Девушка, которую ты покинул Мойес Джоджо
— Нет, я звоню совсем по другому поводу… Просто… — Он хватается за голову и оглядывается на забитую транспортом улицу. — Просто хотел узнать… как ты там. Все ли у тебя в порядке.
В трубке снова длинная пауза.
— Ну, я все еще здесь.
— Я вот что подумал… Может, когда все кончится… мы сможем встретиться. — Он слышит свой голос, слегка дрожащий и неуверенный, и неожиданно понимает, что словами тут не поможешь. Не исправишь того, что он сделал, перевернув всю ее жизнь. Разве она это заслужила?
Поэтому ее ответ не стал для него неожиданностью.
— Извини, но сейчас я могу думать только о следующем судебном заседании. Все… слишком усложнилось. — И снова молчание.
Мимо с ревом пролетает автобус, и он прижимает трубку к уху, чтобы лучше слышать. Закрывает глаза. Она даже не делает попытки прервать затянувшуюся паузу.
— Ты куда-нибудь уезжаешь на Рождество?
— Нет.
«Потому что суд сожрал все мои деньги, — словно слышит он безмолвный ответ. — Потому что ты так со мной поступил».
— Я тоже. Собираюсь сходить к Грегу. Но это…
— Как ты уже однажды мне сообщил, Пол, мы даже не имеем права разговаривать друг с другом.
— Ну хорошо. Ладно, я рад, что ты в порядке. Думаю, это все, что я хотел тебе сказать.
— У меня все отлично.
На сей раз тишина становится просто невыносимой.
— Тогда до свидания.
— До свидания, Пол. — И она вешает трубку.
Пол стоит на Тоттенхэм-корт-роуд, бессильно опустив руку с мобильником, а в ушах у него звучат рождественские хоралы. Затем он решительно засовывает телефон в карман и медленно бредет обратно к своему офису.
28
— Итак, здесь кухня. Как вы уже могли заметить, отсюда открывается потрясающий вид на Темзу и на весь город. Справа вы увидите Тауэрский мост, а внизу — Лондонский глаз. А в солнечные дни стоит нажать на кнопку — правильно, миссис Халстон? — и крыша открывается.
Лив смотрит на супружескую пару, которые, задрав голову, смотрят в небо. На носу у мужчины, бизнесмена лет пятидесяти, очки, свидетельствующие об экстравагантности их дизайнера. Он осматривает дом с абсолютно каменным лицом, возможно опасаясь, что чрезмерное проявление энтузиазма помешает ему при заключении сделки сбить цену.
Но даже он не способен скрыть своего удивления при виде открывающегося потолка. Крыша с шумом отъезжает в сторону, и покупатели видят над головой безбрежную синеву. Зимний воздух потихоньку проникает на кухню, шевеля верхние страницы лежащих на столе документов.
— Не бойтесь, мы не будем слишком долго держать крышу открытой.
За сегодняшнее утро прошло уже три показа, и молоденькой риелторше страшно понравилось открывать и закрывать крышу. Она театрально дрожит, а затем с нескрываемым удовольствием смотрит, как крыша наконец задвигается. Покупательница, миниатюрная японка, с замысловато завязанным на шее шарфом, прижимается к мужу и шепчет что-то ему на ухо. Он кивает и снова поднимает глаза к прозрачному потолку.
— И крыша, как и большая часть дома, выполнена из специального стекла, способного сохранять тепло, как обычная стена с теплоизоляцией. И дом с точки зрения экологии гораздо безопаснее обычного дома с балконом.
Нет, эти двое явно не похожи на людей, когда-либо бывавших в домах с балконом. Японка ходит по кухне, открывает дверцы, выдвигает ящички, с напряженным вниманием изучая их содержимое, точно хирург, готовый вонзить скальпель в открытую рану.
Лив, безмолвно стоящая возле холодильника, ловит себя на том, что жует внутреннюю поверхность щеки. Она догадывалась, что будет нелегко, но не предполагала насколько. Ее мучило чувство вины, ей было чертовски неуютно в присутствии чужих людей, которые шарили холодными, бесчувственными взглядами по личным вещам. На ее глазах они трогают стеклянные поверхности, проводят пальцем по полкам, шепотом обсуждают, куда лучше повесить картины, чтобы «немного это смягчить», и ей хочется вытолкать их всех взашей.
— Кухонная техника самого высокого качества и продается вместе с домом, — открывая дверцу холодильника, замечает риелторша.
— А духовкой вообще практически не пользовались, — раздается голос с порога кухни. Мо накрасила веки блестящими фиолетовыми тенями, а на форменную блузу дома-интерната набросила парку. — Я личный помощник миссис Халстон, — не обращая внимания на ошарашенную риелторшу, как ни в чем не бывало продолжает Мо. — Прошу нас простить, но ей пора принимать лекарства.
Со смущенной улыбкой на губах риелторша поспешно ведет супружескую пару в сторону атриума. Мо тянет Лив за руку.
— Давай-ка сходим попьем кофейку, — говорит она.
— Мне надо быть здесь.
— Нет, не надо. Это чистой воды мазохизм. Ну давай же, надевай пальто и пойдем.
Лив уже тысячу лет не видела Мо. И внезапно испытывает огромное облегчение оттого, что подруга рядом. Она понимает, что ужасно скучала по девочке-готу, ростом всего пять футов, с фиолетовыми тенями на веках и в белоснежной форменной блузке. Ведь Лив теперь ведет призрачную, эфемерную жизнь, сосредоточившись на дуэли двух барристеров в зале суда, с их «возражаю» и «предлагаю», с мировыми войнами и грабителями-комендантами. Она словно находится под домашним арестом, и центр ее нового мироздания — фонтан на втором этаже Высокого суда, место на жесткой скамье, судья с его забавной манерой поглаживать себя по носу перед каждым выступлением, репродукция портрета на подставке.
И Пол. За сотни миль от нее, на скамье для истцов.
— Ты что, серьезно хочешь все это продать? — кивает Мо в сторону Стеклянного дома.
Лив собирается было открыть рот, но потом понимает, что, если начнет говорить о том, что чувствует на самом деле, ее уже будет не остановить. Она будет болтать, болтать — и так до следующего Рождества. Лив хочется рассказать Мо, что статьи о процессе каждый день появляются в газетах, ее имя треплют все, кому не лень, а репортеры непрерывно жонглируют такими словами, как «кража», «справедливость» и «преступление». Ей хочется рассказать, что больше не занимается бегом, так как однажды какой-то мужчина подкараулил ее за несколько кварталов от дома и плюнул в нее. А еще, что лечащий врач выписал ей снотворное, но она боится его принимать. Когда она описывала ему свое состояние в его кабинете, то, похоже, увидела в его глазах осуждение.
— Да. Все нормально, — отвечает Лив и, заметив округлившиеся глаза Мо, добавляет: — Правда. Ведь это, в конце концов, только кирпичи и раствор. Ну и конечно, стекло и бетон.
— У меня когда-то была своя квартира. А продав ее, я целый день просидела на полу и проплакала как ребенок, — помешивая кофе, сообщает Мо, и Лив застывает с чашкой в руке. — Я ведь была замужем. Но не сложилось, — пожимает плечами Мо и переходит к разговорам о погоде.
В Мо произошла какая-то неуловимая перемена. И не то чтобы она стала говорить слишком уклончиво, но между ними образовался невидимый барьер, нечто вроде стеклянной стены.
«Возможно, это моя вина, — думает Лив. — Я была так занята поисками денег и судом, что совершенно перестала интересоваться ее жизнью».
— Знаешь, я тут подумала насчет Рождества, — после непродолжительной паузы произносит Лив. — Послушай, а Раник не согласится переночевать у нас? Я руководствуюсь чисто эгоистическими соображениями. Может, вы двое возьмете на себя приготовление еды? Я никогда раньше не готовила рождественских обедов, а папа с Кэролайн по-настоящему хорошие кулинары, так что не хочется ударить лицом в грязь, — продолжает лепетать Лив.
«Мне просто надо иметь хоть какую-то перспективу, — вертится у нее на языке. — Иметь возможность спокойно улыбаться и не думать о том, какая лицевая мышца сейчас работает».
Мо смотрит на свои руки, у нее на большом пальце шариковой ручкой записан телефонный номер.
— Угу. Кстати, тут вот какое дело…
— Я прекрасно знаю, что у него всегда полно народу. Поэтому, если он захочет встретить Рождество у себя, это нормально. Ведь поймать такси будет просто невозможно, — натужно улыбается Лив. — Но мы могли бы повеселиться. Думаю, мы смогли бы немного развлечься.
— Лив, это не катит.
— Что?
— Он не придет, — поджимает губы Мо.
— Не понимаю.
Мо тщательно подбирает слова, словно осознавая неотвратимые последствия каждого из них.
— Раник из Боснии. Его родители лишились дома во время войны на Балканах. И твой процесс, все это дерьмо… и его тоже касается. Он… не хочет к тебе приходить. И не хочет ничего с тобой праздновать. Мне очень жаль.
Лив смотрит на нее в упор, фыркает и отодвигает от себя сахарницу.
— Ну да, понятно. Только, Мо, ты на минуточку забыла, что я слишком хорошо тебя знаю.
— Что-что?
— Миссис Святая Простота. Но на сей раз ты меня не проведешь.
Однако Мо и не думает шутить. Она даже не смотрит Лив в глаза. Но поскольку Лив ждет ответа, собирается с духом и говорит:
— Я не во всем согласна с Раником. Хотя, типа, тоже считаю, что ты должна вернуть картину.
— Ты о чем?!
— Послушай, мне по барабану, кому она принадлежит, но ты, Лив, можешь потерять все. И если ты сама не способна этого понять, то со стороны оно виднее. Я читала газеты. У тебя нет шансов. И если продолжишь бороться, останешься без штанов. И ради чего?! Нескольких старых масляных клякс на холсте!
— Я не могу отдать ее просто так.
— Но почему, черт возьми, нет?!
— Потому что им плевать на Софи. Они видят только фунты стерлингов.
— Лив, ради всего святого, это же просто картина!
— Нет, это не просто картина! Ее предали близкие. Ее бросили! И у меня, кроме нее, больше ничего не осталось.
— Ты что, серьезно? Я бы не отказалась иметь это твое ничего.
Они смотрят друг на друга и поспешно отводят глаза. Лив чувствует, что у нее краснеет шея.
Мо делает глубокий вдох и наклоняется вперед:
— Насколько я понимаю, здесь вопрос о доверии. И ты влезла в эту историю в том числе из-за Пола. Но пора остановиться. И если честно, никто, кроме меня, тебе об этом не скажет.
— Что ж, спасибо большое. Я буду вспоминать об этом всякий раз, когда придется открывать треклятую утреннюю почту с новой порцией ненависти или показывать свой дом очередному незнакомцу.
Они обмениваются холодными взглядами. Возникшая за столом тишина говорит сама за себя. Рот Мо упрямо сжат, словно она пытается сдержать чертову уйму слов.
— Ну ладно, — наконец произносит она. — А еще я хочу сказать, коли уж пошел такой разговор, что съезжаю. — Она наклоняется, поправляет под столом туфлю, и ее голос доносится откуда-то снизу. — Я собираюсь остаться с Раником. И дело вовсе не в твоей тяжбе. Ты ведь сама говорила, что я могу пожить у тебя только недолго.
— Значит, вот как?
— Думаю, так будет лучше для всех.
Лив застывает на стуле. Двое мужчин за соседним столиком беззаботно продолжают болтать, но один из них, явно чувствуя возникшее в воздухе напряжение, как бы ненароком скользит взглядом по лицам девушек.
— Я, конечно, тебе очень благодарна за то… что разрешила мне так надолго остаться.
Лив отворачивается, с трудом сдерживая слезы. У нее ноет под ложечкой. И даже за соседним столиком возникла неловкая тишина.
Мо допивает кофе, отодвигает чашку:
— Вот такие дела.
— Понятно.
— Я уеду завтра, если не возражаешь. У меня сегодня вечерняя смена.
— Прекрасно. — Лив старается не выдать дрожи в голосе. — Спасибо, что просветила. — Лив и сама не ожидала от себя такого саркастического тона.
Мо выжидает секунду-другую, а потом решительно поднимается с места, надевает парку, закидывает на плечо рюкзак.
— И последнее, Лив. Не то чтобы я, типа, его знала и вообще… Но ты столько о нем рассказывала. Я вот все думаю: а что бы сделал на твоем месте Дэвид? — (Его имя будто взрывает тишину.) — Я серьезно. Если бы твой Дэвид был жив и возникла бы вся эта заварушка — хренотень с историей картины, откуда она взялась, какие страдания выпали на долю бедной девушки и ее семьи, — что, по-твоему, сделал бы Дэвид?
И, оставив вопрос висеть в воздухе, Мо поворачивается и выходит из кафе.
Звонок Свена застает Лив уже на улице. Голос у него какой-то напряженный.
— Ты не можешь заскочить ко мне в офис?
— Свен, сейчас не самое подходящее время. — Лив трет глаза, смотрит на Стеклянный дом. У нее до сих пор дрожат руки.
— Это очень важно. — И, не дав ей возможности возразить, Свен выключает телефон.
Повернувшись спиной к дому, Лив направляется в сторону офиса Свена. Она теперь постоянно ходит с низко опущенной головой, в шапке, натянутой до бровей, старательно избегая взглядов прохожих. И по дороге уже дважды смахивает навернувшиеся на глаза слезы.
Когда она наконец добирается до офиса архитектурного бюро «Солберг-Халстон», то встречает только двоих сотрудников: Ниш, молодую женщину со стрижкой «боб», и парня, имени которого Лив не помнит. Оба делают вид, что страшно заняты, и не здороваются. Лив входит в кабинет Свена, и тот сразу же захлопывает за ней дверь. Он целует девушку в щеку, но кофе не предлагает.
— Ну, как твоя тяжба?
— Не слишком хорошо, — отвечает Лив.
Она слегка раздражена настойчивостью Свена. У нее в голове вертится вопрос Мо: «Что, по-твоему, сделал бы Дэвид?»
Но затем Лив замечает, какое у Свена осунувшееся, серое лицо. И ведет он себя как-то странно. Сидит, уставившись на лежащий перед ним блокнот.
— У тебя все нормально? — спрашивает Лив, начиная паниковать. «Ну пожалуйста, скажи, что Кристен с детьми в порядке».
— Лив, у меня проблемы, — начинает Свен, и Лив без сил опускается на стул, положив сумочку на колени. — Братья Голдштейн отказываются от сотрудничества.
— Что?
— Они разрывают контракт. И все из-за твоей тяжбы. Саймон Голдштейн звонил сегодня утром. Он следит за публикациями в газетах. Говорит… говорит, нацисты отобрали у его семьи все и они с братом не хотят иметь дело с теми, для кого это нормально.
В комнате вдруг становится очень тихо. Она поднимает глаза на Свена:
— Но… они не могут так поступить. Я ведь даже не компаньон фирмы. Так ведь?
— Лив, ты по-прежнему почетный директор, а имя Дэвида играет немаловажную роль в линии защиты. Саймон хочет воспользоваться оговоркой, напечатанной мелким шрифтом в контракте. Ты борешься за это дело в суде вопреки здравому смыслу, а заодно бросаешь тень на репутацию нашей фирмы. Я объяснил ему, какое это опрометчивое решение, на что он ответил, что мы можем попробовать опротестовать его, но у них бездонные карманы. Повторяю дословно: «Свен, вы, конечно, можете судиться со мной, но я непременно выиграю». Они собираются предложить другой фирме завершить работы по проекту.
Лив цепенеет. Голдштейн-билдинг должен был стать апофеозом творчества Дэвида: зданием, призванным увековечить его.
Она смотрит на неподвижный, словно вырубленный из камня профиль Свена.
— У них с братом крайне болезненное отношение ко всем вопросам, связанным с реституцией.
— Это же несправедливо. Мы ведь так и не знаем всей правды об истории картины.
— Не в этом дело.
— Но мы…
— Лив, я целый день пытаюсь разрулить вопрос. Единственный способ уговорить их продолжить работу с нашей компанией, — набирает в грудь побольше воздуха Свен, — сделать так, чтобы имя Халстон никаким боком не было связано с проектом. Иными словами, ты отказываешься от звания почетного директора. И мы меняем название фирмы.
Лив мысленно прокручивает слова Свена, чтобы осознать до конца их смысл.
— Так ты что, собираешься навсегда вычеркнуть имя Дэвида?
— Да. Мне очень жаль. Я понимаю, что это для тебя потрясение. Но и для нас тоже.
И тут она неожиданно вспоминает о еще одной, очень важной для нее вещи.
— А как насчет моей работы с детьми? — спрашивает она.
— Мне очень жаль, — качает головой Свен.
У Лив внутри будто все заледенело. Помолчав немного, она начинает говорить, только очень и очень медленно, ее голос звучит неестественно громко в звенящей тишине.
— Итак, вы приняли такое решение только потому, что я не захотела отдать нашу картину — картину, которую Дэвид совершенно законно купил много лет назад, — и тем самым якобы опозорила фамилию Халстон. И вы вычеркиваете наше имя из благотворительных проектов и названия фирмы. Вычеркиваете имя архитектора, который создал это здание.
— Не надо смотреть на вещи так мелодраматично. — Вид у Свена слегка обескураженный. — Лив, возникла чертовски сложная ситуация. Но если я встану на твою сторону, сотрудники компании рискуют потерять работу. Ты же знаешь, как мы завязаны на Голдштейн-билдинг. «Солберг-Халстон» просто не выживет, если они откажутся от наших услуг. — Свен наклоняется над письменным столом и тихо добавляет: — Сама понимаешь, клиенты-миллиардеры на дороге не валяются. И мне приходится думать о своих служащих.
За дверью кто-то громко прощается. Слышится взрыв хохота. Но в кабинете сейчас стоит напряженная тишина.
— Итак, если я отдам картину, они сохранят имя Дэвида как автора проекта?
— Мы еще не обсуждали. Возможно.
— Возможно, — переваривает Лив это слово. — А если я скажу «нет»?
Свен нервно постукивает шариковой ручкой по письменному столу:
— Мы ликвидируем фирму и учредим новую.
— И тогда Голдштейны останутся с вами?
— Скорее всего, да.
— Значит, от моего ответа ничего не зависит. И ты пригласил меня чисто из вежливости.
— Лив, мне страшно жаль. Но положение пиковое. Я в пиковом положении.
Лив молча сидит секунду-другую, затем встает и, ни слова не говоря, выходит из кабинета.
Час ночи. Лив, задрав голову, прислушивается, как Мо ходит по гостевой комнате, застегивает молнию портпледа, тяжело опускает его на пол возле двери. Она слышит звук спускаемой воды в туалете, осторожные шаги наверху — и все, тишина. Мо уже спит. Лив лежит и не знает, что делать. Может, все-таки стоит подняться наверх и попробовать уговорить Мо не уезжать, но слова, возникающие в голове Лив, упорно не хотят выстраиваться в нужном порядке. Она вдруг вспоминает о находящемся в нескольких милях отсюда недостроенном стеклянном здании, имя архитектора которого будет закопано на глубину фундамента.
Тогда она берет лежащий возле кровати мобильный телефон. И смотрит на светящийся экран.
Никаких новых сообщений.
Одиночество накатывает на нее, причиняя почти физическую боль. Стены спальни вдруг кажутся очень уж непрочными, не способными защитить от враждебного мира снаружи. Дом больше не прозрачный и безупречный, как задумал его Дэвид: его пустые пространства холодны и безжизненны, а чистые линии нарушены переплетениями с линиями судьбы, стеклянные поверхности запачканы прикосновениями к изнанке жизни.
Лив пытается подавить приступ тихой паники. Она вспоминает о дневнике Софи, о заключенной, которую везут в поезде неведомо куда. Если она покажет документы в суде, то, возможно, сумеет сохранить картину.
«Но тогда, — размышляет Лив, — Софи навечно останется в памяти людей как женщина, переспавшая с немцем и предавшая свою страну, так же как и своего мужа. И я буду ничуть не лучше жителей Сен-Перрона, которые в трудную минуту оставили ее одну».
Что сделано, того не воротишь.
29
1917 г.
Я перестала оплакивать родной дом. Трудно сказать, как долго мы ехали, поскольку день перепутался с ночью, а сон — с явью. Когда мы уже порядочно отъехали от Мангейма, у меня вдруг страшно разболелась голова, а потом начался такой жар, что я с трудом поборола желание сбросить с себя всю одежду. Лилиан сидела рядом, вытирала мой мокрый лоб своей юбкой и помогала мне во время коротких остановок. Ее глаза запали, лицо осунулось от напряжения.
— Мне скоро полегчает, — твердила я ей, одновременно уговаривая себя, что это всего лишь простуда — неизбежный результат напряжения последних дней, холода и стресса.
Грузовик трясся и вилял, объезжая рытвины, брезент раздувало ветром, и внутрь залетали ледяные капли дождя. Голова нашего молоденького конвоира моталась из стороны в сторону. Иногда после особенно сильных толчков он открывал глаза и грозно смотрел на нас, будто хотел предупредить, чтобы мы сидели смирно.
Я прикорнула на плече у Лилиан, время от времени просыпаясь и вглядываясь сквозь щель в брезенте в пейзаж за нашей спиной. Я видела, как разбомбленные приграничные поселки сменялись более-менее аккуратными городками с уцелевшими рядами домов. Их потемневшие балки казались черными на фоне белой штукатурки стен, в их садах виднелись подстриженные кусты и аккуратно возделанные грядки. Мы ехали мимо больших озер, шумных городов, пробирались, увязая в грязи, по разбитым лесным дорогам. Нас с Лилиан практически не кормили; лишь изредка нам в кузов бросали, точно свиньям, по куску черного хлеба, который мы запивали водой.
Но потом жар еще больше усилился, и есть почти расхотелось. Болело буквально все тело: голова, суставы, шея, поэтому я уже не обращала внимания на сосущее чувство в животе. Аппетит пропал, и Лилиан приходилось уговаривать меня, несмотря на боль в горле, сделать хотя бы глоток воды. И хоть чуть-чуть поесть, чтобы совсем не ослабеть. Она говорила со мной с таким надрывом, будто хорошо знала, что нас ждет, но скрывала от меня. После каждой остановки ее глаза все больше округлялись от страха, и, несмотря на то что разум мой слегка помутился от болезни, ее страх передался и мне.
А во сне черты лица Лилиан были страдальчески искажены, что говорило о терзающих ее кошмарах. Иногда, просыпаясь, она хваталась руками за воздух и стонала от несказанной муки. И тогда я брала ее за руку, пытаясь вернуть назад в действительность. Я смотрела на немецкую землю, по которой нас везли, хотя и сама не знала, какой теперь в этом смысл.
Я потеряла всякую надежду, когда поняла, что мы не едем в Арденны. Комендант и заключенная между нами сделка остались в ином измерении; и отель с его полированной барной стойкой из красного дерева, и моя сестра, и городок, в котором я выросла, похоже, были только плодом больного воображения. Ведь непридуманная жизнь оказалась совсем другой: в ней царили лишения, холод, боль и постоянный страх, стучавшийся в виски. Я попыталась вспомнить лицо Эдуарда, его голос — и не смогла. В памяти возникали только отдельные фрагменты — завитки каштановых волос на воротничке, его сильные руки, — но никакого целостного образа. Теперь единственной реальностью для меня была сломанная рука Лилиан, покоящаяся в моей ладони. Я смотрела на самодельную лонгетку, наложенную на ее искалеченные пальцы, и пыталась напомнить себе, что должен же во всем этом быть хоть какой-то смысл: возможно, именно так Бог проверяет на прочность нашу веру, хотя с каждой следующей милей сомнения терзали меня все больше.
Дождь кончился. Мы остановились в какой-то деревушке, наш конвоир, с трудом расправив затекшие конечности, вылез из машины. Мотор заглох, и мы услышали снаружи немецкую речь. Мне хотелось попросить у них немного воды, так как губы совсем пересохли, а ноги дрожали от слабости.
Лилиан, сидевшая напротив, вдруг застыла, совсем как заяц, принюхивающийся, нет ли где опасности. У меня стучало в висках, звенело в голове, но, прислушавшись, я услышала типичный шум рыночной площади: веселые крики торговцев, степенные переговоры покупательниц с владельцами торговых палаток. Тогда я на секунду прикрыла глаза и постаралась представить, что язык не немецкий, а французский и мы находимся в Сен-Перроне, городе моего детства. Потом представила себе сестру с корзиной под мышкой; она покупает томаты и баклажаны, взвешивает их в руке и осторожно кладет на место. И почти ощутила солнечные лучи на своей коже, почувствовала запах копченых колбас и сыров, увидела себя медленно идущей между торговыми рядами. Но тут чья-то бледная рука отогнула брезентовый край, и передо мной появилось женское лицо.
От неожиданности я даже поперхнулась. Женщина с секунду смотрела на меня в упор — и я решила, что она собирается предложить нам поесть, — но потом отвернулась и, не выпуская края брезента, что-то крикнула по-немецки. Лилиан подползла ко мне и притянула меня к себе:
— Закрой голову руками, — прошептала она.
— Что?
Но ответить она не успела, так как в кузов влетел булыжник и больно стукнул меня по руке. Растерявшись, я собралась было выглянуть наружу, но получила удар камнем по голове. Я зажмурилась, а открыв глаза, увидела еще одну женщину, затем вторую, третью, четвертую… С искаженными от ярости лицами они швыряли в нас все что ни попадя: камни, гнилую картошку, старые деревяшки.
— Huren![37]
Мы с Лилиан забились в самый дальний угол, напрасно пытаясь защитить голову от сыпавшихся градом камней; руки у меня покрылись синяками. Мне хотелось крикнуть им: «Зачем вы так? Что мы вам плохого сделали?» Но их лица были такими злобными, а в голосах было столько ненависти, что я не решилась. Эти женщины открыто нас презирали. Дай им волю — и они разорвали бы нас на части. От ужаса у меня стало горько во рту. Страх вдруг принял некую физическую форму, стал живым существом, способным заставить меня забыть, кто я есть, лишить возможности думать и сдерживать естественные отправления организма. Я молилась — молилась, чтобы они оставили нас в покое, чтобы весь этот кошмар поскорее закончился. А когда я отважилась поднять глаза, то увидела нашего молоденького конвоира. Он стоял в сторонке, прикуривая сигарету, и спокойно обозревал рыночную площадь. И тогда я почувствовала холодную ярость.
Между тем нас продолжали закидывать камнями. Атака длилось всего несколько минут, но мне они показались часами. Кусок кирпича смазал меня по губам, и я почувствовала во рту металлический привкус крови. Лилиан не кричала, но болезненно вздрагивала от каждого нового удара. Я изо всех сил обнимала ее обеими руками, словно она была именно той соломинкой, за которую можно было еще зацепиться в этом безумном мире.
Но тут все как-то сразу прекратилось. В ушах у меня звенело, а по виску, прямо в уголок глаза, стекала теплая струйка крови. Прозвучала какая-то команда, мотор взревел, молодой солдат неохотно залез к нам в кузов, и грузовик тронулся с места.
Из моей груди вырвался даже не вздох, а всхлип облегчения. «Сукины дети», — прошептала я. Лилиан сжала мне ладонь здоровой рукой. С бьющимся сердцем, трепеща от страха, мы снова уселись на скамью. А когда негостеприимный город остался позади, всплеск эмоций сменился диким изнеможением. Ужасно хотелось спать, но я боялась заснуть, страшась того неизведанного, что ждало нас впереди, Лилиан тоже не спала, она смотрела широко раскрытыми глазами на тоненькую полоску дороги, которая виднелась из-под брезента. И тогда внутренний голос подсказал мне, что она будет на страже и присмотрит за мной. Немного успокоившись, я положила голову на скамью, закрыла глаза и провалилась в небытие.
Когда мы остановились, я увидела сплошную заснеженную равнину. Только редкий лесок да разрушенный сарай оживляли пейзаж. Нас вытащили из кузова прямо в темноту и прикладами подтолкнули в сторону деревьев, знаками показав, что здесь можно справить нужду. У меня практически не осталось сил. Измученная лихорадкой, я дрожала от холода и едва держалась на ногах. Лилиан захромала подальше от мужских глаз в сторону сарая. А я, почувствовав приступ дурноты, повалилась в снег. На мужчин, нетерпеливо стучавших ногами о борт машины, мне уже было наплевать. Прикосновение холодного снега к разгоряченным ногам оказалось удивительно сладостным. И я отдалась во власть холода, от которого коченело тело, стыла кровь в жилах, испытывая странную радость от ощущения того, что наконец лежу на земле. Я глядела в бездонное небо со сверкающими точками звезд до тех пор, пока у меня не закружилась голова. И неожиданно вспомнила, как много месяцев назад смотрела на звезды в тайной надежде, что Эдуард сейчас тоже любуется звездным небом. И тогда я протянула руку и написала пальцем на искрящемся снегу: «ЭДУАРД».
Затем то же самое — с другой стороны, словно хотела себя убедить, что он сейчас хоть и далеко, но живой и невредимый и что он — мы — существуем. Я водила посиневшим пальцем по снегу — десять, двадцать раз — до тех пор, пока не написала «Эдуард» со всех сторон от себя. Эдуард. Эдуард. Эдуард. И уж больше ничего не видела, кроме дорогого мне имени. Я лежала в кольце из заветных слов, и они кружились в танце вокруг меня. Какой простой выход — остаться здесь, в снежном плену, под знаком Эдуарда, а там будь что будет! Я откинулась на спину и засмеялась.
Из-за сарая вышла Лилиан. Она замерла, увидев меня. Лицо у нее было совсем как когда-то у Элен: лицо женщины, измученной жизненными невзгодами, женщины, не уверенной в том, хватит ли ей сил на еще одну схватку с судьбой. И что-то заставило меня привстать.
— Я… Я… намочила юбку, — было единственным, что я смогла произнести.
— Пустяки, это всего лишь снег. — Потянув меня за руку, она помогла мне подняться, отряхнула от снега.
И вот так — хромая и покачиваясь — мы побрели навстречу равнодушным солдатам с их ружьями, чтобы забраться обратно в кузов грузовика.
Свет. Лилиан, зажав мне рот рукой, смотрела на меня в упор. Я удивленно заморгала и невольно отшатнулась от нее, но она прижала палец к губам. И только когда я кивнула в знак того, что все поняла, она убрала руку. Я обнаружила, что грузовик снова остановился. Мы были в лесу. Снег, покрывший неровными заплатами землю, приглушал все звуки и мешал двигаться вперед.
Лилиан показала на конвоира. Тот лежал, растянувшись на скамье, с вещевым мешком под головой, и спал как убитый. Он храпел, вытянув тонкую беззащитную шею, а его кобура была совсем рядом от нас. Я инстинктивно сунула руку в карман, где лежал острый осколок стекла.
— Прыгай, — шепнула Лилиан.
— Что?
— Прыгай. Если постараемся идти по склону, где нет снега, то не оставим следов. И к тому времени, когда они проснутся, будем уже далеко.
— Но мы же в Германии.
— Я немножко говорю по-немецки. Мы выберемся.
Она очень оживилась и прямо-таки излучала уверенность. С тех пор как нас увезли из Сен-Перрона, я еще ни разу не видела ее такой. Прищурившись, я посмотрела на спящего солдата, потом — на Лилиан, которая, отогнув брезент, вглядывалась в свет нового дня.
— Но нас непременно пристрелят, если поймают.
— Нас пристрелят, если мы останемся. Да и лучше бы пристрелили, так как дальше будет только хуже. Пошли. Нельзя упускать такой шанс. — Она еще раз повторила последнее слово, беззвучно шевеля губами, и ткнула пальцем в мою сумку.
Тогда я встала, выглянула наружу. И остановилась.
— Не могу.
Лилиан повернулась ко мне всем телом. Сломанную руку она прижимала к груди, чтобы лишний раз не травмировать. При дневном свете мне были хорошо видны синяки и царапины на ее лице, оставшиеся после вчерашней атаки разъяренных женщин.
— А что, если меня все-таки везут к Эдуарду? — сглотнув, спросила я.
— Ты что, ненормальная? — уставилась на меня Лилиан. — Ну давай же, Софи! Пошли! Это наш шанс.
— Не могу.
Она снова придвинулась ко мне поближе, нервно оглядываясь на спящего конвоира, затем схватила меня здоровой рукой за запястье. Лицо ее было искажено от ярости.
— Софи, они не везут тебя к Эдуарду, — сказала она так, словно обращалась к неразумному ребенку.
— Комендант говорил…
— Он же немец, Софи! Ты унизила его. Не смогла разглядеть в нем мужчину! Неужели ты надеешься, что он отплати тебе добром?
— Я знаю, надежды почти нет. Но это… единственное, что у меня осталось. — И, чувствуя на себе ее пристальный взгляд, я придвинула к ней свою сумку: — Послушай, ты иди. Возьми все, что есть. Ты справишься.
Лилиан схватила сумку и снова выглянула наружу. Она словно готовилась к прыжку, прикидывая, в какую сторону лучше бежать. Я же со страхом косилась на спящего конвоира, который мог проснуться в любую минуту.
— Иди!
Я не могла понять, почему она не двигается. Она медленно повернула ко мне страдальческое лицо:
— Если я скроюсь, тебя убьют.
— Что?
— Как пособницу.
— Но тебе действительно стоит попытаться бежать. Тебя обвиняют в подрывной деятельности. У меня совсем другая ситуация.
— Софи, ты единственная отнеслась ко мне по-человечески. Не хочу, чтобы твоя смерть была на моей совести.
— Со мной все будет в порядке. Как всегда.
Лилиан Бетюн посмотрела на мое грязное платье, на мое дрожащее от холода и лихорадки худое тело. Она постояла еще немного, затем тяжело опустилась на скамью, а сумку бросила на пол, явно не заботясь о том, услышат ее или нет. Я пристально посмотрела на нее, но она отвела глаза. И тут мотор внезапно заработал. Послышались отрывистые команды. Грузовик медленно тронулся с места, подпрыгнув на рытвине, отчего мы с Элен повалились на бок. Наш конвоир только громко всхрапнул, но не проснулся.
Дотронувшись до руки Лилиан, я прошептала:
— Беги, Лилиан! Пока не поздно. Ты еще успеешь. Они не заметят.
Но она пропустила мои слова мимо ушей. Подтолкнула сумку ногой поближе ко мне, села рядом со спящим солдатом. И, привалившись к стенке кузова, уставилась невидящими глазами прямо перед собой.
Тем временем грузовик вырулил из леса на открытую дорогу, и несколько миль мы ехали молча. Где-то вдалеке слышались звуки выстрелов и время от времени мелькали другие военные машины. Замедлив ход, наш грузовик миновал колонну тащившихся вдоль обочины оборванных мужчин. Они шли, низко опустив голову, и напоминали скорее призраков, чем живых людей. Я заметила, как Лилиан неотрывно глядит на них, и на душе стало еще тяжелее. Если бы не я, она сделала бы это. Мы сделали бы это вместе. И когда в голове немного прояснилось, я поняла, что лишила ее последнего шанса вернуться к дочери.
— Лилиан…
Она покачала головой, словно не желала ничего слышать.
А мы ехали все дальше. Небо нахмурилось, снова пошел дождь, холодные капли, проникавшие сквозь прорехи в брезенте, обжигали кожу. Озноб у меня усилился, при каждом новом толчке грузовика боль стрелой пронизывала тело. Мне хотелось сказать Лилиан, что я сожалею. Хотелось сказать, что я поступила ужасно эгоистично. Я не имела права лишать ее единственного шанса. Ведь она была абсолютно права: надеяться на то, что комендант отплатит мне добром, — самообман.