Кандидат на выбраковку Борисов Антон
Мама, я хочу выразить свою глубокую признательность тебе, отцу, сестренке, бабушкам и дедушке. Я помню о вас и никогда не смогу забыть. Вот только минувшее, подчас, отдает невыразимой горечью и фантомной болью в ночи, поэтому, мои оценки ваших действий и поступков иногда будут резки, воспоминания тяжелы, но так я тогда воспринимал происходящее с нами всеми. Я благодарю и благословляю вас за терпение, честно выполненный родительский и родственный долг. Ведь вы могли бы просто отказаться от меня, бросить, сдать в приют, и вряд ли бы мне удалось повидать мир, узнать, что такое дружба, пообщаться с тысячами прекрасных людей и непосредственно, и через интернет, стать микроскопической частичкой цивилизации, написать эти строки. Болезнь, неумолимая и неизлечимая, разлучила нас. Вы боролись с моим недугом, и одновременно со своим отчаянием, бытовыми и личными проблемами, государством. Боролись, пока у вас хватало сил. Вы люди и возможности ваши не беспредельны. Мне было неведомо, что творилось в ваших душах, как корежился ваш внутренний мир, поэтому я заранее прошу прощения, если по неведению буду категоричен или несправедлив в оценках. Я глубоко убежден в одном — стыдиться вам нечего. Да благословит вас всех Господь!
Твой сын, Антон.
Октябрь 2006 года.
13 сентября 1999 года
Я летел: Сразу оговорюсь: многие слова, которыми мы пользуемся в повседневной жизни для меня имеют свое значение и смысл. Обычно некто говорит: 'Я летел', - и окружающие понимают, что это значит: человек купил билет, прошел регистрацию, сел в эргономичное самолетное кресло и — через несколько часов комфорта, скрашенного обедом и напитками, общением с попутчиками, бдением за компьютером или расслабляющим резиновым сном — оказался в нужной точке планеты. Если в пути у него возникают физиологические потребности, он без проблем решает их, сходив в туалет. Фраза 'я летел' применительно ко мне содержит иное наполнение, как, собственно и все остальные словосочетания.
Итак, я летел, а точнее перемещался в пространстве посредством самолета 'Аэрофлота' по маршруту 'Москва-Сиэттл', и все время, все 11 часов полета, старательно делал вид, что я сплю. Крепко сплю. Я никогда не могу уснуть ни в дороге, ни где-либо в гостях и этот полет в Америку обещал мне изматывающую одиннадцатичасовую бессонницу.
Я лежал в коляске, наглухо прикрученный к ней ремнями 'безопасности'. Лежал, закрыв глаза, слушал равномерный ватный гул двигателей и представлял, как через некоторое время встречусь с друзьями, с Пашей и Лидой, с которыми не виделся уже семь лет. Я пытался вспомнить, что мне нужно будет сделать в первую очередь, после возвращения домой. Придется вновь искать работу, потому что вряд ли, за те два месяца, что я проведу в поездке, за мной сохранится рабочее место. Точнее, не одно, а три, поскольку я умудрялся работать сразу в нескольких организациях, годами не вылезая из своей однокомнатной квартиры. Я пытался вообразить, какие, хотя бы маленькие, подарки и кому я должен привезти из этой поездки за океан.
— Вам нужно чего-нибудь?
Вопрос прозвучал неожиданно — я летел один и настроился практически на полную самоизоляцию. Было немного тревожно и отсутствовало желание общаться с кем-либо:
Еще в тот момент, когда друзья заносили меня с коляской в самолет и устанавливали ее, укрепляя между перегородкой в салоне и креслами, еще в тот момент меня спросили, летит ли кто-нибудь со мной. В ответ на мое отрицание последовал недоуменный вопрошающий взгляд: 'А как же Вы будете? Этот вопрос отражался в глазах молодой женщины, старшей среди стюардесс.
— Не переживайте, все будет нормально. Мне ничего не понадобиться и я Вас не побеспокою, — я улыбнулся и сделал просительное лицо. — Вы мне только помогите, пожалуйста, по прибытии в Сиэтл. Мне нужно будет, чтобы кто-нибудь помог мне в аэропорту найти друзей, которые должны меня встречать.
— Конечно, вам обязательно помогут.
Она говорила вежливо, но, в широко раскрытых зрачках ее глаз явственно читалось охватившее стюардессу смятение. Или, если угодно, профессионально подавляемая волна взаимоисключающих эмоций. Она не могла понять, как это так, со мной нет никого из сопровождающих. А если что-то: Что тогда надо со мной делать?… С какого бока ко мне подступиться?… Как может человек в таком малом объеме и беспомощном виде путешествовать один?… Да, что там путешествовать? Как он вообще, жить-то может?
Всматриваясь в растерянные глаза бортпроводницы я сам начал теряться: а вдруг 'Аэрофлот' ввел какие-нибудь новые, неизвестные мне, правила, относительно 'нестандартных людей' и меня в последний момент ссадят и уже не впустят на самолет без сопровождающего, который моим сценарием не предусматривался. Я как мог успокоил симпатичную представительницу 'Аэрофлота', постаравшись вложить в голос всю уверенность и беззаботность на которые был способен. В конце концов, я не представляю никакой опасности для окружающих, не являюсь животным. Билет мной тоже куплен вполне законно, на деньги, собранные моими друзьями — близкими и незнакомыми, узнавшими о моих проблемах через форум партии 'Яблоко'. Я имею право путешествовать самостоятельно. Устроившись в салоне, я закрыл глаза. Пусть думают, что я безмятежно сплю и, следовательно, мне ничего не надо. Однако, персонал авиалайнера так не считал.
— Вам нужно чего-нибудь? — я услышал вопрос во второй раз, и решил, что следует на короткое время 'проснуться'.
Рядом стояла молодая женщина, лет двадцати пяти, в голубой униформе. Она улыбалась, а в глазах — то же самое тревожное недоумение. Окажись мы в иной обстановке, я бы не упустил возможности пообщаться подольше, однако, вокруг нас сидели пассажиры, многие из которых ошеломленно не спускали с меня глаз. Жгучие взгляды некоторых из них я ощущал даже сквозь свой 'очень глубокий сон'.
— Нет, спасибо! Все нормально.
— Хорошо! Если что-то потребуется, позовите меня. Я все время буду здесь неподалеку.
— Спасибо.
Она пошла дальше, унося с собой вежливое, испуганное лицо. Я ее не убедил. Впрочем, у меня не было такой задачи. Я не собирался никому объяснять, что, готовясь к полету, не ел уже более двадцати четырех часов и не пил, также, часов восемь, не меньше. Потому как знал: если в полете у меня возникнет потребность облегчить организм, то помочь мне в этом вопросе будет некому. А даже и окажись рядом друг, что это изменит? Ну, не станем же мы устраивать физиологическое шоу, на глазах у всех пассажиров? А тащить в самолетную уборную мою неуклюжую коляску — вариант совсем скверный — задействовать придется весь салон. Так что оставалось уповать только 'на воздержание', причем во всех его формах. Я уже, правда, немного созрел для туалета, и сильно хотел пить — в горле все пересохло. Но, полет длится всего одиннадцать часов, ну еще плюс часа полтора-два на взлет и посадку. Нужно просто немного подождать. А ждать и терпеть я умею. Времени и возможностей научиться этому, у меня было предостаточно. В общем, все шло нормально.
Стюардесса отошла и я вновь закрыл глаза. Нужно было со смыслом прожить эти неизбежные часы пребывания в самолете. Читать я не мог, во-первых, у меня ничего для этого оказалось. Я летел один, а потому взял с собой только самое необходимое. Я даже отказался захватить посылку для Паши с Лидой. А, во-вторых, в моей коляске не то, что читать, просто лежать было неудобно. Мне оставалось только одно — вспоминать и размышлять.
Для этого сейчас был самый подходящий момент.
Странно у меня все сложилось. По прогнозам врачей я должен был умереть много лет назад. Не умер.
Что-то не сработало.
Обреченный на неподвижность, на вечную зависимость от кого-то, на скуку и одинокое беспомощное умирание в каком-нибудь забытом Богом и государством доме призрения я, тем не менее, сам, без сопровождающих, летел на высоте десяти тысяч метров через океан к друзьям, живущим на другом континенте:
Опять что-то не сработало.
Или наоборот, сработало 'вопреки'?
А для чего?
Было о чем поразмыслить.
И пока я перемещался в пространстве, память унесла меня в прошлое.
Ненужное возвращение
За весь свой 'санаторный' период я еще один раз 'погостил' у родителей. Мне тогда было четырнадцать. Наступало лето. В санатории, в нашем отделении, грянул капитальный ремонт. На время ремонта всех детей решено было выписать по домам.
Я стремился домой, а мои родители не хотели меня забирать. Врачи несколько раз посылали телеграммы близким, чтобы за мной приехали, но близкие никак не реагировали. Это было непонятно и тревожно, потому что мой дом находился от санатория на расстоянии двух трамвайных остановок. Заканчивался учебный год. Все дети разъезжались по домам. Что со мной делать дальше никто не знал. Уезжала моя подружка Наташа. Она тоже считалась старожилом санатория — лечилась от туберкулеза позвоночника. Будучи совсем детьми, мы лежали в одной палате. Детей до восьми лет, клали вместе, и никто не обращал внимания на пол ребенка. Я в такой палате, для 'маленьких', пролежал до десяти лет.
Наташка пришла попрощаться.
— Антон, а ты что будешь делать? Все почти разъехались.
— Я тоже, возможно, скоро уеду. Может быть, меня заберут, — сказал я неуверенно.
— А давай напишем записку твоим? — вдруг предложила Наташка.
— Какую?
— Я сейчас напишу.
Она села около моей тумбочки и стала что-то царапать шариковой ручкой.
— Вот, смотри!
Перед моими глазами оказался листок бумаги, на котором было написано: 'Мать, почему ты не забираешь меня?… — а дальше очень грязное ругательство.
— Нет, я так не хочу! У меня очень хорошие и мама, и папа.
— Хорошие? Да ты им не нужен. Ты же видишь, не хотят они, чтобы ты ехал домой.
— Нет. Порви то, что написала. Порви!
— Хорошо. Ну, я пошла. Может быть, еще увидимся. Пока.
Она протянула мне руку.
Через два дня за мной все же приехал дед. Когда я очутился дома, то понял, что здесь меня не только не ждали, но и не желали видеть.
— Ты что ругательные письма пишешь? — с порога набросилась мать.
— Какие письма? — я ничего не понимал.
— Вот это письмо, — она протянула мне ту самую Наташкину записку. — Оно оказалось в нашем почтовом ящике. Лежало без конверта.
— Но я этого не писал. Ты же видишь, что это не мой почерк?
Мама все равно не поверила: 'Тут твоя подпись'.
Моя подружка Наташа перестаралась. И без того меня считали здесь лишним. Я видел это в вопросах и взглядах сестренки, которая уже давно привыкла к тому, что она главная в этой семье и все внимание должно уделяться ей одной. Я читал это в поведении матери, в ее глазах, когда она что-то делала для меня. Нет, ей не приходилось 'выгребать' из-под меня, или что-то подобное. Но, тем не менее, я не мог обходиться без посторонней помощи. Мне нужно было помогать мыться, давать еду, воду, выносить баночку с мочой и пакеты с калом, нужно было постоянно помнить, что делать со мной, если они захотят поехать куда-нибудь. Мать была уверена — она тратит силы напрасно, никакой пользы от меня в будущем ожидать не приходится — я дерево никогда не принесущее плодов — вот что говорили ее глаза, вот что я в них читал.
Я читал это и в глазах отца, которого видел редко. К тому времени, его назначили директором рыбного завода; он работал допоздна и часто по выходным. Иногда, он заходил в нашу с сестренкой комнату, садился напротив меня и, очень трудно выразить, каким был его взгляд. Я не видел в нем ничего, что очень хотел бы видеть. Ясно, очень отчетливо я прочитывал только укор: 'Что же ты так подвел меня, сын?
В июне, практически сразу после моего появления дома, мать решила, что лучше всего нам поехать на дачу и там провести месяц — самое жаркое время года. Кондиционеры для рядовой советской семьи в то время были приборами просто космической недосягаемости. Наша семья не считалась бедной — все же, отец имел престижную должность, тем не менее, кондиционера у нас не было. Я вообще не слышал о кондиционерах в то время, хотя астраханский климат, летом, переносится очень тяжело. Температура порой поднимается выше сорока градусов по Цельсию в тени. Поэтому, отец согласился с матерью, несмотря на то, что ему приходилось каждый день бывать на рыбзаводе. Но у родителей имелся автомобиль 'Жигули', приобретенный ими уже после переезда в Астрахань на деньги, заработанные отцом на китобойных промыслах.
Был назначен день переезда. Я ожидал от него переломов, так как при переезде меня обязательно начнут переносить. И не один раз. Утром назначенного дня мама о чем-то говорила с отцом, перед тем, как он отправился на работу.
— Сынок, мы сейчас с Таней уедем, а после шести часов приедет папа и привезет тебя.
Мама поставила на пол тарелку с обычным моим завтраком и обедом: два сырых яйца, хлеб, соль и чай. Я остался ждать отца. Однажды, когда мне было четыре года, меня так вот оставили одного. Я ждал, ждал, ждал родных. Обычно ничего страшного не происходило, но в тот день, точнее в тот вечер, они сильно запоздали. Когда растворились последние солнечные лучи, проникавшие в нашу квартиру, стало темно. Освещение я включить не мог. Оставалось только по-щенячьи подползти к входной двери и, вглядываясь в тончайшую полоску света у самого пола, прислушиваться к шагам на лестнице. Проходили мимо люди: вот кто-то вошел в квартиру напротив, кто-то поднялся этажом выше. Я хорошо научился слышать и различать все, что делается снаружи. У меня не было возможности выйти и посмотреть, но у меня имелись уши. Я все время вслушивался в шумы, в звуки, ждал, когда в дверной замок вставится ключ — я узнал бы этот звук из тысячи самых разнообразных звуков. Но было тихо.
И тут мне стало страшно. Не за свою жизнь, а что больше никто никогда не придет и я останусь один, в этой пустой трехкомнатной, страшной квартире.
Я заплакал. Сначала тихо. Потом громче — вдруг захотел, чтобы меня услышали. Через минуту я уже орал.
К двери подошла женщина из квартиры напротив.
— Что случилось?
— Мама! Мама! Мама не идет! — орал я.
Подошел еще кто-то, они тихо невнятно поговорили. Отошли.
Через какое-то время я услышал долгожданное, спасительное позвякивание в дверном замке.
— Ты что это устроил истерику? — строго спросила мать.
— Чтобы я больше этого не слышал, — почти со злостью бросил отец.
И больше я ничего не боялся. Нет, боялся, конечно, но старался никогда не показывать этого.
В день переезда на дачу я вновь ждал. Стояла жара. Наша квартира располагалась на первом этаже, окна открыты. На этот раз я слушал улицу. Там, возле подъезда, как и всегда, сидели соседки. Пожилым женщинам делать было нечего, и они, обсуждали живущих, проходящих мимо, всех кого видели.
— Нина, здравствуй! Ты с работы? Посиди с нами, устала, поди?
— Здравствуйте, тетя Лида! Нет, спасибо, я очень устала. Да и ужин готовить нужно. Мой с работы придет, а дома ничего не приготовлено.
— Да и, правда, ты вот все по дому, по дому. Он тебя обижает?
— Нет, что Вы такое говорите, тетя Лида? Он меня никогда не обижает. Выпить любит, но так ведь он работает много, иногда и расслабиться нужно. Я пойду. Позже, может быть, выйду.
— Ладно, Нина, иди. Работаешь ты много, худющая какая. Я ведь знаю, что твой работает много. Молодец он у тебя. Все в дом, — голос у говорящей был сочувствующий, почти жалеющий.
Послышались удаляющиеся по лестнице шаги.
— Она ленивая, да и муж такой же. Как напьется, так бьет ее. Видимо, есть за что, — голос принадлежал все той же 'тете Лиде', которая только что жалела ушедшую соседку.
Зная о злых соседских языках, мать старалась не вступать в разговоры с лавочными 'сиделками'. И очень редко кого-то из них приглашала домой. Хотя, тетушки ее уважали. Во всяком случае, демонстрировали это, когда кто-то из них, приходил 'на минутку' по своим соседским делам: попросить взаймы соли или теста.
Я слушал эти лавочные пересуды, ждал отца и старался прокрутить в воображении как он станет переносить меня в машину: как возьмет на руки, как будет держать, закрывая входную дверь ключом, выходя из подъезда, открывая дверцу машины, укладывая на сиденье, как в это время мне лучше удерживать рукой ногу. Короче, это был обычный процесс: я мысленно готовился к переезду, стараясь предусмотреть все возможное, чтобы не сломаться, а если сломаться, то не в нескольких местах одновременно.
Время подходило к семи вечера, когда я услышал, как в замок вставили ключ — пришел отец.
— Что, сын, ждешь? Я сейчас помоюсь, немного посижу и поедем.
Отец знал о моих переживаниях. Я никому об этом не рассказывал, но он видел, как я напрягался, как менялось мое лицо, в тот момент, когда он или мать брали меня на руки.
Летнее время отец всегда переносил тяжело. У него был псориаз. Это заболевание он приобрел во время одного из загранплаваний. По его рассказам, их корабль попал под радиоактивное облако, в то время, когда они проходили неподалеку от Новой Зеландии. По кораблю объявили тревогу, все укрылись внутри, а он не успел. Облако образовалось в результате испытания ядерного оружия на атолле Муруроа. После того плавания, отец какое-то время провел в больнице. Псориаз проявился позже и всякий раз обострялся в моменты, когда он начинал нервничать. С назначением на должность директора рыбокомбината, отец нервничал постоянно.
Красные шелушащиеся пятна шли по всему телу, чистым оставалось только лицо. В момент обострения они сильно чесались, стягивали кожу. По причине заболевания, отцу приходилось носить рубашку с длинными рукавами даже в летнее время. Никто на рыбзаводе не знал о его болезни, а он очень стеснялся. Пятна выглядели страшно и, хотя заболевание это не заразное, впечатление складывалось отталкивающее. Каждый вечер, вернувшись с работы, он шел в душ, а потом долго сидел в кресле, расковыривая свои пятна, часто до крови. Кусочки отшелушившейся кожи валялись потом по всему полу, и мать за это постоянно ругала отца. Только он не мог иначе. Болезнь протекала мучительно. Отец пытался лечиться у разных специалистов, но ничего не помогало. Мать где-то нашла рецепт мази, которая приносила ему облегчение. Снадобье делалось дома, из компонентов, которые пахли очень неприятно. И только вечером, после того как отец намазывался своим пахучим лекарством, можно было видеть его расслабившимся, отдыхающим от изматывающего зуда.
Немного посидев в кресле и поколупав свои болячки, отец начал собираться. Он выглянул в окно на кухне.
— Что они здесь сидят? — в голосе его слышалось раздражение. Я только сейчас понял, отец не просто отдыхал, после работы, он ждал, когда уйдут соседки. Время подходило к девяти вечера, а они все сидели у подъезда и расходиться, судя по оживленной беседе, не собирались. А нам нужно ехать за город.
Отец прошел в спальню, окна которой выходили на другую улицу. Здесь никого не было. Он вытащил противокомариную сетку, открыл окно и выставил на улицу стул.
— Давай, сынок! — он приблизился и взял меня на руки. Когда меня брал отец, я не сильно боялся. Руки у него сильные, и брал он всегда очень осторожно. Подняв, он понес меня, но не к двери, а к окну в спальне. Положил на подоконник.
— Лежи осторожно. Я сейчас подгоню сюда машину. Там эти сидят. Я не хочу, чтобы они видели.
'Этими' были те самые тети, обсуждающие всех и вся. Я вдруг догадался и с какой-то щемящей остротой осознал — моему отцу стыдно, что у него такой сын. И еще, я понял, что стыдно не только ему, но и моей маме. Именно об этом они говорили утром на кухне. Об этом. Это открытие тогда потрясло меня. Я вдруг ощутил, как мучительно жжет клеймо неполноценности, только что поставленное мне самым главным человеком — отцом, который, опасаясь подлых соседских языков, предпочел тащить меня по-воровски, через окно, чтобы никто не увидел его позор и унижение — его больного сына.
Я лежал, боясь пошевелиться, испытывая незнакомую еще боль. Я ничего не сломал, болело где-то очень глубоко внутри. Я понимал, что для родных я стал не просто обузой, я стал обузой, которую надо тщательно скрывать от окружающих. Я замечал, когда к нам приходили гости, меня старались не показывать, держали их подальше от той комнаты, где я прятался. Но никогда до этого я не осознавал так остро, что они, самые близкие мне люди, стыдятся меня, моей болезни.
Отец появился под окном, минуты через три, встал на стул и осторожно снял меня с подоконника. Спустя некоторое время я уже лежал на заднем сиденье. А спустя еще немного, мы ехали за город, в наш дачный домик.
Мать встречала нас у ворот участка. Участок был небольшой. Уже почти стемнело, но в жидком свете электрических ламп я успел разглядеть ряды виноградных лоз, ползущих вверх по струнам проволоки, натянутым на вбитые в землю деревянные жерди, До этого я никогда не видел, как растет виноград. Да и на природу попал впервые. Перед домиком застыли кусты роз, а позади — располагался огород. Росли здесь и плодовые деревья. Мать в начале осени всегда делала запасы на зиму, консервировала помидоры и огурцы, варила варенья. Все у нее получалось очень вкусным, только я, постоянно проживая в санатории, исключительно редко пробовал эту вкусноту.
Почти весь июнь и одну неделю июля прожил я тогда с семьей на даче. Первые четыре или пять дней мать выносила меня по утрам из домика и укладывала на раскладушку, под небольшим навесом. Навес создавал хорошую тень от солнца, правда, даже в тени тогда температура достигала тридцати восьми градусов. Ночью она переносила меня в домик и я спал на полу. В этой же комнате на одной кровати спали родители и сестренка. С наступлением ночи прохладнее не становилось. Ночью работал вентилятор. Засыпали все тяжело. Ночи для меня были пыткой.
В первый же выходной день мать решила искупать меня в небольшом, узком корыте. Когда опускала в него, хрустнула ключица. Перелом. Я поморщился, но матери ничего не сказал. Она сама поняла — что-то случилось. Закончив мытье, позвала отца, чтобы тот помог меня вытащить. Боль в ключице была сильной, да и я напрягся в тот момент, когда отец взял меня на руки. Результат — еще один перелом. Точнее, два. Сломаны рука и нога. Нога сломалась когда я выпустил ее из сломавшейся руки. Ничего особенного, обычная моя жизнь: пришлось отказаться от ежедневных прогулок на раскладушке и оставшуюся часть дачного отдыха проводить в душной комнате, где единственным спасением от жары был тарахтящий вентилятор, который теперь крутился и днем, а купание заменить обтиранием мокрым полотенцем.
Находясь на даче, я иногда видел чистое небо. Я смотрел на него и думал, думал, думал. Я разглядывал плывущие облака. Мне хотелось улететь вместе с ними. Улететь от всего. И от отца с матерью тоже. А может быть, в первую очередь, мне хотелось улететь от них. И в то же время я понимал — они единственные на свете люди, с которыми я еще чем-то связан, кровью, привязанностью, привычкой. Кому я нужен кроме родных, для которых я давно постыдная обуза, но все-таки не чужая обуза, своя?
Возвращение с дачи состоялось тоже ночью, на этот раз отец вносил меня через дверь. На скамейке перед домом никого уже не было.
Точно также, ночью, он отвез меня к бабушке, когда, через неделю, после дачи, мать и сестренка уехали на месяц отдыхать в Трускавец. Отец работал и я его обременял. До возвращения матери меня повесили на бабушку.
Мамины нервы
Меня отправили домой только на лето, на время капитального ремонта. Приближалась осень и дед, как и всегда, надев свои ордена и медали, поехал к главному врачу санатория, чтобы узнать, когда можно привезти внука. Мне необходимо закончить учебу, да и мать, уже начала выражать недовольство, что ей приходится ухаживать за мной. Однако, никто в санаторий брать меня не хотел.
Я чувствовал, что здорово мешаю своим близким, особенно матери. Многого, в ее отношении ко мне, я тогда не понимал, но хорошо понимаю теперь.
Когда наступало время купания, мать опускала меня в ванну, открывала горячую воду и уходила. Вода лилась, вот уже ванна заполнена больше половины, становится горячее и горячее, мне не хочется шевелить ни рукой, ни ногой, потому что при шевелении чувствуется сильное жжение в том месте, где уже привыкшая к воде часть тела соприкасается с другим более горячим потоком. Тяжело дышать из-за пара, который заполняет все вокруг. Но самое страшное, вода продолжает прибывать, и вот я уже в положении, когда над водой только лицо.
Я долго терплю, стараюсь дождаться, когда мать сама вспомнит обо мне и придет, но ее все нет. Я не хочу кричать, звать ее, потому что она дала мне кличку 'паникер'. После злосчастного 'лечения' в Саратове мама все время называет меня так, когда подходит чтобы перенести и видит, как я напрягаюсь. Мне кажется, я этого не делаю, но в такие мгновения мое тело, начинает жить независимо от меня. Вода продолжает набираться.
— Мама, мама!!! — я не выдерживаю и кричу, но мать перед уходом закрыла дверь. Кроме того ванная комната наполнена шумом льющейся из крана воды. Наконец, мать появляется. Она входит как раз в тот момент, когда дышать из-за пара становится невыносимо, а над водой остается только нос и я, с большим трудом, удерживаю голову на поверхности.
Мать выключает воду, помогает помыть голову и тело. После этого, уходит, оставляя меня 'поплавать'. Я лежу и некоторое время стараюсь не шевелиться. Кожа понемногу привыкает к температуре. Теперь, очень недолго, я получаю удовольствие. В воде мое тело теряет вес, я могу двигать и руками, и ногами, совершать движения, которые мне не доступны в обычной обстановке, на суше.
Минут через двадцать появляется мать и вытаскивает пробку. Дождавшись слива воды, она включает душ и я чувствую как в ванну начинает литься холодная, почти ледяная жидкость. Мать быстро, окатывает меня этой водой. Когда холодная влага касается груди, дыхание у меня перехватывает и теперь нужно время чтобы его восстановить.
— Мама, вода холодная, — говорю я срывающимся голосом и понимаю, она и так хорошо это знает.
— На, ополаскивайся, — мать протягивает мне душ.
Я стараюсь не дать ледяным струям снова коснуться груди. Стараюсь направить их за ноги, стараюсь, чтобы вода вообще не попадала на тело. Я никак не могу восстановить дыхание, начинается дрожь во всем теле. Зубы стучат, мышцы сводит судорога.
Время тянется неимоверно долго. Минут через десять появляется мать. Она выключает воду, вытаскивает меня из ванной, переносит в спальню и укладывает на полотенце, расстеленное на полу, прямо под открытым окном. Рядом со мной она бросает трусы и майку.
— Одевайся, — говорит она и уходит. Я все еще стучу зубами. Наконец, мне удается немного унять дрожь в теле. Я одеваюсь.
Одна и та же процедура купания продолжалась из раза в раз, на протяжении всего времени, пока я находился дома. Тяжелее всего приходилось зимой, потому что, несмотря на минусовую температуру снаружи, мать все равно, вытаскивая меня из ванны, пристраивала голого и мокрого на полу перед открытой форточкой. Очень долгое время, после этих процедур, мне не удавалось придти в себя и перестать стучать зубами.
Тогда я не понимал, почему все происходило именно так. А вот матери было хорошо известно — воспаление легких может стать для меня последним заболеванием в жизни. Не трудно догадаться, что было у нее на уме, чего она добивалась, но в результате ее усилий я не только не загнулся, а практически перестал болеть и бояться сквозняков. Впервые я серьезно заболел спустя много лет, да и это была, так называемая, 'больничная инфекция'.
Как-то раз, сестренка Таня подошла и неожиданно ударила меня по лицу, по щеке. Внимательно посмотрела в мои глаза и ударила еще раз.
— Таня, за что? Что я тебе сделал? — было не больно, силы у девятилетней девочки немного, но от ее ударов у меня остановилось сердце. Сестренка увидела на моих глазах слезы, повернулась и вышла из комнаты.
— Ну, как он там? — это был голос матери.
— Плачет, — ответила сестренка.
Я не плакал. Я захлебывался.
Полгода дед обивал пороги кабинетов всяких начальников областного и городского здравоохранения. После таких посещений, он всегда приходил к нам, докладывать о результатах. Наконец, уже в конце марта, дед принес долгожданное: 'Антон, на следующей неделе ты едешь в санаторий'. Голос у него был радостный — мать уже измучила старика упреками, дескать, не может сделать 'простой вещи', устроить внука в санаторий, чтобы доучиться.
Я сам не ожидал, что так несказанно обрадуюсь его словам.
Я еду домой!
Я еду домой из 'дома'!!
Домой!!!
Я вернулся в санаторий, где меня все помнили, все знали. Вместо трех месяцев, как это предполагалось вначале, я пробыл у родителей десять. Пропустил год, во второй раз стал учиться в седьмом классе. И очень об этом жалел.
Время, проведенное дома, в семье, вылетело из памяти почти полностью, как будто этого года в моей жизни не было. Память, как правило, стирает все, о чем мучительно вспоминать. Это хорошо. Иначе жизнь становится кошмаром.
Самым большим моим желанием тогда было желание иметь семью. Настоящих родных и близких. Та мечта живет во мне и сейчас. Однако, Бог вместо этого посылал и продолжает посылать мне друзей, которые заполняют образовавшуюся пустоту, благодаря которым я живу и ощущаю полноту жизни, которых я даже на расстоянии чувствую родными и близкими. Чувства эти намного шире и светлее, чем мои чувства к официальным родственникам. Но, как это ни странно, их я тоже продолжаю любить, не смотря ни на что.
Выпускной бал
И был последний день.
Все двенадцать лет вместились в эти несколько часов. Двенадцать лет, с детскими радостями, переживаниями и проблемами. С надеждой, что когда-нибудь смогу ходить, в самом начале и с пониманием, что этого никогда не случится, с реальностью полной неподвижности в конце. Со сменяющимися вокруг меня, такими же, как я, детьми. Многие лежали годами, некоторые на лето уезжали домой и вновь возвращались осенью. В отличие от меня, все они были любимы, имели семьи, мам и пап, родственников, которые их посещали. Посещали даже тех, кто приехал из далеких сел и деревень. Хоть и не очень часто к ним приезжали, дети были уверены — к ним обязательно приедут. В отличие от них я знал, что мама, папа и сестренка живут рядом, но мои ожидания всегда оставались напрасными.
Чувство стыда, это то, что переживал я все эти годы. Мне было стыдно, если кто-то подходил ко мне и протягивал яблоко или конфету. Мне было стыдно, когда кто-то из пришедших родственников, просил своего ребенка передать мне какое-нибудь лакомство. Они приходили не ко мне, но, каким-то чутьем угадывали, что я — брошенный — и пытались, в меру сил, согревать и утешать меня, как оставленного на улице котенка. Чужие родители делились приготовленными для своего любимого ребенка угощениями со мной — маленьким инвалидом, никем не любимым и полузабытым. Я радовался гостинцам и страдал одновременно. Мне было стыдно. Это был стыд нелюбимого существа перед согретыми родительским вниманием товарищами. Стыд нищего перед богатыми, плохого — перед хорошими. Ко мне не приходят, значит меня не любят, значит я плохой. А если я плохой, то ко мне и не будут приходить. Вот только как стать хорошим, милым родительскому сердцу с моим заболеванием? С первых дней пребывания в санатории, поселилось во мне, совсем недетское ощущение одиночества, униженности и ненужности никому. Тоска по дому и постоянное ожидание, что кто-то из моих родных вспомнит обо мне и придет жили во мне на протяжении всех двенадцати лет. А родительскую ласку мне старались дарить совершенно посторонние люди.
После памятного урока в Саратове я никогда ничего не просил, хотя, очень хотелось мне яблок, конфет, печенья — да мало ли чего хочется ребенку? Мое 'санаторное' детство явилось причиной того, что с тех пор я не люблю яблок, конфет, шоколада. У меня этого не было и значит я не люблю. Это все мне просто 'никогда не нравилось'. И с тех пор, для меня стало естественным — если мне что-то недоступно, значит — я этого просто не хочу.
Я проснулся очень рано. Проснулся, как будто от удара — это мой последний день в санатории. Я прожил тут двенадцать лет, встретил совершеннолетие и вдруг — последний день.
Сегодня ожидалась праздничная линейка — тех, кто заканчивал школу должны торжественно провожать. И хотя за год, я намозолил глаза всем, до кого доехал, в том смысле, что меня видели очень многие, все равно, я не смог перебороть стеснения и предстать в шеренге выпускников на своей нелепой коляске. Мне тогда было не по силам долго выдерживать настороженно-брезгливые взгляды незнакомых людей.
Мы с Сергеем наблюдали за происходящим, скрываясь за углом здания школы, оставаясь невидимыми для любопытствующих глаз. Все выпускники, нарядно одетые, выстроились на площадке за школой. Завуч и главврач сказали добрые напутственные речи, пожелали выпускникам здоровья и 'упехов на жизненном поприще'. Почему-то нелепое 'поприще' гвоздем засело в моей памяти. Наконец, прозвенел последний звонок. Я смотрел из-за угла на одноклассников, и на глаза накатывались слезы. Мне хотелось плакать, все двенадцать лет оказались спресованными в грустных всхлипах бронзового колокольчика. Завтра уже начнется новая жизнь. Санаторий закрывал передо мной двери. А дом? Откроет ли свои? Я рвался домой, и в то же время очень боялся этого. Линейка закончилась. А с ней и моя школьная жизнь.
Мы попрощались с Сергеем — за ним приехал отец. За мной приезжать никто не собирался, но родных предупредили заранее. Главврач специально заказал машину. Оставлять меня в санатории даже на один час никто не хотел. Все, что можно для меня сделать, врачи и педагоги сделали. Если б не последний класс, меня выписали бы раньше. Мои вещи мне помогли собрать дня за три. Да и вещей-то, было немного. Все, что скопилось за эти годы, и чем я очень дорожил — подаренные книги.
Машина подъехала к подъезду, близко подходить к которому я так панически боялся во время своих памятных прогулок. Шофер вышел чтобы позвонить в дверь. Пока мы ехали, он всю дорогу шутил, что вот сейчас мы приедем, а дома никого не будет. Тогда он отвезет меня назад. Он шутил, а мне было не до его шуток. Я понимал, что и так может случиться. А где-то глубоко внутри, теплилась глупая надежда, может быть мне, еще один день, удастся переночевать в санатории, который я воспринимал для себя как защиту. Защиту от встречи с родными.
На пути в институт
Ни от кого помощи я получить не мог. У меня не было ни знакомых, ни, тем более, родственников, имеющих отношение к институту. Более того, решившись поступать я оставался, вообще, один на один с теми проблемами, которые возникали и могли возникнуть. В этом меня еще раз убедил разговор с отцом. Он состоялся незадолго до того, как в нашей семье случилась беда. Как-то, вечером, когда отец сидел после душа в своем любимом кресле и мазал воспалившиеся от псориаза места на теле, он стал рассказывать о своей жизни, как учился, как тяжело им было жить, потому что они с сестрой рано потеряли отца из-за чего им пришлось совмещать учебу с работой. Как, несмотря на все это, он смог получить два высших образования, стал директором. Без всяких связей и протекций. Он рассказывал, как они с матерью очень ждали моего рождения, и как он радовался, когда, там, в плавании, на китобойном корабле в Арктике, он получил телеграмму с долгожданной новостью. И как он мечтал, что вместе с сыном будет ездить на рыбалку, на охоту. И все это, пока он не узнал, что сын болен.
Он говорил и говорил, давая мне понять, своим рассказом, насколько я его разочаровал. Сколько его надежд я разрушил своей болезнью. Родиться-то я родился, да вот что толку? Ни на охоту, ни на рыбалку со мной сходить он не может. Да что там охота — соседям показать меня стыдно.
— Так что сынок, пенсию назначили, больше тебе ничего и не нужно, — я понял, что его монолог приближается к концу и поторопился вставить. — Я уже говорил тебе, что в институт хочу поступать, в педагогический.
— Зачем тебе это нужно? Чего тебе не хватает? — отец посмотрел на меня не с удивлением, а с каким-то непониманием.
— Я не могу просто так жить, — я говорил, а сам понимал, звучит как-то ненатурально, пафосно. Но, у меня в тот момент не было других слов.
— Ну, что ты можешь сделать? Ты что, думаешь, это кому-нибудь нужно? — отец говорил, и я слышал в его голосе насмешливое удивление.
Он немного помолчал и, подводя черту нашей беседе, устало сказал: 'Ну, что же, давай, пробуй. Но, учти, никаких проблем бабушке не создавай. Она и так больна, я не хочу, чтобы ты еще ее нагружал. Твоими делами она заниматься не будет. То, что она бегала по кабинетам с этой твоей пенсией, это ей и так добавило расстройств. Она за тобой ухаживает, это все, что она тебе может дать'.
Отец отвернулся, и встав с кресла, подошел к телевизору, намереваясь прибавить звук. Я понял, что разговор окончен.
— Не буду. Я все понимаю, — в тот момент я очень пожалел, что вообще начал говорить.
Пришло время действовать. Один год я уже потерял. Выписываясь из санатория, я планировал сразу же пытаться поступать в институт, однако, суд и последующие попытки помочь неправедно осужденному отцу вынудили отложить задуманное. К тому же, обитаясь в санатории, я безнадежно оторвался от реальной жизни и даже не предполагал, что отсутствие телефона может стать практически непреодолимым препятствием. Теперь, благодаря деду, телефон у меня был.
В газете я нашел объявление, что приемная комиссия начинает работу. Все желающие должны были сдать документы с 15 по 31 апреля. Экзамены начнутся первого июня. Времени у меня оставалось совсем мало, литературы для подготовки к экзаменам не было вообще.
Первое, что я сделал, нашел номер телефона ректора пединститута, Валерия Александровича Пятина и намерился позвонить ему. Я решил начинать с самого верха, поскольку там и находятся люди, от которых что-то зависит. Ректору я пытался дозвониться в течении двух или трех дней. То, я попадал в момент, когда его не было в кабинете, то когда звонил, у него шло совещание. Существовала еще одна проблема, но это была исключительно моя проблема. В то время я очень боялся начать говорить. Пролежав двенадцать лет в санатории, я не имел элементарного опыта общения с людьми. Собираясь звонить, сначала я пытался проговорить про себя, или, если был один, проговаривал вслух, то, что хотел сказать. Но, даже после этого, я несколько раз набирал номер, слушал гудки, и как только раздавался голос секретаря, нажимал на 'отбой'.
Наконец, все сошлось. Секретарь переключила меня на ректора, он был в своем кабинете, я не нажал на 'отбой' и услышал 'слушаю', сказанное густым объемным голосом.
— Здравствуйте! Я бы хотел поступить в институт, — изнутри меня била мелкая дрожь, меня бросало в жар.
— Нет проблем, сдавайте документы в приемную комиссию и поступайте, — голос был уверенным и постепенно я начал успокаиваться.
— Проблемы есть. Дело в том, что я не могу ходить. И живу я с бабушкой, она больна. Помогать она мне не сможет, — во мне вновь появилась неуверенность. Мне показалось, что он меня сейчас не поймет. Не поймет, какая помощь и в чем мне нужна. В чем бабушка мне помочь не сможет.
— Хорошо, я пришлю к Вам кого-нибудь, — ректор меня понял. Попросил продиктовать ему номер моего телефона и адрес.
— Спасибо! — сказал я в трубку, в которой уже звучали короткие гудки.
На следующий день раздался звонок. Говорил очень приятный женский голос.
— Здравствуйте! Меня зовут Крылова Люба. Ректор попросил меня помочь Вам с поступлением. Что Вам нужно?
— Здравствуйте:
Я уже долгое время не разговаривал ни с кем, кроме своих родных, поэтому, чувствовал себя очень неуверенно. Особенно, после такого вопроса. Потому что не знал что вообще необходимо для поступления в институт. Мы договорились, встретиться и все подробно обсудить.
И тут выяснилось, что проблемы у меня возникают, из ниоткуда. Когда о встрече с Любой я рассказал бабушке, оказалось, она в это время уходит по своим делам. Ждать, пока придет Люба, бабушка не хотела, а когда я попытался ее уговорить, начался скандал. Доступ к моему телу стал камнем преткновения. Пришлось перезванивать Любе и назначать встречу на следующий день. Перед этим я узнал у бабушки, какие у нее планы на означенное время. Планов не предполагалось.
Бабушка могла бы уйти и не запирать замок. Дверь была с маленьким секретом — кто знал, просто поворачивал ручку и входил. Когда кто-то приходящий звонил в дверь, обычно я кричал: 'Кто там? — и если знал пришедшего, то кричал, чтобы повернули ручку и входили. Иногда 'поверните ручку' я кричал сразу, едва заслышав звонок. Этого бабушка и боялась. Квартира наша находилась недалеко от железнодорожного вокзала. Очень часто к нам наведывались с различными просьбами нищие, цыгане, пьяницы. Бабушка панически боялась, что нас обворуют.
Самое смешное заключалось в том, что брать у нас было нечего. Когда отцу вынесли приговор, мать вывезла практически все из квартиры, все вещи. Вывезла, хотя имущество было описано. Я спросил ее, а что нам делать, если придут судебные исполнители и спросят, где вещи, ответом было — 'скажи что ты не знаешь'. Когда судебные исполнители, наконец, появились, то не найдя описанных вещей, они без дальнейших разговоров уехали. Уехали и больше не возвращались.
Теперь, в квартире не было почти ничего, кроме старенькой кровати и очень древнего комода. Бабушка привезла их из своей каморки. У нас не было даже телевизора. Телевизор для меня оставался единственным окном в мир. Бабушка понимала это и мы, на наши с ней очень скромные деньги, состоящие из двух пенсий, моей и ее, несколько месяцев, брали телевизор напрокат.
Две квартиры, трехкомнатную, в которой жили теперь только мы с бабушкой и однокомнатную бабушкину, было решено обменять на двухкомнатную. Если удастся, то с доплатой. Мы дали объявление в газету, и, кроме того, бабушка теперь каждую неделю, в среду и в пятницу, ходила в бюро обмена. Где-то она узнала, что через бюро можно найти более выгодный вариант. Теперь моя эпопея с институтом напрямую зависела от бабушки, норовившей уйти из дома в самые неподходящие моменты. Иногда с большим трудом мне удавалось уговорить ее остаться, до прихода Любы. Я очень боялся, что момент вступительных экзаменов может пересечься с каким-нибудь важным бабушкиным делом. Потому что, день и час вступительных экзаменов от меня никак не зависели. Я не мог перенести час 'икс' на день 'игрек'. В общем, несмотря на то, что очень этого не хотел, я все же создавал бабушке проблемы. Она и так была слишком нервная — в то время, все ее мысли были об отце, который нуждался в ней больше меня. Между нами, часто, стали возникать ссоры.
Люба Крылова появилась в назначенный день. Это была среднего роста девушка, с приятным, русским лицом. Возможно, 'русскость' ей придавала длинная, ниже пояса, тяжелая русая коса. Люба была первым человеком из внешнего мира, которого я увидел за очень долгий период времени. В ее следующий приход она принесла мне учебники и возможные варианты экзаменационных вопросов. Потом Люба стала приходить каждую неделю. Она серьезно и очень ответственно помогала мне готовиться, а во время 'перемен' мы говорили о жизни. Так продолжалось вплоть до вступительных экзаменов.
Они были первыми в моей жизни. Я здорово переживал. Так получилось, что в санатории экзаменов мы не сдавали. В восьмом и десятом классах, на педсоветах было решено выставить нам годовые оценки и этим ограничиться. Решения объясняли тем, что среди нас могли находиться дети со слабым сердцем, поэтому врачи не хотели подвергать нас этому очень нервному испытанию. Не знаю, почему таким было решение педсовета и не ведаю, кто из нас имел 'слабое сердце', только подобные постановления выносились два раза именно тогда, когда среди сдающих экзамены был я. В остальные годы выпускные экзамены проходили без каких-то проблем.
Самым трудным мне представлялся письменный экзамен, Я должен был написать сочинение за определенный промежуток времени. Я не боялся за грамотность. Причина переживаний заключалась в другом: к началу вступительных экзаменов моя правая рука, которой я в то время только и мог писать, была сломана в двух местах. Я, однако, об этом никому не говорил, да, в общем, никого мои проблемы и не касались. Я понимал, что никаких скидок на состояние моего здоровья мне никто делать не станет. За сдачу устных экзаменов я не волновался.
К первому июня, во многом благодаря Любе, я основательно подготовился к битве за институт. Со стороны бабушки проблем тоже не предвиделось. Дни экзаменов были известны заранее и у нее на это время, никаких дел не намечалось.
Новоселье
Трехкомнатная квартира, в которой мы жили до ареста отца, матери стала не нужна. Для нас с бабушкой жилплощадь оказалась велика. После того, как мать увезла из нее почти все вещи и мебель, квартира стояла полупустая. Мама хотела ее продать, но из-за меня дала согласие на обмен. Бабушка, в течение восьми месяцев пыталась обменять эту и свою каморку на одну двухкомнатную квартиру.
Во-первых, она искала такой вариант, при котором, в новой квартире не нужно было делать никакого ремонта. Для нас это являлось основным условием. У нас не было ни денег на ремонт, ни доброго человека, способного этот ремонт осуществить почти задаром.
Во-вторых, мы хотели, чтобы в нашей будущей квартире, обязательно стоял телефон. Это являлось условием, на котором настаивал я. Бабушка считала, что телефон — роскошь. Сколько же скандалов возникало у нас с ней, когда она готова была согласиться на обмен без телефона?! Сколько криков?! Только случай с вызовом «скорой помощи» смог убедить ее что телефон, в нашей с ней ситуации — жизненная необходимость.
В-третьих, она боялась остаться совсем без квартиры, потому что такое с ней уже случалось — она опасалась повторения. И бабушка думала тогда, прежде всего, об отце, о том, где он станет жить, когда выйдет на свободу. Как я сейчас понимаю, это было самым важным для нее. С матерью они договорились, что если обмен произойдет с доплатой, то деньги они разделят поровну, а квартира, которая получится в результате обмена, будет оформлена на бабушку. Она и станет ответственным квартиросъемщиком.
Я видел, между матерью и бабушкой шла борьба, чувствовал, как женщины боятся, что одна из них в истории с разменом квартиры окажется обманутой. Доверия в семье не было. Иногда, мать и бабушка не общались между собой месяцами. Да и между матерью и ее отцом — моим дедом Андреем Аврамовичем, тоже возникали такие серьезные ссоры, что лучше и не вспоминать. Я, в санатории, в своих мечтах представлял семью, где царит любовь и доверие. А в реальности… В реальности я видел то, что было в нашей семье. Я хотел со всеми поддерживать хорошие отношения, а оказывалось, для того, чтобы поддерживать отношения с матерью, нужно было ей показывать, что я не очень хорошо отношусь к бабушке. Как я жалею сейчас, что поддакивал и сочувственно кивал, слушая мамины злые воспоминания об обидах, нанесенных ей бабушкой в далеком-далеком прошлом, малодушно соглашался с утверждениями типа «не повезло нам с родственницей». Самым подлым с моей стороны было то, что я продолжал при этом жить с бабушкой, и она единственная ухаживала за мной.
Впрочем, когда мать уезжала начиналось то же самое. Только уже недобро о матери говорила бабушка и, также, вспоминались прошлые обиды, а я, снова — поддакивал, и соглашался, и кивал. Я хотел быть хорошим со всеми, а выходило, что предавал. До сих пор все это лежит на сердце тяжелым грузом. Понимаю, что ничего уже не исправить. От этого еще тяжелее становится. Я хотел, очень хотел иметь семью, жить в семье. Хотя, уже тогда понимал, что никому в семье я не нужен. Понимал, однако, все же пытался выстраивать какие-то отношения между мной и бабушкой, мной и матерью, мной и сестренкой. Меня очень пугало само название «дом инвалидов». Пугало, почти, до смерти. Я боялся попасть в это место. Боялся. Если бы человек имел возможность видеть свое будущее?! Впрочем, лучше не надо.
Непрерывные переживания, связанные с отцом, хлопоты по обмену квартиры, собственные болезни все это медленно, но верно убивало бабулю. А тут еще я добавлял ей хлопот.
Постоянные стрессы и то, что происходило с руками, сильно отразилось на моем характере, во мне появилась озлобленность. Понимание, что я напрасно родился и непонятно зачем живу, вызывало приступы злобного раздражения всем, что меня окружало. В первую очередь я озлобился на самого себя: шальная мысль о самоубийстве, невзначай залетевшая в мою скорбную голову, как-то незаметно стала привычной. Я думал о самоубийстве, иногда, часами, рисуя в мозгу сопутствующие картинки и приходя в отчаяние от сознания что моя смерть вызовет у родных только вздох облегчения. В озлобленности, я стал говорить об этом бабушке, чем, конечно же, расстраивал ее. Тогда же, понемногу я начал курить. «Буду медленно себя убивать», — думал я. Хотя, бабушке сказал совсем другое.
Бабушка курила. Она курила всю жизнь. Несколько раз пыталась бросить, особенно в те периоды, когда лежала в больнице после инфарктов и сильных сердечных приступов. Закурив, я ей сказал: «Вот когда ты бросишь, тогда и я». Она не бросила, но и я серьезно курить не начал — побаловался примерно с месяц и прекратил. Ничего привлекательного в процессе вдыхания дыма я не нашел и не понимал, зачем бабушка курит, и при этом все время хватается за сердце. Это часто служило толчком к нашим с ней ссорам. Я ее просил не курить, она мне: «Ты не имеешь права мне приказывать».
Часто, между нами начинался спор из-за ее веры в Бога. Вера ее, на мой взгляд, была более чем странная. Я не понимал, такой веры. В Бога я тогда не только не верил, бабушке я демонстрировал самый ярый атеизм.
Как я мог верить в Бога? В Бога, который, по словам бабушки, «все это сотворил и всем руководит, всеми делами». За что же тогда со мной Он так? А с ней? Я смеялся над бабушкиной верой. Мне было непонятно: как можно молиться по написанным на бумажке молитвам; как можно считать святой доску, с нарисованным на ней лицом — икону, которая висела у бабушки в комнате; как можно молиться молитвой, слов в которой нельзя понять? Меня, тогда, раздражала ее непонятная вера, основанная непонятно на чем, замешанная, как мне казалось, на элементарном суеверии. Бабушка приносила, написанные кем-то, на листке бумаги, молитвы. Прятала эти листочки в одежду, когда отправлялась к отцу на свидание, «чтобы эта молитва охраняла». Я постоянно задавал ей вопросы, заранее зная, что она на них ответа не имеет. Понимал, что делаю ей больно, но все равно делал. Моя озлобленность ослепляла меня. Может быть, потому что бабушкино поведение часто направлялось малообъяснимыми для меня предрассудками?
— Антон, я ухожу, — как-то сказала мне бабушка. Мне не нужно было этого говорить. Она начинала одеваться, и я без ее слов, видел, что она скоро уйдет.
— Куда, бабуля?
Вопрос был абсолютно невинный и, на мой взгляд, вполне естественный. В нем заключался не праздный интерес. Если бабушка уходила надолго, требовалось заранее попросить подать все, что мне могло понадобиться за время ее отсутствия: чашку с водой, предметы для туалета…
— Надо спрашивать не «куда?», а «далёко?» — ответила она, вдруг, со злостью в голосе. — А теперь ты мне всю дорогу «закудыкал!»
Она села и никуда уже не пошла. И весь день, после этого, со мной не разговаривала. Конечно же, во всем был виноват я. Сорвал своим неправильным вопросом все ее планы.
Это только один пример того, как она относилась, даже к таким мелочам. Я, откровенно, этого не понимал. И почему-то, связывал ее суеверное поведение с православной верой. Разницы, тогда, я никакой не видел.
Наконец, бабушке удалось найти вариант обмена, устраивающий всех. Обмен был какой-то тройной или даже четверной, то есть, в этом обмене участвовало не две стороны, а больше. Я не вникал в тонкости. Помню только, мы переехали в дом находящийся, практически, в том же районе где мы жили. И люди, уехавшие из той квартиры, оставили нам свой старенький телевизор. Телевизор был черно-белый, но с большим экраном. Я наслаждался. Почти год прошел с того момента, когда я в последний раз смотрел телепередачи. Кроме телевизора съехавшие жильцы оставили нам свой кондиционер. Он был врезан в окно и они не стали его вынимать. Иначе, нам пришлось бы менять раму и створки. Думаю, эти люди вошли тогда в наше положение. Я им был очень благодарен и тогда, и сейчас. Первый раз в жизни я жил в квартире с кондиционером. Только тот кто, хотя бы однажды, парился летом в астраханской жаре, может понять, о чем я говорю.
Переезд будто бы отнял у бабушки последние силы. Приступы участились. Почти каждый день теперь я звонил «03». Принимающие звонки диспетчеры уже меня знали. Как только я произносил: «Борисова Елена Антоновна», — мне тут же отвечали: «Высылаем машину».
А потом приходилось ждать врачей в течение часа. Они приезжали и, все чаще и чаще, перед тем как уехать, говорили, что бабушке необходимо лечь в больницу. Во-первых, её нужно тщательно обследовать. А во-вторых, ей просто жизненно необходимо отдохнуть от всего. Бабушка молча кивала головой. Единственное, что ее удерживало от больницы, это я. Она не могла бросить на произвол судьбы беспомощного внука. Долго, однако, так продолжаться не могло.
Терпение врачей из «скорой» окончательно лопнуло в один из дней. После очередного звонка и приезда «неотложки», врачи пообещали, что, когда я вызову их в следующий раз, они заберут бабушку в больницу. Если же она не поедет с ними, то они на вызовы больше приезжать не будут. Бабушке ничего не оставалось делать, как согласиться с ними. Требовалось только решить, что делать со мной.
К счастью, накануне, я получил, долгожданный ответ из Москвы, из ЦИТО. Как я и ожидал, мне отказали. Причина отказа была в том, что наша Астраханская область относилась территориально к Саратовскому НИИ травматологии и ортопедии. Как раз к тому институту, в котором я уже лежал, когда мне было восемь, и где со мной ничего делать не стали.
Я решил попытаться попасть в эту клинику еще раз. Терять, в то время, мне было уже нечего. Но, направление в Саратовский НИИ мне могли дать только в областном отделе здравоохранения. Для этого требовалось подробное описание состояния моего здоровья. Это могли сделать только в областной больнице. У меня, наконец, появился вполне легальный предлог лечь в клинику, на то время, пока бабушка немного подлечиться. За помощью мы обратились к деду.
Не было, наверное, ни одного кабинета в облздравотделе, где не побывал Андрей Аврамович. Не найдется ни одного тамошнего начальника, которому не удалось бы рассмотреть все дедушкины ордена и медали, прежде чем он смог получить для меня направление в ортопедическое отделение Астраханской первой областной клинической больницы. Дед, если он хотел чего-то добиться, обязательно этого добивался. Он умел быть настойчивым. Так получилось, что в один и тот же день, и я, и бабушка переселились каждый в свою больницу. Бабуля могла лечиться со спокойной душой — я был под присмотром врачей.
Перед тем, как переехать в клинику, требовалось подобрать «хвосты» в институте. Напрягаясь и мучаясь от боли в сломанной руке, я с трудом сумел написать и сдать все необходимые за первый курс письменные работы и зачеты. Я ощущал себя настоящим студентом. В принципе мне было даже легче чем всем остальным моим неизвестным собратьям по учебному процессу. Я не имел возможности предаваться соблазнам молодости и учеба была единственным для меня занятием. Если бы не боль и страх остаться без рук я бы мог сказать что был счастлив.
Люба Крылова помогла мне оформить в институте академический отпуск. Кто бы мог предвидеть, что он сильно затянется, что к учебе в институте я смогу вернуться только спустя пять лет, когда мои невидимые сокурсники уже готовились получать дипломы.
Учебное пособие
Самым популярным развлечением у нас были разговоры «за жизнь». Я в таких разговорах участия не принимал. Моя жизнь, состоявшая в основном из путешествий по больницам, была никому не интересна. Больничный быт и обстановка окружали нас со всех сторон. Разговаривать старались на «внебольничные» темы.
Было у нас еще одно «развлечение». Отделение взрослой ортопедии служило опорной базой для кафедры хирургии, астраханского медицинского института*. Это означало, что каждый день, как минимум один раз, кто-то из врачей, совмещавших преподавательскую деятельность в мединституте, заходил в нашу палату с группой студентов, чтобы практически закрепить в молодых мозгах будущих медиков вызубренные ими теоретические болезни. И тут выяснилось, что я, с моим редким заболеванием, оказывался наиболее рассматриваемым, наиболее ценным экспонатом этой ортопедической выставки.
Мой нестандартный вид никогда не оставлял окружающих равнодушными. Что делать — человека притягивает все что выбивается из рамок обыденного. И я здесь не исключение. Сколько раз наблюдал за собой как мой взгляд, помимо воли возвращался к отсутствующему зубу в челюсти или какому-нибудь другому дефекту на лице нового собеседника. На дефекты старых знакомых внимания уже не обращаешь.
В человеке, и во мне в том числе, сидит трудно объяснимая для меня тяга к неприродной эстетике. Когда я первый раз увидел аквариумных рыбок с чудовищно вытаращенными глазами — «телескопов», внутри меня что-то перевернулось. Я смотрел, и смотрел, и чувстовал как их странные выдвинутые глазные орбиты, жирные тела, судорожные движения в толще воды и отвращают меня, и притягивают одновременно. Но в какой-то момент они стали мне симпатичны, хотя и были «неправильными» рыбами. Вот только сами «телескопы», по моим наблюдениям, о своей ненормальности не думали, свой внешний вид считали совершенно естественным и жаловаться на кормежку, температурный режим и злую судьбу явно не собирались.