Сент-Женевьев-де-Буа Юденич Марина
Впрочем, требовалось от него, да и от них, сейчас немного – нужно было найти подходящее место для промежуточной базы основного отряда в непосредственной близости от границы Ичкерии, но на территории России. Готовилась крупная, серьезная операция с прорывом на российскую территорию, проведением мощных террористических актов и захватом заложников.
Джип Графа Орлова был настолько приметным, известным в округе каждому бандиту и милиционеру, что лучшей машины для передвижения было не найти, кроме того, он родился в этих краях, именно в этих – ныне приграничных – и знал их отменно.
Сейчас он привез их к непонятному строению, вернее целой системе ветхих построек, обнесенных сильно разрушенной стеной, совершенно одиноких в раскаленной, пыльной степи, раскинувшейся от края до края. Так – по крайней мере – казалось, стоило отъехать от околицы ближайшей станицы.
Причем, когда это самое «от края до края» возникало в голове, имелось в виду ни много ни мало: от края до края мира.
Мысль эта, естественно, посетила Ахмета, более – из всей троицы – такие умственные построения придти не могли ни к кому. Он же степь не любил. Она рождала в нем глухую, как ноющая зубная боль, тоску и ощущение собственного ничтожества в огромном чужом и чуждом, неприветливом мире. Он казался себе сухой травинкой, выдернутой с корнем из земли, крохотной частицей раскаленной почвы, которую горячие порывы ветра гонят прочь, как чуждое, инородное тело.
То же ощущение захлестывало его в больших городах, особенно в Москве, куда приехал он семнадцатилетним мальчиком, любимцем своей семьи, своего рода и своего маленького горного селения. Там он был самым умным, всем на удивление, образованным и романтичным, и никто не посмел бы смеяться над последним. В нем как-то сразу и все: от патриархов рода до сверстников, превыше всего почитающих физическую силу, жесткость и умение постоять за себя, признали талант художника, которым вскоре все будут непременно гордится. С тем и приехал он в Москву, чтобы впервые отхлебнуть из горькой чаши неприятия, непонимания и безразличия к человеку вообще, и к человеческой жизни, в прямом понимании этого слова, в частности.
Он был уверен: случись ему вдруг распластаться на рельсах метро под колесами смертоносного состава– толпа на платформе лишь всколыхнулась бы на несколько минут. Ровно настолько, сколько потребовалось сноровистым рабочим, чтобы убрать растерзанное тело с ее глаз, и снова увлеченно уткнется в свое неизменное чтиво. В ту пору – кстати – это мог быть и Борхес, и Кастанеда. Тогда он впервые почувствовал себя мелкой частицей чего-то малозначительного, недостойного даже внимания людей. Чего-то, что гонит ветер по серому, асфальту московских улиц. Однако ж, с Москвой все было намного серьезнее и страшнее – ее он любил. Безумно, безоглядно. И это была настоящая неразделенная любовь со всеми полагающимися муками – страстью, ревностью, желанием владеть безраздельно, жгучим стремлением сломить, поставить на колени и одновременно вознести до небес. Эта рана не заживала никогда.
Здесь было легче – степь не вызывала в нем ничего, кроме тупой тяжелой тоски.
Итак, это был заброшенный монастырь.
Графу Орлову пришлось объяснять все еще раз, пока не понял Мага: монастырь, причем женский, существовал на этом месте до революции. Впрочем, тогда это были отнюдь не развалины, вокруг, вдалеке рассыпались богатые казачьи станицы – монахини ни в чем не знали нужды. Правда, и сами трудились не покладая рук, во многих домах по сей день берегут удивительной красоты кружевные монастырские скатерти, салфетки, покрывала, искусно вышитые шелком занавески и сорочки, крохотные сумочки, кисеты для табака и целые картины-панно из бисера – все творения рук монашеских.
С приходом большевиков все закончилось разом.
Причем именно этот монастырь разоряли как-то особенно жестоко и кроваво. Не многие сестры уцелели, после страшного большевистского погрома. Большинство нашли свою смерть тут же на монастырском дворе, порубанные лихими чекистами. Некоторые – как гласит молва – сгорели заживо, потому что, закончив кровавое дело, воины революции монастырские строения подожгли. Долго бушевал адский огонь, раздуваемый горячими степными ветрами, пока не выжег все дотла, оставив только обугленные кирпичные стены да каменную ограду, никому не нужную.
Долгое время к сожженному монастырю не смели даже приблизиться. Обугленные руины одиноко чернели в степи, пугая редких проезжих.
Жутким стало некогда святое место.
Однако после войны кто-то из тогдашних хозяев края решил восстановить монастырские строения, чтобы разместить в них психиатрическую лечебницу, нужда в которой в ту пору была большая. Старинная, царской еще постройки областная психбольница была совсем мала, требовала серьезного ремонта и располагалась – что было главным неудобством – в самом центре города, рядом с новеньким зданием областного комитета партии. Ситуация складывалась не только неловкая, но и почти политическая, поскольку выходило так, что отлитый в бронзе вождь трудового народа, вознесенный на монумент у здания обкома, как полагалось, руку простирал вперед, увлекая народ в светлое будущее. Каким-то загадочным образом – однако ж – получалось так, что указующая длань вождя нацелена была – как раз – на покосившееся крыльцо городской психушки. Терпеть такое безобразие под окнами собственных кабинетов партийные начальники не хотели, да и не могли – решение отселить городских сумасшедших, принято незамедлительно. Кому-то вспомнился степной монастырь. Собственно, в таком повороте событий, была и некоторая логика, и некоторый даже гуманизм: разместить на том окаянном месте нормальных людей значило бы в скором времени обречь их на умопомешательство. Пациентам психушки это – по крайней мере – уже не грозило. Что же до медперсонала, он в ту пору, как правило, состоял из людей с крепкими нервами.
Дело сделалось быстро. В те годы – было бы решение – строили без проволочек.
Областная психиатрическая больница поселилась в глухой, продуваемой шальными ветрами степи на долгие годы. Правда, пользовалась очень дурной славой, и даже самые жестокосердные станичники не спешили отдавать в эти стены захворавших родичей.
Потому – а может, в силу, какой другой причины – свободных коек в больнице всегда оставалось предостаточно. Тогда рачительное медицинское начальство стало направлять сюда пациентов определенного сорта: заключенных, отбывших положенный срок в спецбольницах, бездомных, бродяг, одиноких умалишенных. Их везли отовсюду: со всех концов огромной империи, и скромная степная больница приобрела статус всесоюзной.
Позже, уже в зрелые брежневские времена, когда последние ростки хрущевской оттепели прочно заковали панцирем нового «застойного» порядка, расшумевшуюся, было, передовую интеллигенцию окончательно вытеснили на грязные малогабаритные кухни, где она, несчастная, сочла – в большинстве – за лучше «стучать, чем перестукиваться», степную больницу полюбили спецслужбы. Их в ту пору – на анатомический лад – звали органами.
Тогда-то в мрачных стенах стали появляться совсем уж странные, непонятные пациенты. Появлялись и часто исчезали – не замеченными, не учтенными даже скупой канцелярией «желтого дома».
Совсем черным стало это место.
Случись здесь проезжать – вдобавок, ночью – казаку из местных, хоть верхом, хоть за рулем юркого уазика или тяжелого ГАЗа, завидев в непроглядной тьме тусклые огни над больничной оградой, припозднившийся странник, непременно поминал Господа, пусть и мысленно, скороговоркой. И отчаянно прибавлял ходу.
Пришли иные времена.
Терзаемые неугасаемой страстью предшественников, крушить «до основания» – младодемократы проклятую больницу немедленно закрыли.
Правда, торжественного освобождения из стен коммунистической неволи узников совести не получилось, в силу того обстоятельства, что последние лет пять, таковых здесь не было.
Громить апологетов карающей советской психиатрии тоже было не с руки: в момент торжественного закрытия больницы, в штате числились пять медицинских сестер, столько же нянечек и всего два врача. Все пребывали в глубоком пенсионном возрасте и – откровенно – на первый взгляд, больше походили на своих несчастных пациентов. Больные же, в большинстве своем, были люди тихие и безобидные.
После торжественного закрытия лечебницы, которое все же состоялось, они как-то незаметно разбрелись по миру, и странная степная обитель вновь – во второй уже раз – опустела.
Теперь у ее стен стояли трое.
Стояли не таясь – со всех сторон их окружала только горячая безлюдная степь, и солнце одно все видело сверху, опрокидывая на головы пришельцев потоки жары.
Таких женщин Поляков определенно не любил.
Логично было предположить: он их боялся. Такие, обычно, бывают колючими, а случается – очень жестокими.
И – следуя дальше – можно было представить: нарвавшись однажды, в далеком прошлом, на такую вот, с острыми, опасно ранящими углами, он – даже начисто забыв реальную – другую, похожую внешне, близко к себе не подпустит, а то и – походя – мстительно пнет побольнее. Сознание человеческое, не склонное к мазохизму, воспоминания о пережитой боли пытается, как правило, вытеснить прочь, если, конечно, сам пострадавший отчаянно не сопротивляется тому, засушивая розы последнего букета, обильно орошенного слезами. С ним, однако, ничего подобного никогда не происходило. Просто – не любил ничего эдакого, «с подвыпендертом» – как говаривала бабушка. И с детства, без разъяснений очень хорошо понимал, что означает это странное труднопроизносимое слово.
Он любил то, что было понятно, мило глазу и душе, распахнуто навстречу, давалось сердцу и уму без особых нравственных затрат. И это касалось абсолютно всего, с чем – так или иначе – имел дело: литературных произведений, музыки, поэзии, живописи, художественных фильмов и театральных постановок, знакомых людей и добрых приятелей, фасонов одежды, которую носил, мебели в квартире и офисе, отелей, в которых останавливался, парфюмов, которыми пользовался, часов на запястье и, конечно же, женщин, на которых обращал внимание. При том, он был и снобом, и сибаритом, поскольку мог себе это позволить. Обожал комфорт и роскошь, имел собственные, а не навязанные мнением других – именуемым зачастую модой – представления о том, что есть прекрасно, а что просто хорошо.
Таких женщин Поляков никогда не понимал.
В сложных и, возможно, красивых лабиринтах изломанных душ и тел таилось столько непонятного, неожиданного, пугающего, что он взял за правило, попросту обходить их стороной, как картины абстракционистов и книги Карлоса Кастанеды
Она – без сомнения – была именно такой женщиной.
Но именно ее неожиданный вопрос не только остановил его – заставил стать, как вкопанного, и даже будто виноватого, застигнутого за каким-то постыдным занятием. На доли минуты он ощутил абсолютную, неожиданно восторженную растерянность, как если бы лично и персонально к истошному фанату обратился вдруг со сцены его кумир.
Русский. Простите, я потревожил вас. – Он не узнал своего голоса и тех интонаций, которые отчетливо прозвучали. Во рту вдруг пересохло, шершавый язык поворачивался с трудом.
Пустое. Я уже собиралась идти отсюда. – Она, не таясь и нисколько не смущаясь этим, разглядывала его в упор своими неземными фиолетовыми глазами и, несмотря на сказанное, уходить, похоже, не собиралась. По крайней мере, стояла неподвижно и так же прямо, по-балетному, как показалось, сначала. Спиной к могиле и лицом к нему. И также – обеими руками – придерживала на груди черную соломенную шляпу с вуалью. Произнеся это своим низким хрипловатым голосом с тем же странным, необъяснимым акцентом, она замолчала. Но молчание это было каким-то требовательным – она молчала так, будто приказывала ему отвечать немедленно, продолжая их странную беседу, и он подчинился.
– Могу я задать вам вопрос?
– Чья это могила? Разумеется, вопрос естественный. Степан Аркадьевич фон Паллен мой… дедушка. – Она замялась буквально на секунду. Словно подыскивая слово. «Странно, – подумал он почему-то, – так хорошо говорит по-русски и забыла такое простое слово. Совсем не редкое». Она же, словно прочитав его мысли, повторила еще раз: – Да, именно дедушка. Я, знаете, вдруг усомнилась, так ли это звучит. Дома мы, разумеется, всегда говорим по-русски, но дедушка умер так давно, maman еще не была и замужем.
– В тысяча девятьсот пятьдесят девятом году. Я как раз родился.
– О! Ну для мужчины возраст имеет мало значения, вы согласны?
– Не знаю, я никогда особенно не задумывался над этим.
– Так именно и значит, что я права, – вы не задумывались над этим. Любая женщина подумала бы уже тысячу раз, нет, много больше – сколько дней в ваших сорока годах? – столько раз бы и подумала. А вы и родились в России?
– Да, и родился, и вырос, и сейчас живу, и умереть надеюсь в России.
– О! Ну зачем такая меланхолия – вам еще не годится умирать, слишком рано. А что, вы и вправду так любите вашу Россию?
– Очень люблю. – Он постепенно обретал привычный свой тон и манеру держаться, но еще нельзя было утверждать, что окончательно рассеялось наваждение странного знакомства. Они по-прежнему стояли возле могилы, но она не двигалась с места и он, словно привороженный, не делал ни шага, не пытался увлечь ее прочь. Словно говорить они могли только здесь, у могильной плиты неведомого барона фон Паллена, покинувшего этот мир в год, когда он, Дмитрий Поляков, в нем появился.
– Так много пишут теперь о ней, все словно сошли с ума, и что же вы – «новый русский»?
– Видимо, да. Но что вы понимаете под «новым русским»?
– О, я ровно ничего в этом не понимаю. Так просто, забавные такие слова – «новый русский». Однако как долго мы стоим здесь. Едемте куда-нибудь. Уже, наверное, время обедать. Который теперь час? – Она произнесла все это не то чтобы быстро, но враз, на одном дыхании и оттого даже слегка задохнулась. Вообще же она говорила медленно, даже слишком, порой растягивая слова. Возможно, потому такой странной казалось речь, в принципе, правильная и даже, пожалуй, хрестоматийная, а может – академическая – он никогда не был силен в таких определениях.
К тому же – не это было главным.
Его почти потрясла, ее откровенная манера, преподносить собственные предложения, как о дело, совершенно решенное и подлежащее немедленному, неукоснительному исполнению. Ему знакома была эта манера, свойственная обычно женщинам очень красивым, избалованным и оттого капризным. Она владела ею абсолютно.
С женщинами такого сорта Дмитрий Поляков, как правило, не общался, поскольку терпеть их не мог. Но если вдруг случалось – приходил в тихое холодное бешенство – и откровенно хамил. Обычно прием удавался – нахальное, самоуверенное существо, оказывалось скользкой, неуклюжей, напуганной улиткой, внезапно лишенной надежного, красиво мерцающего домика.
Ему нравились девочки милые, тихие, домашние, кокетливые – наивно, трогательно, почти по-детски – таких он не обижал никогда, каким бы образом не поворачивалась жизнь. И даже – напротив – думал порой, что, расправляясь с холодными, капризными хищницами, защищает милых красавиц, подчеркивая и возвеличивая их легкую светлую прелесть.
Сейчас, однако, все было по-другому.
Глаза его были широко открыты и не утратили способности видеть, слух не обманывал, а мозг работал четко и ясно. И все они вместе, дружно взывали к рассудку, предупреждая: «Остановись! Она из тех, из хищных, со всеми – ярко выраженными и худшими, притом – их ужимками и гримасами!»
Но он лишь послушно взглянул на часы:
– Половина первого.
– «Constantin Vacheron», – как бы про себя заметила она марку его часов, – вы богатый человек, господин?.. Бог мой, да вы до сих пор не представились! Фи, как скверно.
– Простите. – Он – вернее, одна его часть – и вправду готова была согласиться с тем, что поступил ужасно скверно, другая же искренне возмутилась: «Какого черта, голубушка, ты не британская королева…», но первое «я» оказалось проворнее. – Дмитрий Поляков, русский, как вы уже знаете, предприниматель. – Он даже изобразил что-то вроде легкого полупоклона, но руки не протянул – первое «я» сделать это запретило.
– Прекрасно, господин Поляков. Я – баронесса фон Паллен, но вам, пожалуй, позволю называть меня Ирэн или Ириною, по-русски, как вам будет угодно. Что ж, будем считать, теперь мы знакомы, вы можете отвезти меня куда-нибудь пообедать. Машина ждет, полагаю?
– Конечно. – Он отступил назад, давая ей отойти от ограды, и почему-то приготовился ждать. Но на могилу, возле которой долго и скорбно – как показалось со стороны – она стояла, Ирэн фон Паллен даже не взглянула. Медленно вскинув руки, отточенным жестом водрузила на голову широкополую черную шляпу, опоясанную узкой полоской вуали, не спеша достала из маленькой черной сумочки, переброшенной через плечо, большие темные очки, надела их, спрятав от мира свои немыслимые глаза. Затем – приблизившись к нему почти вплотную, резким жестом взяла под руку и повлекла за собой вдаль по тенистой аллее, ведущей к кладбищенским воротам. Рука была неожиданно сильной, походка стремительной – он не сразу приноровился к ритму ее шагов. Поля шляпы касались его щеки, и свежие кладбищенские ароматы, так поразившие его вначале, напрочь вытеснил горьковатый запах ее духов: запах мокрой листвы какого-то экзотического растения.
Я неплохо знаю Париж, но, думаю, будет лучше, если вы сами скажете, где бы хотели пообедать, – откровенно заискивающе поинтересовалось его новое, второе «я». Первое – привычное, с которым в ладу и согласии прожил, без малого, сорок лет, угрюмо молчало.
Могло показаться, что оно просто покинуло его, решив вдруг навеки поселиться в тенистых аллеях старинного кладбища Сент Женевьев-де Буа.
Огромный дом на Васильевском был мрачным и серым.
Они долго и шумно поднимались по лестнице, вспоминая, на каком этаже квартира знаменитого поэта. Путались, дважды звонили в какие-то не те, чужие двери. Им никто не открыл, возможно, хозяева где-то встречали Новый год, а прислуга была отпущена.
Возможно, обитатели квартиры просто не стали открывать дверь, заслышав снаружи чужие пьяные голоса – время было неспокойное.
Возможно, квартиры вообще пустовали – сейчас это было отнюдь не редкость, многие съезжали из столицы.
Наконец добрались до шестого, а быть может, седьмого, этажа – но как бы там ни было, это был последний этаж, искать более было негде – начали долго, настойчиво звонить, барабанить в единственную на площадке массивную темную дверь без таблички, но с явными следами от нее.
Ирэн к тому времени чувствовала себя совсем уж скверно – голова все-таки разболелась и болела с каждой минутой все сильнее, угрожая обернуться тяжелым приступом мигрени, к которым была у нее склонность. Состояние было каким-то вялым и похожим на сонное, но она знала точно, что, если прямо сейчас поедет домой и ляжет в постель, заснуть не сможет. Наступит мерзкое состояние – все вокруг: мебель, пол, стены и потолок сначала медленно, а потом все быстрее закружатся вокруг, и будет страшно хотеться пить, но, сколько не станет, пить чая или холодного лимонада, жажда не утихнет. Так будет метаться в ненавистной постели, все отчаяннее, до истерики, раздражаясь, ненавидя себя и весь мир, желая смерти себе и всем вокруг, до самого рассвета, который просочится сквозь плотно задернутые тяжелые шторы, такой же унылый, больной и бессильный, как и она сама.
Теперь, пока случайная компания бесновалась и галдела на чужой лестнице, безразличная ко всему, Ирэн присела прямо на ступени, обессилено прислонясь хорошенькой головкой к холодному литью перил. Ей было холодно, безнадежно промокли ноги в тонких атласных туфельках, и легкий невесомый мех шубки совсем не грел. Однако она совершенно точно знала, что может вот так без движения, не издавая ни звука просидеть здесь, под чужой дверью, как угодно долго. Хоть всю жизнь Настолько все было безразлично теперь в этом мире, включая новый, только что наступивший одна тысяча девятьсот семнадцатый год.
Дверь, однако, открыли.
Компания испустила восторженный вопль, началась толкотня и шарканье ног, кто-то кого-то обнимал, поздравляя с Новым годом, кто-то пытался скорее протиснуться в квартиру, кто-то громогласно требовал шампанского. И тут же раздался громкий хлопок – пробка послушно вылетела из бутылки.
Вставай, Ирэн! Что ты, право, сидишь здесь как неживая. – Стива подхватил ее под руку, поднял почти насильно, потащил за собой, по дороге расталкивая каких-то людей
Было ужасно тесно. Она то и дело натыкалась лицом на чьи-то плечи, спины, груди – разгоряченные, потные, пропахшие табаком и каким-то кислым запахом, какой обычно прочно устанавливается в местах, где много и сильно пьют.
Стива почти грубо тащил ее за собой по длинному нескончаемому коридору, заполненному народом. Наконец ударом ноги он распахнул высокие двери, и они оказались в довольно большой комнате, казавшейся особенно просторной оттого, что в ней почти не было мебели – только овальной формы стол без скатерти, заставленный бутылками, грязными разномастными тарелками, фужерами и стаканами с остатками напитков, посудой с остатками еды. Все это стояло и лежало опрокинутое на столе в страшном беспорядке и отвратительно пахло.
Вокруг – в таком же беспорядке – стояли и валялись на полу стулья, тоже все какие-то разные, словно их покупали по одному в лавке у старьевщика, а то и просто собирали по знакомым. Скорее всего, это и было именно так.
Три высоких окна по трем стенам странной комнаты не прикрыты были ни шторами, ни даже занавесками. Темные окна смотрелись странно на светлых, грязных и выцветших обоях – казались чьими-то пустыми глазницами, огромными, неестественной прямоугольной формы.
Люди, сидевшие за столом, встали, приветствуя вновь пришедших, собрались было, то ли уступить им место, то ли потесниться, принимая новую компанию. Какие-то женщины, одетые ярко и вызывающе, пытались собрать со стола грязную посуду. Кто-то выставлял бутылки и выкладывал свертки с едой. И вся эта ужасающая картина была густо окутана пеленой сизого удушливого табачного дыма, от которого Ирэн немедленно раскашлялась и никак не могла остановиться. Табак, который здесь курили, был крепким, дешевым. А запах – как прочие запахи в этом доме – кислым.
Теперь Ирэн, действительно, была на грани обморока. Состояние, в котором она пребывала, не было вызвано обычным капризом, истерикой, ни даже простым недомоганием – ей и вправду было очень плохо. Единственное – чего хотелось на самом деле, чтобы все оставили ее в покое и дали сесть, лечь или даже просто стать, прислонившись к грязной стене, и забыться, уснуть, да хотя бы и умереть, – так тошно было сейчас душе и телу.
Но Стива решительно не желал оставлять ее в покое:
– Ирэн, голубушка, ну очнись, что с тобой такое, ты же хотела ехать? Сейчас я тебя с ним познакомлю. – Он встряхнул сестру за плечи и внимательно и как-то не пьяно вдруг взглянул в помертвевшее лицо. – Ну, конечно, деточка, сейчас будет кока. Я и позабыл совсем.
Он снова, но уже гораздо бережнее увлек ее за собой, они оказались в другой комнате. Эта – была несколько меньше первой, а быть может, так только казалось из-за полумрака, который царил повсюду, скрывая большую часть пространства. Неяркая, но раскидистая, в форме причудливого цветка, настольная лампа темно-рубинового стекла чудом поместилась на небольшом письменном столе, заваленном какими-то бумагами, газетами, книгами. Здесь же тускло поблескивали потемневшими боками несколько бронзовых статуэток, изображавших обнаженные женские фигуры, а поверх газет стояла огромная мраморная пепельница, полная окурков. В густом полумраке комнаты угадывались очертания еще какой-то мебели, но разглядеть, что там такое, было невозможно. Ноги ее – между тем ощутили сквозь тонкие, промокшие насквозь подметки, мягкий упругий ворс ковра, ноздри вдохнули запах пыльной бумаги, застарелый аромат табака, но не того дешевого, кислого, что витал в большой комнате и прихожей, – это был довольно приятный: пряный и горький одновременно. Похоже, что комната служила кабинетом хозяину квартиры.
Стива довольно уверенно двигался в густом полумраке и чувствовал себя вполне свойски.
– Вот, присядь сюда. – Он мягко подтолкнул ее к низкой оттоманке, покрытой чем-то жестким и даже колючим. Когда она, подчиняясь ему, опустилась на тахту, нашарил рукой и подложил под спину мягкий шелковый валик, – отдохни немного, я сейчас все организую. – Он довольно быстро направился к выходу, не боясь оступиться или натолкнуться во тьме на какой-нибудь предмет.
«Он действительно хорошо знает эту квартиру и, значит, не наврал про Ворона», – подумала Ирэн, с удовольствием вытягивая ноги на оттоманке, покрытой жестким ковром, с коротким колючим ворсом, тяжело стекающим откуда-то со стены и убегающим дальше – на пол, покрывая значительную часть комнаты.
Обещание брата раздобыть кокаин, вернуло Ирэн к жизни – она стала даже прислушиваться к громким голосам в соседней комнате, хотя никто из горланящих там людей ее особенно не интересовал. «Вот Ворон – это другое дело. Интересно, здесь ли он? Каков он внешне?» Она уже начинала жалеть, что в комнате так темно и нельзя достать из сумочки зеркальце, расческу, чтобы привести себя в порядок. «Выгляжу я, наверное, ужасно», – подумала она, пытаясь руками на ощупь поправить тяжелую копну волос, собранных в высокий пучок на затылке. Но в этот момент узкая полоска света на темной стене стремительно расширилась – в распахнутом проеме – темные на ослепительном фоне света – возникли две мужские фигуры, а потом вспыхнул матовый желтоватый, но довольно яркий свет – кто-то включил тяжелую бронзовую люстру под высоким потолком, с плафонами из муарового.
Испуганным зверем метнулся мягкий полумрак, затаился до поры в далеких темных углах.
Ирэн, дорогая. – Стива казался не таким уж пьяным – то ли держал себя в руках, то ли протрезвел в сыром тумане питерской ночи – Позволь представить тебе великого пиита и философа, дружбой с которым дорожу чрезвычайно, а ты знаешь – я на такие слова скуп. Андрей Валентинович Рысев. Известен и тебе, безусловно, но под псевдонимом «Ворон». Знаю, зачитываешься, как и все мы. Теперь изволь лицезреть. Полюби его, детка, как я. Друг мой, – теперь Стива обратился к мужчине, вошедшему вместе с ним, не проронившему пока ни слова, скрываясь за широкой спиной рослого барона, – друг мой, имею честь представить тебе: сестру моя – баронессу фон Паллен, Ирэн. Думаю, она сразу же позволит тебе без церемоний звать ее Ирэн, как все мы. Друг мой, говорить мне это, быть может, и не подобает, но ты и сам теперь видишь, сестра моя замечательная красавица: без всякого преувеличения первая в этом городе, черт бы его побрал со всеми нами – разве же это Новый год? – Стива вдруг разразился истерическим и совершенно глупым смехом, и стало ясно, что он все-таки смертельно пьян. Однако теперь она менее всего думала о брате и странных метаморфозах, с ним происходящих. С жадным вниманием, как могла себе позволить только она – не таясь и нимало не смущаясь откровенного любопытства, Ирэн разглядывала вошедшего с братом мужчину.
Первым ее чувством было разочарование.
Рысев имел внешность совершенно заурядную. Был он невысок, щупл, узок в плечах, волосы стриг ни коротко ни длинно, были они к тому же тонки и цвет имели какой-то неопределенный – скорее пепельно-русый, из тех, что чаще всего встречается у обыкновенных русских мужчин.
Лицо его было очень худым, с ввалившимися щеками, прорезанными двумя глубокими складками-морщинами, из тех, что бывают на лицах от рождения, а не приходят со старостью. Такие же две глубокие морщины очерчивали тонкий злой рот. Нос был большим, может быть, даже слишком большим для такого маленького худого лица, с сильно выраженной горбинкой.
Глаза, очень светлого серого цвета, почти белые, к тому же – изуродованы толстыми стеклами очков в тонкой металлической оправе – и потому казались неестественно большими и выпуклыми, как у какой-то диковинной и неприятной рыбы.
Одет он был просто и даже убого, в кургузый сюртук неопределенного цвета и такие же сиротские брюки.
Все это Ирэн увидела сразу, одним долгим немигающим взглядом исследовав неподвижную фигуру модного пиита с ног до головы, и ей стало невыносимо обидно. Почти до злых слез, как если бы вдруг не дали обещанного или обманули каким-нибудь еще совершенно несносным образом.
Однако Рысев заговорил, и голос его оказался неожиданно низок и глубок, к тому же он как будто не был смущен или раздосадован тем, как долго и пристально разглядывала его Ирэн. Напротив, молчанием и неподвижностью своей он снисходительно давал ей возможность довести начатое дело до конца.
– Я много слышал о вас, баронесса, и теперь рад тому, что в очередной раз убедился: все слухи – вздор.
– Как прикажете понимать вас?
– Зачем же вы спрашиваете, ведь хорошо поняли меня, потому что, в сущности, я сказал пошлость.
– О, это что-то новенькое, продолжайте, господин Рысев, или вам угодно, чтобы я звала вас господином Вороном?
– Это как вам будет угодно, мне любое мое имя так же мало ласкает слух, как имя любого другого человека – я людей не люблю и для себя исключения не делаю. Кстати, теперь я опять говорю пошлость, из тех, что приводят в восторг экзальтированных смольнянок. Вы же, милостивая государыня, к их числу принадлежать не изволите, посему не лукавьте, вам не идет. Ничего нового я вам не сказал, потому что я сказал вам вот что: «Слухи о вашей красоте будоражат город, но слухи – вздор, потому что на самом деле вы гораздо лучше». Так вот, эту пошлость вам, очевидно, говорит каждый, кто имеет честь быть представлен или, уж по крайней мере, каждый второй. Станете ли теперь утверждать, что я не прав?
– Не стану. Но зачем же вы говорите пошлости?
– Не обидитесь, если скажу честно?
– Нет, обещаю.
– От лени. Лень думать над серьезной фразой. Хотя вы ее заслужили.
– Что такое я заслужила, господин пиит?
– Чтобы о вашей красоте говорить серьезно без пошлых дифирамбов и жалкого рифмоплетства. Вы чертовски, именно чертовски красивы. Бог не стал бы творить женщину такой – слишком велик соблазн страсти, именно страсти – не любви, а страсть – грех по его, Божьему, разумению. Признайтесь, вас ведь не любит никто и вам любовь не ведома? А вот страсть к вам сжигает дьявольским огнем не одну смертную душу, увлекая ее в геенну безвозвратно, заметьте. И вам страсть известна давно и в разных ее проявлениях. Вы – и есть сама страсть, явленная несчастным перед страшным концом, вот что скажу я вам, бедный пиит. И это уже не пошлость. Видите ли теперь разницу?
– Да вы-то откуда про все то знаете, не из пошлых ли слухов обо мне?
– И снова лукавите вы, исчадие ада! Но вам и полагается быть лукавой, иначе вам и быть нельзя. Разве похож я на того, кто живет пошлыми городскими слухами, тем более касаемо женщин? Зачем мне слухи? Все, кто интересуют меня, приходят ко мне сами и сами рассказывают все то, о чем я знать хочу. А если умалчивают о чем-либо лукавят, как вы сейчас, я просто вижу то, что хочу увидеть. Однако полно об этом. Стива сказал, что вы просили достать кокаина, я сейчас принесу. Угодно ли?
Она лишь кивнула. Недолгая речь Рысева произвела на Ирэн сильнейшее впечатление. Она не замечала более его унылой внешности и уродливых рыбьих глаз за толстыми стеклами очков. Голос его проникал в нее и звучал там, переливаясь и вибрируя, как низкий звон тяжелого мелодичного колокола, отчего сладко сжималось сердце, холодели конечности, в преддверии чего-то неведомого, страшного, но и влекущего одновременно. Тело сводила томная властная судорога желания, какого-то странного, идущего не изнутри, как обычно, но откуда-то извне, не так как прежде. Неведомого ранее. Пугающего и манящего.
«Страсть – не любовь, совсем иное, не от Бога и божественного, славящего любовь, а напротив – от сатаны, из его дьявольских кипящих глубин» – сказал он, и она поразилась, как точно сказал он это.
Еще в ранней юности, предаваясь греховным играм с братом, и позже, с упоением плотской радости, отдаваясь учителю латыни и многим – потом – другим мужчинам, она нередко задавалась вопросом. Отчего это грех именуют порой любовью, как и божественное, доселе ей неизвестное чувство, освященное именем Христа и воспетое в молитвах.
Сейчас он удивительно точно и кратко – вскользь и как бы походя – сформулировал ее мучительные сомнения. Более того, едва лишь взглянув, уверенно заметил, что ей не дано любить. И этим коротким замечанием тоже подтвердил давние опасения. В водовороте плотских наслаждений, она, действительно не испытала еще ни разу той любви, которая была воспета во множестве романах и поэтических произведениях, которые читала жадно и со вниманием.
Когда же, предаваясь излюбленным фантазиям своим, она пыталась представить, что подобное чувство все же настигло ее: вот любит, испытывает к предмету все те описанные многократно сердечные порывы и влечения души, а не тела, но непременно финалом мечтаний всегда был акт плотской любви. Причем распаленное сознание рисовало его особенно ярким и необычным, как требовало жадное избалованное тело. И романтические фантазии блекли, отступали на второй план, словно не с них все начиналось в мечтах.
Теперь он сказал об этом просто и коротко: «Вам не дано любви» – и выходило так, что был прав.
Дверь снова отворилась, впустив волну шума и тех же отвратительных запахов еды, вина и дешевого табака, что витали в соседней комнате, но тут же ее плотно прикрыли, как бы желая оградить Ирэн от всего, что происходило там.
Рысев, мягко ступая по ковру, приблизился к тахте. В руках он держал маленькую серебряную табакерку, небольшое круглое зеркальце в серебряной оправе с причудливо изогнутой короткой ручкой.
– Здесь все, что вы просили, Ирина Аркадьевна, – обратился он к ней крайне почтительно.
И через несколько мгновений ее дрожащие ноздри уже вдыхали ровную, мастерски отмеренную белую рассыпчатую дорожку, туманя легким дыханием тускло поблескивающую поверхность зеркала, которое Рысев услужливо придерживал перед нею.
Благодарю вас. – Она действительно благодарна была ему и за тепло и относительный уют этой небольшой комнаты, и за кокаин, который уже через несколько минут принесет облегчение, наполнит больное и вялое тело свежей горячей силой, а голову – шальными звонкими мыслями. За то, что он освободил ее от общества чужих, отвратительных ей людей, которые шумели и буйствовали сейчас за дверью, и даже Стивы, с его пьяным смехом.
Ей снова хотелось слушать его, потому что сейчас начинало казаться: ему известно о ней, ее жизни, да и о жизни вообще, что была так скучна и несносна последнее время – что-то новое, неожиданное, захватывающее. Что заставит усталое и холодное сердце забиться иначе: тревожно и трепетно, в предчувствии неведомой радости, которая непременно должна быть. Как бывало в далеком детстве, когда, едва проснувшись, она испытывала приступ такого необъяснимого беспричинного счастья, что остатки сна стремительно отлетали вместе с одеялом, отброшенным сильными маленькими ножками одеялом, и звонкий смех маленькой Ирочки заставлял старую няньку, вздрогнув и уронив вязание, мчаться в детскую, улыбаясь и радуясь тоже неведомо чему.
Она была уверена, что сейчас он будет именно говорить с ней, а потом… Потом, когда начнет действовать наркотик, она уже совершенно точно знала, что почувствует и чего немедленно захочет и, конечно же, получит, как получала всегда. Но предчувствие и желание того, что непременно и скоро произойдет между ними, не так сильно занимало ее, как обычно. Сейчас она хотела слушать его завораживающий голос, и, поджав под себя ноги в промокших атласных туфельках (снимать их самой было лень – а он не предложил этого сделать), она поудобнее уселась на оттоманке, и прикрыла глаза, приготовившись слушать.
Рысев, однако хранил молчание.
Ирэн слышала его легкие шаги, он аккуратно перемещался по комнате где-то рядом, что-то доставал из-за какой-то дверцы – раздался слабый скрип, потом легкий перезвон, похожий на тихое позвякивание бокалов.
«Господи, неужели он просто предложит вина и все произойдет как всегда и как обычно. Нет, я не хочу так… Он не должен вести себя как все», – капризно подумала она и открыла глаза.
Рысев стоял подле тахты, и в руках у него действительно было нечто похожее на бокал, но скорее это был все-таки кубок. Большой, старинный, на массивной бронзовой, а может, и золотой, ножке. Чаша выполнена была из очень темного прозрачного стекла, необычной огранки. В ярком свете массивной люстры грани чаши сияли и переливались глубоким темно-фиолетовым цветом, и видно было – сосуд до краев наполнен какой-то жидкостью.
Присмотревшись, Ирэн разглядела, что литая ножка кубка исполнена была как толстый витой ствол диковинного растения, ветви которого тянулись ввысь и оплетали стеклянную чашу причудливым узором, достающим почти до ее краев, как если бы она была плодом этого странного дерева. Вещь была завораживающе красива, Ирэн невольно залюбовалась ею, забыв о своем мимолетном раздражении.
Рысев же, словно угадывая ее мысли, заговорил:
– Кубок этот старинный достался мне по случаю, и уж потом я узнал, насколько древняя и ценная это вещь. Возможно, из него пили еще римляне и кто знает? – возможно, сама великая царица Клеопатра касалась его краев своими божественными губами. Кстати, заметили ли вы, стекло, из которого выполнена чаша, удивительного фиолетового цвета, почти как ваши глаза. Теперь мне кажется – это не просто так. Но как бы то ни было, какой бы знак ни посылала нам судьба – выпейте это. Вам сразу станет много легче, вы отдохнете, это необходимо теперь – я вижу. А позже, если будет угодно, мы еще поговорим. Я многое имею сказать вам, поверьте.
– Но я не хочу спать!
– О, это будет не сон, вы просто ненадолго перестанете ощущать все, что вас раздражает теперь. Прошу вас, выпейте это. Вы ведь не думаете, что я желаю вам зла?
– Зла? Нет, об этом я думала менее всего. Но что это? – Ирэн действительно совершенно не боялась предложенного ей напитка, ей было любопытно, но она испытывала некоторое раздражение оттого, что все между ними происходит не так, как задумала она несколькими минутами раньше. Однако он был настойчив, хотя и мягок и, как прежде, безупречно вежлив и почтителен по отношению к ней. В конце концов она решила, что согласится попробовать его напиток. Кто знает, возможно, это окажется забавно и подарит новые, доселе не ведомые ощущения? Ирэн слыхала что-то о травах, настоями которых потчует своих посетительниц придворный «Старец», после чего те впадают в гипнотическое состояние и делаются совершенно покорны его воле. Это Ирэн не пугало нисколько.
– Настой из разных трав, целебных в большинстве своем. Он приготовлен по рецепту очень древнему, почти такому же древнему, как этот кубок. Отведайте, Ирина Аркадьевна, вы не пожалеете.
– И вам он тоже стал известен по случаю?
– Вы напрасно изволите насмехаться, именно так – по случаю. Жизнь человеческая, Ирина Аркадьевна, вообще состоит сплошь из различных случаев, приметных и не очень. Проблема человека состоит-то как раз в том, что он очень часто проходит мимо случаев значительных для него, полезных, а то и фатальных, но уделяет слишком много внимания приключениям зряшным.
– Что ж, будь по-вашему, давайте сюда ваш случайный напиток. Но знайте: если случится со мной что-нибудь скверное, Стива непременно убьет вас – он меня любит безумно и бывает очень несдержан, про то весь город знает. – Она говорила это, легко смеясь, – наркотик уже подернул сознание радужной искрящейся дымкой, все вокруг начинало казаться ей забавным, сулящим сплошное веселое приключение.
Напиток к тому же был приятен на вкус, слегка горьковат и вроде отдавал легким запахом дыма, был освежающе прохладен и слегка вязал рот, но это тоже было в меру и довольно вкусно. Она осушила кубок до дна и, дурачась, опрокинула его над своим лицом, откинувшись на спину и улыбаясь Рысеву призывно, как умела она, порочно и наивно, по-детски одновременно. Он ласково улыбнулся ей в ответ, бережно вынул драгоценный кубок из слабеющей руки и, наклонившись, тихо дотронулся губами до ее гладкого, высокого, как на античной камее, лба.
«Это еще что такое?» – хотела шутливо возмутиться Ирэн, но голоса своего не услышала, ей показалось, что он стал легок и невесом, как все тело. Веки же, напротив, налились свинцовой тяжестью и медленно закрыли прекрасные фиалковые глаза, уже подернутые слепой дымкой бесчувствия.
Монастырские, а после – больничные строения были не столь ветхи, как показалось с первого взгляда, – забор, хоть и зиял несколькими проемами, был, тем не менее, высоким и сложен в свое время добротно – в три кирпича. Правда, не было ворот. Но два одноэтажных длинных дома-барака сохранились довольно неплохо. Разрушились только некоторые внутренние перегородки, торопливо возведенные из тонкой фанеры, опилок и плохой штукатурки в ту пору, когда монастырские клети спешно оборудовали для приема душевнобольных.
Теперь оба дома походи были на два просторных крепких сарая – и это вполне подходило.
В одном – где когда-то была монастырская кухня и трапезная, а позже – больничный блок питания, сохранилась большая закопченная печь, вполне пригодная – на первый взгляд – и сегодня.
Пока выходило, что два – как минимум – сооружения годились вполне. Так – про себя решил Ахмет. Однако, в монастырской ограде обнаружилось еще два заметных строения.
Небольшой крепкий домик, разделенный внутри на две половины – каждая с отдельным выходом. Здесь, видимо, жили врачи, а раньше какое-то монастырское начальство, название которого он так и не вспомнил, сколько не пытался. Возможно, священник, – подумал Ахмет, но тут же отдернул себя: монастырь-то был женский. Хотя христианство, а особенно православие, представлялось ему очень терпимой религией, в отличие от ислама и даже католичества. Здесь могло быть и такое.
Со вторым сооружением все было как раз наоборот – его уже почти не существовало. Когда-то это была церковь, совсем маленькая, возможно просто часовня. Но как бы там ни было, от нее практически ничего не осталось теперь – только каменный остов фундамента и каменные осколки разной величины, разбросанные вокруг. Некоторые – удивительным образом сохранили фрагменты росписи, украшавшей когда-то своды маленького храма. Теперь казалось, что вокруг развалин валяются окаменевшие человеческие останки – отсеченные головы, руки с тонкими запястьями и круглыми маленькими ладонями, фрагменты тел, облаченных в старинные одежды. Зрелище запрокинутого к небу темного продолговатого лица, с огромными белыми глазницами, устремленными прямо на того, кто имел неосторожность приглядеться к каменному обломку под ногами, могло повергнуть если в ужас – таким живым и грозным был взгляд. Однако ж, эти трое были привычны были и не к таким зрелищам.
Но – любопытство.
Ахмета некоторое время занимал вопрос, отчего именно церковь пострадала так сильно? Выходило – большевики рушили ее как-то иначе, по сравнению с прочими монастырскими сооружениями. Другим – более совершенным – а вернее, варварским – способом. Что было вряд ли.
Графа заинтересовали осколки камней, сохранившие фрагменты росписи, и он сосредоточенно поддевал носком ботинка каждый, пинал обломки часовни, как футбольные мячи, вертел их во все стороны, отыскивая следы живописи. «Свинья, – без особого раздражения подумал Мага, наблюдая за манипуляциями Графа, – изображает из себя верующего. Все русские так: вера для них – просто мода, как шестисотый «мерседес» или джинсы от «Версаче». Волосатую грудь Графа, действительно украшал массивный золотой крест, щедро усыпанный крупными бриллиантами. И всякий раз, проезжая мимо храма и даже маленькой деревенской часовенки – если не забывал, увлеченный беседой или забойной песней, гремевшей в динамиках – он истово троекратно крестился, бормоча что-то отдаленно напоминающее «Господи, помилуй».
Впрочем – так или иначе – осмотр монастырских развалин они завершили и остались довольны.
Это было вполне подходящее место для того, чтобы сделать привал перед последним броском за русскую границу – обратно, к себе. Здесь даже можно было принять короткий бой, и продержаться некоторое время – под обоими уцелевшими зданиями сохранились просторные подвалы, в них дышалось несколько легче, чем наверху, под палящим полуденным солнцем.
Проблемы возникло только две – вода и электричество.
Последнее не подавалось сюда с момента закрытия больницы, столбы, по которым тянулись некогда электрические провода, были повалены и частично сгнили, частично исчезли вовсе, растащенные, рачительными казаками. Но эту проблему легко решал маленький, мощный генератор, из тех, которыми пользовались российские военные, которые с удовольствием продавали за бесценок, а то и просто бросали в ходе боевых действий, посему нехитрые, но весьма практичные устройства имелись сейчас едва ли не в каждом чеченском дворе.
С водой было сложнее. Водопровод здесь тоже когда-то был, и ржавые обломки труб торчали в некоторых местах, погнутые, занесенные песком и заросшие колючим и пыльным степным бурьяном. Извлечь из них воду было совершенно невозможно, да и небезопасно. Вода – не генератор, достаточного количества с собой не привезти. В том, что вода потребуется в изобилии, было ясно.
– Воды пойдет много – все будут пить, а еще – раненые… и вообще, в жару хорошо облиться – все понимали это без слов, просто Мага делился вслух богатым боевым опытом – еще до их войны он воевал в Карабахе, в Абхазии – там везде было жарко. Он знал, что такое вода.
«Да, вода – фактор еще и психологический, люди легче смиряются с отсутствием еды, тем более в жару, но сознание того, что вода ограничена, может породить даже панику». – Ахмет не сказал этого вслух, мысль была слишком сложной, он хорошо знал: таковые лучше оставлять при себе – солдаты не любят умников, даже если уважают их за личную доблесть или в силу других обстоятельств. Он просто кивнул, соглашаясь с Магой.
– Ну, Граф Орлов, – не находя решения и начиная от этого заводиться, Мага переключился на Графа, зная, что тот стерпит все – какие будут ваши предложения? А то смотри, придется работать водовозом. – Мага даже засмеялся, представив, как придется вертеться Графу, если его и впрямь заставят доставлять воду через оцепление местного ОМОНа или какой-нибудь «Альфы», которую, возможно, пригонят из Москвы, в противовес засевшему в монастыре отряду боевиков.
У монахинь источник был или колодец – вода там, говорили, святая, – мрачно и не очень уверенно ответил Граф. Он-то хорошо понимал: Мага почти не шутит. Крутой нрав полевого командира Магомеда Хапсирокова, известного более как Мага Дербентский, потому что родом был из этого прикаспийского городка, был широко известен. Он не понимал слово «нет», ни на одном языке, а их, кроме русского, знал еще несколько, все – из наречий Северного Кавказа. Воевал отчаянно, но, как поговаривали, крови при этом пролил раза в три больше, чем требовали боевые задачи. Просто не терпел, когда кто-то перечил. А способ наказать виновного знал только один, как и аргумент в любом споре – так получалось. Теперь перспектива оказаться единственным виноватым в глазах Маги Графа почти парализовала. Рафинированный интеллигент, эстет и философ, Ахмет, которого за глаза авторитетные полевые командиры, звали Хайямом, вряд ли сможет, да и захочет, вступиться за него, если Мага осатанеет всерьез. Хайяма никто не посмел бы упрекнуть в трусости – он воевал честно и рисковал жизнью наравне с другими. К тому же с ним, а точнее с его изощренным умом и изобретательностью, молва связывала знаменитые операции на российском финансовом рынке, которые принесли Ичкерии необходимые перед войной миллионы, а возможно – миллиарды долларов. И все же то положение, которое он занимал теперь, проистекало не из этого. Хайям был другом и названным братом одного из самых серьезных и влиятельных молодых чеченских генералов. Тот, собственно, и разрабатывал сейчас ту самую операцию, ради которой они находились теперь в мрачных стенах старого монастыря, и которая – вдруг – оказалась под угрозой срыва, потому что вода в этих руинах вряд ли отыщется скоро. И это могло стоить ему, Графу Орлову, жизни (мелкий бандит Васька Орленок так полюбил ниспосланную как дар свыше новую кличку, что даже сам себя называл никак не иначе).
Колодец был или источник, бабка точно говорила, – более уверенно повторил он, и ленивая обычно память сейчас, испуганно встрепенувшись, действительно явила ему очень живо образ давно уж помершей бабки Веры, которая и впрямь рассказывала про святой колодец, вода в котором была целебной.
И где же он? – ехидно поинтересовался Мага. Россказням Графа он не верил, скорее полагал, что тот теперь будет врать безбожно, чтобы отсрочить возмездие. А наказать нахального русского прощелыгу Мага был настроен определенно. Должен же хоть кто-то ответить за три бесцельно потраченные дня и проваленное задание.
– Ну подумай сам, Мага, откуда же я могу это знать? Ведь это когда было? Ведь не моя даже бабка оттуда воду брала, а ее мать. Искать надо, может, найдем.
– Колодец действительно должен быть, – неожиданно подал голос Ахмет, – монастырь старый, водопровода тогда еще не было и в помине – где-то же они брали воду? Насчет того, что святой, сказки, конечно, но какой-то источник есть. Определенно.
– И как мы его будем искать, копать здесь все подряд? – Мага начинал злиться всерьез. Ахмет, конечно, был старшим, но и он не смел заставить его как, раба рыть эту иссушенную землю под раскаленным солнцем.
– Сначала надо внимательно осмотреть всю территорию. Над колодцем, если он был, должно быть возвышение, лучше бы, конечно, каменное, тогда больше вероятности, что оно сохранилось, но и от деревянного, может, что-то осталось. Надо искать. – Ахмет говорил без раздражения, спокойно, не стремясь подчеркнуть, что последнее слово будет за ним, и это несколько успокоило Магу, в конце концов, лучшего места им не найти. В этом он был уверен. Может, имеет смысл поискать этот чертов колодец.
Они разошлись в разные концы территории и медленно, шаг за шагом, начали заново осматривать ее, отыскивая следы мифического колодца. Солнце нещадно пекло, каждое движение давалось с трудом – даже тренированные тела теряли последние силы, они старались пить как можно меньше, хотя минеральной воды в холодильнике джипа было достаточно – жидкость тут же испарялась из организма, покрывая кожу противной липкой пленкой горячего пота.
Было еще только около трех часов пополудни, и одному Аллаху ведомо, сколько еще времени займут эти изнурительные поиски, завершатся ли они успехом.
Все произошло, однако, достаточно быстро – не прошло и часа, как радостный возглас Графа нарушил напоенное зноем безмолвие. Возможно, подстегнутый страхом, он усердствовал более прочих, возможно, ему просто повезло, но остов заброшенного колодца нашел именно он. Надо сказать, это было не просто: под грудой каменных обломков, образовавших подобие невысокой пирамиды, занесенных сухой горячей землей вперемешку с песком, заросших густым колючим бурьяном, разглядеть то, что много лет назад было каменным ограждением монастырского колодца.
Вооружившись двумя саперными лопатами, они довольно быстро разворошили заросли бурьяна, раскидали слой земли под ним, развалили некоторые не слишком крупные камни: отдельные кирпичи и целые куски кирпичной кладки, намертво сцепленные добротным старинным раствором, но далее работа не пошла.
Под верхним слоем шло плотное нагромождение огромных камней-валунов, что встречаются часто в степи, неведомо когда и кем занесенные на вольные песчаные просторы. И, видимо, только под ним скрывалась глубь колодца, хранящая живительную подземную влагу.
– Идиоты были эти большевики, – заметил Мага, тяжело опускаясь на землю и с отвращением сдирая с себя абсолютно мокрую футболку. Пот ручьями струился и по его загорелому телу, покрывал лицо, скатываясь с красиво очерченных бровей, едкой влагой заливал глаза, отчего Мага досадливо щурился и часто моргал. – Чем им так помешал этот колодец? Ну, подумаешь, святая вода. Объявили бы всем, под страхом расстрела: все, с сегодняшнего дня – не святая. Но пить можно. И все. Зачем было камни-то ворочать?
– Слушайте, а может, они клад зарыли – золотишко, камешки, прочее – у монашек вполне, и водилось, а? – Идея эта внезапно озарила Графа, и он тоже прекратил работу, присел на корточки рядом с развороченной пирамидкой и, забыв про усталость и даже страх, оживленно завертел головой, переводя круглые маслянистые глаза с одного из своих опасных спутников на другого.
Ахмет хранил молчание, но и он отложил в сторону лопату и тяжело опустился на землю, прислонившись спиной к горячим камням. Непривычное к физической работе тело начинало предательски ныть, и он знал: через несколько часов малейшее движение отзовется ноющей болью. Но, разумеется, думал не об этом. Злой вопрос, едва ли не вместе с песком, забившим рот, выплюнул Мага. Но Ахмет задумался над ним много раньше, едва лишь увидел поросший бурьяном странный холм, похожий на скифский курган в миниатюре. Совершенно очевидно было, что колодец – если, конечно, то, что уже более часа они пытались отрыть – был колодцем, кто-то ранее старательно заваливал тяжелыми камнями, собрав их предварительно в округе и притащив на монастырское подворье. Времени и сил эта операция, надо полагать, потребовала немало. И совершенно непонятно было, во имя чего? Версия корыстолюбивого – даже в глупых фантазиях – Графа не выдерживала критики. Если в монастыре и были какие ценности, их наверняка сразу же и изъяли победители в интересах молодой советской республики, трудового народа, диктатуры пролетариата или своих личных, это уж как вышло – теперь не узнать никогда. Да и незачем.
Забавно было, но вполне мог оказаться прав Мага – кто-то из комиссаров оказался настолько фанатичен, что велел уничтожить колодец только за то, что воду почитали святой. Что ж, в те времена вполне могло случиться и такое – фанатиков у красных хватало с избытком. Историю этой страны он знал неплохо. Но что-то мешало ему – в который уже раз удивившись темному хаосу русской души, который интеллигентные иностранцы и сами русские предпочитают красиво называть загадкой – принять примитивную, но, по сути, единственную версию и двигаться дальше.
Что-то – то ли смутная тревога, то ли ускользающая догадка, туманное, невнятное воспоминание о какой-то давней истории или легенде, связанной с колодцем.
Он мучительно напрягал память, призывая на помощь ассоциации: степь, песок, колодец… Что? Все было тщетно.
Он не вспомнил ничего.
И только тень тревоги и расплывчатое предостережение бередили душу. Но этого было недостаточно, чтобы отказаться от затеи, тем более что решение задачи не представлялось ему слишком сложным.
– Кто же разберет, что бродило в их атеистических мозгах, – сказал он, отвечая Маге и оставляя без ответа меркантильную гипотезу Графа. – Понятно, что сами мы этот курган не осилим. Поэтому сделаем так: ты, Граф, сейчас сгоняешь на станцию и привезешь сюда бомжей, они там постоянно околачиваются. Сколько будет, столько и привезешь, лимузин у тебя вместительный. Купи им водки и еды, но пить не давай. И пообещай, что хорошо заплатим. Кто мы, не говори. Скажешь, археологи из Москвы. Понятно? Все, действуй – и быстро. Я до темноты хочу увидеть воду или не увидеть ее.
– Но послушай, Ахмет, они же потом трепаться начнут – какие вы, к черту, археологи, особенно Мага?
– Не начнут, граф Орлов. И потом – это уже не твоя проблема
– Да-а? Побойся Бога, Ахмет, проблема не моя, а джип мой. И вся станция будет видеть, как я набиваю полный салон бомжей, а потом…
– А что потом? Ими что, кто-то очень интересоваться будет? А если и будет… Скажешь, попросили какие-то люди из Москвы, вроде археологи или геологи, ты в этом разбираться не обязан и документы проверять ни у кого не обязан…. Так вот, попросили помочь найти рабочую силу для раскопок. Все. Больше ты никого из них не видел.
– Ой, Ахмет, но это же явная туфта Сейчас все злые, все только про ваших рабов и говорят, меня ж порвут, когда узнают…
– Так это, когда узнают… – вмешался в разговор Мага, доселе хранивший непривычное молчание. Ему было интересно, как справится с заупрямившимся Графом, опасения которого бесспорно имели веские основания, главный человек здесь – Хайям. Он был уверен, что не справится, и, получив тому подтверждение, счел себя вполне удовлетворенным и даже обязанным немедленно вступиться и сломить жалкое сопротивление Графа. – Это когда они еще узнают… А я вот знаю уже сейчас, что ты начинаешь юлить, как паршивая собака, совсем не по-графски. И мне это очень не нравится. Ты понимаешь, что это значит, а, Граф?
– Ой, ну вот только не надо, пугать меня не надо, мы же в одной команде, Ахмет, я же не против, просто нужно легенду, хорошую легенду, чтобы не было сомнений потом…
– Лучшей легенды, чем я предложил, быть просто не может. Ты знаешь, как меня называют друзья, Граф? Не знаешь. Ну, так я тебе скажу по дружбе. Меня называют Хайям. Знаешь, кто такой был Хайям? Он был великий поэт, мыслитель и философ, и никто лучше него не слагал легенды. Поэтому езжай и гордись – твоя легенда от самого Хайяма. И хватит – пока мы с тобой рассуждаем о возвышенной поэзии, презренные бомжи могут расползтись по своим норам – наступает время послеобеденного отдыха, священное, между прочим, время. Или у вас не так?
Граф Орлов искренне хотел бы ответить на вопрос Ахмета: сейчас этот немногословный интеллигент казался ему в сто крат опаснее воинственного Маги, но он понятия не имел, что нужно отвечать. Поэтому, решив не испытывать далее судьбу, повернулся и быстро пошел к своей машине, механически отметив про себя, что внутри салона сейчас настоящая сауна – градусов девяносто, не меньше.
Так и оказалось.
Включив двигатель, он первым делом выставил кондиционер на максимальную отметку и только после этого со злостью вдавил в пол педаль газа.
Подняв столб раскаленной пыли, джип сорвался с места, и скоро только маленькая черная точка, стремительно перемещаясь к горизонту, нарушала покой и безмолвие горячей степи.
– Вызови мне такси!
Он молча поднялся и пошел к телефону в гостиной, хотя на тумбочке у кровати в спальне тоже был аппарат. Встать ему было сейчас необходимо. Встать, сделать несколько шагов, открыть дверь, поднять трубку телефона, услышать человеческий голос. Что-то сказать и быть услышанным. Все это было для него крайне важно. Важно было понять, что он существует. Как и прежде: самостоятельно и независимо от нее.
Причем сделать это следовало немедленно. Иначе… Он сам не знал, что может произойти – вернее, не мог вот так, с ходу этого осознать и сформулировать. Сейчас он вообще соображал очень плохо, и только чувствовал. Но чувства были остры. При том, ничего похожего за все свои сорок лет Дмитрий Поляков не испытывал никогда. Он просто и неожиданно, почти не заметив того поначалу, перестал быть самим собой. Утратил собственное «я», причем не только в переносном смысле. Физическом, материальном – пожалуй – тоже. Остро чувствовал, как странным – немыслимым – образом растворился, растаял, как кубик льда, в любимом scott’s – в чужом, постороннем и неприятном ему человеке. В этой женщине. В ней. В какой момент, как и почему произошла эта дикая метаморфоза, он не понимал. Но она произошла.
Теперь звериный инстинкт самосохранения гнал его прочь, пусть не так далеко, за неплотно прикрытую дверь, подчиняясь – к тому же – приказу этой женщины. Но – прочь.
Ели мог он сейчас, рассуждать здраво, то, наверное, счел бы это глупым, ибо было понятно – потеря себя, привычного, происходит на уровне нематериальном. Так при чем же здесь прикрытая дверь? Рассуждать, однако, Дмитрий был не в состоянии. Его гнал инстинкт, и он, не раздумывая, подчинялся.
Консьерж сообщил, что машины дежурят у входа в отель постоянно, надо просто спуститься в холл. И он обрадовался этому несказанно – важно было как можно скорее оторвать себя от нее.
Он не стал возвращаться в спальню – мысль об этом приводила в ужас и бешенство одновременно. Сидя возле телефона в гостиной, крикнул, что такси ждет, и замер, ожидая ответа. Она могла потребовать сначала ужин, шампанское, еще любви, сказать, что передумала, ехать и остается до утра, да что там до утра – до конца его жизни. Она могла выдумать все что угодно, и он подчинился бы любому ее решению. Ситуация складывалась ирреальной, невозможной, в принципе, но самое дикое заключалось именно в том, что она была, существовала на самом деле, в реальном времени и пространстве. С ним, Дмитрием Поляковым.
И заключалась в следующем.
Эта женщина по-прежнему так же не нравилась ему, как и в первые минуты знакомства на пустынной аллее старого кладбища. Его по-прежнему и даже сильнее, чем прежде, раздражало, пугало, бесило в ней все: яркая необычная внешность, неестественная, манерная речь, резкие перепады настроения. То она вдруг начинала говорить долго и туманно, касаясь тем малопонятных – философия, религия, мистика. То вдруг – приступ безудержного веселья – и тогда острые на грани пошлости и шутки, гримасы и телодвижения. Потом – и практически беспричинно – приступ меланхолии. Она замолкала, не замечая ничего вокруг, глаза наполнялись влагой. Потом – нежданный, непрошеный порыв нежности – холодный фиолет неземных глаз таял, расплавляясь как воск горящей свечи, теплел и мерцал такой бездонной любовью, что хотелось плакать и стоять на коленях. Была еще отвратительная манера держать себя так, будто всякое пустячно желание ее – для окружающих дело решенное и первостепенное.
И еще было ее тело, такое податливое и властное одновременно, что не воспринималось телом собственно человеческим. И даже в минуты, когда он испытывал наслаждение, никогда не изведанное им, сорокалетним здоровым, красивым и богатым мужчиной прежде, даже тогда какая-то малая частица души кричала, что не может дарить такое просто женщина. А если может, то, что же должна сама пройти и пережить ранее?
Но эта была лишь часть проблемы.