Сент-Женевьев-де-Буа Юденич Марина

Другая заключалась в том, что с первых минут их странного знакомства, он ощутил над собой полную и абсолютную ее власть. А спустя еще некоторое время то самое мучительное чувство полного – без остатка – растворения собственного я в чужом и чуждом внутреннем мире. Так тают снежинки теплой зимой, слетая с небес в лужицы талого снега, – стремительно, покорно и бесследно.

Были еще два обстоятельства, наводящие на него, даже не страх – ужас.

Первым был фактор времени. Пережитое, осознанное, а более – прочувствованное подле нее – в нормальной жизни – должно бы растянуться на месяцы, если – не годы. Но все уложилось сегодня в какие-то несколько часов. Но было странное чувство, почти уверенность в том, что каждый этот час, вопреки законам природы, заключал в себе не минуты – числом, как известно, шестьдесят – а именно годы, возможно – десятки лет. При том, похищая их из будущей, отмеренной ему на этой земле жизни.

Вторым – было удивительное состояние его сознания, понятное – как ни странно – ему совершенно, в малейших деталях и скрытых обычно нюансах, во всей остроте ощущений и переживаний. Там, в лабиринтах души – без преувеличения – поселилось теперь два человека. Он знал это наверняка. Вернее, два его «я», первому из которых она была абсолютно нетерпима и отвратительна. Однако ж, оно, это «я», вдруг оказалось абсолютно безгласно и бессильно. Второе же «я», напротив, было полностью подчинено, растворено в ней, и как бы даже принадлежало уже не ему, Дмитрию Поляковы, а ей, женщине с фиолетовыми глазами. То – было в силе: рассудок, воля, тело – подчинялись ему беспрекословно. Еще более удивительным было то, что второе «я» с первым было полностью согласно, но действовало, тем не менее, с точностью до наоборот. Все это было так сложно и запутанно, что он, прежний никогда не осилил бы подобной коллизии, и даже пытаться не стал, не случись крайней нужды. Теперь же, нужда была и Дмитрий Поляков, как умная собака, все понял, и вроде даже постиг странные, умопомрачительные детали. Но выразить вербально – как подобает человеку, и даже взглядом – как умеют породистые псы, не смог бы.

От него, прошлого осталась теперь лишь отчаянная бешеная ярость, закипавшая рваной, белой пеной, но второе «я» прочно держало ее в узде.

Она не отозвалась никак, и он остался сидеть в неудобной позе, на самом кончике глубокого, мягкого кресла, обитого – как и стены гостиной – нежным золотистым шелком.

Раньше он любил этот небольшой двухкомнатный люкс в бывшем графском замке, и эту золотистую гостиную с огромным зеркалом в ампирной бронзе над белым мраморным камином, удобную дворцовую мебель, с продуманной небрежностью расставленную на дорогом ковре. Теперь было не до интерьерных изысков отеля «De Crillon», он напряженно прислушивался к тому, что происходит в спальне с большой – как и полагается – кроватью и множеством белых зеркальных шкафов вокруг нее.

Он помнил, как помогая ему впервые разместиться в этих апартаментах, служащий отеля интересовался, не кажется ли господину Полякову спальня, с ее обилием зеркал и позолоты, маленьким столиком с двумя легкими креслами, примостившимися в ногах кровати, слишком дамской? Быть может, он хочет посмотреть другой, более строгий номер? Но ему понравился именно этот, хотя недостатком мужественности Дмитрий Поляков никогда не страдал. Никто никогда не находил в нем намека на женственность, однако спальня почему-то понравилась.

Мог ли он знать тогда, сообщая предупредительному служащему, что номером доволен вполне, что наступит время – спустя столько приятных ночей, проведенных в бело-зеркальной спальне – будет напряженно прислушиваться к каждому звуку, долетающему оттуда, и мучительно желать одного: остаться, наконец, одному.

Сейчас ему казалось, что с ее уходом разрушится та странная власть, что за пару часов приобрела над ним эта женщина. Он сможет, наконец, спокойно разобраться во всем – а раньше, что бы ни случалось в жизни, ему всегда удавалось это: спокойно разобраться во всем – лечь спать и заснуть, а утром…

О, утром – он был почти уверен – наваждение рассеется окончательно!

Он будет пить крепкий кофе с горячими круассонами, которые наверняка предложит пассажирам своего утреннего рейса авиакомпания «Air France», с недоумением и легкой досадой вспоминая вчерашнее приключение.

Дверь в спальню отворилась – и он готов был вознести молитву, поскольку желание его, похоже, начало немедленно исполняться.

Она появилась на пороге, аккуратно причесанная, одетая в темный костюм, обливающий стройную худощавую фигуру, словно плотный поток густой, матовой жидкости. На ногах – классические лодочки на очень высоком и очень тонком каблуке. Такая, как если бы ничего не происходило с ними в эти несколько часов, да и не было никаких часов, а только что и – разумеется, ненадолго – прямо с тенистой аллеи старинного кладбища, она заглянула к нему в номер, с тем, чтобы немедленно покинуть его, вероятнее всего – навсегда. И только шляпку теперь держала иначе, чем тогда, – не трепетно, двумя руками прижимая к груди – небрежно, в опущенной левой руке, слегка помахивая, как если бы это была большая легкая сумка.

– Не провожай меня и, пожалуйста, не приближайся, я привела себя в порядок, а ты что-нибудь сомнешь непременно. – Сейчас она пребывала в веселом, игривом настроении, но не кокетничала вовсе, а действительно не хотела его прикосновений – его уже не было рядом: она так настроилась и не желала ничего другого.

Он неуклюже, торопливо поднялся из своего кресла и, остановленный ее репликой, топтался на месте, ощущая себя совершенно неловко оттого, что был одет в халат, довольно короткий для него. Босые ноги казались ему неприлично голыми, перед ней – чужой и изысканной.

– Я ведь, кажется, говорил тебе, что собирался лететь завтра утром, но если ты хочешь… – будь под рукой пистолет, первое «я», наверное, героическим усилием прорвалось наружу и приказало ему застрелиться или застрелить ее, что, с точки зрения второго «я», было почти одно и то же. Но первое было упрятано надежно и прочно, второе же продолжало жалко мямлить, пытаясь изобразить при этом легкую небрежность, – мы могли бы провести еще несколько дней здесь… Или поедем куда-нибудь? Может, в Ниццу? Или Довиль? В Нормандии сейчас прилично – тепло и не жарко, по-моему.

– Завтра? Ну завтра ведь и будет завтра, – она снова кокетливо помахала шляпкой на уровне худой щиколотки, – завтра – это еще очень не скоро. Хорошо, я позвоню тебе завтра, и тогда поговорим. Вообще, не люблю Ниццу, особенно летом. А Довиль?.. Я подумаю. Завтра. А теперь отвори мне дверь, но не смей меня трогать. Помнишь, что я сказала, да? Ну, прощай.

– Но ведь уже завтра, – он послушно сделал шаг в сторону двери и даже взялся рукой за витую тяжелую ручку, но остановился – осталось несколько часов – и рассветет. Самолет у меня утром, это, конечно, не проблема, но…

– Отвори мне дверь, – повторила она более монотонно. И он понял, что игривое настроение сейчас сменит холодная тупая апатия.

– Конечно, иди, если хочешь, но, по крайней мере, дай мне знать до отлета или оставь какие-нибудь свои координаты, чтобы я мог…

– Какое смешное слово – координаты, – медленно произнесла она без тени улыбки и повторила по слогам: – Ко-ор-ди-на-ты. Я позвоню тебе завтра, прощай.

Она прошла мимо, так невесомо, что он не ощутил даже легкого колебания воздуха на лице, хотя она едва не коснулась его, ступая за порог, и только запах ее духов едва уловил и, вдохнув глубоко-глубоко, удержал на долю секунды – терпкий запах мокрой листвы какого-то экзотического растения. «Цветы у него должны быть огромными и непременно темно-фиолетовыми» – мелькнула в голове странная и неожиданная мысль и, почти не замеченная, растворилась. Некоторое время он постоял у распахнутой двери, а потом медленно затворил ее и, словно не узнавая привычных предметов, с некоторым удивлением оглядел опустевшую наконец гостиную.

Похоже, этой ночью, вернее в последние предрассветные часы первой ночи нового одна тысяча девятьсот семнадцатого года, Ирэн фон Паллен приходила в себя дважды.

Напиток, предложенный Рысевым, оказал на нее действие немедленное и удивительное: она стремительно провалилась в забытье, которое не было сном, потому что спала она всегда очень чутко, просыпаясь от малейшего шума, и даже простого колебания воздуха, вызванного, легко порхнувшей у раскрытого окна занавеской. В этом сне она была отгороженной от внешнего мира, заполненного беспрестанным шумом: громкими криками и смехом, звоном посуды, музыкой и шумом падающих предметов – такой плотной и непроницаемой пеленой забвения, что, казалось, он перестал существовать для нее вовсе. Но и внутренний ее мир, оживающий более обычного как раз в часы тревожного сна, теперь был безмолвен и темен, скован вязкой паутиной странного зелья. Она не видела снов, душа не отозвалась на обычный призыв, не воспарила над миром, как случалось прежде, особенно – если забывалась под утро после долгих часов лихорадочного бодрствования в кокаиновом горячечном бреду.

Очнувшись первый раз, словно вынырнув из холодных глубин темного омута, Ирэн не сразу пришла в себя и, некоторое время лежала в прохладной тьме, постепенно осваивая собственное тело и, возвращая душу.

Она обнаружила себя совершенно обнаженной, лежащей на широкой прохладной постели, убранной мягким, струящимся шелком. Комната скрывалась во тьме, не было даже ночника у кровати, но почему-то она казалось, что она велика, не в пример той предыдущей, где приняла из рук Рысева древний кубок со странным питьем. Где-то здесь, к тому же, непременно было открыто окно, оттого воздух был свеж и наполнен сырой прохладой петербургской ночи.

Ирэн осторожно пошевелила руками, ногами, отчего прохладные шелка тут же пришли в движение, легко скользя, обласкали кожу. Тело подчинилось легко, но – в то же время – казалось каким-то чужим, пустым, остывшим и безумно усталым. Словно кто-то неведомый, скрыто владел им в то время, пока была в забытьи, пользовал нещадно по своему тайному усмотрению, и возвратил лишь теперь, перед самым пробуждением, надеясь, что она ничего не заметит.

«Он овладел мною конечно, но зачем же так?» – вяло, без возмущения и даже без особой обиды подумала Ирэн. Она была скорее раздосадована, потому что к близости Рысевым хотела, ждала от нее чего-то необычного и волнующего, вроде того, что было в словах, обращенных к ней накануне. Но и досада была какой-то вялой, апатичной, тусклой, как прочие ощущения и желания. Она пыталась встать, отыскать какой-нибудь светильник, чтобы оглядеться, но почему-то не сделала этого. Потом – хотела поразмыслить о случившемся, что-то вспомнить – но и на это не нашла сил. Легкая дымка, которой – как будто – все еще было подернуто ее сознание, сгустилась, и снова, незаметно для себя, погрузилась, в глубокое вязкое забытье.

На этот раз, однако, оно не было таким же темным и безмолвным, как поначалу. Теперь ей снился сон – возможно, впрочем, и не сон вовсе, а то, чему немой свидетельницей стала душа, получившая – как прежде – временную свободу.

Виделась битва, в которой сошлись сотни разгоряченных всадников, одетых в странные одежды, окрашенные в пурпурный цвет – у одних воинов и кипенно-белые – у других. Сражение шло в долине, пролегающей между двумя полукружьями горных хребтов, зеленых и голубых у основания, с вершинами, увенчанными сияющими снежными покровами. Солнце уже клонилось к закату, лучи наполненные ярким багрянцем, насквозь пронизывали долину, отчего белые одежды всадников казались алыми, а красные, наливаясь пурпуром, становились почти черными, как редкие темные рубины. Такие – видела Ирэн в старинной диадеме, хранившейся в доме фон Палленов, вместе с другими бесценными украшениями многие годы, возможно – века. Из поколения в поколение драгоценности передавались в семье по женской линии. Теперь – ожидали Ирэн в тяжелой серебряной шкатулке-ларце, упрятанной в тайнике в маменькиной спальне.

Сражением, между тем, продолжалось.

Слышался звон оружия, боевые призывы воинов, конское ржание, крики и стоны умирающих.

Их было уже великое множество, поверженных на землю, залитых кровью, сочащейся из ран. И невозможно было понять, какой армии воин убит или ранен – одежда была одинаково окрашена кровью.

Живые – однако – не оставляли ратного дела: битва продолжалась с неиссякаемой яростью. Лица воинов казались безумными, искаженные гримасой ненависти и смертельного азарта.

Во сне – Ирэн тоже была среди них, облаченная в белое, густо забрызганное кровью – и оттого почти алое платье – верхом на горячей сильной лошади с мечом в одной руке и легким золотым щитом – в другой. Волосы ее были распущены, украшала – почему-то – той самой диадемой из огромных темных рубинов, похожей – сейчас – корону. Впрочем, теперь она и была короной, потому что Ирэн в этой битве была не просто отважной воительницей, валькирией, но – королевой, которая – именно – вела за собой белое воинство.

Второй раз Ирэн пробудилась стремительно, вдруг, будто чья-то могучая рука властно выдернула ее из самого пекла кровавой битвы, вынула меч из натруженных рук, сорвала одежды, пропитанные кровью.

Она резко села на кровати, отшвырнув одеяло ногами, напряженными, сведенными судорогой, словно все еще нужно было держаться в седле, пробиваясь сквозь пламя битвы.

В комнате стояла – вроде бы – гулкая тишина, но в голове звенел, булат клинков, гремел шум сражения.

Некоторое время она сидела неподвижно, тяжело дыша, готовая в любую минуту снова вступить в борьбу. Но, ощутив вполне прохладный покой опочивальни, успокоилась и, постепенно пришла в себя. Поняла – наконец – что это был лишь сон. Выскользнула из душных объятий кошмара.

Однако что-то все равно было не так. Покой и тишина казались обманчивыми и пугающими – словно битва лишь отступила, затаилась, во мраке, принимает в эти минуты какие-то другие, неведомые пока формы, но продолжается. И не Ирэн фон Паллен проводит первую ночь наступившего года в случайной постели случайно знаменитого поэта – все та же валькирия, королева могучего воинства, затаясь до поры до ждет своего часа. Своего подвига? Какого? Думать об этом сейчас было нельзя, потому что нельзя было отвлекаться от того, что происходило вокруг – битва могла в любой момент возобновиться.

Странное состояние Ирэн, было для нее – теме не менее – совершенно реальным.

Даже тонкие руки во тьме, осторожно подняла к голове, чтобы поправить рубиновую корону, но диадемы не было. Ирэн, впрочем, нисколько не удивилась и уж тем более не испугалась утрате, ибо вдруг поняла: сейчас так и надо. Наступит время, пробьет час – корона увенчает ее царственную голову по праву.

Так все и будет, но несколько позже.

Ирэн она напряженно напряжено прислушалась, потому что различила вдруг какие-то голоса поблизости. Бесшумно выскользнула из постели. Ловко, как грациозное хищное животное, крадучись в кромешной тьме, двинулась на звук этих голосов, минуя препятствия на пути и не производя ни малейшего шума. Вскоре оказалась она у холодных, тяжелых больших дверей, ведущих в соседнюю комнату, и, приникнув к ним, обратилась в слух.

Говорили трое.

Одного говорившего узнала сразу – это был Стива фон Паллена. Он как раз говорил теперь, и голос был не пьян, но звучал необычно. Стива говорил странно и сбивчиво оттого, что чем-то был сильно напуган.

– Нет, это совершенно невозможно, и вовсе не оттого, что мне жаль ее или я испытываю какие-то сентиментальные чувства. Эта женщина давно чужда мне и безмерно далека. Да, собственно, никогда и не было иначе. Это, знаете ли, физиологическое родство, людьми высшего порядка никогда и не принимается всерьез. Но… Но это невозможно, именно теперь невозможно… И опасно, поверьте мне, опасно не только для меня, но и для всех нас…

– Да отчего же, друг мой?

Он и второй голос узнала сразу, без колебаний.

Глубокий и низкий, он принадлежал к той редкой породе голосов, уже самим тембром своим задевавших какие-то неведомые глубоко скрытые душевные струны, заставляя их звучать, наполняя слушателя небъяснимым трепетом: восторгом или ужасом, в зависимости от того, что именно говорил голос. Это был голос Ворона – которого она про себя и в лицо осмелилась, было, называть небрежно Рысевым. Но только до поры. Теперь, едва он заговорил, Ирэн испытала снова сильнейшее душевное волнение, сродни тому, какое испытала сначала.

– Отчего же вы думаете именно так, когда все обстоит как раз наоборот, – продолжал он между тем мягко, но властно. – Вы замечательно сформулировали это. Про физиологическое родство, право, лучше и не скажешь, и, стало быть, вас ничто не должно остановить в вашем решении. Что же до опасности, то она, конечно, есть, но именно сегодня сведена к нулю. Я никогда не ошибаюсь в своих расчетах. Действовать нужно теперь же. Немедленно. И довольно об этом. Споры нам сейчас ни к чему. Время торопит, скоро рассвет. – Бархат отдернули, как тяжелую мягкая портьеру, за ней оказалась кованая дверь, и, ударившись в нее, голос наполнился металлом.

«Господи, о чем это они? – еще не успев испугаться, а лишь удивленно подумала Ирэн. События, происходящие в реальном мире, на некоторое время так увлекли ее, что заслонили тревожное ожидание грандиозной битвы и великого подвига. – Что такое собираются совершить? И о какой женщине говорит Стива? Ведь это, наверное, обо мне? Физиологическое родство… Фу, какие гадкие слова! Но это ведь про нас с ним. Что же, они собираются убить меня, что ли? Но за что? И почему ему нужна моя смерть? – Испуг постепенно овладевал ею, а вместе с ним возвращалась туманная пелена, окутывая сознание, и оживала валькирия-королева. – Так вот как продолжится битва! Что же нужно ему? Моя жизнь или моя корона? Впрочем, разве это не одно и то же для меня и для него?»

Разговор между тем продолжился, раздался третий голос, который она никогда не слышала прежде.

– Прислуга ведь отпущена на сегодня, я правильно понял вас, господин барон?

– Да… То есть я так думаю… То есть я не знаю наверное. Господи, да не думаете же вы, господа, что я командую прислугой. Откуда мне знать, в конце концов…

– Конечно, не ваше это дело, поэтому я проверил – прислугу матушка ваша изволила отпустить. Другого такого раза долго теперь не представится.

– Нет, господа. Не сегодня. В конце концов, я решительно против, и все тут!

– А вот эдак вы изволите выражаться совершенно напрасно, друг мой. – Голос Ворона сейчас снова был мягок, но властен. – Вам было предоставлено достаточно времени решить вопрос другим, каким угодно, образом. Вы – также – сами изволили, определить срок. Итак, располагаете, по его истечение, суммой, которую задолжали мне и моим друзьям?

– Господи, да зачем же вы спрашиваете? Вам же прекрасно известно, что нет! И я же не против, исполнить ваш план, господа! Но не сегодня, Бога ради!..

– Не стоит упоминать всуе Иисуса из Назарета, он, как мне помнится, этого делать не велит. Да и что такое за день сегодня, что вы так противитесь?..

– День как нельзя более подходящий, и упрямство ваше, господин барон, я понимаю как трусость, но с этим никуда не денешься в любой день.

– Не смейте! Кто дал вам право обвинять меня в трусости?! Я должен вам, да, должен, но не смейте забываться! Я – барон фон Паллен!

– Сие обстоятельство нам известно. И если других объяснений вашему нежеланию сделать все дело сегодня, кроме тех, что так и не прозвучали, у вас, господин барон фон Паллен, нет, то извольте прекратить истерику и начинайте немедленно действовать, как мы договорились.

– Но Ирэн! Она же не может оставаться здесь одна. Она проснется наконец и потом все поймет.

– Ваша сестра и не останется здесь одна, потому что она теперь же поедет с нами.

– Нет! – Голос Стивы, и без того, срывался во время всего разговора на безобразный тонкий, совершенно женский крик, сейчас обернулся визгом. – Нет! Вы не смеете посвящать ее в это! Она не может…

– Она посвящена и ко всему готова куда более вас, друг мой.

– Это невозможно… Я вам не верю… Ирэн…. она не может с этим согласиться. Никогда! Никогда!

– Мы теряем время, и это жаль. Но извольте подождать еще минуту.

– Зачем это, Ворон? Зачем нам нужна эта истеричка там?

– Я так хочу. И в этом есть часть моего плана. Сейчас я приведу ее.

Тело Ирэн, замершее у двери и сжатое как пружина, стремительно распрямилось, безошибочно рванулось к постели, которую – ожил инстинкт грациозного и сильного хищника. Она метнулась сквозь прохладную темень, как и прежде не задев ни одного предмета и почти бесшумно. Когда тяжелые створки двери начали медленно отворяться, рассекая темноту пространства тонкой полоской яркого света, она уже лежала, закутавшись в холодный шелк покрывала, затаив дыхание, отчего ей казалось: сердце остановилось в груди, чтобы не выдать ее тому, кто мягко ступал сейчас в полумраке, уверенно и неотвратимо приближаясь.

Она слышала весь их жуткий разговор, но смысл его так и не стал ей понятен. Мысли ужасно, хаотично кружились в голове, путаясь все больше. Она – то постигала вдруг реальный смысл беседы, понимала, что речь о матушке, в отношении которой затевается нечто чудовищное, чего так боится, но не смеет противиться Стива. То, снова ощущая себя валькирией и королевой, принимала историю на свой и готовилась к новому кровавому сражению. Потом, ей вдруг – совершенно ясно – открылось, что за дверью совещались не враги ее, а соратники, которых предстоит возглавить и немедленно вести за собой.

Скрываться более не имело смысла, сказал кто-то внутри ее. Теперь, когда дверь в соседнюю комнату была открыта, в этой царил густой полумрак, но в нем хорошо была различима щуплая фигура Рысева, застывшая у кровати. В руках у него снова был давешний кубок, и он протянул его Ирэн, заговорив мягко и, как прежде, почтительно:

– Выпейте, Ирина Аркадьевна. Это освежит и взбодрит вас, теперь вы уже вполне отдохнули и, наверное, пожелаете встать и присоединиться к нам.

Она послушно приняла протянутый кубок, наполненный каким-то напитком, действительно иным, чем первый. Этот напоминал лимонад, был кисловат и вроде игрист, наподобие шампанского, но вкус был так же приятен. Она с удовольствием осушила кубок до дна, ощутив вдруг сильную – до сухости во рту – жажду.

Напиток подействовал мгновенно.

Ирэн еще жадно допивала последние капли, а мысли уже удивительным образом прояснились.

«Хорошо ли вы чувствуете себя теперь, ваше величество?» – из прохладного полумрака обратился к ней почтительный голос одного из ее воинов.

«Вполне», – отвечала она ему ровно и дружелюбно, как и подобает королеве.

  • «Готовы ли вы действовать?»
  • «Готова. Но все ли готово у вас?»
  • «Разумеется, иначе я не посмел бы нарушить ваш покой?»
  • «Что ж, тогда не станем терять время».
  • «Вы, как всегда, правы, ваше величество, время не ждет».

Движимый страхом, Граф обернулся с поездкой на станцию и обратно в рекордные сроки.

Новенькую машину, любовно украшенную модными автомобильными прибамбасами, гнал по пыльной степной дороге, не жалея и не разбирая пути. Так – наверное – загоняли насмерть в бешеном галопе лошадей далекие предки, спасаясь от погони, спеша по своим неотложным казачьим делам или просто в пьяном кураже, затуманив сознание хмельной отравой ядреного местного самогона.

К тому же – ухоженная, дорогая машина претерпела в этот день еще одно существенное оскорбление. Нарядный кожаный салон, охлажденный мощным кондиционером – на обратном пути – осквернили своим присутствием пассажиры, ни один из которых – при других обстоятельствах – не посмел бы приблизиться к роскошному авто, во избежание немедленных, крупных неприятностей.

Но сегодня обстоятельства сложились иначе.

На железнодорожной станции Граф обнаружил четырех бродяг, скрывающихся от жары в тени полуразрушенного здания депо. Те – просто валялись на земле, подстелив под грязные, потные, изнывающие от жары и вечного похмелья тела, ветхое, полусгнившее тряпье, и пребывали в тупом, полуобморочном состоянии – жара была слишком изнуряющей. Появление Графа – в таких условиях – было манной небесной. Они почти не слушали его слов, а если слушали – вряд ли понимали суть сказанного. Понятно было лишь одно: есть работа, потом – возможно – будет выпивка и еда. По поводу обещанных денег никто особых иллюзий не питал: денег им давно не платили, кто, сколько бы ни обещал.

Они поехали бы, куда угодно, с кем угодно, согласны были на любую работу просто за еду. Но Граф на глазах оживших бродяг загрузил в багажник несколько бутылок водки, купив их прямо на перроне – в грязной торговой палатке – и это было самой надежной гарантией.

Монастырские развалины не произвели на бомжей никакого впечатления. Возможно, они недавно кочевали в этих краях и слухи о страшном прошлом здешних развалин, еще не достигли грязных ушей, возможно – пребывали уже в том состоянии духа и тела, когда все одинаково безразлично: добро и злодейство, жизнь или смерть, и уж тем более, что, где копать.

Последнее – было более вероятно, поскольку никого на смутила ярко выраженная кавказская наружность «археологов из Москвы», несмотря на то, что слухи о постоянных угонах людей в Чечню, давно будоражили приграничные южнорусские губернии. Похоже, эти четверо, уже не боялись ничего: даже рабства.

Они внимательно, но без малейшего интереса выслушали объяснения по поводу предстоящей работы, и так же бесстрастно взялись за нее, вооружившись инструментами, купленными Графом у станционных рабочих за бутылку водки из той грязной палатки: тяжелой, старинной киркой, ржавым погнутым ломом. Две саперные лопатки предусмотрительный Граф захватил с собой из дома еще утром. Оказалось, что не напрасно.

Было четыре часа пополудни. Однако солнце, хотя и сползало из зенита, медленно и неохотно, дело свое вершило по-прежнему справно.

Пекло яростно, беспощадно, отчего пустынное степное пространство казалось огромной раскаленной сковородой, которую растяпа-хозяйка попросту забыла на пылающей печи.

Сказать, что Дмитрий Поляков был сломлен, раздавлен, повергнут в пучину самых противоречивых, неведомых прежде чувств, значило не сказать ничего.

Прошло уже изрядно времени, с той минуты, как за ней закрылись створки высоких белых с позолотой дверей его номера в парижском отеле «De Crillon», а он по-прежнему оставался в состоянии полного смятения и растерянности, плохо соображая, что произошло.

Возможно, на другого человека, случившееся не произвело столь сильного впечатления.

В конце концов, это была – бесспорно – необычная, пикантная, острая, но – всего лишь – авантюра, из числа тех, что случаются в жизни каждого мужчины.

Но Дмитрий Николаевич Поляков, сорокалетний, преуспевающий российский предприниматель, неглупый, по-своему, образованный – словом, человек совершенно обыкновенный, с рождения обладал не слишком приметной, но довольно существенной особенностью личности.

Угодно было бы судьбе, определить Дмитрия Полякова на постоянное жительство – к примеру – в средние века, наградив, к тому же – дворянским титулом, фамильный герб нашего героя, непременно украсил девиз, состоящий из одного единственного слова. Слово это было бы: «Простота»

В двадцатом веке фамильные девизы упразднили, и Дмитрий Поляков вполне довольствовался тем, что почитал простоту и ясность главными факторами, определявшими успех и благополучие в этом мире. До это дня судьба – определенно – миловала его. Все и всегда в жизни было просто и ясно, и потому – как полагал – вполне успешно. Он был доволен.

Так было с раннего детства.

Просто и ясно все было в его семье, где сначала единственным и непререкаемым главой был дед, потому что он же был источником номенклатурных благ, которые пользовали все домашние. Бабушка была единственной, похоже, в этом мире слабостью деда, которой он – а значит, все прочие – прощали постоянный сумбур мыслей и поступков, девическое – до глубокой старости – кокетство, детскую обидчивость и младенческие капризы. Возможно потому, он с детства любил находиться подле бабушки, обретая – тем самым – права на некоторую часть ее семейных привилегий.

Мама была дочерью сурового чекиста и вела себя в этой связи подобающе – держалась строго и собранно. Носила короткую стрижку и тяжелые дорогие костюмы, которые почему-то называли «английскими», хотя шили – все на один лад – в специальном ателье для высшего руководства КГБ. Бабушка услугами этого ателье не пользовалась – она упрямо заказывала яркие, нарядные платья, со множеством оборочек, рюшек, воланов и еще каких-то немыслимых украшений платья у модной частной портнихи. В их кругу это было принято, но бабушке прощалось.

Мать с золотой медалью закончила школу и с «красным» дипломом исторический факультет МГУ, однако по профессии работать не стала – ей определена была комсомольская, а затем партийная карьера. В детстве он очень редко видел ее дома: номенклатурным работникам в ту пору положено было подолгу задерживаться на службе. И самой яркой деталью в туманном образе матери из детских воспоминаний, был маленький алый значок с золотым профилем Ленина на темном лацкане строгого, похожего на мужской пиджак жакета. Говорили, что в юности она занималась стендовой стрельбой, и добилась на этом поприще каких-то спортивных званий, но дед не счел спортивную карьеру достойной дочери. В порядке компенсации, он изредка брал ее с собой на охоту, которую любил и баловался частенько.

Отец был просто маминым мужем, которому повезло стать зятем прославленного чекиста, потому что его дочери, как нормальной, здоровой женщине, надлежало в определенное время выйти замуж. Большего сказать о нем было почти невозможно. Он вместе с матерью закончил исторический факультет и добросовестно трудился над созданием новейшей партийной истории и творческим переосмыслением предыдущей в одном из научно-исследовательских институтов, имеющем высокую честь принадлежать к системе Центрального Комитета партии. Положение деда на иерархической лестнице имперского общества, позволило, определить зятя на службу в храм партийной науки. Но особо стремительной карьеры не обеспечило – отец скромно пребывал кандидатом наук и старшим научным сотрудником. На большее никто не рассчитывал. Дома любили, с молчаливого одобрения деда – которому эта история, похоже, нравилась – рассказывать, как, будучи совсем маленьким, Дима отвечал на вопрос, кто есть кто в их семье. Деда он назвал дедушкой, бабушку – бабулей, маму – мамой, а на вопрос об отце ответил – «зять». Отец смеялся над этим фамильным анекдотом громче других.

Со смертью деда ясности в семье не убавилось. Главной теперь была мама. Она к тому времени секретарствовала в одном из столичных райкомов партии, заведуя идеологией, и стала теперь главным источником номенклатурных благ. Более скромных – разумеется – но вполне приличных по тем временам.

Ни дня в своей жизни, не прослужившая ни в какой государственной должности, бабушка стала гордо именоваться «персональной пенсионеркой союзного значения», получив почетное звание, вместо умершего мужа – таков был тогдашний порядок. Ей тоже кое-что полагалось из номенклатурной имперской кормушки.

Оставшегося семейного влияния, вкупе – очевидно – с памятью о державных заслугах деда, хватило для того, чтобы, окончив школу, внук стал студентом самого престижного вуза страны – Института международных отношений. Его благополучно закончил и – без особых проблем – переместился со студенческой скамьи в некое внешнеторговое – по названию, но военно-разведывательное – по сути объединение, скромно торгующее весьма популярным товаром – советским оружием и военной техникой. Тут семьей были, безусловно, и – видимо уже в последний раз – задействованы связи покойного деда, которого в некоторых влиятельных инстанциях, к счастью, еще не забыли.

Далее Дмитрию предстояло автономное плавание, в котором он не рассчитывал на серьезные стратегические успехи и готов был довольствоваться некоторыми тактическими радостями.

Но уже дули с Запада свежие ветры перемен.

Далее все тоже произошло просто и ясно. Рухнувшая империя, конечно, погребла под своими обломками остатки номенклатурного благополучия семьи. Однако, тихая и малоизвестная в имперские времена контора, в которой добросовестно трудился внук, теперь открыто заявила о своем существовании. Из скромного чиновничьего кабинета Дмитрий Поляков стремительно переместился в лабиринты едва ли не самого опасного и прибыльного мирового бизнеса – торговлю оружием. И тут оказалось вдруг, что он не только умен и неплохо образован, но инициативен, смел, порой дерзок и склонен к продуманному риску.

Это оценили по достоинству.

Когда несколько энергичных и дальновидных людей, из числа высшего руководства компании, имевших возможность в тогдашней неразберихе отщипнуть кусочек общего пирога, организовали собственное дело, его позвали в команду.

И снова все сложилось просто и ясно.

Теперь главным в семье был он, и все приняли это с пониманием и готовностью. К тому же блага, которыми отныне он обеспечивал членов семьи, никому из них ранее – даже в годы самых стремительных карьерных взлетов деда – просто не снились.

Как ни странно, быстрее всех и как-то совершенно органично в новую жизнь вписалась бабушка, которой – к тому времени – было уже девяносто шесть лет. Однако ж, удивительным образом она сохраняла не только относительную физическую бодрость, но и абсолютную ясность ума. С прислугой – которая снова появилась в доме – водителями нескольких машин, охраной – управлялась так легко и просто, словно и не было перерыва, длинною в несколько десятилетий, минувших после смерти деда.

Матери и отцу перемены дались не так легко. Они стали тише, незаметнее, в глазах у обоих поселилась какая-то собачья преданность и одновременно страх перед ним – хозяином. К тому же они не верили, что все происходящее теперь надолго, и жили – как бы – взаймы, ожидая скорого и трагического момента взимания долгов. Мать, как докладывали ему спецы из служба безопасности – ко всему прочему – тайком бегала на коммунистические митинги, правда, активно сотрудничать с левыми не решалась. Он предпочел делать вид, что ничего об этом не знает. В конце концов это была ее жизнь.

Еще в далекие советские времена, закончив институт, он, как требовалось тогда человеку, потенциально могущему, работать за границей, женился на внучке старинного соседа по даче в Валентиновке, ученого-атомщика из старой королевской когорты, с которой несколько лет подряд – в ранней юности – целовался ночами в густых зарослях сирени.

Позже они встретились на очередном семейном торжестве, и все сложилось как-то удивительно быстро, при активном участии матерей и бабушек с обеих сторон и, собственно, под их чутким руководством.

Жена оказалась, однако, женщиной удивительно скверной, жадной до умопомрачения, скандальной, ревнивой и ко всему – отвратительной хозяйкой. Рубашки его вечно были плохо выглажены, пуговицы болтались на одной нитке, а еду, которую она пыталась готовить, он просто не мог есть. Посему все то время, пока жил с семьей отдельно от родителей – в купленной солидарно родней обоих кооперативной квартире – ужинать заезжал к бабушке на проспект Мира. Она же заодно приводила в порядок и его одежду.

Жена – при этом – была абсолютно уверена, что эти часы он проводит у очередной любовницы, и время от времени впадала по этому поводу тихие, угрюмые истерики.

Она родила ему дочь – внешне, точную свою копию – отчего с той самой поры, как сходство стало очевидным, Дмитрий начал испытывать к собственному ребенку устойчивую неприязнь, которой в душе стыдился, но ничего не мог с ней поделать.

Он действительно часто изменял жене. Женщины всегда были к нему благосклонны: Поляков был недурен собой, обаятелен, приятен и легок в общении, щедр. Романы складывались – опять же – легко и просто, как все в жизни. И завершались так же, потому – наверное – что он никогда не обманывал своих женщин, обещая им то, чего не мог и не собирался делать.

Когда рухнули номенклатурные оковы, развод – для ответственных советских чиновников – перестал быть проступком, равным серьезному нарушению по службе, он тихо, без скандала, развелся с женой, обустроив их с дочерью таким образом, что – в итоге – обе остались довольны и даже благодарны ему за все.

Да, семейная жизнь оказалась, пожалуй, единственным начинанием в жизни, которое ему не удалось. По крайней мере, с первого раза. О втором пока не задумывался. Все – в этом отношении – пока устраивало вполне. Выходило, что даже неудача в жизни сложилась просто и ясно.

Было, впрочем, еще нечто, чем счастливо одарила судьба.

Благополучная, временами – счастливая жизнь Дмитрия Полякова на протяжении всех сорока лет, ни разу не создала альтернативы, необходимости выбирать между бесчестием и честью, предательством и верностью, подлостью и благородством. Не складывалось в его жизни таких ситуаций, и все тут!

Не вставал на пути в критическую минуту лучший друг и даже просто приятель, не приходилось подсиживать коллег, не закручивались обстоятельства таким паскудным образом, что в интересах дела непременно нужно было кого-то обмануть, «кинуть» – как говорили теперь в российском бизнесе.

Что тут скажешь?

Везло.

И везло фантастически.

Выходило: не предпринимая никаких особенных усилий, е томясь мучительным выбором, между нужным и должным, не ломая через колено собственное «я» – Дмитрий Николаевич Поляков оставался человеком порядочным. И никто, ни одна живая душа на этой грешной земле не имела ни единого основания утверждать обратное.

Потому-то, странно, удивительно и совершенно непонятно было, за что и кем ниспослана ему эта кара – дикая, безумная, страшно болезненная ситуация, воспринять которую, а тем паче – преодолеть, отмести, душа его была совершенно не способна.

  • «Опускается вечер, притаясь, караулит ночь.
  • Гаснут окна дворца, слуги чистят бесценный паркет.
  • По притихшим проспектам, как птицы, летят злые кони,
  • Запряженные в золото царских карет.»

Что это были за стихи?

Ну конечно же это были его стихи, странного и загадочного поэта Ворона, крохотный томик которого она с упоением читала глубокими ночами.

Ворон… Какое колдовское: чарующее и пугающее имя!

Ворон… Но ведь больше нет ни какой тайны. Теперь они знакомы и даже близки. Где же он? И отчего это вдруг она вспомнила его строки?

Ворон… Какие смешные глупости! Поэт Рысев, вот что это такое. Маленький, щуплый господин, услужливый и почтительный, как приказчик в галантерейной лавке. Вот, действительно, похоже – приказчик из галантерейной лавки!

И что это там было такое про валькирию и воительницу-царицу? Как чудно мчалась она – вроде – на коне с мечом в руках, и волосы развевались на ветру. Так красиво. Жаль, никто не сможет, нарисовать этого – получилась бы замечательная вещь! Ее портрет в образе валькирии. И корона была на голове. Нет, это была вовсе не корона, но что-то такое, очень на корону похожее Господи, что же это было? Как хочется вспомнить! Обязательно надобно вспомнить и непременно рассказать Стиве и maman. Особенно maman – она обожает все мистическое, непременно найдет всему толкование и еще обнаружит какой-нибудь тайный знак. Причем, недобрый. Нет, пожалуй, maman рассказывать не стоит.

Который, интересно, теперь час?

Ирэн наконец медленно разомкнула тяжелые – без зеркала чувствовала – отекшие веки.

В комнате стоял полумрак, но это был полумрак такого сорта, что сразу становилось ясно: на улице день и просто плотно задернуты тяжелые шторы на окнах. День обычный, питерский: бледный, чахлый, не знающий упоения солнечным светом, лазурного купола сияющих небес.

– Очнулись, Господи помилуй, очнулись барышня! – взволнованно зазвенел в полумраке незнакомый женский голос, мягко упал на толстый ворсистый ковер опрокинутый стул, прошелестела, всколыхнувшись под чьими-то стремительными шагами, пышная крахмальная юбка. И легкое колебание воздуха скользнуло в пространстве. Большего не успела разглядеть Ирэн, не увидела вскрикнувшей женщины – та уже скрылась за дверью.

Однако, сразу же дверь отворилась снова, прошелестели по ковру чьи-то легкие шаги, и в комнате вдруг запахло как в церкви – запах ладана мешался с запахом еще чего-то, названия чему Ирэн не знала, но это был устойчивый церковный запах. Еще так пахло в прихожей, когда maman велела пускать в дом странствующих монашек. Запах был настолько сильным, а вернее – настолько необычным, что она очнулась окончательно и широко открыла глаза.

Чья-то рука отвела полог у кровати, и она увидела склоненное над собою женское лицо.

«Господи, что такое случилось с maman? – мелькнула в сознании короткая быстрая мысль. – Когда же это она успела так исхудать и осунуться? И глаза… Нет, это не maman. И платье… Что это такое одето на ней, вроде бы монашеское?»

Женщина, стоявшая теперь у постели, была, действительно, удивительно похожа на ее мать, баронессу фон Паллен. Однако ж, лицо и фигура незнакомки – в отличие от статной баронессы – были очень худы, кожа покрыта густым, необычным для пасмурной столицы, загаром. Похожими были глаза – холодные, светло-синие – как вода в северных лесных озерах. На сухом загорелом лице они казались огромными, много больше, чем у баронессы, и смотрели совсем иначе: пристально и сурово – маменька никогда не смогла бы взглянуть так.

Кто вы? – спросила Ирэн, сама удивившись слабости своего голоса, а больше – той непривычной робости, что вдруг охватила ее при виде пронзительного, синего взгляда.

Мать Софья. Твоей несчастной матери – родная сестра и твоя, стало быть, родная тетка.

– Я знаю о вас, вас ведь зовут Ольгой?

– Звали, когда-то давно, в миру. Теперь – уж который год – зовут матерью Софьей.

– А где maman? Почему вы сказали – «несчастной»? И почему вы здесь? Разве случилось что?

– Что же ты, вправду ничего не помнишь? – Словно кто-то добавил льда в синие омуты – холодные доселе, они коротким ледяным всплеском царапнули лицо Ирэн, как если бы кто-то с размаху приложил к щекам пригоршню искристых, колючих снежинок.

– Да что же случилось, Господи? И зачем вы глядите на меня так страшно?

– Несчастную матушку твою призвал к себе Господь, ее более нет с нами.

– Но как?.. Господи, и когда… Нет, это не может быть правдой!.. Боже мой, maman! А Стива? Где Стива? Что же вы не говорите мне ничего?

Монахиня, так похожая на maman и такая чужая одновременно, действительно молчала, не отводя от лица племянницы пронзительных холодных глаз, словно раздумывая, отвечать ли ей.

Ирэн вдруг ясно почувствовала, что именно теперь эта чужая пугающая женщина решает про себя, говорит ли она, Ирэн, правду или лжет в чем-то, еще непонятном, но – совершенно очевидно – ужасном. Что непременно и самым страшным образом – причем с этой самой минуты – перевернет ее жизнь безвозвратно. От этой мысли ее немедленно захлестнула тоска и какой-то животный страх. Она заплакала, сначала тихо и бесшумно. Потом рыдания ее стали все сильнее, она уже не могла совладать с ними: тело сотрясали конвульсии, она почти кричала в голос, выкрикивая что-то обрывочное и бессвязное.

Дверь в спальню отворилась, порог ее торопливо переступили два человека – один был семейный доктор фон Палленов, профессор медицины Бузин, другого – моложавого господина, с аккуратно подстриженной темной бородой, Ирэн не знала. Впрочем, теперь она не узнала никого.

Страницы: «« 123

Читать бесплатно другие книги:

Автор «баек» с детства увлекался химией и особенно ее пиротехнической частью. За это время накопилос...