Роддом. Сериал. Кадры 14–26 Соломатина Татьяна
– Да я только на секунду вышел. И не одна же она тут, анестезистка рядом.
– Анестезистка… Все вы разгильдяи и…
– Не можете придумать кто ещё, да? – услужливо проворковал анестезиолог.
– Я у вас тут сейчас в обморок упаду, у этой батареи. Кровищи море, жарко! – жалобно проныл уролог.
– Иди, становись, работай. Матку уже ушили…
Семён Ильич немного подвинулся, освобождая место профильному специалисту.
Завершали операцию в полнейшей тишине.
Когда была наклеена повязка, Панин с треском сорвал перчатки и буркнув традиционное: «Всем спасибо!» – проворчал в никуда:
– Татьяна Георгиевна, всё запишите и ко мне в кабинет на подпись.
Анестезиолог насмешливо глянул на Мальцеву.
– Вы бы за своей документацией следили вместо того, чтоб глазки строить! – снова в никуда пролаял Панин и вынесся из блока.
– Что это с ним? – спросила операционная сестра. – Дедом стал, радоваться надо.
– Испереживался! – саркастично ляпнул наркотизатор. – Тань, куда бабу? В интенсивную?
– Ну разумеется.
– Иди-знай. Сэмэн совсем чумной. Вдруг «не разумеется»?
– Ну так пойди, спроси!
– Что я, больной на голову? Ты сказала в интенсивную – вот и под твою ответственность. Кровопотеря какая?
– Литр пиши.
– А-а, так ты её мне в интенсивную, чтобы с кровью не самой мудохаться?
– Ты начал капать, ты и продолжай. А в интенсивную госпитализируют совсем по иным причинам!
– Танька, ты-то чего рычишь? Это что, заразно?
После перекура Татьяна Георгиевна почти полтора часа писала историю и заполняла журнал операционных протоколов. Ну Панин, ну гадина! Нашёл себе девочку-писаря. Скотина!
Около двух часов ночи она позвонила ему в кабинет.
– Да!
– Я так надеялась, что ты не возьмёшь трубку!.. Я всё написала. Подпись терпит до утра?
– Не терпит. Зайди.
Чтоб ты был здоров!
– Татьяна Георгиевна, я вам больше не нужен? – ехидно поинтересовался Панин, как только она прикрыла дверь, войдя в кабинет начмеда.
– Если вы о кесарской с поперечным, то она стабильна. Вы можете совершенно спокойно ехать домой, Семён Ильич.
– Ты прекрасно поняла, о чём я! Что это вчера было?!
– Уже позавчера, Сёма. Два часа ночи. Нормальные люди давно спят в своих кроватках, а не выясняют отношения, путая рабочее с личным, а тёплое с мягким. Так что позавчера-вчера было? У тебя внучка на автобусной остановке родилась? – Татьяна Георгиевна хихикнула и полезла в один из шкафов. Достала бутылку отменного коньяку, две рюмки и налила абсолютно равные порции. Одну рюмку передала Панину. – За тебя, мой дорогой.
Они выпили.
– Ты переспала с ним?! – чуть не взвизгнул Панин, так зверски жахнув об стол рюмкой, что у той отвалилась ножка.
– Сёма! Ты взрослый мужик. Руководитель крупного лечебно-профилактического учреждения. Семейный человек. Многодетный отец. Дед уже. А ведёшь себя, как пацан, тёлку которого видели «на раёне» с другим.
– А ты ведёшь себя как блядь! Как старая блядь! – злорадно прошипел Семён Ильич.
– Ты ещё забыл добавить прилагательное «одинокая», – безмятежно прокомментировала Татьяна Георгиевна. – Старая одинокая блядь. Вот так бы было правдивее. Мы, старые одинокие эти самые, Сёма, можем вести себя как угодно. И с кем угодно. Потому что мы никому ничего не должны.
– Я сколько раз тебе замуж предлагал!
– Ой, ну завёл шарманку… Не так уж и много раз, если ты решил заделаться счётной комиссией. Не так уж и много. И не так уж искренне предлагал.
– Чем ты вчера занималась?!
– Ну ладно. Правда, правда и ничего, кроме правды. Ещё позавчера я термоядерно кокетничала с интерном на нашей ежегодной вечеринке двадцать третьего февраля, которую мы проводим в изоляторе вверенного мне отделения обсервации. Затем мы с интерном покинули здание…
– Выставила меня на посмешище!
– Опять твои ненужные эмоции. Как я могла выставить тебя на посмешище? Если бы Варвара Панина кокетничала с интерном – это было бы действительно посмешище. В смысле – ты был бы выставлен на посмешище. Но Варвара Панина жена и мама. Больше у неё профессий нет… Пардон, теперь ещё и бабушка. Многостаночница. В отличие от меня, имеющей одну-единственную специальность: акушер-гинеколог. Разумеется, я понимаю, что вы, Семён Ильич, в качестве начмеда конечно же сильно беспокоитесь за моральный климат в коллективе. Но тогда вам самому в первую очередь необходимо прекратить никому не нужные и даже тягостные многолетние отношения с заведующей обсервационным отделением Мальцевой.
– Так я что, больше тебе не нужен?!
– Я так понимаю, в текущий момент времени вопрос о ненужности кого бы то ни было лично мне – становится просто-таки злободневным.
– И не ёрничай, пожалуйста!
– Сёма, для полноты картины тебе не хватает только руки заламывать. Кстати, что мы стоим, как два мудака? Ты не возражаешь, если я присяду на диванчик?
Татьяна Георгиевна шлёпнулась на диван и закинула ногу на ногу.
– А если ты будешь так беспредельно галантен, что позволишь мне закурить у тебя в кабинете, то я расскажу тебе, что было после того, как мы с интерном покинули здание. Именно на этом месте правдивого повествования ты меня перебил. Создаётся впечатление, что на самом деле ты не хочешь узнать продолжение.
– Кури! Пепельница сама знаешь где. Для тебя только и держу, между прочим!
– Как душевная щедрость! Какие милые разборки в два часа ночи в кабинете начмеда! Мечта любой женщины, что и говорить!
– Или ты прекратишь язвить, или я…
– Что ты?! Сёма, ну что – ты? – устало выговорила Татьяна Георгиевна и прикурила сигарету.
– Так что было дальше? Я хочу знать! – Панин опёрся на свой стол. Возможно, если бы он сел рядом… Но он не сел рядом. Он продолжал изображать обиженного любовника. Всё это напоминало плохо поставленную комедию.
– Дальше мы с ним пошли в кабачок. Потом ещё в один кабачок. А после – завалились к нему домой. Целоваться начали ещё в такси. Дальше помню смутно, но общее впечатление хорошее. Состояние моё было, что называется, удовлетворительным. То есть – полностью. От и до. Прям тебя вспомнила в лучшие твои времена, вроде нашей студенческой поездки в Карпаты.
Панин становился всё мрачнее.
– Ну а потом меня разбудил Маргошин звонок. В три часа ночи. Она спешила меня обрадовать – ты стал дедом. И ей было абсолютно наплевать, сколько времени, где я и с кем. Как, впрочем, всем вам, моим добрым друзьям, наплевать на собственно меня. Затем мы с интерном выпили немного кофе с коньяком, немного покурили и снова отправились в койку. Моё состояние было уже куда более осмысленным, чем во время первого сета. И могу тебе сказать, что в постели он просто замечателен.
Семён Ильич подошёл к Татьяне Георгиевне и…
– Ты хочешь залепить мне пощёчину, но никак не можешь занести руку? Не стоит, Сёма. Не стоит… Распишитесь в истории и в журнале операционных протоколов, Семён Ильич. После чего я, с вашего позволения, всё-таки поеду домой.
– Ты же выпила!
– Ой, я тебя прошу. Жалкая рюмочка коньяку. Сейчас зажую кофейными зёрнами и поеду. В три часа ночи в такую погоду ни одно ГИБДД паршивого щенка на улицу не выгонит.
– Тань, ты всё выдумала, да?
– Что всё?
– Ну всё вот это. Про кабаки и постель. Ты же специально, да?
– Я тебе ещё подробностей не рассказала. Ну, постельные опустим, раз ты не помнишь себя в Карпатах… Действительно, столько лет прошло, кто припомнит такие детали? Сейчас-то наш с тобой секс долгим и вкусным уже не назовёшь… Я про кухонно-кофейные подробности. С Марго по телефону я свистела голая. А интерн вынес мне свою рубашку. И кофе он мне варил, и коньяк наливал, и сигарету прикуривал совсем голый. Вот так вот.
– Ну точно всё выдумала. Чтобы меня позлить. Давай бумажки!
Татьяна Георгиевна молча кивнула на стол, где лежала история и журнал операционных протоколов. Молча встала, молча дождалась сигнатур Панина. И молча направилась к двери.
– Выдумала, да?! – крикнул Панин вдогонку.
Она, не оборачиваясь, пожала плечами. И молча вышла.
Кадр шестнадцатый
Молча
Молча приехать домой. Молча сварить кофе. И поговорить с портретом покойного. Тоже, разумеется, молча.
Ему с ней никогда не надо было слов. Ей с ним поначалу было надо. Много-много-много слов.
Она с ним познакомилась как раз когда влюблённый в неё до одури Сёма Панин приревновал к каким-то поцелуям на балконе. Не приревнуй он тогда – давно были бы женаты и было бы у Панина с Мальцевой трое детей и не Варя, а она сидела бы, нелепо подоткнув под себя ноги и сложив руки на коленках в третьем люксе второго этажа, безусловно счастливой бабушкой. И Таней, в честь неё, называли бы сейчас их первую с Паниным внучку. Но она ни о чём не жалеет. Ни о том, что принимала знаки внимания от всех подряд и с живостью на них откликалась. Ни о том, тем более, что Панин тогда приревновал. Как мужик ведёт себя в ревности – тоже показатель. Характеристика личности. Тест. Совершенные особи мужского пола бабу свою с таких балконов вытаскивают. И более не позволяют попадать ей в такие ситуации. Контролируют. Как контролировал её муж. Контролировал, но, всё понимая, отпускал. Зная, что ей это просто необходимо – «целоваться на балконах». Или сгонять в Карпаты. Или… Муж любил её всё понимающей и всё принимающей любовью. И она его любила. Не так. Куда более эгоистично, куда более по-детски, но искренне и сильно, как люди любят только себя. Панина она никогда не любила как себя. Смешно… Ушёл, потому что она целовалась на балконе. К стенке бы сейчас поставили – не вспомнила бы с кем тогда целовалась. И не только тогда… Ни лиц, ни губ, ничего. Пусто в этом месте. Кроме, разве что, двоих-троих. Которые не из тех двоих, что были в твоей жизни главными. Да и они – не главные. Лишь собственное эго. Потому что без Панина – это просто без Панина. А без мужа – это без части себя. Ампутация. Сильная фантомная боль. Своя. В себе. Потому и так тошно. Тебе самой. Да-да, Танечка Мальцева, признайся – ты всегда была из таких что «а вот и я!» Нравилось нравиться. А Панину не нравилось, что ты всем нравишься… А мужу – нравилось. Он говорил, что и Панину нравилось. Просто Панин – самолюбивый самец. «А ты что, не самолюбивый?» – смеялась она тогда. «Я нечеловечески самолюбив. Настолько, что это выше самолюбия!» – смеялся он в ответ. Он, муж, всё про неё знал. Всё и всегда. Ему не надо было говорить. Но первые пару лет она забалтывала его вусмерть. «Скажи, я самая красивая?» – «Ты – самая красивая!» – «Ты меня любишь?» – «Люблю!» – «Сильно-сильно любишь?» – «Сильно-сильно!» – «Сильнее жизни?» – «Сильнее. Жизнь – ничто по сравнению с тобой!» Он был такой сильный, такой уверенный, такой надёжный… А потом его не стало. В момент. Как будто из груди вырвали лёгкие, вырвали сердце. Но ты почему-то не умерла. Ты ходишь, что-то делаешь – и даже неплохо справляешься. Но никто почему-то не видит, что на самом деле ты не можешь дышать и сердце твоё не стучит. На медосмотрах у тебя проверяют частоту дыхания и сердечных сокращений – и они, почему-то, есть. Хотя нет ни лёгких, ни сердца. Просто органы дыхательной и сердечно-сосудистой систем имитируют наличие у тебя лёгких и сердца. И давление у тебя есть. И периферические сосуды пульсируют. Ты чистишь по утрам зубы, принимая душ. Ты даже следишь за тем, что ты ешь… То есть сперва ты не ешь ничего. Ты опознаёшь труп в морге, что-то там тебе говорят менты и коллеги. Ты даже смотришь на искорёженную груду металла. В чём-то расписываешься. Идёшь на похороны. Сперва их организовываешь и тут же на них идёшь. Едешь рядом с гробом в катафалке. Стоишь у могилы… Сразу после того, как не можешь стоять в кладбищенской церкви. На похоронах и поминках очень много людей. Оказывается, у него была какая-то своя жизнь… До тебя. Но она была – и её не выкинешь. Ты мог её не допускать до меня. Пока был жив. Но ты погиб. Умер. Тебя не стало. И какие-то совершенно чужие люди кидаются на крышку гроба. Какая-то посторонняя женщина плачет, держа за руку какую-то постороннюю девочку. И ещё одна посторонняя женщина рыдает и чуть не бросается в свежевырытую могилу, держа за руку какого-то постороннего мальчика. О да! Ты не был на них женат. Ты был женат только на мне. Но детей ты записал на себя. Ты не пускал их в мою жизнь, но ты записал их на себя. Да-да, если бы ты мог хоть что-нибудь изменить… Но поздно. Да и никто не в силах ничего изменить. Ты был единственным моим человеком. При жизни. Я была единственным твоим человеком. При жизни. Но ты погиб. Умер. Тебя не стало. Но стало так много неединственных твоих людей, что если бы твоя смерть не вырвала у меня лёгкие и сердце, их бы вырвали эти неединственные, но тоже твои люди. Это страшно, когда у твоего единственного человека вдруг оказываются какие-то ещё люди. И ты, пожав плечами, отдаёшь этим неединственным людям то единственное, что от тебя досталось… Для них единственное. Не квартирный вопрос испортил москвичей. Не только москвичей. Всех людей на этом свете испортили вопросы гражданского права. Ты жена и единственная – вот чёрт, противное всё-таки слово! – наследница. Но они ходят с какими-то незнакомыми мальчиками и девочками, в которых ты с отвращением узнаёшь черты своего единственного человека, и требуют. Приходят в дом с ними за ручку. Приходят на работу. С ними за ручку. И подают в суды. Где же вы раньше были, неединственные люди? Да нате вам просто так. И даже не давитесь. Единственное, что ещё оставалось – место, – становится не таким уж и важным, после того как в этом месте пили чай эти неединственные люди и ели конфеты эти твои… Дети. Блин, да. Твои дети. Единственное, чего у нас с тобою не было – детей. Это было совсем не нужно, настолько было вместе… Но не в месте. А бабы-то, бабоньки… Голосят как заполошные: «У нас от него дети! Де-е-е-ети!» Как будто милостыню просят. Противно. Где же раньше были его де-е-е-ти? Ах да. Настолько берёг, что эта часть спектра тебе была не видна. Бабки, видимо, кидал. В кино ходил. В школы устраивал. Что там ещё делают с детьми? Слава богу, что настолько берёг. Но безумно больно, что была у него не единственная на двоих жизнь. Было бы безумно больно, если бы не вырвали лёгкие и сердце… У вас от него де-е-ети? Берите, неединственные люди. Только не поубивайте друг друга при разделе места, где уже не мы, уже не вместе. Что ещё? Ещё есть груда искорёженного металла. Тоже забирайте. На могилу? Не вопрос. Ходите. Я туда ходить не буду. Мне достаточно портретов. И тишины. В тишине нет места де-е-етям. Да что они значат, ваши дети?! Ничего ровным счётом. Даже сейчас скажи она Панину: «Ко мне!» и где будут его де-е-ети, его Варя и его внучка? Там и будут. В отдельной от неё жизни. Но не в отдельной от него. Нет, спасибо. Не надо. Это кому поумнее вариант. Не ей, дуре и эгоистичной собственнице Таньке Мальцевой. Человек – не пирог. Не делится на части. Всё остальное – популярная психология.
Вот уже и утро. И какого домой приезжала? С портретом пообщаться. Молча. Хотя уже давно и лёгкие на месте и сердце стучит как пламенный мотор, не подавая, несмотря на многолетнее курение и не слишком подходящий для женщины образ жизни на работе, ни малейших признаков износа. И ты внимательно следишь за тем, что ты ешь. Дома завтрак лучше, чем на работе. Хотя и там, в кабинете, стоит банка мюсли, а в холодильнике – обезжиренные йогурты. Странное существо человек. Даже если у него вырвали душу, он может продолжать предпочитать инжир сушёным бананам и всё знать о калорийности продуктов. И о том, что клетчатка не переваривается. Потому, идя на гламурную вечеринку, не стоит наедаться минестроне, закусывая его рататуем. Человек, всё знающий о репродукции, вполне может не любить дете-е-ей.
Ну дети, дети. Что дети? Де-е-ети хороши только в виде новорождённых. Здоровых новорождённых, не испытывающих затруднений при прохождении родового канала. А потом – на хер в неонатологию, и привет! В смысле, до свидания.
Чокнувшись с едва забрезжившим рассветом чашкой горячей воды с соком половины лимона, Татьяна Георгиевна Мальцева отправилась в душ. И с удовольствием приведя себя в порядок, с не меньшим удовольствием выбрала из своего гардероба одежду. Да-да, придя на работу, она моментально нарядится в зелёную пижаму и белый халат, сменив шикарные сапоги на белые моющиеся тапочки, но… одежда – это очень вкусный чувственный спектр мира. И потому не надо его исключать из собственной жизни. Из жизни всё ещё молодой, очень красивой женщины, отличного востребованного специалиста, заведующей крупным отделением здоровенного родовспомогательного учреждения. Спасибо тебе, портрет, за беседу. Мне они здорово помогают, эти наши полуночные разговоры. Спасибо, что сделал когда-то из яркой дурноголовой девчонки изящную умную женщину. Я не могу тебя ненавидеть за то, что ты погиб. Я знаю, что была твоей единственной, как бы ни размахивало то бабьё незнакомыми мне девочкой и мальчиком. Которые хоть и были похожи на тебя, но копии есть копии. Отцовский инстинкт – блеф. Его эксплуатация – рискованный блеф. Шантаж – заведомый проигрыш. Люди просто делятся на единственных и неединственных.
– Татьяна Георгиевна! – окликнула вышедшую из лифта Мальцеву консьержка. – Татьяна Георгиевна, тут вам вчера вечером цветы принесли. Я, извините, даже не заметила, когда вы домой пришли.
Не ругать же старушку за то, что она дрыхнет по ночам. Это тебе не дормен с Манхэттена, что вечно на посту в красивой униформе. На работу с цветами переться? Нелепо. Вернуться? Плохая примета. Глупости всё, эти приметы! Зеркал, что ли, в квартире мало? Зеркал по самое не балуй.
– Вот, забирайте! Красота-то какая. Ещё и деньжищ, поди, стоит. Белые розы зимой… Кто-то вас очень любит, Татьяна Георгиевна.
– Кто-то за мной ухаживает. Мужчина мало чем отличается от животного. Способы разные, а физиология брачных игрищ такая же.
– А и давно пора вам замуж! Красивая, молодая, небедная…
Ох уж эти консьержки. Мало чем от старушек подъездных обыкновенных отличаются.
– Брачные игры к серьёзным намерениям не имеют никакого отношения, моя дорогая…
Чёрт, как её зовут? Авдотья Филипповна? Анастасия Егоровна? Дома надо чаще бывать, Татьяна Георгиевна!
– Спасибо, что напоили мои цветы.
– Да ну что вы, Татьяна Георгиевна, такая красота! Я уже сменщице записку написала, что если вы не придёте, чтобы она им воду сменила.
Действительно, двадцать одна белая роза. С ума сойти! От кого же? Интерн? Да ну, откуда у него деньги! Наверняка все свои текущие сбережения на кабаки с ней грохнул. Семён Ильич? Да тот цветы дарит только на день рождения, на восьмое марта, на… четыре раза в год, короче. Волков? Скорее всего. Может, записка какая есть?
– Открытки или карточки не было? – спросила Татьяна Георгиевна, принимая у старушенции громадный пахучий букет.
– Не было.
– А кто принёс?
– Да мальчонка какой-то хлипкий.
– Ясно. Спасибо вам ещё раз.
«Хлипкий мальчонка» – значит, просто курьер службы доставки. Интерна хлипким не назовёшь, а Панин и Волков давно уже из «мальчонок» вылупились.
Развернуть, подрезать, поставить в вазу, в чуть подсахаренную воду, кинуть таблетку аскорбинки… Ну вот, пусть стоят тут в тишине. И одиночестве. Пока-пока, белые розы. Не знаю, когда вернусь.
– Танька, я сбилась со счёта! Это под каким номером меховая курточка?
– Это, Маргоша, курточка без номера. Я их не нумерую. Так люблю, без номеров. Что мы, на охоте, что ли?
– Ладно, по сигаретке и арбайтен?
– Давай! Я смотрю, ты уже на посту?
– Здрасьте! Я сегодня в смене была.
– Понятно. У меня уже смешалось, когда ты в смене, а когда «блатняк» принимаешь…
Подруги прикурили по сигаретке, причём Маргарита Андреевна – явно не первую. Некоторое время курили молча.
Старшая акушерка обсервации поглубже запахнула синий халат «для выхода».
– Скоро весна, Танька!
– Угу…
– Что угукаешь? Весна! Оживают даже старые кочки! Обожаю весну.
– Грязь, слякоть… Да и когда ещё та весна? В прошлом году снег сошёл только после майских.
– Всё равно – скоро весна! И у тебя пройдёт депрессняк.
– Нет у меня, Маргоша, никакого депрессняка. Точнее, он есть. Но последние пятнадцать лет. И от времени года он не зависит. И я весну ненавижу, ты знаешь.
– Это потому что Матвей весной разбился?
– Ох, Маргарита Андреевна, хороший ты человек, но такта в тебе ни на грош.
– Да кому он упал, тот такт? Давно тебе пора забыть. Прах к праху.
– Пошли работать, Марго. Не лечи меня, бога ради.
– Да-да, это не лечится. Иди, на хер, в монастырь! Избавь себя от мира, а мир – от себя!
Маргарита Андреевна со злостью вышвырнула бычок и стремительно вошла в приём, чуть не хлопнув старой подруге по носу дверью.
Начался обычный рабочий день обсервационного отделения родильного дома. То есть не начался, а сменил собой рабочую ночь. Родильный дом – не присутствие. Здесь служба идёт круглосуточная. Нет здесь менеджеров от 9.00 до 18.00. Здесь даже у самой обыкновенной санитарки частенько случается ненормированный рабочий день. И ненормированная рабочая ночь. Ненормированная жизнь, где форс-мажоры – норма, а норма – понятие слишком растяжимое. Даст бог, не до разрыва растяжимое, и на том спасибо.
В три часа дня в кабинет заведующей постучалась акушерочка приёмного.
– Татьяна Георгиевна. Женщина поступает. Необследованная. Глухонемая. Со схватками. К вам?
– Ну раз необследованная, то, разумеется, ко мне. Документы у неё есть?
– Паспорт.
– А переводчик?
– Кто?!
– Сурдопереводчик. Муж, сестра, подруга! Кто-нибудь с ней есть?
– Нет, только врач «Скорой». Она нам пишет.
– Замечательно. «Пишет»… Зовите Светлану Борисовну – пусть принимает в родзал.
Через полчаса Татьяна Георгиевна пришла в родильный зал. И застала милую картину: Светлана Борисовна Маковенко диктовала интерну Александру Вячеславовичу Денисову протокол внутреннего акушерского исследования с таким видом, как будто тайны и загадки вселенной разъясняла. Или песнь песней сочиняла.
Мальцева усмехнулась.
– Светлана Борисовна, доложите, пожалуйста, акушерскую ситуацию.
– Шейка матки укорочена до сантиметра, раскрытие – два пальца. Воды стоят, плодный пузырь цел. Родовая деятельность регулярная. Схватки по двадцать – двадцать пять секунд через десять-одиннадцать минут. Сердцебиение плода ясное, ритмичное, до ста сорока ударов в минуту. КТГ[8] – нормальная.
– Хорошо, Светлана Борисовна. Через два часа позовёте меня, если прежде ничего не произойдёт. И ещё, Светлана Борисовна, дорогая, шапочку наденьте. Вы, всё-таки, в родзале.
– Вы сама… – Маковенко запнулась.
– Ну-ну? Что я сама? – резко развернулась к молодому ординатору Татьяна Георгиевна.
– Вы сама, Татьяна Георгиевна, без шапочки, – тихо прошептала Светлана Борисовна, заалев пуще розы.
– Я сама, Светлана Борисовна, мою голову чаще, чем вы. У меня самой, Светлана Борисовна, волосы в куда большем порядке, чем у вас. Я уже не говорю о том, Светлана Борисовна, что я сама тут заведующая отделением обсервации и родильно-операционным обсервационным блоком. Ещё аргументы нужны? Не будете соблюдать санэпидрежим – выкину из родзала. А то и вообще из отделения. Вы тут сегодня как дежурите? До четырёх часов? Могу и это отменить. Вообще в родильный зал не зайдёте!
Да-да, слишком зло. Но где это видано, чтобы ординатор себе позволял конструкции типа «Вы сама…» Вот же ж тля! Выделывается тут. Как она достала, эта Маковенко. Впрочем, меньше, чем другие. Она исполнительная, хотя акушерского таланта бог не дал. По сравнению с Наезжиным Света вообще пуся. А компанию из двух ленивых баб предпенсионного возраста вообще пора разогнать! А дежуранты? Это же смерть мухам, какие тут в обсервации дежуранты! Народу валом, а работать некому. Можно подумать, она тут день и ночь торчит просто-таки из любви к искусству или потому что дома её только портрет покойника ждёт! Да нет же! Она тут «сама» торчит, потому что жопоруких и гонористых навалом, а толку от них – чуть!
Маковенко уже была готова не то извиняться, не то разрыдаться, не то всё сразу, потому что когда у Мальцевой такое лицо, то…
Но тут раздался такой жуткий вой, что Татьяна Георгиевна враз забыла и о кадровом беспределе, и о сальных волосиках Светланы Борисовны, и о том, что эта пигалица пускает пыль в глаза интерну.
– Господи, что это?! – ахнула она.
– Это она так каждую схватку, Татьяна Георгиевна, – ответила ей Маковенко.
– Кто, она?
– Да Валя же эта. Глухонемая!
– Боже мой, ну вы как-то её успокойте. Вы…
К Татьяне Георгиевне из предродовой выскочила первая акушерка смены:
– Татьяна Георгиевна, мы с ней тут, как с родной возимся. Она из области. Обменной карты нет, нигде не наблюдалась. Мужа нет. Пишет нам тут на бумажках, да только пишет одно слово: «Больно! Больно! Больно!» Мы её успокаиваем, что всем больно. Но вот так вот, как зверь, она первый раз взвыла. Это что же дальше-то будет, а?!
– Всё хорошо дальше будет. Будет нормальное раскрытие – зовите анестезиолога, пусть эпидуралку ей делает. Всё пока, работайте. И наденьте, всё-таки, шапочку, Светлана Борисовна!
Через час глухонемая родильница стала выть так, что слышно было по всему первому этажу. В родзал спустился анестезиолог, хотя его пока никто не вызывал. В руках у него был свёрнутый в трубу лист ватмана.
– Между прочим, в Великобритании акушерок будут обучать азбуке глухонемых! – вместо приветствия обратился ко всем Аркадий Петрович Святогорский. – Эти знания помогут акушеркам оказать необходимую помощь глухонемой женщине в экстренных случаях, когда нет возможности пригласить сурдопереводчика! Великобританский университет де Монфор стал первым высшим учебным заведением, включившим курс языка глухонемых в программу обучения акушерок. Руководство университета выразило надежду, что этому примеру последуют другие учебные заведения по всему миру, занимающиеся подготовкой работников здравоохранения! – торжественно продекламировал анестезиолог. – Если бы я не знал обо всём, что происходит в этом родильном доме, я бы предположил, милые мои работники здравоохранения, что вы тут в обсервационном родильном зале режете свинью. Или у вас корова третьи сутки не доена, – завершил он доверительным полушёпотом.
– Аркадий Петрович, сил уже никаких нет! – всплеснула руками первая акушерка смены.
– Моя крошка! – сочувственно проворковал Святогорский своей, в общем-то, ровеснице. – Тебе с детства по всеми нами любимой, ныне раскрашенной под детскую карусель, советской мыльной опере про Штирлица должно быть памятно, что во время родов женщина кричит на родном ей языке. А что делать глухонемым? Эта несчастная корова… Как её зовут?
– Валя!
– Эта несчастная корова Валя даже объясниться с вами со всеми толком не может, уважаемые мои бессовестные и бесчувственные коллеги! Попробуйте сами писать жалобы, когда у вас внизу живота черти пляшут на горячей сковородке! Свиньи вы, а не работники здравоохранения! – На этой обличительной ноте Святогорский развернул свой плакат. Это была – ни много ни мало, – азбука глухонемых на листе формата А1.
– В главном корпусе разыскал, в учебном классе у лориков, пока вы тут над женщиной изгалялись. Тащите её сюда!
Санитарка метнулась в предродовую палату.
– Валя, Валя!!! Вставай, идём! Валя! Там доктор-анестезиолог пришёл! Будет делать так, чтобы тебе не было больно! Идём, Валя!
– Давайте, давайте её сюда! – подбадривал Святогорский персонал родзала, глядя в разложенный на столе плакат и что-то изображая руками. – Эх, давненько я этого не делал, – бормотал он себе под нос.
Наконец санитарка с помощью акушерок вывела несчастную Валю. Аркадий Петрович фигурно помахал у неё перед носом. И тут – о чудо! – до сих пор только плакавшая и издававшая непривычные для нормального человеческого уха стоны, больше похожие действительно на страдания животного, чем на человеческий крик, Валя улыбнулась! И, взяв Святогорского за руку, стала что-то делать с его пальцами.
– Да-да, хорошо, дорогая, именно так. Я просто забыл, прости. – И он снова начал изображать пальцами никому не понятные па.
– Что ты ей сказал? – почему-то шёпотом спросила Аркадия Петровича Татьяна Георгиевна.
– Я ей попытался сказать: «Привет, Валя!» Подозреваю, что на вопрос: «На какие лекарственные средства у тебя аллергия?» – у меня уйдёт вся оставшаяся смена, – почему-то тоже прошептал он в ответ, но тут же спохватился. – Танька, а чего мы шепчем, как придурки? Если отвернуться или хотя бы повернуть голову, – она ничего не поймёт. Они по губам ещё читают, а вот слышать – ни фигушки не слышат. Я вообще-то… Интерн, иди сюда! – крикнул Святогорский. – Интерн, пользуясь вот этой самой азбукой, спроси нашу драгоценную Валю, есть ли у неё аллергия на лекарственные средства. Двойная польза. И её от боли отвлечёшь, ибо давно известно, что замещение чего бы то ни было хоть чем-нибудь – одна из лучших форм терапии. И себя развлечёшь. Узнаешь, как на языке глухонемых сказать: «Пошли вы все на…» Видишь, какое у них забавное «и краткое»? – Аркадий Петрович ткнул пальцем в плакат. И вообще, девушки и юноши, подходим, не стесняемся, пытаемся разговаривать с Валей!
И вдруг Валя снова завыла.
– О господи! – подскочил анестезиолог. – Давайте её срочно прооперируем!
– Аркаша! – укоризненно покосилась на него Мальцева. – Нет показаний.
– А мы напишем в соответствующей графе: «Вой стаи кошек, застрявших в жестяной трубе, сводил с ума жителей всех окрестных домов».
– Прекрати! Не смешно!
– Самому не смешно. Страшно!
Но, надо отметить, Валя выла всё-таки тише, чем прежде. И как только миновала схватка, стала медленно показывать что-то на пальцах с таким уморительно-виноватым лицом, что все невольно заулыбались.
– А я думала, что глухонемые во время родов вообще молчат, – вдруг высказалась Светлана Борисовна.
– Боже мой! – страдальчески заломил руки Святогорский. – Чему вас там нынче в медицинских институтах учат?
– В академиях! – съязвила первая акушерка смены. – В академиях их нынче учат.
– Глухонемота, дражайшая девочка Светочка, является, как правило, результатом врождённого недоразвития органов слуха. И отсутствие речи обусловлено вовсе не отсутствием речевого аппарата. У Вали есть и связки и язык, прошу заметить. Вы осматривали при поступлении язык? Розовый, без налёта? Есть соответствующая запись в истории родов? – строго вперился Аркадий Петрович в Маковенко. – То-то же! Так вот, дорогая моя, глухонемота – она сначала глухота и только лишь потом – немота! Это же элементарные вещи, зайчик Светочка! Развитие речи в норме происходит на основе именно слухового восприятия речи окружающих и, как следствие, подражания ей. Если же ребёнок рождается глухим или теряет слух в возрасте до одного года, то он лишается возможности овладеть речью без специальных приёмов обучения. Видимо, в том селе, откуда к нам прибыла наша прелестная Валя, – Святогорский повернулся к роженице, увлечённо складывающей пальцы Александра Вячеславовича во всякие разные фигуры, и что-то ей показал руками. Она закрутила ответные фортеля и несколько минут они «переговаривались». – Я ж говорил, что быстро вспомню!.. Да, так вот, – Аркадий Петрович снова повернулся к своим собеседникам. – Видимо, в том селе, откуда к нам прибыла наша прелестная глухонемая Валя, специальными приёмами обучения не заморачивались. Впрочем, я выяснил, что она училась в интернате для глухонемых целых семь лет. Но знаю я отлично эти интернаты. Там и раньше-то говорить вслух учили только за деньги. Да и то далеко не во всех. А уж теперь… В общем, удивительно, драгоценная наша Светлана Борисовна, как вы, живя на белом свете вот уже без малого тридцать лет…
– Мне всего лишь двадцать пять! Как Александру Вячеславовичу! – обиженно выкрикнула Маковенко.
– Вот я и говорю – без малого тридцать лет живя на свете, закончив медицинскую не что-то там, а целую акадэмию, вы, Светлана, ни разу не столкнулись с глухонемыми людьми.
– Слушай, Аркаша, ты что, язык глухонемых знаешь? – несколько запоздало удивилась Татьяна Георгиевна.
– Немного. Совсем немного. Моя матушка трудилась педагогом в одном из подобных интернатов в те достославные времена, когда этими детьми занимались не только богатые родители, но и государство. В СССР, понимаешь ли, существовал закон о всеобщем обязательном обучении, который распространялся и на глухонемых. И все глухонемые детки, начиная с ясельного возраста, посещали специальные учреждения, где овладевали речью. В учреждениях «покруче» – в том числе и устной её формой. Хотя, честно говоря, не нравится мне, как говорят глухонемые. Их речь, как правило, лишена модуляций и так свойственной иным типам вроде меня метафоричности и цветистости. Мне больше нравятся глухонемые с их дактилологией. Это потрясающая штука. Это прекрасный танец. Это не каждый сдюжит, доложу я вам.
– Что, этой… дактилологии так трудно выучиться? – поинтересовалась первая акушерка.
– Понимаешь, пуся, – снова занежничал Святогорский, – всё, разумеется, зависит в первую очередь от индивидуальных способностей. Причём не только интеллектуальных, но и физических. Тут нужна превосходная координация, очень подробная и быстрая реакция всего тела. Подчёркиваю – всего! Кстати, обратите внимание, у нашего замечательного интерна весьма неплохо получается. Он нашей милой Вале ещё и поясницу гладить умудряется. И заметьте, дамы и… дамы, наша милая Валя уже не орёт дурной недоеной коровой. Постанывает, но так увлечена возможностью побыть рядом с прекрасным принцем, да ещё и чему-то его поучить… Есть такие женщины, очень любящие мужчин чему-то учить. А есть женщины, напротив, любящие, чтобы мужчина доставался им со всеми необходимыми умениями. – Он кинул мимолётный, но весьма красноречивый взгляд на Мальцеву. – Впрочем, я отвлёкся. Так вот, кроме всего мною перечисленного, нужна богатейшая мимика. Мало того, при разговоре с глухонемым тело должно работать одновременно с мозгами. Для глухонемых – это норма. А для нас… – Святогорский махнул рукой, – сами знаете. У кого-то котелок слишком долго варит, пока поезд уходит. А у кого-то сперва тело творит чепуху и только потом мозги догоняют… Ещё у глухонемых пластика почти у всех практически театральная. Контур и линия движения-выражения должны быть «поставлены». В общем, по книжкам научиться не получится. Всё это нужно видеть во плоти, в динамике. Повторять за ними, чтобы исправляли неверное движение или комбинацию. Неверное и, значит, непонятное для них. У Сашки, кстати, реально неплохо получается. Талантливый пацан. Талантливый человек талантлив во всём. Да, Татьяна Георгиевна? – Аркадий Петрович весело посмотрел на заведующую.
– О чём вы, друг мой? Не понимаю… А, постойте! Дошло! Вы уже перекурили с Маргаритой Андреевной, да? Она с сегодняшнего утра со мной в контрах. До первого неконтрактного блатняка, разумеется. Ну и по-дружески… Да, Аркадий Петрович, вы совершенно правы. Талантливый человек талантлив во всём. Хотя это, кажется, гораздо раньше вас заметили.
– Да, так вот, по теме! И не сбрасываем со счетов иную, так сказать, структуру речи и форму диалога у глухонемых, – безмятежно продолжил стервец Святогорский. – Это совсем другая речь! Не в смысле – язык, а в смысле: способ общения. Если вы плотно собрались общаться с глухонемыми, придётся перестраивать манеру мыслить. Да-да, друзья мои. Для нас, слышаще-говорящих, мучительно менять стилизацию речи и говорить почти односложно. Мы злоупотребляем этой самой стилизацией речи, частенько бессодержательными, но выразительными эпитетами и сложноподчинёнными оборотиками, как будто каждый, вслух свистящий, есть не меньше чем Бунин Иван Алексеевич. Глухонемые урезают форму ради предельной ясности содержания. Никогда глухонемой не сказал бы мне, как наша разлюбезная Татьяна Георгиевна: «О чём вы, друг мой? Не понимаю… А, постойте! Дошло!» – и так далее… Будь Татьяна Георгиевна глуха и нема, она сказала бы… – Аркадий Петрович быстро изобразил что-то руками.
– Это то, о чём я подумала? – улыбнувшись, уточнила Мальцева.
– Именно, друг мой, именно! Краткость и предельная ясность формы.
– Красиво! Но я тебе за сплетни отомщу! Я выкину твою вечную сумку с надписью USSR.
– Только не это! Лучше кастрируй! Мне это дело, в отличие от молодых людей, – Святогорский снова кинул выразительный взгляд на интерна, плотно занятого роженицей Валей, – уже ни к чему! А сумка моя мне дорога как память о долгих годах работы в угнетаемых французами чернокожих колониях, где при французах всё было, а по установлению социалистического строя всё куда-то пропало. Совсем. У нас даже один посольский секретарь стишок сочинил про это: «Здесь до хера портретов Нету[9], и ни хера здесь больше нету!» Зато я из стран недоразвитого социализма привёз себе чёрную же, пардон, «Волгу» и кооперативную квартиру… О, а вот и прекрасная Маргарита Андреевна подтянулась!
– Что у вас тут за митинг в моём родзале? Аркадий Петрович опять своим давно потёртым скарбом похваляется? – ехидно уточнила старшая акушерка обсервационного отделения, суровой деловитой поступью войдя в родильно-операционный блок.
– Не митинг, а консилиум, Марго! – притворно-строго прикрикнул Святогорский. – И не похваляюсь, а констатирую факт: врачу нынче на квартиру за три года не заработать. А я в своё время – заработал! Как раз тогда и сумочку эту купил. Она мой талисман. Руки прочь от USSR! Мгновение, дамы. Молчите! Молчание – золото. Сейчас я закончу, и мы пойдём на воздух мириться. То есть – мирить вас друг с другом, дорогая Татьяна Георгиевна и не менее дорогая Маргарита Андреевна… Итак, говорить на языке глухонемых сложно ещё и потому, что некоторые вербальные понятия у них полностью отсутствуют в личном словаре. И человек, решивший обучиться этой премудрости в зрелом возрасте, выстраивая своей тушкой фразу, кроме собственной корявости и нелепости сталкивается ещё и с тем, что вроде всё правильно и точно по букварю сказал, а его всё равно не поняли, чучелу такую! Почему? Да потому что если нечто естественное и обыденное для, например, Татьяны Георгиевны не введено в оборот мышления и «словарь» нашей милой Вали из области, то язык жестов госпожи Мальцевой может оказаться для простой сельской глухонемой девушки даже и весьма обидным. Хотя, конечно же, сурдопереводу может выучиться каждый. Приматы достаточно легко обучаются азбуке глухонемых. Человеку на потеху. Потому что в природе животные вообще понимают друг друга без слов. Молча. А теперь, если Валя более-менее спокойна, то пойдёмте, дамы, в сад!
Святогорский схватил под руки Татьяну Георгиевну и Маргариту Андреевну и утащил их в приём.
– Дали друг другу мизинчики и быстро сказали: «Больше ссориться нельзя, кто поссорится – свинья!»
Дамы весьма охотно это сделали.
– Только пусть она пообещает впредь молчать! – не выдержала Мальцева.
– О чём? О том, что ты переспала с интерном? – несколько торжественно уточнил Аркадий Петрович.
– Господи, что весь родильный дом уже в курсе?
– Ещё не весь.
– Вот спасибо!
– Да плевать ей, кто в курсе про интерна или про чёрта лысого. У нашей королевы только одна запретная тема – умерший король. С тех пор как он умер, никакой другой никак не да здравствует! Регенты уже совсем измучились. Начинаю понимать Панина. Она, наверное, ему на ушко вместо «Сёма» шепчет «Мотя».
– Марго, хватит! – вполне серьёзным тоном сказал анестезиолог.
– Да о ней же забочусь!
У Татьяны Георгиевны по лицу вдруг покатились слёзы.
– Аркаша, дай платок. Если кто увидит, что я тут расклеилась на ступеньках приёмного… Разговоров будет больше, чем про мои постельные экзерсисы. – Она через силу улыбнулась.
– Танюша, прости меня, дуру! Не буду! Больше, ей-богу, не буду никогда. Ну я же люблю тебя, идиотина! Ну хочешь, на колени кинусь? – заголосила Маргарита Андреевна и действительно тут же брякнулась на колени прямо на бетонные ступени.
– Вставай, дура! – все еще всхлипывая, улыбнулась Татьяна Георгиевна. – А то начнут говорить, что мы с тобой на старости лет окончательно свихнулись.
– Вот, это другое дело! Иногда наговорить всякого не так уж и плохо. Хотя порою, девочки, я страшно жалею, что вы не глухонемые! – нежно притянул их обеих к себе Аркадий Петрович. – Это ж какие бы классные бабы были! Красивые, ладные, рукастые. И – главное! – молчаливые!
– Татьяна Георгиевна! – выскочила на ступеньки Светлана Борисовна. – У Вали воды излились!