, что появился «новый Тургенев», и настаивал на том, чтобы Набоков отправил рукопись романа Бунину для публикации в «Современных записках» (чего не произошло)[338].
Набоков предпочел отдать должное Бунину иным образом, посвятив писателю длинный пассаж в книге «Убедительное доказательство». В первом варианте своей автобиографии он завершил этот фрагмент иначе, чем в более поздней книге «Говори, память». Он ничего не сказал об отсутствии «real commerce» между ними. Напротив, он писал: «Bunin and I adopted a bantering and rather depressing give-and-take sort of double talk, which I regret now when there is so little chance of my ever visiting him in remote France»[339] («Между Буниным и мной установилась довольно шутливая и довольно удручающая манера подначивать друг друга, о которой <я> жалею теперь, когда мне вряд ли удастся навестить его в далекой Франции»). Сам Бунин, узнав через несколько месяцев о выходе автобиографии Набокова, негодовал в письме Алданову от 10 июня 1951 года по поводу того, как у Набокова преподносятся их парижские встречи:
Вчера пришел к нам Михайлов <П. А. Михайлов, в прошлом профессор юриспруденции, близкий знакомый Бунина>, принес развратную книжку Набокова с царской короной на обложке над его фамилией, в которой есть дикая брехня про меня – будто я затащил его в какой-то ресторан, чтобы поговорить с ним «по душам», – очень на меня это похоже! Шут гороховый, которым Вы меня когда-то пугали, что он забил меня и что я ему ужасно завидую. Вы эту книжку, конечно, видели? Там есть и про Вас – что вы «мудрый и очаровательный», и ни слова о Вас как о писателе[340].
Еще через три дня, 14 июня 1951 года, Бунин внес в дневник такую запись по поводу книги Набокова (илл. 19):
В. В. Набоков-Сирин написал по-английски и издал книгу, на обложке которой, над его фамилией, почему-то напечатана царская корона. В книге есть беглые заметки о писателях-эмигрантах, которых он встречал в Париже в тридцатых годах, есть страничка и обо мне – дикая и глупая ложь, будто я как-то затащил <его> в какой-то дорогой русский ресторан (с цыганами), чтобы посидеть, попить и поговорить с ним, Набоковым, «по душам», как любят это все русские, а он терпеть не может. Очень на меня похоже! И никогда я не был с ним ни в одном ресторане[341].
А 22 мая 1952 года, уже в период последней болезни Бунина, Вера Бунина записывает за Буниным: «Как-то мы сидели в русском ресторане, Михайлов, Зайцев, Алданов и я, Марк Алекс<андрович> <Алданов> говорит: “Вот вас всех Сирин оставит за флагом…” – Я ответил: “Того-то пережил, того-то пережил, Кума Акима, думаю, переживу”…»[342] 10 сентября 1952 года в письме, отправленном в Нью-Йорк писателю Роману Гулю, Бунин назвал себя последним представителем русской литературы, начавшейся с «Жуковского и Карамзина», включавшей Толстого и Тургенева и «заканчиваю<щейся> Иваном Буниным»[343]. Ивана Алексеевича Бунина не стало 8 ноября 1953 года. 6 декабря 1953 года Набоков закончил «Лолиту»[344]. До начала мировой славы Набокова оставалось еще три года, а до бестселлерства «Лолиты» – почти пять лет.
В своей американской карьере писателя, переводчика, преподавателя и исследователя русской литературы Набоков, переживший Бунина на двадцать четыре года и умерший в Швейцарии 2 июля 1977 года, уделял Бунину не слишком много внимания. В лекции, прочитанной им в Уэллсли в 1941 году, он говорил о Бунине и других эмигрантских авторах, противопоставляя их писателям Советской России. Вот выдержка о лекциях в письме Набокова Алданову от 29 марта 1941 года: «…громил Горького, Гемингуэя <так у Набокова> и многих других – и в обмен “имел великолепное время” <дословный перевод с английского «had a great time»>. Говорил, между прочим, о вас, Бунине и себе (не громя)»[345]. В это время Набоков преподавал в Уэллсли, дописывал книгу о Гоголе и приступил к своему второму англоязычному роману Bend Sinister. В своих лекциях в Корнеллском университете он не касался прозы Бунина, но читал аспирантский курс по русской поэзии, в котором прослеживал три основные ветви: Пушкин – Бунин – Ходасевич, Тютчев – Фет – Блок, Бенедиктов – Белый – Пастернак[346] (сам Набоков как поэт оказывался наследником всех трех линий в такой эзотерической схеме). Прозу Бунина Набоков в Корнелле не преподавал, но тем не менее включил «Господина из Сан-Франциско» в список рекомендуемой литературы для студентов Гарварда[347]. Показателен тот факт, что Набоков едва касался творчества Бунина в многолетней переписке со своим главным американским собеседником, писателем Эдмундом Уилсоном (Edmund Wilson)[348]. Упоминания о Бунине появляются на периферийных орбитах отношений «Володи» и «Банни», как, например, в письмах Набокова их общим знакомым. 16 декабря 1944 года, сетуя на англосаксонскую высокосословную чинность и нераскрепощенность Уилсона, Набоков с самоиронией писал Роману Гринбергу, нью-йоркскому литератору и издателю альманаха «Воздушные пути»: «<…> я однажды был где-то <в ресторане> с Иваном Буниным, который в этом смысле не взыскателен, и он жаловался, что я “скрытен” – не изливаю душу над котлетой la Pojarsky»[349]. Набоков жил в то время в Кембридже и уже вынашивал планы автобиографии, в которой он коснулся походов в парижские рестораны и кафе с Буниным. 19 апреля 1951 года Набоков отверг просьбу газеты «Нью-Йорк таймс» написать рецензию на английский перевод «Воспоминаний» Бунина:
If I undertook to write an article on this book, I would certainly do so in a destructive vein. However, the author, whom I used to know well, is a very old man, and I do not feel I that should demolish his book. As I cannot praise it, I would rather not review it at all. <Дословный перевод: «Если бы я взялся за написание рецензии на эту книгу, я бы наверняка написал ее в уничижительном ключе. Однако автор, которого я некогда хорошо знал, человек очень старый, и мне не хочется разносить его книгу. Поскольку похвалить ее я не могу, то лучше мне вообще ее не рецензировать»>[350].
Всего через две недели после этого, 2 мая 1951 года, Набоков напишет Гринбергу из Итаки, городка с гомерическим названием, где расположен Корнеллский университет и где Набоков прожил более десяти лет: «<…> ты пожалуй единственный человек, которому я готов был бы доверить перевод Conclusive Evidence <«Убедительное доказательство»> на великий, могучий, свободный. Ив. Бунин? Но у него есть ужасные одессизмы (как напр<имер> “он стыдился за глухоту”) и кроме того он не знает английского»[351]. Не берусь утверждать с полной уверенностью, но такого оборота в прозе Бунина я не обнаружил, как в словах бунинских рассказчиков, так и в прямой речи его персонажей. При этом Бунин очень часто употреблял формы наречия «глух» и прилагательного «глухой» (в «Господине из Сан-Франциско» «глухо гоготали исполинские топки»; в «Отто Штейне» герой думает «о жизни глухой, дикой, ветхозаветной»). Я не исключаю, что Набоков в порыве самокомпенсации, которым нередко сопровождается переход автора на другой литературный язык и в другую культуру, придумал эти «одессизмы», памятуя о времени, проведенном Буниным в Одессе сначала до революции, а потом уже после революции и до эмиграции. Набоков также упоминал Бунина в предисловии к сборнику выбранных интервью Strong Opinions («Глубокие убеждения»), а также в предисловии к английскому переводу романа «Дар»: «Gone are Bunin, Aldanov, Remizov» («Ушли из жизни Бунин, Алданов, Ремизов»)[352]. В разговоре 1971 года со своим бывшим студентом, американским литературоведом Стивеном Паркером (Stephen Jan Parker) он назвал «Легкое дыхание» своим любимым рассказом Бунина[353]. Набоков так же обратился к примеру Бунина в интервью 1973 года канадскому радиовещанию, напомнив интервьюеру Мати Лаансо (Mati Laanso) и радиослушателям, что уже был русский писатель-эмигрант, удостоившийся Нобелевской премии, – Бунин в 1933 году[354]. Нобелевской премии Набоков так и не получил.
В послевоенных произведениях Набокова мы сталкиваемся с рядом полемических и сатирических отсылок к Бунину. В «Других берегах», русскоязычном варианте автобиографии, описание встречи писателей в Париже заканчивается имитацией прозы Бунина (в английском тексте эта имитация должна была бы следовать за фразой «Bunin and I adopted…» <«Между Буниным и мной завелся…»>): «…и в общем до искусства мы с ним никогда и не договорились, а теперь поздно, и герой выходит в очередной сад, и полыхают зарницы, а потом он едет на станцию, и звезды грозно и дивно горят на гробовом бархате, и чем-то горьковатым пахнет с полей, и в бесконечно отзывчивом отдалении нашей молодости опевают ночь петухи» (Набоков РСС 5:319; ср. Набоков 1990, 4: 428).
Эта пародия Набокова – далеко на первая – подводит итог сразу нескольким повторяющимся мотивам бунинской прозы. Образ кричащих петухов встречается у Бунина в общей сложности около тридцати раз. Ритм повествования – герой, выходящий в сад и скачущий на станцию, – напоминает «Жизнь Арсеньева», где молодой герой несколько раз возвращается в родную усадьбу и снова покидает ее для вступления в новую главу своей (авто)биографии. Наконец, «опевают ночь петухи» – это перевернутая строка из зарисовки Бунина, озаглавленной «Петухи» и впервые напечатанной в «Последних новостях» в 1930 году. Позднее Бунин включил «Петухов» в сборник «Божье древо» (1931), экземпляр которого подарил Набокову[355]. У Бунина в последнем предложении: «петухи опевают ночь» (Бунин СС 5: 426). В этой пародии Набокова, которой нет в английских вариантах автобиографии, «Жизнь Арсеньева» на первый взгляд пародируется, а на второй – прославляется (особенно если вспомнить восторженную рецензию молодого Набокова на ранний вариант «Жизни Арсеньева»)[356].
В пятой главе романа «Пнин» (1957) живущий в послевоенной Америке профессор-эмигрант Тимофей Пнин посещает «The Pines» – дачу своего приятеля Кука (Кукольникова), где застает общество других русских американцев, «<…> сидящих на дачных скамейках и обсуждающих эмигрантских писателей – Бунина, Алданова, Сирина <…>»[357]. Р. Гринберг, большой поклонник творчества Набокова, откликнулся на публикацию «Пнина» письмом, в котором высказал опасение, что собирательно-шаржированный образ «влиятельного литературного критика Жоржик<а> Уранского» получился у Набокова прямолинейным и оскорбительным (В наше время такой образ, прозрачно указывающий прежде всего на Георгия Адамовича, которого Набоков называл «Содомовичем», мог бы вызвать обвинения в авторской гомофобии.) 21 апреля 1957 года Набоков пишет Гринбергу из Итаки: «Во-первых, был и другой Жоржик – Иванов, который тоже продавал свое перо за ласковое словечко или жирный обед (и хоть не брезговал дамами, пробовал и уранизм). Во-вторых, имя Адамовича будет жить столько же лет, сколько имя Бунина или Зайцева или даже Гончарова»[358]. Слова Набокова, в которых нелегко точно определить степень двойной или даже тройной иронии, заставляют еще раз задуматься о многосложности его оценки Бунина. Даже если Набоков и не считал Гончарова большим писателем, высказанный им прогноз тем не менее предвещал Бунину литературную вечность.
Наконец, отсылки к Бунину также заметны в романе Набокова «Ада, или Страсть» (1969) – этом самом длинном, сложном по композиции и языковому строю, быть может самым патологическом и в то же время самом классически-русском из американских романов писателя. Русское имя главного героя Вана Вина (Van Veen) – Иван (Ivan). Совпадение ли, что он, как и сам Бунин, родился в 1870 году[359], или же то, что имена Иван Вин и Иван Бунин связывает анаграмматизм и частичная рифмовка, особенно в привычном французском написании и произношении (Ivan Bounine)? Учитывая эти обстоятельства, а также роль, которая отведена в «Аде» поздней русской дворянской культуре, породивей Бунина и его многих литературных героев, можно предположить, что главный герой романа, который вызывал у самого автора и столь очевидную любовь, и «отвращение» («I loathe Van Veen»[360]), был последним выпадом Набокова против Бунина. О бунинском следе в «Аде» Набокова еще стоит серьезно задуматься.
В заключение мне хотелось бы подчеркнуть, что мои находки, выводы и предположения, основанные на прочтении писем, дневников и художественной прозы Бунина и Набокова, одновременно подтверждают и оспаривают не только теоретические представления формалистов, уже давно ставшие классикой культурологии, но и более современные теоретические представления о динамике литературного процесса. Я имею в виду прежде всего пленительную теорию Харольда Блума (Harold Bloom), лекции которого мне довелось слушать в Йеле, – теорию «боязни влияния» («anxiety of influence»)[361]. Оба сценария литературной истории, формалистский и блумовский, достаточно точно описывают набоковскую сторону отношений между Набоковым и Буниным. В начальный период своего творчества Набоков усвоил некоторые приемы, которые были ранее доведены до совершенства его литературным «дядей» Буниным (по-видимому, литературными «отцами» Набокова были русские символисты). Позднее, уже в американский период, Набоков предпочитал обходить вопрос о роли Бунина и культуры русской эмиграции в своем творческом становлении. В книге «Говори, память» – более позднем, расширенном варианте автобиографии, Набоков писал, обращаясь к англо-американской аудитории, что «<он> всегда предпочитал мало известные стихи <Бунина> его <…> знаменитой прозе» (Набоков ACC 5: 563). В той же книге Набоков добавил в скобках, что соотношение («interrelation») стихов и прозы Бунина напоминает творчество английского прозаика и поэта Томаса Харди (Thomas Hardy)[362] – довольно лестная похвала, особенно если она исходит от Набокова.
После смерти Бунина и до конца своей жизни Набоков продолжал отрицать влияние прозы Бунина. В письме Гринбергу от 1 января 1953 года Набоков писал: «Хочу очень вас поблагодарить за прелестный уют, который вы дали довольно скучному, нечистоплотному, не всегда трезвому человеку, играющему лишь отменно в шахматы – и автору замечательных книг (не снившихся Вельтману или Бунину). Это была шутка…»[363] Все, разумеется, гораздо сложнее, чем «шутка», путь даже набоковская. Игривый тон Набокова маскирует весьма намеренные высказывания писателя о литературе. Переводя на русский первый вариант своей автобиографии, Набоков начал отрывок о Бунине со следующих слов: «Книги Бунина я любил в отрочестве, а позже предпочитал его удивительные струящиеся стихи той парчовой прозе, которой он был знаменит» (Набоков РСС 5: 318; ср. Набоков 1990, 4: 288).
В свете огромного значения прозы Бунина в стилистическом и тематическом воспитании Набокова-прозаика такое замечание пятидесятилетнего Набокова соответствует теоретической модели Блума. Блум называет подобную попытку изменить post-factum историю литературы «актом творческого исправления <act of creative correction>, который в действительности неизбежно является искажением»[364]. Однако с Буниным все обстоит гораздо сложнее. В ходе соперничества с Набоковым Бунину не давали покоя блистательные достижения молодого мастера, «племянника», который отринул все литературные школы и движения, а потом раздвинул самые границы языков и культур. Движимый желанием вернуть себе пальму первенства в русской литературе, Бунин создал свое лучшее произведение, цикл «Темные аллеи». «Темные аллеи», равно как весь поздний период жизни и творчества Бунина, представляют собой такой сложный и поливалентный случай литературного соперничества, что для него трудно подобрать подходящий термин. Для Бунина периода 1940–1950-х годов характерна не боязнь чужого влияния, а скорее боязнь, что те, на кого он повлиял, уже никогда этого не признают.
Ранний вариант части текста перевела с английского Вера Полищук при участии автора. Текст книги был существенно дополнен, изменен и расширен автором в 2013 году.
Благодарности
Я хочу выразить благодарность следующим архивам, библиотекам, университетам, собраниям и издательствам – и следующим коллегам – за предоставление доступа к письмам и другим материалам: Leeds Russian Archive (Brotherton Library, University of Leeds) и лично Ричарду Д. Дэвису за письма В. Д. Набокова и В. В. Набокова к И. А. Бунину и В. Н. Буниной, а также за выдержки из дневников и записей И. А. Бунина и В. Н. Буниной и фотографии; Manuscript Division, Library of Congress за письма И. А. Бунина к В. В. Набокову; Berg Collection, New York Public Library за письмо И. А. Бунина В. В. Набокову, письма В. В. Набокова В. Е. Набоковой, а также надписи на книгах; Carl A. Kroch Library, Cornell University за надпись В. В. Набокова на книге; Beinecke Rare Book and Manuscript Library, Yale University за надписи В. В. Набокова на книгах; Собрание Вл. Почечикина (Орел) за надпись И. А. Бунина на книге; Издательство Ардис (Ardis Publishers) и лично Эллендею Проффер Тисли (Ellendea Proffer Teasley) за фотографии; Дмитрию Набокову за предоставление факсимильных копий писем Владимира Набокова к Вере Набоковой, оригиналы которых теперь хранятся в Berg Collection, New York Public Library; Фонд Хорста Таппа (Horste Tappe Foundation) за фотографию.
* * *
Мне бы никогда не удалось осуществить архивную часть этого проекта без энциклопедических знаний, помощи и соавторства Ричарда Д. Дэвиса (Richard D. Davies), куратора Русского архива в Лидсе, большого знатока наследия Бунина и культуры русской эмиграции. Ранний вариант публикации переписки Бунина и Набокова и комментариев к ним был подготовлен совместно с Ричардом Д. Дэвисом.
Вера Полищук – талантливый писатель и редактор – перевела ранний вариант части этой книги в 1999 году (в соавторстве со мной) и любезно прочитала настоящий, существенно дополненный и расширенный вариант и высказала замечания по тексту. Я ей бесконечно благодарен за внимание и терпение.
За последние два десятилетия я не раз обсуждал соперничество Бунина и Набокова с Владимиром Александровым и Робертом Луисом Джексоном. Идея издать отдельной книгой все собранные мной материалы о Бунине и Набокове возникла в ходе бесед с Александром Долининым во время Набоковских чтений–2012 в Музее Набокова в Санкт-Петербурге. Олег Дорман, Лазарь Флейшман и Давид Шраер-Петров прочитали части рукописи и высказали критические замечания. Ольга Воронина любезно позволила мне выверить цитаты по расшифрованным ею текстам писем Набокова к жене и ответила на мои многочисленные вопросы. Я благодарен этим коллегам за поддержку и дружбу.
Я хочу также поблагодарить всех моих друзей в Музее Набокова, ставшем за эти годы родным адресом на карте Петербурга. Кроме того, я сердечно благодарен всем архивам и архивным и библиотечным работникам, которые оказывали содействие на разных стадиях сбора и публикации материалов, а также Бостонскому колледжу (Boston College), Фонду Гуггенхайма (Guggenheim Foundation) и Кеннановскому институту (Kennan Institute) за финансовую и логистическую поддержу.
Павел Подкосов, Роза Пискотина, Этери Чаландзия, Ирина Серегина и их коллеги в издательстве «Альпина нон-фикшн» приложили большие усилия для того, чтобы эта книга увидела свет, и я благодарен им за высокий профессионализм и любовь к искусству.
Без гостеприимства и помощи моих дорогих друзей Екатерины Царапкиной и Максима Мусселя – и их родных и близких – я бы не смог завершить этот проект.
Наконец, я хочу поблагодарить покойного Дмитрия Набокова за его любезное содействие в осуществлении настоящей публикации. Дмитрий Набоков поддержал идею публикации переписки своего отца с Буниным, несмотря на то, что эта история доставляла ему, верному хранителю памяти своих родителей, меру сыновнего волнения.
* * *
Эта книга бы не увидела свет без поддержки и любви моих родителей, Эмилии Шраера и Давида Шраера-Петрова, моей жены Кэрен Лассер и наших дочерей Мируши и Танюши. I love you all.
Об авторе
Максим Д. Шраер (Maxim D. Shrayer) родился в 1967 году в Москве. Вместе с родителями, писателем Давидом Шраером-Петровым и переводчицей Эмилией Шраер (Поляк), провел почти девять лет в отказе и в 1987 году иммигрировал в США.
Учился в Московском государственном университете, окончил Браунский университет (отделение сравнительного литературоведения), а в 1995 году получил докторскую степень в Йельском университете. В настоящее время профессор в Бостонском колледже (Boston College). Двуязычный автор и переводчик, Шраер опубликовал более десяти книг на английском и русском языках. Удостоен национальной еврейской премии США в 2008 году и стипендии Фонда Гуггенхайм в 2012 году.
В 2007 г. была издана автобиографическая книга Шраера «В ожидании Америки» (Waiting for America) на английском языке, а в 2013 году она вышла в русском переводе. Продолжением темы в 2013 году стала его мемуарная книга «Покидая Россию» (Leaving Russia) – приквел к книге «В ожидании Америки».
Англоязычные рассказы и переводы Шраера публикуются в таких известных американских журналах, как Agni, Kenyon Review, Partisan Review, Southwest Review и др. В книге «Судный день в Амстердаме» (Yom Kippur in Amsterdam, 2009) его рассказы вышли отдельным сборником.
На русском языке вышли три сборника стихов Шраера: «Табун над лугом» (Нью-Йорк, 1990), «Американский романс» (Москва, 1994), «Нью-хейвенские сонеты» (Провиденс, 1998). Проза и стихи Шраера печатались в журналах «Время и мы», «Дружба народов», «Новый мир», «Побережье», «Солнечное сплетение» и др.
Список опубликованных литературоведческих и биографических книг включает «Мир рассказов Набокова», «Русский поэт/советский еврей: наследие Эдуарда Багрицкого», «Набоков: темы и вариации» и др. В соавторстве со своим отцом, Д. Шраером-Петровым, выпустил монографию «Генрих Сапгир: классик авангарда» (2004). В 2013 вышла книга Шраера «Я ЭТО ВИДЕЛ» – о свидетелях Шоа (Холокоста).
Произведения Шраера переводились на немецкий, хорватский, японский и другие языки.
Максим Д. Шраер живет в предместье Бостона вместе с женой и двумя дочерьми.
Сайт автора: www.shrayer.com
О книге «Бунин и Набоков. История соперничества»
В этой чудесной, скрупулезной книге на примере Бунина и Набокова рождается матрица искренне-фальшивой дружбы больших русских писателей, однолюбов своей истины, обреченных на одиночество.
– Виктор Ерофеев, писатель
Я прочитал эту книгу с интересом и удовольствием. С интересом, поскольку тема литературного ученичества, восходящая (во всяком случае, для меня) к Пушкину и Жуковскому, особенно любопытно развивается в «случае» Набокова и Бунина, начинаясь с невольного и неотвратимого ученичества Набокова, преобразуясь в соперничество равных и завершаясь невольным же ученичеством Бунина у «победившего ученика». История эта рассказана Максимом Д. Шраером в новых подробностях, ибо ему удалось изучить архивные документы, бывшие до сей поры почти недоступными. И с удовольствием, поскольку автор прекрасно владеет родным языком и не тяготеет к наукообразию – качества ученого, едва ли не утраченные после ухода Шкловского, Тынянова и Лотмана. К портретам двух великих писателей добавились новые краски.
– Сергей Ильин, переводчик
Литературная эмиграция – вечная русская тема. И вечный же русский вопрос: можно ли увезти с собой Россию, сохранить на чужбине родную речь? Блестящее исследование Максима Д. Шраера о литературном родстве, а затем и соперничестве Бунина и Набокова, живая мысль и безупречный стиль самой этой книги – лучшее подтверждение тому, что можно эмигрировать из России, но не из русского языка.
– Сергей Медведев, историк
Читаешь предисловие к этой небольшой книжке и невольно вспоминаешь начальные страницы «Имени розы» Умберто Эко: молодой интеллектуал крутит роман со взбалмошной красавицей и одновременно погружается в дебри филологических изысканий.
История личных и творческих взаимоотношений двух лучших прозаиков русского зарубежья – тема напрашивающаяся, но, странное дело, до сих пор почти не привлекавшая пристального внимания биографов и интерпретаторов текста. Теперь этот пробел заполнен. Шраер не только разместил в своей книге, одно к одному, интереснейшие свидетельства о соперничестве Бунина и Набокова, обнаруженные им в архивах, мемуарах и газетных подшивках, но и сумел объединить все эти свидетельства в целостную картину, рассматривать которую читатель будет с удовольствием и немалой пользой для себя.
Особо следует поблагодарить Шраера за то, что он не поддался соблазну выступить в роли адвоката для автора «Весны в Фиальте» и прокурора для автора «Генриха» (и наоборот). Да, Набоков иногда предстает на страницах книги не слишком деликатным насмешником, готовым отпустить циническую шутку ради красного словца. Да, Бунин порой выглядит желчным стариком, орлящим свою речь похабными замечаниями. Но ведь оба они были сложными и по-настоящему крупными людьми, а биограф, задним числом защищающий одного от другого, выглядел бы комично и нелепо.
Может быть, так показалось только мне, но книга Шраера оставляет нераскрытой (не знаю, сознательно ли?) одну важную биографическую загадку: чт же все-таки произошло между Буниным и Набоковым после отъезда последнего в США, почему холодноватые, но корректные отношения двух писателей, какими они были в конце 1930-х годов, переродились во взаимную, не скажу, ненависть, но, безусловно, очень сильную антипатию? Здесь мне чудится какое-то пропущенное звено, удастся ли его когда-нибудь обнаружить, не знаю.
Сопоставительные разборы текстов Бунина и Набокова, предпринимаемые в книге, остроумны и доказательны. С ними часто хочется спорить, но ведь это не недостаток, а достоинство. Самые ценные построения чужой мысли для нас как раз те, что будят собственные, пусть и полемические, соображения.
