Девушка, которую ты покинул Мойес Джоджо
— Что?
— Может быть, у вас есть любимые блюда? Конечно, выбор продуктов у нас невелик, но я могла бы сделать для вас что-нибудь особенное.
Я видела, как мадам Полин, словно случайно поднимая руки вверх, призывает остальных петь громче.
Комендант слегка оторопел. Я улыбнулась, и его лицо немного смягчилось.
— Это очень лю… — начал он, внезапно оборвав себя на полуслове.
По дороге во весь опор, взмахивая концами шерстяного шарфа, мчался Тьерри Артей и показывал на что-то за своей спиной. Комендант, сразу же забыв обо мне, стремительно развернулся к солдатам, которые начали собираться на площади. Я подождала, пока он отойдет подальше, и направилась к продолжавшим петь старикам. Элен и посетители «Красного петуха», должно быть услышав шум, прильнули к окнам, некоторые тут же вышли на улицу.
На минуту все замерло. И тут на главной улице появились они, примерно сто мужчин, шедших небольшой колонной. А рядом со мной продолжали петь старики. Когда они поняли, кто это идет, то сперва растерялись, но затем их голоса зазвучали мощно и уверенно. Среди нас не было никого, кто не пытался бы найти среди устало бредущих солдат родное лицо. Но, так и не узнав никого, мы не почувствовали облегчения. Неужели это были французы? Они выглядели понурыми, мрачными и сломленными; одежда висела мешком на их исхудавших телах, раны были кое-как перевязаны заскорузлыми бинтами. Они прошли всего в нескольких футах от нас под охраной немецких солдат, возглавлявших и замыкавших колонну. А нам оставалось только смотреть, поскольку помочь им мы были не в силах.
И тут я услышала, что голоса стариков зазвучали громче и решительнее, более слаженно и стройно:
- Я стою под дождем на ветру
- И пою байлеру-леру.
У меня комок встал в горле, когда я подумала, что где-то там, далеко, вот так может идти и мой Эдуард. Я почувствовала, как Элен схватила меня за руку, и поняла, что она думает о том же.
- Здесь трава зеленее.
- Пой байлеру-леру…
- А потом приду к тебе я
- И тебя с собой заберу.
Мы, словно окаменев, вглядывались в лица пленных. Неожиданно рядом с нами возникла мадам Лувье. Юркая, как мышка, в черной шали, развевающейся на холодном ветру, она прошмыгнула между нами и сунула черный хлеб, который только что купила в boulangerie, прямо в руки тощего как скелет мужчины. Он поднял глаза, словно не понимая, в чем дело. Но тут к нему с громким криком подскочил немецкий солдат и, увидев, что именно получил пленный, прикладом ружья выбил хлеб из его рук. Буханка камнем упала в сточную канаву. Пение тут же прекратилось.
Мадам Лувье посмотрела на хлеб, затем подняла голову и завизжала, пронзая криком неподвижный воздух:
— Ты, животное! Вы, все немцы, животные! Хотите уморить голодом этих людей, точно собак! Что с вами такое? Вы все ублюдки! Сукины дети! — (Я в жизни не слышала от нее таких выражений. Казалось, оборвалась какая-то связывающая ее тонкая нить и она наконец освободилась.) — Тебе хочется кого-нибудь ударить? Ударь меня! Ну, давай же, вперед, бандитская рожа! Ударь меня! — Ее голос кнутом рассекал стылый воздух.
Я почувствовала, что Элен схватила меня за руку. Я молилась, чтобы старая женщина замолчала, но она продолжала визжать, тыча костлявым пальцем солдату прямо в лицо. Немец смотрел на нее с едва сдерживаемой яростью. Костяшки его пальцев, сжимающих приклад, побелели от напряжения, и я испугалась, что он действительно ее ударит. Ведь она была такой хрупкой, и от удара ее старые кости просто треснут и рассыплются.
Мы стояли затаив дыхание, но солдат только молча достал из канавы хлеб и протянул ей.
Мадам Лувье посмотрела на него как на грязь под ногами.
— И ты думаешь, я смогу есть этот хлеб, зная, что ты вышиб его из рук моего умирающего от голода брата?! Они все мои братья! Все мои сыновья! Vive la France! — выплюнула она в него, ее старые глаза горели фанатичным огнем. — Vive la France!
И, словно по команде, старики за моей спиной, бросив петь, эхом повторили:
— Vive la France!
Молодой солдат беспомощно оглядывался, ожидая команды от старшего по званию, но его отвлек крик, раздавшийся в голове колонны. Воспользовавшись суматохой, один из пленных бросился бежать. Молодой человек, с рукой на самодельной перевязи, высколзнул из колонны и помчался через площадь.
Комендант, который стоял вместе с еще двумя офицерами возле разбитого памятника мэру Леклерку, увидел его первым.
— Halt! — закричал он, но молодой человек, теряя на ходу ботинок не по размеру, припустил еще быстрее. — HALT!
Беглец бросил вещевой мешок и теперь, похоже, несся во весь опор. Он споткнулся, когда у него с ноги слетел второй ботинок, но сумел выправиться. Еще немного — и он скрылся бы за углом. Тогда комендант рывком вытащил из кобуры пистолет. И прежде чем я успела понять, что он собирается делать, поднял руку, прицелился и выстрелил. Пленный с хорошо слышным треском рухнул как подкошенный.
Мир вокруг нас застыл. Птицы умолкли. Мы смотрели на тело, распростертое на булыжной мостовой, и Элен глухо застонала. Она рванулась было к нему, но комендант приказал всем стоять на месте. Он что-то прокричал по-немецки, и конвоиры, подняв ружья, наставили их на пленных.
Никто не шелохнулся. Пленные стояли, хмуро глядя в землю. Похоже, такой поворот событий их не особенно удивил. Элен, прижав руки ко рту, что-то бормотала себе под нос. Я обняла ее за талию. Я слышала свое тяжелое дыхание.
Комендант резко отошел от нас и направился в сторону лежавшего парня. Он подошел к мертвецу, сел на корточки и прижал палец к его подбородку. Темно-красное пятно уже расползлось по потертой куртке убитого, а глаза безжизненно смотрели в небо. Комендант просидел так с минуту, затем выпрямился. Двое офицеров направились было к нему, но он жестом приказал им встать в строй. Затем он пошел обратно через площадь, на ходу засовывая пистолет в кобуру. Поравнявшись с мэром, он остановился и коротко бросил:
— Позаботьтесь о том, чтобы сделать необходимые распоряжения.
Мэр молча кивнул. Я видела, как у него дрожит подбородок.
Подгоняемая громкими криками, колонна двинулась вперед. Пленные шли, уныло понурившись. Женщины Сен-Перрона уже совершенно открыто всхлипывали в носовые платки. Мертвое тело лежало кучей тряпья совсем рядом с рю де Бастид.
Меньше чем через минуту после ухода немцев часы Рене Гренье в абсолютной тишине печально пробили четверть второго.
В тот вечер настроение у всех в «Красном петухе» было мрачнее некуда. Комендант даже и не пытался завязать со мной беседу, а я всем своим видом давала понять, что у меня нет ни малейшего желания вступать в разговоры. Мы с Элен подали еду, помыли сковородки, стараясь лишний раз не высовываться из кухни. Есть мне совершенно не хотелось. Перед глазами стоял убитый парень в окровавленных лохмотьях, его свалившиеся с ноги ботинки не по размеру.
У меня не укладывалось в голове, что офицер, хладнокровно вытащивший пистолет и безжалостно пристреливший парня, был тем самым человеком, что сидел за моим столом, сокрушался, что еще не видел своего маленького сынишку, рассуждал об искусстве. Я чувствовала себя обманутой, словно комендант скрыл от меня свою истинную сущность. Ведь немцы явились сюда вовсе не затем, чтобы вкусно поесть и поговорить о прекрасном. Они явились сюда, чтобы убивать наших сыновей и мужей. Они пришли, чтобы уничтожить нас.
В тот момент я поняла, что моя тоска по мужу граничит с физической болью. Последнюю весточку от него я получила около трех месяцев назад. И не имела ни малейшего представления, где он и что с ним сейчас. Пока мы жили в искусственной изоляции, я еще могла уговаривать себя, что он находится в добром здравии и, в отличие от меня, живет в реальном мире, пускает по кругу фляжку с коньяком или чирикает что-то на клочке бумаги в свободное время. Когда я закрывала глаза, то вспоминала Эдуарда таким, каким помнила его по Парижу. Но после того, как я увидела колонну пленных французов, которых гнали по улицам нашего города, мне стало еще труднее держаться за свои фантазии. А что, если Эдуард сейчас в плену, израненный и умирающий от голода?
Я бессильно прислонилась к раковине и закрыла глаза.
В этот момент я услышала звон разбитой посуды. Очнувшись, я выбежала из кухни. Элен стояла, вскинув руки, спиной ко мне, у ног ее лежал поднос с осколками разбитых бокалов. Комендант держал какого-то молодого офицера за горло, прижав его к стене, и с искаженным лицом что-то кричал ему по-немецки. Офицер беспомощно поднял руки вверх, будто давая знать, что сдается.
— Элен?
Лицо ее было пепельно-серым.
— Он облапил меня, когда я шла мимо. Но… но господин комендант точно с ума сошел.
Теперь их уже окружили остальные. Они повскакали с мест, опрокинув стулья, и о чем-то умоляли коменданта, при этом старались перекричать друг друга. В баре стоял невыносимый шум. Видимо, комендант внял их уговорам и несколько ослабил хватку. Но тут он, похоже, поймал мой взгляд и, сделав шаг назад, со всей силой ударил парня в скулу, так что у того голова отлетела от стены.
— Sie knnen nicht berhren die Frauen![15] — закричал он.
— Быстро на кухню, — подтолкнула я сестру к двери, даже не позаботившись убрать осколки.
Я услышала громкие голоса, потом — как хлопнула дверь, и побежала за ней по коридору.
— Мадам Лефевр! — (Я как раз домывала уцелевшие бокалы. Элен уже легла в постель. События сегодняшнего дня вымотали ее больше, чем меня.) — Мадам?
— Господин комендант? — повернулась я к нему, вытирая руки посудным полотенцем.
На кухне горела только одна свеча, жалкий фитиль, плавающий в жиру в банке из-под сардин, и я почти не видела его лица.
Он стоял прямо передо мной, держа фуражку в руках.
— Прошу извинить меня за бокалы. Я позабочусь о том, чтобы вам прислали новые.
— Можете не трудиться. У нас осталось еще достаточно. — Я не сомневалась, что новые бокалы будут просто реквизированы у наших соседей.
— Примите мои извинения… за того офицера. Можете заверить вашу сестру, что подобное впредь не повторится.
Но я в этом и не сомневалась. Из заднего окна я видела, как нарушителя спокойствия выводят под руки его товарищи, к скуле у него была приложена мокрая тряпка.
Я надеялась, что комендант сейчас уйдет, но он остался стоять. Я чувствовала на себе его взгляд. В глазах у него застыла тревога, а возможно, и невысказанная боль.
— Еда сегодня была… выше всяких похвал. Как называется блюдо?
— Chou farci,[16] — ответила я, но он продолжал чего-то ждать, и когда пауза неприлично затянулась, добавила: — Это колбасный фарш с овощами и травами, завернутый в капустные листья и тушенный на медленном огне.
Он топтался на месте, разглядывая носки сапог, затем прошелся по кухне и остановился, ткнув пальцем в кружку с кухонными принадлежностями. Мне даже на секунду показалось, что он хочет их забрать.
— Очень вкусно. Все так и сказали. Вы меня спрашивали сегодня, какое у меня любимое блюдо. Так вот, если вас не затруднит, не могли бы вы почаще готовить именно это?
— Как вам будет угодно.
Сегодня вечером он был каким-то другим, более беспокойным, что ли. Я чувствовала, как в нем волнами поднимается возбуждение. Я гадала про себя, каково это — убить человека. Хотя для немецкого коменданта это, наверное, все равно что выпить чашку кофе.
Он посмотрел на меня так, будто хотел сказать что-то еще, но я уже повернулась к своим кастрюлям. Я слышала, как в баре, за его спиной, офицеры, собираясь уходить, задвигают стулья. На улице шел дождь, и мелкие капли методично барабанили в стекла.
— Вы, должно быть, устали, — произнес он. — Оставляю вас с миром.
Я взяла поднос с бокалами и проводила его до дверей кухни. Уже на пороге он повернулся, так что мне пришлось посторониться, и, надев фуражку, спросил:
— Как поживает младенец?
— Жан? Спасибо, прекрасно. Разве что…
— Нет. Тот, другой младенец.
От удивления я чуть было не выронила поднос. Я попыталась взять себя в руки, но почувствовала, что шея начинает предательски краснеть. Что наверняка не ускользнуло от его внимания.
Когда ко мне вернулась способность говорить, я пробормотала внезапно охрипшим голосом, уставившись на поднос с бокалами:
— Надеюсь, мы все… нсколько мы можем… с учетом сложившихся обстоятельств…
Казалось, комендант обдумывал мои слова.
— Берегите его. И не стоит выносить его слишком часто на холодный ночной воздух, — спокойно произнес он, а потом, задержав на мне взгляд чуть дольше положенного, повернулся и вышел из кухни.
6
В ту ночь, несмотря на усталость, я не сомкнула глаз. Я смотрела на Элен, которая спала очень беспокойно, что-то бормотала во сне и шарила рукой по постели в бессознательном стремлении проверить, на месте ли дети. В пять утра я вылезла в абсолютной темноте из кровати и, завернувшись в одеяла, на цыпочках спустилась вниз вскипятить воду для кофе. В обеденном зале до сих пор стояли запахи вчерашнего ужина: пахло золой из камина и колбасным фаршем, отчего у меня сразу заурчало в животе. Я сделала себе горячий напиток и, сев за барную стойку, смотрела, как над пустой площадью восходит солнце. Когда небо начало потихоньку розоветь, я смогла разглядеть правый дальний угол, где упал пленный. Я не знала, были у него жена и дети. Может быть, они сейчас сочиняют ему письмо или молятся о его благополучном возвращении. Сделав еще один глоток, я заставила себя отвернуться.
И, уже собираясь подняться наверх, чтобы одеться, я внезапно услышала, как кто-то скребется в дверь. Я вздрогнула от испуга, увидев тень за занавеской из хлопка. Завернувшись поплотнее в одеяла, я пристально вглядывалась в темный силуэт за дверью, гадая, кто бы это мог быть в столь ранний час. Неужели комендант решил вернуться, чтобы продолжать мучить меня намеками, что он все знает? Тогда я осторожно подошла к двери, приподняла занавеску и увидела, что это Лилиан Бетюн. Волосы она уложила в высокую прическу из локонов, а глаза подвела тенями. На ней было ее черное каракулевое манто. Пока я отодвигала засовы и открывала дверь, она испуганно озиралась по сторонам.
— Лилиан? Вы что… Вам что-то надо? — спросила я.
Она полезла в карман манто, достала какой-то конверт и сунула мне.
— Это вам, — сказала она.
— Но как… как вы смогли…
Подняв бледную руку, она покачала головой.
Мы уже несколько месяцев не получали писем. Немцы устроили нам информационный вакуум. Я держала письмо, забыв обо всем на свете, но потом вспомнила о приличиях:
— Не хотите зайти в дом? Может быть, кофе? У меня осталось немного настоящего кофе.
— Нет, спасибо. Мне пора домой к дочери, — вымученно улыбнулась Лилиан, и, прежде чем я успела открыть рот, она уже шла, ежась от холода, по улице, и мне слышен был только стук высоких каблучков по каменной мостовой.
Я опустила занавеску и снова закрыла дверь на засов. Затем я опустилась на стул и разорвала конверт. И давно забытый голос снова зазвучал у меня в ушах.
Дорогая Софи!
Я так давно ничего о тебе не слышал. Молю Бога, чтобы ты была жива и здорова. Даже в самые мрачные минуты своей жизни я продолжаю верить в лучшее и не сомневаюсь в том, что, если бы с тобой что-нибудь случилось, мои душевные струны непременно завибрировали бы, точно от звона далеких колоколов.
Не могу сообщить тебе ничего нового. И у меня нет никакого желания расцвечивать тот мир, что вокруг меня. А подобрать подходящие слова просто невозможно. Я только хочу, чтобы ты знала, драгоценная моя женушка, что я здоров и физически, и душевно, причем сохранять бодрость духа мне помогают только мысли о тебе. Все солдаты здесь, как талисман, носят с собой фотографии своих любимых, которые служат им защитой от тьмы, — смятые, испачканные грязью снимки, которые дороже всех сокровищ мира. Но мне, Софи, чтобы вызвать тебя в своем воображении, не нужна твоя фотография: стоит только закрыть глаза — и я сразу вспоминаю твое лицо, твой голос, твой запах, и ты даже представить себе не можешь, как благотворно это на меня действует.
Я хочу, чтобы ты, моя дорогая, знала, что, в отличие от моих товарищей, я не просто радуюсь каждому прожитому дню, нет, я благодарю Господа за то, что каждый прожитый день приближает мое возвращение к тебе на целых двадцать четыре часа.
Твой Эдуард
Судя по дате, письмо было написано два месяца назад.
Не знаю, что сыграло свою роль — переутомление или шок от событий предыдущего дня, — поскольку я не из тех, кто чуть что плачет, но я, аккуратно положив письмо в конверт, опустила голову на руки и зарыдала в своей пустой, холодной кухне.
Я не могла объяснить остальным жителям нашего города, почему надо срочно зарезать свинью, но приближение Рождества стало прекрасным предлогом. Офицеры собирались ужинать в «Красном петухе», причем их должно было прийти больше, чем обычно, и тогда мы договорились, что, пока они будут здесь, мадам Полин соберет тайный rveillon[17] у себя в доме, который находился всего через две улицы от площади. Если я сумею задержать немецких офицеров подольше, тесная компания городских жителей успеет спокойно зажарить поросенка в печи для выпечки хлеба, что мадам Полин держала в подвале, и съесть его. Элен поможет мне обслужить немцев, а затем незаметно проскользнет через дыру в нашем погребе, прошмыгнет по переулку, чтобы присоединиться к детям в доме мадам Полин. Те же, кто жил слишком далеко, чтобы пройти по городу незамеченным, останутся у мадам Полин после комендантского часа и спрячутся, в случае если немцы придут с проверкой.
— Но это несправедливо, — заметила Элен, когда я двумя днями позже изложила в ее присутствии свой план мэру. — Если ты останешься здесь, то будешь единственной, кто пропустит праздник. Нет, так не пойдет, ведь именно ты спасла свинью от немцев.
— Кто-то из нас должен остаться, — твердо заявила я. — Ты ведь знаешь, что для нас будет гораздо безопаснее, если офицеры соберутся в одном месте.
— Но без тебя все будет уже не так.
— Никогда не бывает, чтобы все было так, как хочется, — отрезала я. — И ты не хуже меня знаешь, что господин комендант непременно заметит мое отсутствие, — произнесла я и, увидев, что Элен переглянулась с мэром, добавила: — Элен, не стоит волноваться по пустякам. Ведь я la patronne. Он знает, что я здесь каждый вечер. Если меня не будет, то сразу заподозрит неладное. — Но тут я поймала себя на том, что слишком громко протестую, а потому продолжила примирительным тоном: — Оставьте мне немного мяса. Заверните в салфетку и принесите. Обещаю, что если у немцев будет достаточно еды, то постараюсь себя не обидеть. Я внакладе не останусь. Клянусь.
Они вроде бы успокоились, но я не могла сказать им правды. С тех пор как я поняла, что комендант знает про свинью, мне напрочь расхотелось ее есть. И оттого, что он не стал нас разоблачать, уж не говоря о том, чтобы нас наказывать, я почувствовала не облегчение, а наоборот, крайнюю неловкость.
И теперь, видя, как он подолгу смотрит на мой портрет, я больше не испытывала гордости за то, что даже немец смог оценить талант моего мужа. Когда комендант заходил на кухню просто поболтать, я мгновенно напрягалась, опасаясь, что он опять начнет намекать на случай с поросенком.
— И снова, — начал мэр, — мы у тебя в неоплатном долгу.
Вид у него был подавленный. Луиза болела вот уже целую неделю; его жена однажды призналась мне, что стоит дочери заболеть, как мэр от беспокойства теряет сон.
— Не смешите меня, — резко сказала я. — По сравнению с тем, что делают сейчас наши мужчины, это всего лишь повседневная работа.
Но моя сестра слишком хорошо меня знала. Она не задавала вопросов в лоб, это было не в ее стиле. Но я чувствовала, что она наблюдает за мной, слышала, как меняется ее голос при любых разговорах о rveillon. И наконец, за неделю до Рождества, я не выдержала и призналась ей. Она сидела на краю постели и причесывалась. Рука, в которой она держала щетку, замерла.
— Как думаешь, почему он не дал делу хода? — спросила я, закончив рассказ.
Элен опустила голову, а потом посмотрела на меня с ужасом в глазах.
— Я думаю, ты ему нравишься, — ответила она.
Неделя перед Рождеством выдалась очень хлопотливой, хотя разгуляться было особено не с чего. Элен и несколько дам постарше шили тряпичные куклы для ребятишек. Куклы, конечно, получались совсем примитивными: юбки из дерюги, а лица — из старых чулок с вышитыми глазами. Но для нас было очень важно, чтобы оставшиеся в Сен-Перроне дети получили, хотя бы такое маленькое чудо в это безрадостное Рождество.
Я тоже потихоньку становилась храбрее. Уже два раза мне удалось стащить у немцев немного картофеля. Чтобы скрыть недостачу, я готовила им пюре, а картофель распихивала по карманам и переправляла самым слабым и больным. Я таскала мелкую морковь и засовывала в подол юбки, так чтобы, если меня вдруг остановят и начнут обыскивать, ничего нельзя было найти. Мэру я отнесла две банки куриных потрохов на бульон для Луизы. Девочка стало совсем бледной, ее часто лихорадило; жена мэра рассказала мне, что дочь немного задерживается в развитии и постепенно уходит в себя. Но когда я смотрела на нее, потерявшуюся на огромной старой кровати с рваными одеялами, апатичную, непрерывно кашляющую, то думала, что ее можно понять. Ну какой ребенок выдержит такую жизнь?!
Конечно, мы изо всех сил скрывали от детей самое худшее, но ведь они жили не в безвоздушном пространстве, а в мире, где мужчин убивают прямо на улице, где чужие дяди за волосы вытаскивают их матерей из кроватей, чтобы наказать за малейшую провинность вроде прогулки в запрещенных местах или неоказания немецкому офицеру должного уважения. Мими смотрела на происходящее большими серьезными глазами, в которых застыл молчаливый вопрос, что разбивало Элен сердце. А Орельен становился все злее. Я видела, как злоба кипит в нем, точно вулканическая лава, и мне оставалось только молиться о том, чтобы, когда вулкан начнет извергаться, мой брат не заплатил бы за это слишком высокую цену.
Но самой большой неожиданностью в ту неделю стала подброшенная мне под дверь газета с плохо пропечатанным шрифтом под названием «Journal des Occups».[18] Единственным официально разрешенным в Сен-Перроне средством массовой информации была «Bulletin de Lille»,[19] которая являлась настолько откровенной немецкой пропагандой, что большинство из нас использовали ее исключительно для растопки. Но в «Journal des Occupes» все же давалась какая-никакая информация о военных действиях и назывались все оккупированные города и деревни. Там приводились комментарии к официальным коммюнике, а также юмористические заметки об оккупации, лимерики на тему черного хлеба и карикатуры на ответственных за его поставки офицеров. И всех читателей настоятельно просили не интересоваться источником распространения газеты, а после прочтения сжечь.
Там приводился список так называемых десяти директив фон Генриха, где высмеивались наложенные на жителей Франции мелочные ограничения.
Трудно выразить словами, насколько воодушевило жителей нашего города это четырехстраничное издание. За несколько дней до rveillon в баре наблюдался стабильный приток посетителей, которые или просматривали газету в туалете (днем мы прятали ее в корзине под старой бумагой), или передавали информацию и самые удачные шутки из уст в уста. Мы так много времени проводили в уборной, что немцы даже забеспокоились, не началась ли в городе эпидемия какой-то заразной болезни.
Из газеты мы узнали, что все соседние города постигла та же участь. Мы услышали о существовании ужасных лагерей для военнопленных, где мужчин морили голодом и заставляли работать до седьмого пота. Мы обнаружили, что в Париже не знают о нашем бедственном положении, а из Рубе, где запасов продовольствия было даже меньше, чем в Сен-Перроне, эвакуировали четыреста женщин и детей. Не то чтобы в такой обрывочной информации содержалось что-то полезное, но она напоминала нам о том, что мы до сих пор являемся частью Франции и тяготы войны выпали на долю и других городов, а не только на нашу. Но самое главное, газета сама по себе являлась предметом нашей гордости, поскольку свидетельствовала о том, что французы не утратили способность сопротивляться немецким порядкам.
Мы отчаянно спорили о том, каким образом могла попасть к нам газета. То обстоятельство, что ее принесли именно в «Красный петух», несколько смягчило растущее недовольство жителей по поводу нашей с Элен работы на немцев. Я же смотрела, как Лилиан Бетюн идет в своем каракулевом манто за хлебом, и у меня появлялись собственные соображения на этот счет.
Комендант настоял, чтобы мы поели. Такова привилегия поваров в ночь перед Рождеством, сказал он. И мы приготовили ужин на восемнадцать персон с учетом себя, то есть семнадцатой и восемнадцатой оказались я и Элен. Мы целый вечер суетились на кухне, но забыть об усталости позволяла тихая радость от того, что через две улицы от нас готовятся к тайному празднованию Рождества и мы наконец-то сможем накормить детей досыта. Поэтому две дополнительные порции казались даже излишеством.
Хотя, возможно, и нет. Я ни за что не отказалась бы от еды. А она была бесподобной: жареная утка с дольками апельсина и консервированным имбирем, картофель dauphinoise с зеленой стручковой фасолью и сырная тарелка. Элен была в полном восторге, что сегодня будет ужинать дважды.
— Я могу отдать кому-нибудь свою порцию свинины, — заявила она, обгладывая косточку. — Оставлю себе только корочку. Как думаешь?
Приятно было видеть ее такой жизнерадостной. Наша кухня снова стала местом для веселья, хотя и на одну ночь. Кроме того, мы позволили себе зажечь больше свечей, чем обычно, и здесь сразу стало светлее. А еще у нас запахло Рождеством, так как Элен разделила апельсин на дольки и повесила над плитой, чтобы его аромат наполнил кухню. И если ни о чем не думать, а просто прислушиваться к звону бокалов, смеху и разговорам за стеной, то можно забыть, что в соседней комнате сидят немцы.
Примерно в половине десятого я, укутав сестру потеплее, помогла ей спуститься по лестнице, чтобы она могла попасть через дыру в соседский погреб и вылезти через люк для угля. Она должна была пробраться задворками к дому мадам Полин, где ее будут ждать Орельен и дети, которых мы отвели туда днем. Свинью мы доставили к мадам Полин еще накануне. К Рождеству она сумела нагулять жир, и справиться с ней было непросто. Чтобы она не визжала, Орельену пришлось ее крепко держать, а я отвлекала ее с помощью яблока. А потом мясник месье Фубер зарезал ее одним ударом ножа.
Пока я снова закладывала дыру кирпичами, я не переставала прислушиваться к мужским голосам в баре. И с удовлетворением отметила, что впервые за много месяцев не дрожу от холода. Где голод, там и холод, этот урок я усвоила на всю жизнь.
— Эдуард, надеюсь, что тебе сейчас тепло, — прошептала я, слушая, как шаги сестры затихают по ту сторону стены. — Надеюсь, что ты сытно поел, совсем как мы сегодня.
Когда я снова оказалась в коридоре, то чуть было не подпрыгнула от испуга. Там стоял комендант и смотрел на мой портрет.
— Никак не мог вас найти. Я почему-то думал, что вы на кухне.
— Я… Я просто вышла подышать воздухом, — пролепетала я.
— Вот смотрю на эту картину и каждый раз нахожу в ней что-то новое. В ней есть нечто загадочное. Я хочу сказать: в вас, — улыбнулся он, поняв, что оговорился. — В вас есть нечто загадочное, — произнес он и, не дождавшись от меня ответа, продолжил: — Надеюсь, я вас не слишком смущу, если скажу, что такой прекрасной картины я никогда в жизни не видел.
— Да, чудесное произведение искусства.
— Но вы молчите о его сюжете, — улыбнулся он, но я снова не ответила. Он пригубил вина из бокала и, задумчиво глядя на рубиновую жидкость, спросил: — Мадам, вы что, действительно считаете себя некрасивой?
— Мне кажется, что только зритель способен оценить красоту. Когда мой муж говорит мне, что я красива, то я ему верю, поскольку знаю, что он видит меня именно такой.
Тогда он поднял голову и посмотрел мне прямо в глаза, не давая мне отвести взгляд. Это продолжалось так долго, что я начала задыхаться.
Глаза Эдуарда были зеркалом его души и говорили о нем все. Взгляд коменданта был напряженным, цепким, но не открытым, словно он хтел спрятать свои истинные чувства. Я первой отвела глаза, так как боялась, что, прочитав мои мысли, он заметит мое смущение и поймет, что я лукавлю.
Потом комендант достал из ящика, который немцы принесли загодя, бутылку коньяка.
— Мадам, не согласитесь ли выпить со мной?
— Нет, благодарю вас, господин комендант, — ответила я, посмотрев в сторону обеденного зала, где офицеры, должно быть, уже заканчивали десерт.
— Только одну рюмку. Сегодня же Рождество.
И я поняла, что это приказ. Я подумала о своих близких, которые ели сейчас жареную свинину всего через несколько дверей от нас. Подумала о Мими, представив ее перепачканную свиным жиром мордашку, подумала об Орельене, который, наверное, сейчас смеется, шутит и вовсю хвастается, как ловко нам удалось провести немцев. Он тоже нуждался хоть в капельке счастья: в течение недели его уже дважды отправляли домой из школы за драку, но он наотрез отказывался объяснить мне, в чем дело. Нет, я просто обязана была дать им возможность хотя бы раз поесть досыта.
— Ну… хорошо, — сдалась я.
Взяв рюмку, я сделала глоток, и коньяк точно огнем обжег мне горло. Я почувствовала, что начинаю оживать.
Он пристально следил за тем, как я пью, затем опрокинул рюмку и подвинул бутылку поближе ко мне, тем самым дав мне понять, что я должна снова налить.
Мы сидели молча. Я думала о том, много ли народу придет на rveillon. Элен полагала, что человек четырнадцать. Двое стариков из нашей компании побоялись нарушить комендантский час. Священник обещал после праздничной мессы отнести им остатки свинины прямо домой.
И пока мы пили коньяк, я исподтишка наблюдала за комендантом. У него была тяжелая челюсть, что свидетельствовало о твердости характера, но практически наголо обритая голова придавала ему какой-то незащищенный вид. Я попыталась увидеть под военной формой обычного человека, который ходит по своим делам, покупает газету, ездит отдыхать. Но не смогла. Не смогла разглядеть человека под этим мундиром.
— На войне всегда так одиноко. Не правда ли?
— У вас есть ваши солдаты, — ответила я, сделав очередной глоток. — У меня — моя семья. Никого из нас нельзя назвать одиноким.
— Но вам не кажется, что этого все же недостаточно?
— Что ж, все мы пытаемся справляться по мере сил. И по возможности наилучшим образом.
— Разве? Не думаю, что кто-нибудь способен считать это «наилучшим образом».
Коньяк слегка ударил мне в голову, и я забыла об осторожности.
— Ведь не кто-нибудь, а именно вы сидите сейчас на моей кухне, господин комендант. И при всем моем уважении к вам осмелюсь предположить, что только у одного из нас есть выбор.
Его лицо сразу омрачилось. Он явно не привык к тому, чтобы ему перечили. Щеки его слегка покраснели, и я снова увидела, как он целится из пистолета в спину убегающего пленного.
— И вы действительно считаете, что хотя бы у одного из нас есть выбор? — тихо спросил он. — И вы действительно считаете, что кто-нибудь из нас выбрал бы такую жизнь? Посреди разрухи? Которую сами же и устроили? Если бы вы знали, что нам приходилось видеть на фронте, то никогда… — Он не закончил фразу, а только покачал головой. — Прошу прощения, мадам. Это время года… Неожиданно становишься сентиментальным. А мы оба знаем, что нет ничего хуже, чем сентиментальный солдат.
Он извиняюще улыбнулся, и я слегка расслабилась. Мы сидели напротив друг друга за кухонным столом, заставленным грязной посудой, и пили коньяк. В соседней комнате офицеры затянули какую-то песню, их голоса звучали все выше. Мелодия была знакомой, но слов я не понимала. Комендант наклонил голову и прислушался. Затем поставил рюмку на стол.
— Вам ведь ужасно неприятно видеть нас здесь. Так ведь?
— Но я всегда старалась… — удивленно заморгав, начала я.
— Вы что, думаете, ваше лицо вас не выдает? А ведь я наблюдаю за вами. За долгие годы работы я научился понимать людей и разгадывать их маленькие тайны. Ну что, мадам, может, заключим перемирие? Хотя бы на несколько часов.
— Перемирие?
— Вы забудете, что я солдат вражеской армии, а я забуду, что вы женщина, которая страстно желает поражения этой самой армии, и мы просто станем… обычными людьми? — Его лицо на секунду смягчилось. Он поднял рюмку, и я почти машинально подняла свою. — Давайте не будем говорить о Рождестве, одиночестве и прочем. Я хочу, чтобы вы рассказали мне о художниках из Академии. Расскажите, как вам удалось с ними познакомиться.
Не помню, сколько времени мы просидели на кухне. Честно признаться, за разговором время летело незаметно, испаряясь вместе с парами алкоголя. Комендант хотел знать все о парижских художниках. Что за человек был Матисс? Была ли его жизнь такой же скандальной, как и его картины?
— О нет. По сравнению с остальными он был самым непримиримым интеллектуалом. Очень строгим. Весьма консервативным в том, что касалось и работы, и привычек. Однако… — Я вспомнила об этом профессоре в круглых очочках, который, прежде чем продолжать объяснения, всегда старался убедиться в том, что смог донести до вас свою мысль. — Он всегда получал удовольствие от жизни. Полагаю, его работа приносила ему радость.
Комендант задумался. Похоже, мой ответ его удовлетворил.
— Я когда-то хотел стать художником. Но у меня не оказалось таланта. Причем я понял это довольно рано. — Он задумчиво провел пальцем по ножке рюмки. — Мне всегда казалось, способность зарабатывать на жизнь, занимаясь именно тем, что нравится, — один из лучших подарков судьбы.
И я сразу же подумала об Эдуарде, вспомнила, как он пристально вглядывался в меня из-за мольберта. Стоило мне закрыть глаза, и я как будто снова чувствовала жар от пылающих в камине дров на правой ноге и легкий холодок на обнаженной левой. Я видела, как он поднимает бровь в тот самый момент, когда начинает писать, забыв обо всем.
— Совершенно с вами согласна, — кивнула я.
«В тот день, когда я тебя увидел, — сказал мне Эдуард в тот первый сочельник, что мы отмечали вместе, — я долго смотрел на тебя посреди всей этой магазинной суеты и понял, что еще никогда не встречал такой сдержанной и независимой женщины. Казалось, вокруг тебя мог рушиться мир, а ты будешь стоять как стояла, с гордо поднятой головой, бросая надменные взгляды из-под копны своих чудных волос». С этими словами он поднес мою руку к губам и нежно поцеловал.
«А я почему-то решила, что ты русский медведь», — ответила я ему.
Он бросил на меня удивленный взгляд. Мы сидели в переполненном ресторанчике недалеко от улицы Турбиго.
«Гррр! — зарычал он, и я покатилась от хохота. А потом крепко прижал к себе и, не обращая внимания на жующих посетителей, стал покрывать мою шею поцелуями. — Гррр!»
В соседней комнате внезапно перестали петь. Я вдруг смутилась и поднялась, словно желая убрать со стола.
— Пожалуйста, — остановил меня комендант. — Посидите со мной. Сегодня же как-никак сочельник.
— Ваши люди, наверное, ждут вас.
— Вовсе нет. Они чувствуют себя гораздо свободнее в отсутствие начальства. Не слишком справедливо весь вечер навязывать им свое общество.
«Да уж, куда справедливее навязывать его мне», — подумала я. И тут он неожиданно спросил:
— А где ваша сестра?
— Я отправила ее в постель, — ответила я. — Она неважно себя чувствует, а ей, бедняжке, пришлось еще и весь день стряпать. Хочу, чтобы к завтрашнему дню она уже была на ногах.
— И что вы собираетесь делать? Праздновать?
— Разве нам есть что праздновать?
— Мадам, как насчет перемирия?
— Мы пойдем в церковь, — пожала я плечами. — Возможно, навестим наших стареньких соседей. В такой день им особенно одиноко.
— Похоже, вы здесь обо всех заботитесь. Не так ли?
— Быть хорошим соседом вовсе не преступление.
— Я в курсе, что вы отдали мэру корзину дров, которую я выделил специально для вас.
— У него болеет дочь. И нуждается в тепле больше, чем мы.
— Вы должны знать, мадам, что в вашем городке ничего не проходит мимо меня. Ничего.
Я боялась посмотреть ему в глаза. Боялась, что меня выдадут выражение лица и частые удары сердца.Мне хотелось стереть из памяти все, что я знала о празднике, который проходил сейчас в сотне ярдов отсюда. Мне хотелось, чтобы меня не терзало неприятное чувство, будто комендант играет со мной в кошки-мышки.
Для храбрости я сделала глоток коньяка. Мужчины в обеденном зале снова запели. Я знала этот рождественский гимн. И почти понимала слова:
Stille Nacht, heilige Nacht.
Alles schlaft; einsam wacht.[20]
Почему он не отрываясь смотрит на меня? Я боялась заговорить, боялась встать с места, чтобы он не стал задавать неудобных вопросов. И все же сидеть вот так и позволять ему смотреть на меня, было равнозначно тому, чтобы признаться в соучастии в преступлении. Наконец я сделала глубокий вдох и подняла глаза. Он все еще наблюдал за мной.
— Мадам, не согласитесь ли потанцевать со мной? Всего один танец. В честь Рождества.
— Потанцевать?
— Всего один танец. Я хотел бы… Хотел бы, чтобы мне напомнили о лучших человеческих качествах. Ведь такое бывает лишь раз в году.
— Я не… Я не думаю…
Но тут я вспомнила об Элен и остальных, что веселились сейчас всего через две улицы от нас, свободные хотя бы на один вечер. Я вспомнила о Лилиан Бетюн. Я пристально посмотрела на коменданта. Казалось, его просьба была вполне искренней. Мы просто станем… обычными людьми…
А потом я подумала о своем муже. Интересно, неужели мне не было бы приятно, если бы он сейчас танцевал и его обнимали чьи-то милые руки? И пусть это будет всего на один вечер. Разве мне не хотелось бы, чтобы где-то далеко, за сотни миль отсюда, какая-нибудь добросердечная женщина напомнила ему в тихом баре, что в мире еще есть место красоте.
— Я потанцую с вами, господин комендант. Но только на кухне.
Он поднялся, протянул мне руку, и после секундного колебания я взяла ее. Его ладонь оказалась на удивление жесткой. Опустив глаза, я шагнула ему навстречу, и он положил руку мне на талию. И под доносившееся из соседней комнаты пение мы начали медленно двигаться вокруг стола. Я каждой клеточкой чувствовала его тело совсем рядом с моим и его руку на своем корсете. Чувствовала прикосновение грубой саржи мундира к своей обнаженной руке, чувствовала биение сердца в его груди. Я была словно в огне от невыносимого напряжения и все время следила за руками, за пальцами, чтобы не оказаться в опасной близости от него, опасаясь, что в какой-то момент он может притянуть меня к себе.
И все это время внутренний голос непрестанно твердил мне: «Я танцую с немцем».
- Stille Nacht, heilige Nacht,
- Gottes Sohn, о wie lacht…[21]
Но он ничего такого не сделал. Напевая себе под нос, он кружил меня вокруг кухонного стола. Я закрыла глаза и на несколько минут почувствовала себя снова молодой девушкой, которая не знает, что такое холод и голод, и просто танцует в ночь перед Рождеством, а голова ее кружится от выпитого коньяка и божественных ароматов специй и сказочной еды. Я сейчас жила так, как жил Эдуард, который наслаждался даже маленькими радостями жизни и во всем видел свою красоту. Ведь последний раз мужчина обнимал меня почти два года назад. И я закрыла глаза, расслабилась, чтобы проникнуться новыми ощущениями, и позволила своему партнеру кружить меня по кухне и тихонько напевать мне на ухо:
- Christ, in deiner Geburt!
- Christ, in deiner Geburt![22]
Пение стихло, и он сделал шаг назад, с явной неохотой отпустив меня.
— Спасибо, мадам. Большое спасибо.
Когда я наконец отважилась посмотреть на коменданта, то увидела слезы у него на глазах.
На следующее утро я нашла на ступеньках дома небольшой ящик. В нем лежали три яйца, маленький poussin,[23] луковица и морковка. Сбоку было аккуратно выведено: «Frhliche Weihnachten».
— Счастливого Рождества, — перевел Орельен, который, непонятно почему, упорно не желал на меня смотреть.
7
Чем холоднее становилось на дворе, тем сильнее ужесточали немцы контроль за Сен-Перроном. Жителям день ото дня становилось труднее, так как через город постоянно проходили все новые подразделения вражеских войск; в голосах офицеров в баре чувствовалась явная озабоченность, в связи с чем мы с Элен старались лишний раз не высовываться из кухни. Комендант перестал вести со мной задушевные беседы и большую часть времени проводил в узком кругу доверенных офицеров. Выглядел он утомленным, и я не раз слышала, как он срывался на крик в обеденном зале.
В январе по главной улице города мимо отеля уже несколько раз гнали колонны военнопленных, но нам теперь было запрещено стоять на тротуаре во время их прохождения. Еды стало меньше, нам урезали официальные нормы, и мне приходилось демонстрировать чудеса кулинарного искусства, стряпая разные яства из мясных обрезков и овощных очистков. Беда была уже на пороге.
В «Journal des Occups», который мы время от времени получали, упоминались знакомые деревни. У нас даже по ночам иногда позвякивали бокалы от отдаленных раскатов пушечных выстрелов. А в один прекрасный день я поняла, что больше не слышу пения птиц. Нам поступило предписание, согласно которому все девушки и юноши, достигшие шестнадцати и пятнадцати лет соответственно, впредь должны работать в поле — окучивать картофель или убирать сахарную свеклу — или трудиться на немецких заводах и фабриках. И чем ближе становился день рождения Орельена, которому всего через несколько месяцев должно было исполниться пятнадцать, тем больше волновались мы с Элен. Ходило множество слухов об ужасных вещах, происходивших с нашими молодыми людьми. Так, девушек селили вместе с преступниками или, хуже того, заставляли развлекать немецких солдат. Юношей морили голодом, нещадно били и, чтобы держать в повиновении, постоянно переводили с места на место. Несмотря на подходящий возраст, нас с Элен освободили от трудовой повинности, так как, обслуживая немецких офицеров в гостинице, мы «работали на благо Германии». Данного факта было вполне достаточно, чтобы вызвать негодование местного сообщества.
Но было и нечто другое. Что-то неуловимо изменилось, и я это чувствовала. Все меньше людей заходило днем в «Красный петух». Из двадцати привычных лиц осталось восемь. Поначалу я подумала, что именно холод не дает людям выходить на улицу. Затем я забеспокоилась и решила навестить старого Рене, чтобы проверить, не заболел ли он. Рене не пустил меня дальше порога и угрюмо, стараясь не смотреть на меня, заявил, что предпочитает сидеть дома. То же самое повторилось, когда я зашла к мадам Фубер, а потом — к жене мэра. Мое душевное равновесие нарушилось. Я пыталась уговорить себя, что это плод больного воображения, но однажды днем, направляясь аптеку, я случайно проходила мимо кафе «Бланк», где увидела Рене с мадам Фубер, они сидели за столиком и играли в шашки. Я не поверила своим глазам. Но, убедившись, что они меня не обманывают, опустила голову и торопливо прошла мимо.
И только Лилиан Бетюн встречала меня дружелюбной улыбкой. Как-то на заре я поймала ее на том, что она просовывала конверт мне под дверь. Когда я отодвинула засов, Лилиан испуганно отскочила.