Искажения Дзюба Михаил
© Михаил Дзюба, 2014
© Марина Гончарова, обложка, 2014
Благодарности
Виктория Коханова
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru
Часть 1
Я плохо пахну. Это потому что у меня гипергидроз1. И совершенно неважно, сколько раз в день я принимаю душ. Несколько минут спустя моё тело вновь сочится запахом протухшего яйца.
Про гипергидроз я знаю всё. Я – энциклопедический словарь по гипергидрозу. Общий и локализованный; этиология2 – нервные заболевания, туберкулез, вегетососудистая дистония, падение глюкозы в сыворотке крови. Часто – мацерация, то есть размягчение и набухание кожи, что ведет к грибковым и гноеродным осложнениям на поверхности тела. Гипергидроз лечат хирургически. Ювелирная лапароскопия: надрез в области подмышечной впадины, введение рукава с камерой, обнаружение симпатического ствола и пересечение его, ствола этого, током. Моё тело было под ножом хирурга. Через неделю после операции запах вернулся. Словно пес, который всегда находит дорогу домой.
Моя квартира – это многоуровневый склад упакованных в пластик химических соединений. Дезодоранты, крема, присыпки, тальк, одеколоны, туалетная вода, лосьоны, мыло, шампуни, гели для душа. Всюду, в удушающем количестве, влажные салфетки, сухие салфетки, влагопоглощающее и влагоудерживающее белье, одноразовые бумажные трусы и прокладки для брюк, микропорные рубашки и носки, влагоотводящая обувь, вентилируемая верхняя одежда. Весь этот вынужденный косметический арсенал занимает большую часть моего квартирного пространства, и без того скованного бетонным неуютом.
По запаху меня разыскивают ОНИ.
Они уверены в моем проколе. Убеждены, что однажды я совершу непростительную ошибку.
В первую очередь запах я оставляю на деньгах. Деньги – неотъемлемый след цивилизации, от которого цивилизация, вероятно, никогда не отделается. Деньги – единственный перманентный след оставляемый мной.
Я делаю покупки в двадцати, а то и тридцати километрах от того места, где я живу. Дальше невозможно – заканчивается город.
Я умело путаю следы. В толще города я передвигаюсь по диагональным маршрутам. Я избегаю прямых открытых пространств. На открытом пространстве моему запаху есть за что уцепиться. В городской пестроте мой запах покрывается слоем других запахов. И пока мне удается держать Их на расстоянии. Пока я опережаю Их на один ход.
Дело в том, что Они знают, что я что-то знаю. Моё знание сокрыто глубоко в палеокортексе3 моего мозга. Можно сказать этого знания, в общем-то, во мне и нет. В неокортексе4, так уж точно. Однако при нужном инструментарии и необходимом опыте, это знание легко извлечь. А Они в полной мере обладают как первым, так и вторым. И мне приходится убегать, прятаться, оберегая то, о чем не знаю сам.
В последнее время на моей коже появилась странная отметина. Боюсь, что это мацерация. Но сказать наверняка – трудно.
Я подхожу к зеркалу. Тонкие и острые черты лица, залысины, угловатое тело. На шее, выше ключицы образование. Та самая отметина терракотового цвета: пятно размером с детскую ладошку.
Я совершаю обыденный, и опостылевший, ритуал. Втираю антиперспирант в подмышки, сверху – тальк. Нюхаю, изгибая шею; запах протухшего яйца очень далек, но он есть.
Застегиваю пиджак с жестким, плотно облегающим шею воротом, и отметина исчезает.
Ломанная телефонная трель. От неё вздыбился воздух в моей квартире. От телефонной трели корреляция: условная величина спокойствия телефона прервалась, что прервало и мое условное спокойствие.
– Слушаю, – плохо скрываемая дрожь моего голоса.
На том конце инфернальный гул статики.
С каждым звонком телефонного аппарата во мне лампой тревоги загорается один и тот же вопрос: ОНИ?
И все же через телефон Им меня не достать. По крайне мере не в ближайшей перспективе. Я оббил не один порог, заплатил весьма внушительные суммы, чтобы мой провод был подключен через АТС нелегальной бразильской нефтяной компании. Компания, в свою очередь, запитывалась в криминальном районе города Бразилиа. А дальше следы терялись в Атлантическом океане и паутине спутников.
Можно поставить вопрос ребром о необходимости телефона, если он почти прямая наводка. Мушка. Сексот. Но только телефон подскажет мне, что Они рядом. У разменной монеты неизменно две стороны.
Мои ладони вспотели. Я подношу кисти к носу, и обоняние обжигает едкая резкая вонь. Натираю руки нейтральным одеколоном, который стоит тут же, на столике. Проверяю карманы: одеколоны, тальк и влажные салфетки, как всегда, на месте.
Впервые я начал источать зловоние в восьмилетнем возрасте. Я помню первый день учебного года в младшей школе. Я сижу за деревянной партой, моя соседка – кудрявая рыженькая девочка с маленькими ручками, сплошь в рыжих точечках веснушек. Девочка откровенно сторонится меня, пусть и стесняется, или боится, об этом сказать. По звонку она вскакивает и убегает прочь из класса. Так же поспешно покидают классную комнату и все остальные дети. Учительница, высохшая женщина неопределенного возраста, взмахом кисти зовет меня. У нее голос с никотиновой хрипотцой, которым она спрашивает, люблю ли я умываться. Я киваю – люблю. Она отводит глаза, и задает еще вопрос: следит ли моя мама за чистотой меня. Я киваю – следит. Учительница закатывает глаза под вульгарно-накрашенные и алкогольно-припухшие веки. И я, обнаженный в своей правоте, понимаю – она мне не верит.
Улицы спокойны. Город мерно дышит, изредка содрогаясь в припадках промышленного кашля. Так случается, когда гигантский осьминог завода, распластавшийся в черте города, выбрасывает из себя радугу технических отходов.
Я иду, мысленно рисуя в голове диагонали на проекции городской карты, схемой застывшей перед моим взором. Сегодня мой маршрут на юго-восток: один автобус, один трамвай.
Однажды этот путь я проделал бегом. Тридцать два километра, как показал мой шагомер. Тогда Их ищейки – злобные твари, напоминающие морских каракатиц – засекли мой запах, только-только я вышел из раздвижных дверей магазина. Тогда Они были на расстоянии вытянутой руки.
Пожалуй, в тот раз я испытал самое жуткое ощущение в своей жизни: по хребту ползет огромный муравей страха, на каждом шагу вонзая острые мандибулы в позвонки. Центральная нервная система визжит на ультразвуке. Надпочечники плюются адреналином так, точно их подключили к турбонасосу. Серотониновый удар, во рту привкус металла. Я бежал среди спальных микрорайонов, мои легкие готовы были взорваться. Полагаю, в тот день я слишком халатно отнесся к устранению запаха. За что, собственно, чуть не поплатился.
Зеленый автобус замирает в кармане остановки. Внутри клейкой массы пассажиров и я. Мой запах все еще остается незамеченным. Запах еще часть общей формулы, поэтому я невидимка. Как для Них, так и для окружающих.
Автобус мягко идет среди кирпичных коробок, отрывисто вздыхает амортизаторами на рытвинах и трамвайной колее; на окнах автобуса первые капли дождя. Я не люблю дождь; и все же он смывает мой запах, устраняет шлейф.
Моим первым другом был мальчик по имени Тим. Тим располагал двумя весьма странными аберрациями5: он страстно желал быть выше и хотел откусить себе мизинец на ноге.
В случае увеличения роста, Тим был согласен на любую операцию. Но более всего этого десятилетнего мальчишку прельщала имплантация в голенную кость восьмисантиметровых композитных стержней.
С мизинцем же на ноге Тим впал в исключительное извращение. Будучи сыном профессора-хирурга, он регулярно проводил время на лекциях отца. Тим увлеченно играл в анатомичке, где коллекция человеческих потрохов и частей тела тяготела к музейной экспозиции. Такой себе Эрмитаж от человеческой смерти. Он вел беседы с печенью, пел песни с легкими, рассказывал о девочке из параллельного класса яичкам. Тим представлял, как из всех этих запчастей можно собрать человека. Человека, не похожего ни на одного другого человека. И Тим задумал собрать такого человека – гомункула. (Это слово подсказал Тиму отец, когда тот однажды поделился с ним соображения франкенштейновского толка).
В один день Тим решился на эксперимент. Он закрыл дверь анатомички на щеколду, вскрыл одну за другой банки с биомоделями, разложил их вдоль стеллажа. Не хватало левой ступни. Тим полез по стеллажу, ухватил банку с полки и сорвался вниз. При падении банка разлетелась вдребезги, ступня срикошетила Тиму в рот. От неожиданности он откусил маринованный формалином мизинец.
Спустя два месяца после неудавшегося эксперимента Тим стал замечать, что мизинец на его левой ноге начал расти. Вернее, мизинец рос только по ночам, не давая Тиму спать. Мизинец разбухал до размеров футбольного мяча, при этом издавал странный звук, напоминающий трель австрийского рожка. И, главное, в голове у Тима, поначалу ненавязчиво, а после зазубренным металлом, обозначился следующий вопрос: какова была сила столкновения тектонических пластов, которые образовали Большой каньон.
Эта заноза раздражала Тима еще больше, чем растущий ночами мизинец. Вместе с вопросом о пластах, тектоническому сдвигу подвергся и разум Тима. Он считал, что откушенный им мизинец принадлежал геотектонику Хаину6. Поэтому только удаление мизинца, и только путем откушивания, могли разрешить проблему. Тим так и не решился откусить палец. Он просто покончил с собой. Весенним утром он запил яблочным соком четыреста тридцать семь швейных иголок, которые превратили желудок Тима в ежа. Мне рассказал это отец Тима, зачем-то лично проводивший вскрытие.
Мой мозг подвергается обработке эффектом Доплера7. Автомобили звуковыми лезвиями терзают моё серое вещество: ввжжЖЖЖЖжжиикк.
Я сбегаю вниз по проспекту в тень дворов. Тут намного тише, отчего комфортнее.
Лавочки, аккуратные грядки около-подъездных огородов. Высаженная под линейку трава и разноцветный букет прижившихся в свинцовой действительности цветов. Скромные труды озабоченных бездельем пенсионеров. Возведенная в степень перфекционизма самодеятельная флористика. Не люблю флористику. Не понимаю около-подъездные огороды. Тем более мне не понятно фанатичное за огородами ухаживание. Как, впрочем, мне недоступно понимание перфекционизма.
Конечно, легко обвинить в перфекционизме меня самого. Пока я не уничтожу, пусть и на время, запах протухшего яйца, я не остановлюсь. И все же мой перфекционизм вызван к жизни обстоятельством. Не более того.
Поэтому я никогда не понимал своего родного брата. Его перфекционизм распространялся на всё, чем бы он ни занимался.
Первым его увлечением стала вольная борьба. Пять лет запойных тренировок, и мой брат достиг уверенных результатов: он выиграл юношеский чемпионат континента и готовился к чемпионату мира. Однако в один день, буквально за три дня до чемпионата, мой брат выбросил сумку с трико в мусорный бак. Чтобы полностью раствориться в изучении военного подводного транспорта – субмарин. Мой брат с пристрастием зависимого углублялся в постижение морфологии подводных лодок. Подними его среди ночи, он мог отчеканить в цифрах подъемную мощность гидравлики шронкеля дизельных субмарин периода Второй мировой войны. А изгибы гребных винтов атомных крейсеров вызывали в нем возбуждение куда большее, чем изгибы женских тел.
Так уж совпало, что биологический возраст моего брата подходил к тому моменту, когда перед ним открывались двери послешкольных учебных заведений. Разумеется, он поступил на инженерский, с последующим устройством в военном конструкторском бюро.
В то утро на вокзале я видел его в последний раз. Синяя куртка, светлые брюки, застывшая в ожидании будущего маска на лице. Мой брат вскочил на подножку вагона, поправил на плече сумку, отмахнулся прощально рукой – и состав унес его в клочковатую рассветную дымку начинающегося дня.
О моем брате почти ничего не было слышно. Лишь скупые письма, написанные ровными строчками конструкторского почерка, иногда случались конвертами в зеленом почтовом ящике. Ещё через шесть лет моего брата перевели в секретную даль, и даже письма почти прекратились. Спустя еще год в двери нашей квартиры постучали. За дверью оказался военный человек морской выправки с васильковыми глазами. Человек каждую минуту скромно откашливался в кулак и рассказал, что мой брат трагически и глупо погиб.
Мой брат был занят в работе над большим проектом. Но совершенно внезапно сорвался из окна высотки общежития. Вроде-как-Государство, через человека с васильковыми глазами, принесло нам сожаления, коробку с немногочисленными личными вещами брата и грамоту, где перечислялись заслуги брата перед Родиной.
Затем – тогда я уже учился в вузе – мне повстречался пьяный мужчина, с неприятными интеллигентскими повадками и интеллектуальной силой в предложениях. Мужчина придержал меня за локоток, заговорщицки подмигнул и сказал, что я очень похож на одного ему знакомого инженера.
Так я узнал, что на самом деле произошло с моим братом. Да, он работал над особо важным военным проектом. Да, упал с высотки. Если быть точнее, он не столько упал. Его уронили.
Первые неполадки в мозгу моего брата обнаружились на ранних стадиях разработки проекта. Он прилюдно ходил по-маленькому в брюки и выкрикивал гадости на товарищей по работе. Это списали на умственное напряжение и вероятность синдрома Туретта8. Брата отправили на полгода в санаторий на водах. Вернувшись к работе, он вел себя тихо. Спустя месяц мой брат выгрыз кадык руководителю проекта, попытался откусить ногу какому-то важному подводному капитану, бросил коктейль Молотова в группу младших научных сотрудников. Двое младших научных сотрудников получили тяжелые химические ожоги.
Уволить моего брата, в связи с секретностью проекта, вроде-как-Государству было непозволительной роскошью. Списать в клинику – не исключалась огласка. Поэтому его уронили с двенадцатого этажа общежития сотрудников конструкторского бюро.
Кстати, намекнул мне пьяный мужчина, тот проект, над которым работал мой брат, и по той причине, над деталями которого он был занят, не так уж давно утонул в Баренцевом море. И ещё намекнул, что я – «красная папка». Имея такого брата, пусть и категорично мертвого, нельзя рассчитывать остаться вне поля зрения. Это вот так намекнул мне пьяный мужчина с неприятными интеллигентскими повадками и интеллектуальной силой в предложениях.
Они знают, что я что-то знаю.
С той встречи с неприятно интеллигентным мужчиной, я поменял восемь адресов и шесть городов проживания. Я сменил семнадцать имен. Два раза перекраивал внешность. Однако мой запах держит Их по моему следу.
Последний год я живу в этом городе – болеющим индустриальным как прошлым, так и будущим. В городе, отчасти маскирующем в своих выбросах мой след.
Дождь почти прекратился. Грязный асфальт парит удушливыми испарениями, влажная пыль тяжелит слизистую. Я прочищаю нос и горло. Смахиваю пленку с глаз, и шагаю дальше к трамвайной остановке.
На пешеходном переходе меня подрезает китообразная машина. Из окошка автомобиля вытекает наружу нездорового цвета лицо, почти трещащее по швам от наростов жира. Под жиром лица каким-то чудом сохранились глаза и рот. Остальное имело тестообразную массу. Изнутри жира лица исходят басистые фонемы относительно моих качеств пешехода. Я наклоняюсь к булыжнику, чтобы, как в надоедливую псину, швырнуть им в жир-лицо. Жир-лицо поднимает стекло на двери своей китообразной машины и удирает, обдав меня выхлопными газами.
В этом мире очень трудно быть пешеходом. У пешехода, не смотря на написанные буквами права, этих самых прав не так уж много. Для пешехода осталось слишком мало места. Пешехода везде и всюду теснят жир-лица, вальяжно разъезжающие в китообразных повозках. Пешеход зачастую оказывается виноватым в дорожно-транспортном происшествии. А если случается не виновным, в тогда пешехода регулярно втирают в дорожное полотно протекторами качественных шин. Пешеход – это рудимент постиндустриального социума. И чтобы пешеход меньше путался под колесами, для него придумали общественный транспорт. Пешехода отучают быть пешеходом насильственной инсталляцией механизмов, отбирают у него право ходить.
Когда я переехал впервые, моей квартирой стало однокомнатное помещение на втором этаже в блочном девятиэтажном здании. Входная дверь прочностью и надежностью напоминала фанерный лист; на двери одиноким гвоздиком укрепили цифру «8».
Комнатка была залеплена желтыми отваливающимися обоями. В комнате стоял хромающий на одну ножку старый диван, телевизор, дешевый платяной шкаф. Пылилось в углу барочное пианино, призрак некогда жившего тут творчества. Пианино говорило на каком-то страшном, даже где-то потустороннем, языке звуков. Из окон, как мокрой тряпкой по лицу, бил унылый двор, заполненный проржавевшими остовами детских качелей.
Я помню, как впервые лег спать на диван с хромающей ножкой, и как быстро уснул. В ту первую ночь, меня во сне кто-то долго и увлеченно выжимал, мял и выкручивал, будто я был мочалкой. Я помню, что проснулся от резкого рывка за ноги. Я открыл глаза: в подножье дивана, наполовину закутавшись в измятую простынь, сидела маленькая собачка в вязаной шапочке с надписью «SPORT». Собачка выпучила глазки-бусинки, облизнула нос и тихим голосом произнесла: «Хватит разговаривать с самим собой!» С того момента я знал, что в квартире я не один.
Кто-то проявил себя не так уж скоро. Прошел, пожалуй, месяц с той ночи «мочала». Я готовил ужин – бобы в томатном соусе, макароны-спиральки, зелень, галетное печенье – как над плитой, в газовых трубах, раздался то ли писк, то ли свист. Звук нарастал, что, разумеется, не могло быть обыкновенным галдежом старых труб. Затем звук оформился в нечто связное: было похоже на бесконечный поток слов трехлетнего ребенка, задающего вопрос за вопросом.
Я сел на табурет, прислушался. Поток слов нарастал, и пароходным гудком – с такой же интенсивностью и громкостью – в мою кухню ворвался мужской голос.
Кто-то родился в четырнадцатом веке. Кто-то совсем не помнил своего имени. Кто-то был провидцем.
Мы общались с ним каждый вечер, во время ужина. Кто-то удобно располагался над плитой, там, где соединялись газовые трубы, и рассказывал мне о себе. Обо мне, как ни странно, Кто-то совсем не спрашивал.
Кто-то плохо помнил свои предыдущие жизни.
Осколками в его памяти осталась пожирающая Европу чума. Помнил себя поваром многочисленной армии под руководством пухлого истеричного человека. Помнил поля сражений, на которых пахло порохом и смесью вина с кровью. Помнил себя рабочим в группе людей, с вилами и лопатами бросавшихся на вооруженных солдат. А за спинами солдат возвышался то ли дворец, то ли просто большой дом.
Линейная отчетливая память Кто-то началась в тридцать три года последнего его физического существования.
Кто-то разлепил веки, а перед ним, на хромированном столе, распростерлось тело подростка, сплошь усыпанное рублеными ранами. И Кто-то знал что делает. Он равномерными отточенными движениями правой кисти вскрывал брюшные полости. Исключительно быстро проводил аутопсии9. Умело шил холодную мертвую плоть. Рабочее место Кто-то располагалось в небольшом помещении, где мерно гудели лампы дневного света, а плитка пола настаивала на стерильности. В этом помещении Кто-то провел четыре года, пока, в один момент, не отложил инструмент в сторону, снял халат и вышел на улицу.
Кто-то, стоя у стола и проводя вскрытия, все эти годы размышлял над тем, кто он есть. И внезапно, с какой-то умопомрачительной скоростью в его сознание инсталлировалось понимание. Кто-то теперь знал кто он, а именно – Провидец. Ему стали доступны глубины собственного сознания, ему открылась филогенетическая память, память поколений. Кто-то ощущал спираль времени, ее движение. Он видел, как спираль времени делает витки, собирая на витках зазубрины, образуя Единый Марш. Кто-то сказал мне, что я – вне памяти Ананке10. Я спросил, быть может мой запах – это побочный эффект моего отсутствия в памяти Ананке? «Нет, – ответил Кто-то, – это не более чем гипергидроз, технические огрехи организма».
Последняя моя беседа с Кто-то прошла теплым вечером. Его голос был едва слышен. Кто-то все больше изъяснялся несуразицами. Последние слова Кто-то выдавил из себя, и эти слова были:»… брачные песни сколопендр ну вот никак не обозначали что-нибудь однозначное…»
Я выхожу из трамвая. В сгущающихся сумерках нервно дрожит неоновая вывеска супермаркета.
Я втягиваю голову в ворот пиджака, настороженно семеню по направлению к раздвижным – приглашающим – дверям. В дверях суета, ажитация из человеческих организмов. Я проскальзываю внутрь, в светлую утробу, в подавляющий разум иллюзией выбора магазин.
Я вдруг чувствую, как у основания ворота пиджака начинается движение. Моя кожа на ключице оттягивается. Появляется нестерпимое чувство жжения.
Я боюсь самовоспламенения.
Вергилий. Рим. Релевантность. Запрос. Полоний Вортий. Он сгорел на глазах своей семьи. Выпил всего два бокала вина, изрыгнул изо рта пламя и упал обугленной спичкой.
Мой мозг воспламеняется вместе с этой информацией, в носу набухают полипы. Я пытаюсь унять свою мнемоническую аллергию. Для этого мне нужна музыка. Застыв у стойки с пестрыми коробками, проигрываю в голове вступление ко второй симфонии Баха. Музыка играет в моём среднем ухе, своими волнами снимая мнемо-аллергический пароксизм.
Первый приступ мнемо-аллергии случился у меня в тринадцать лет, на детской базе отдыха.
База отдыха представляла собой закрытую систему, где отдых напоминал процесс дрессировки агрессивных приматов. А персонал базы отдыха на досуге, очень похоже, увлекался чтением трудов психиатра-изувера Эриксона11. После чтения, персонал с нескрываемым удовольствием апробировал почерпнутое знание на практике.
Я помню себя задумчиво бредущего по острому краю утеса. На мне белая футболка и синие шорты. Точно такая же форма одежды, как и у других ребят нашей группы.
Наша группа совершает очередную «образовательную вылазку». Группу возглавляет вожатый, всем своим видом имитирующий волнистого попугайчика. В ходе образовательных вылазок мы изучали флору и фауну близлежащих пляжей и скал.
Мы взбираемся к пику утеса. Волнистый вожатый замечает ползущего в пыли крупного зеленого жука. Он останавливает группу. Сухим потрескивающим голосом зачитывает страницу из брошюры, торжественно извлеченной из нагрудного кармана рубашки. Вожатый акцентирует несколько характеризующих жука слов. Для усвоения свежих знаний, он предлагает нам, детям, выбрать слово, чтобы запомнить характеристики этого жука. Я ненадолго задумался и остановился на слове «хитин». Но моё слово вдруг вспыхнуло ярким пламенем, в голове забушевал пожар.
Я помню, как оступился и чуть не сорвался с узкой дорожки, а мое сознание устремилось к темноте.
Темнота навалилась черным ящиком. В этом ящике кружили звёзды и цветные маслянистые пятна. Маслянистые пятна образовывали купол, в сердцевине которого плотоядно набухали огромные влажные губы. Губы беззвучно шевелились, мягко соприкасались, словно ожидая жгучего поцелуя. Затем губы напрягались так, будто только что свершившийся поцелуй оказался мерзостным. Влажные губы постепенно стали исчезать в растекающемся куполе. Темнота рассеялась, стала пепельно-серой дымкой.
Я помню свое возвращение в сознание: я лежу в тени ветвистого дерева, во внутреннем ухе играет музыка, снимающая мой самый первый приступ мнемо-аллергии. Я чувствую, как вся слизистая моего тела обрастает полипами, моё тело дрожит. Несколько детских лиц, находящихся в пепельно-серой дымке возвращающегося зрения, склонились надо мною. Я приподнимаю голову и вижу, что волнистый вожатый наблюдает глянцевую поверхность моря и грызет ноготь на большом пальце левой руки.
Кожа на ключице немного остывает, поэтому я уже могу двигаться. Отходя от стойки с коробками, я заметил несколько любопытных взглядов, хорьками метнувшихся в мою сторону. И тут же хорьки-взгляды вернулись к изучению содержимого полок.
Я иду среди разноцветных рядов, механически складывая продукты в корзинку. Бобы в томатном соусе, макароны-спиральки, зелень, галетное печенье. Моего обоняния касается мой собственный, но от этого не менее раздражающий, запах протухшего яйца. Я нашариваю одеколон в кармане. Однако сейчас воспользоваться одеколоном я не могу – вокруг слишком много людей. Я продвигаюсь к кассе, где в очередной раз оставлю свой запах на деньгах.
Я дам Им еще одну зацепку.
Хваткий взгляд девушки в форменной одежде работника супермаркета буравит меня. Я вижу, как между ее пальцев проскальзывают разряды статического напряжения, как пульсируют вздутые на лбу вены. Я отворачиваюсь от неё, вынимаю горсть купюр.
Удар бесконечной боли в области ключицы. Ключицу охватывает адским пламенем, я проседаю на одно колено, выдох-вдох.
У основания ворота вновь начинается движение, и через секунду ворот рубашки рвётся. Из терракотового цвета образования на шее, на хоботке, напоминающем дождевого червя, тянется наружу маленькое лицо. Лицо моего первого друга – Тима.
Лицо Тима осталось таким же, каким было тогда, в гробу: совсем отсутствующее, белесое невинное. Я смотрю в это знакомое лицо, смотрю на порванный ворот рубашки, и моё сознание готово себя потерять.
Девушка в форменном чепчике и фартуке работника супермаркета берет меня за сгиб руки излучающими молнии статического электричества пальцами. Она узнала меня. ОНИ узнали меня!
Готовое потеряться сознание вдруг оживает, принимается беззвучно вопить. Случившийся негатив действительности набирает контраст.
Червяк Тим откашливается, тем самым привлекая моё внимание.
Червяк Тим голосом мальчика Тима – звонким, но несколько тягучим – отчетливо произносит:
– И ты все еще стоишь на месте?
Часть 2
Я бегу.
Сквозь размытые обрывки кирпичного пейзажа и натужной работы моих легких проникает видение полузабытого воспоминания.
Крутой глиняный обрыв коричневым ковром падает к покрытому зелёной тиной озеру. По берегу озера, сохраняя уважительное расстояние, на брезентовых стульчиках сидят рыбаки. Пустые корзинки для улова, серые змеи удочек, невидимые в лучах солнца лески. Появляющиеся и исчезающие концентрические круги на воде.
Я и Тим, беззаботные мальчишки, шагаем по краю обрыва. В руках Тима его любимая игрушка – Витрувианский человек12. Витрувианский человек забавно шевелит своими восемью плюшевыми конечностями в такт шагам Тима. На застывшем, даже мертвом, лице Витрувианского человека отражение жестокой глупости мира.
Я и Тим останавливаемся на рыхлом острие обрыва. Внизу, лаская пальцами рукоять удочки-змеи, на брезентовом стульчике притаился рыбак. В ожидании клёва он нервно теребит свой брезентовый кепи.
Тим затыкает Витрувианского человека за пояс хлопчатобумажных шортиков. Поднимает увесистый глиняный ком с земли, взвешивает его на ладони. Тим смотрит на ком, на рыбака. В глазах Тима я вижу тот огонь желания шалости, который не загасить и угрозой смертной казни. Тим в последний раз складывает в голове уравнение высота-ком-траектория-рыбак; кидает мне лукавую улыбку. И глиняный ком срывается с руки Тима. Ком рисует в воздухе плавную дугу, после чего миллионом осколков разбивается о покрытую брезентовым кепи голову рыбака.
В тот день я впервые по-настоящему бежал. Желчная горечь из живота подступила к горлу. Легкие раздувались, словно кузнечные меха. Надпочечники извергали адреналин. Голова затуманена жгучим страхом. Но я был исполнен первобытного восторга.
Я бегу. И вот это, затерянное среди пластов лет, ощущение одновременно жгучего страха с первобытным восторгом вновь наполняет меня. Микрон абсолютной свободы выкраденный у жизни.
Я чувствую, как мои ноги наливаются цементом, как легкие нестерпимо жгут. Быть может останавливаться смерти подобно, однако смерти подобно и продолжать бег.
Я прижимаюсь к зеркальной стене. За стеной, очевидно, бурлит жизнь непринужденного вечернего отдыха.
Секунды проваливаются с неимоверным грохотом, сокращают дистанцию между мной и Ними.
– Кхм, – откашливает на шее Тим, – заглянем? – и Тим указывает глазами на зеркальную стенку.
За зеркальной стенкой несколько десятков людей. Люди пестро одеты, в их одеждах преобладают жгучие цвета. В руках у людей изящные бокалы; люди ведут тихие беседы между собой. В атмосфере витает ожидание.
Моё появление, – в неразлучном тандеме с запахом, – встречается робкими взглядами и редко наморщенными носиками. Люди одновременно смещаются в сторону от меня, но делают это так, чтобы меня не обидеть. Разговоры затихают, свет становится ярче.
Из-под тяжелой бархатной занавеси выходят мужчина и женщина. Они обнажены по пояс. В их руках букеты цветов. У мужчины пять желтых роз. У женщины – полностью закрывая большую колышущуюся грудь – охапка лилий. Мужчина садится на стол, женщина на стул. Оба долго смотрят друг на друга. Их лица обездвижены, их лица – выжженное плато.
Мужчина протягивает свой букет роз, женщина почти неуловимым движением бровей букет отвергает. Настаёт черед женщины предложить букет. Мужчина остается хладнокровным; и букет из лилий сохраняет тайну роскошной груди. Действо с предложением цветов длится ещё какое-то время. Свет над актерами периодически меняется в интенсивности: то наливаясь добела, то угасая до бледного свечения.
– Антракт, – говорит выглянувший из-за бархатной занавеси низенький человек с залысиной, – антракт, господа.
Актеры на сцене замирают. Зрители аплодируют не очень громко: экономят силы, чтобы в полной мере отдать должное по окончании спектакля.
Я сижу на велюровом пуфе, с нескрываемым облегчением натирая руки одеколоном, пусть в данный момент это совсем уже не важно. Они рядом. Им остается всего ничего, и я окажусь в Их полном распоряжении. Возможно, по этой причине Они не спешат, растягивают. Пытаются психологически меня истощить, обнажить нерв.
Тим на шее уснул.
Я вижу, как в поле моего зрения появляется женский силуэт. Я фокусирую взгляд. Передо мной высокая девушка. Её руки сплошь инкрустированы плетеными серебряными браслетами. Утонченные пальцы в россыпи золотых колец с крупными камнями. Девушка плотно затянута в глянцево-черный латексный корсет, переходящий в латексные бриджи. Девушка оставляет левую ногу на вылете, открывая мне чудесный вид на вязь татуировок, покрывающих внутреннюю сторону бедра. В контексте данного заведения, эта девушка совсем не кажется мне чем-то неуместным.
– Думаю, нам пора. Совсем скоро Они, – «Они» девушка произносит небрежно, словно «Они» назойливые, но весьма привычные насекомые, – будут здесь.
Второго акта я решаю не ждать.
Я стараюсь держаться чуть позади девушки, чтобы мой запах не беспокоил её обоняние. В проплывающих мимо стеклах я вижу наше отражение: сгорбленный и худощавый силуэт меня в кильватере статных и великолепных её форм.
Я собираюсь с мыслями. И мысли неизменно упираются в одно: моё положение овечки на привязи булавкой колет в мышцу гордости.
– Вы, – я откашливаю в кулак скованность, – вы не обессудьте, что я плетусь веревочкой позади. Мой запах, знаете ли, весьма обескураживающий.
Она снижает скорость, на ходу берет меня под руку.
– Не стоит волнений. Запахи меня ну вот никак не беспокоят, – она потирает утонченным пальчиком свой точеный носик, а затем смотрит на меня. – Мармарис. Так меня зовут. А он милый, – Мармарис поглаживает голову спящему на моем на плече Тиму. – Вам следует просто идти со мною. Тут недалеко, – Мармарис неопределенно машет изящной рукой куда-то налево. – Идемте; и не задавайте вопросов, всё расскажут позже.
Булавка насквозь пробивает мышцу гордости. Уже почти не больно. Я покорно следую на поводке по запутанной сетке городских улиц.
Полотно рекламы флагом плещется над серой площадью, зажатой внутри жилого массива. На флаге пухлый мужчина с беспричинной радостью обнимает банку маринованных грибов.
Размышление о маринованных грибах подступает к моему горлу привкусом тошноты. Я подавляю тошноту, и вспоминаю, как на одном из дней рождения Тима мы наелись маринованных грибов. Захваченные духом мальчишеского соперничества я и Тим ложку за ложкой проглатывали сдобренные черным перцем и виноградным уксусом маслята и лисички. Слизкий маринад тек по нашим подбородкам, и ни один из нас не хотел признавать поражение. Я помню то чувство абсолютной дурноты, охватившее всё мое тело. Помню жестокий спазм точно в середине живота. Помню медленно наступающее облегчение. Помню накатывающий благодатный сон, унесший тошноту за пределы сознания.
Из воспоминания меня вырывает Мармарис.
Вырывает из моего последнего воспоминания.
– Нам сюда, – подсказывает она.
Мы проходим насквозь погруженный в сумерки двор.
Редкие фонари выхватывают латексные одежды Мармарис из полумрака, что делает ее, с одной стороны, привлекательной, а с другой – совершенно не принадлежащей этому миру.
В луче очередного фонаря материализуется рваное жерло входа на заброшенную станцию метро. Вход напоминает провал грота усыпанного сталактитами и сталагмитами. Я проскальзываю в грот, стараясь не зацепиться за каменные наросты.
Подошвы туфель стучат по ребристому металлу ступенек обездвиженного эскалатора.
Длительный спуск по эскалатору сопровождается закладыванием ушей и едва уловимым образом гибкой спины Мармарис. Она бесшумно ступает несколькими ступенями ниже в нарастающую световую яму.
Яркий, при этом не жгущий сетчатку, свет льется из длинных ламп. Сводчатый потолок усыпан битой кремовой плиткой. Стены украшены фресками с сюжетом на темы рабочих. Вот рабочий в каске грозит кому-то кочергой. А вот рабочий с пустым лицом выжидающе смотрит куда-то в будущее.
Пролетариат на стенах сменяется фресками неизвестной мне геральдики: вьющиеся знамена и монументальные в своих размерах звезды, молоты, серпы.
Стены с геральдикой резко обрываются, и мы оказываемся в хорошо освещенном холле.
На заляпанной серой краской стене холла висит эпических размеров картина. Подпись на раме полотна гласит: «Перманентная кастрация». На самой картине дородная работница в цветастом платке и синем комбинезоне режет жирную колбасу, поступающую из автомата футуристической конструкции. Толстые куски колбасы идут по ленте и попадают в утробу с белозубым ртом. Невразумительная, пугающая и отталкивающая фантазия.
В тягостном расположении мыслей я, вслед за Мармарис, покидаю холл и картину.
Мы погружаемся в узкий коридор, в конце которого беснуется разъяренным зверинцем площадь.
Площадь буквально усыпана бабуинами. Бабуины одеты в отчаянно красные рубахи с распашным воротом. Этот вызывающий, горящий цвет одежды, вкупе с неугомонным движением бабуинов, создает некое странное ощущение дикой всепоглощающей пляски огня.
Транспаранты с броскими лозунгами покрывалом укутали площадь. Я читаю несколько лозунгов: «Бей с размаху в толстое хайло – эту бессовестную морду буржуя», «Не отдавай буржую свои руки – пусть сам их в мозоли трет», «Буржуй не украл – день не прожил».
– Мы в «Лампочке», – говорит мне в ухо Мармарис. – Особо не обращай внимания, бабуины – убежденные Гомонисты. Эти парни сидят тут столько, сколько я себя помню. И столько же вынашивают планы, как им свергнуть неизвестно что и установить неизвестно что своё. При этом они еще ни разу, ну вот провалиться мне на месте, ни разу не высунули нос со станции. Однако книжки замечательные пишут.
Мармарис по ходу нашего движения поднимает с плитки пола толстую книгу. Я смотрю на императивное название: «Вырисовываются силачи гомоняне!13»
Мармарис небрежно бросает книгу на место.
– А почему – Гомонисты? – спрашиваю я, провожая книгу взглядом.
– От слов «гомон», «гомонить». Гомон – их основной метод.
Мы останавливаемся в середине площади, где в ряд стоят стиральные машины. Место верхних крышек машин занимают потертые от частого использования рулетки. Над стиральными машинами помигивает красным вывеска «Лампочка».
– Ты! Да – ты! – бабуин, с личиной замшелого рецидивиста, пальцем огромного кулака указывает в мою сторону. – Сразу видно, что на стройках родины ты не бывал!
Бабуин подбоченивается, красная рубаха на груди идет дугой.
– Штык, не нужно на ровном месте бросать в людей необоснованными инсинуациями, – осаживает бабуина Мармарис.
Бабуин Штык надувает щёки, затем обнажает желтые клыки в зевке.
– А что это по нему так видно? Чистой воды интеллигент.
Меня почему-то задевает определение «интеллигент». Я решил постоять за себя.
– Вы, Штык, обвиняете меня в интеллигентстве. А вам самому, как я заметил, интеллигентское совсем не чуждо.
Глаза Штыка чуть не лопнули от накатившего гнева. Бабуин с трудом спохватился, взялся за контрнаступление.
– Надеюсь, уточнишь? – вкрадчивым голосом спросил Штык.
– Картина в холле. «Перманентная кастрация». Картины вашему брату не свойственны, не находите?
Штык прыснул.
– Не картина это.
– Тогда – что же?
– Побуждение к действию.
– Не очень заметно.
– Наша задача, – гомонистов, конечно, – перманентно кастрировать. Кастрировать действительность, философию, желание к рассуждению. Вплоть до тотальной кастрации, когда даже сама кастрация исчерпает самое себя. Мы должны свести мир к понятному. Производственный автомат – понятен!? Более того – прозрачен. Колбаса – понятна!? Могу уверить, что не сложнее пареной репы. Только сделав мир понятным, мы встанем над всем что есть. Вне ярлыков. Вне классов. «Перманентная кастрация» сугубо об этом. Поэтому плакат и есть побуждение к действию.
– Многословно, – я равнодушно веду плечом.
На шее зашевелился Тим. Он вытягивает свое червячное тело к Штыку, презрительно изучает пролетарский анфас.
– Вот скажите: вы уверенны в собственной концепции модели социальной конструкции. Вы уверены, что красный – это цвет лучшего мира, а общее на всех благо, благо для каждого конкретного индивида? – едко спрашивает Тим.
Штык подходит к стиральной машине-рулетке, устанавливает шарик, бросает фишку на «зеро» и крутит барабан. Шарик подпрыгивает несколько раз и ложится в паз «29», черное.
– Раз за разом по больному колену, – сокрушенно выдыхает Штык. – Мы им про поступок, они нам анализ. Мы им предлагаем оружие в руки взять, а они в библиотеку за исторической справкой трусят. Интеллигенция, не иначе. Нет, нельзя так готовить фундамент революции.
– А как же, по-вашему, «фундамент революции» необходимо готовить? – не унимается Тим.
С этим вопросом Штык полез внутрь стиральной машины, чем предоставил к наблюдению свои красные, в тон рубахе, ягодицы. Вынырнул, расправил поверх рулетки затрепанный ватман. На ватмане наброски схемы и пространные аббревиатуры. К Штыку подтянулись еще трое бабуинов, с такими же личинами видавших виды рецидивистов. Бабуины что-то защелкали на своем языке. Штык сжал руку в кулак, остановив привычный для бабуинов гомон.
– Я скажу, – Штык установил палец на неровном круге в правом углу ватмана. – Это основа. В основе: идеологическая составляющая, – он повел лохматой рукой по комнате, как бы показывая, что идеологическая составляющая присутствует в полном объеме, – и силовая составляющая. Она тоже в наличии. Остальное – действие. – Штык в приступе гордости снова выпятил грудь под красной рубахой.
– А программа для электората? Например, проекты безостановочной ловли ветра, развитие красивых предприятий, тапки со встроенным телевизором, полные склады гречаных хлопьев. И вот чтобы так – честно, без популизма!
Бабуины снова защелками, обсуждая поступившую информацию.
– Крамольные вещи глаголешь, говарищ! – Штык почесал скудную шевелюру на затылке; бабуины одобрительно защелкали его словам. – Это какие такие рабочему человеку телетапки нужны?! Рабочему человеку радость одна – отлил чугун на заводе, домой пришел, лоханку щей влупил, жене сперматозоид поставил для продолжения трудовой династии, и с утра снова к станку. Вот это правильная жизнь. Без упрека! А телетапки только сосредоточиться мешают на вещах действительно нужных. – Штык фыркнул на Тима. – И вообще, что за выражения: «электорат». За такое морды бьют! Либераст!
– Ну тебя, Штык, – фыркает Мармарис.
Штык в один прыжок забирается на стиральную машину-рулетку. Выпучивает глаза. Отбивает на груди своим громадным кулаком короткую дробь. Театрально вскидывает свой подбородок к потолку.
– «Реформатор и фломастер»! – объявляет Штык в неожиданно наступившей тишине. И взвизгивающее принимается декламировать.
- Твердой рукой
- Оставляю в назидание свой императив
- Категорический.
- Да и пусть, собаки, знают,
- Что почерк мой отнюдь не
- Каллиграфический.
- Руке мозолистой не пристало быть
- Рукой мягкой поэта лирического,
- Лапа мозолистая для того,
- Чтоб знали подъезды блекло крашенные —
- Что вас в говно втоптали!
- Сжимаю фломастер,
- Уверенным взглядом по сторонам кидая,
- В буржуйских парадных
- Наглядный такой и крупный член
- Торжественно сохраняю.
- И выползая из хором весь себе толстый
- Буржуй
- От жира, как блин, лоснящийся.
- Увидит херяку – и матом
- Отравится.
- А я, дома пирожки уплетая,
- Кукиш ему в окно —
- Знай, мол, падла, нашу стаю!
- И снова фломастер одеколоном тройным
- Умело заправляю.
Мармарис тянет меня из пропитанной красным комнаты. Моя спина жжет от испепеляющего гнева обществнности. И я ускоряю шаг.
Тим показывает Штыку язык.
Я представляю себя спелеологом, шагая во влажном туннеле, в конце которого никакой свет не горит. В такие моменты течение времени замирает. Как, впрочем, замирает и всё остальное. Лишь смутная проприоцепция14 самого себя относительно заданного пространства. Постепенно ты и пространство сливаются в единое целое, образуют симбиоз. Чувство, которое можно испытать, если повезет, быть может раз или два в жизни. Мне повезло впервые.
Мы оказываемся на перроне. Поблекший от времени оранжевый пластик кресел ожидания. Повисшие на остатках креплений буквы названия станции. Вывернутые прутья турникетов. Клочки газет. Неестественно замерзший мир, образованный ледниковым периодом от индустриального ветра.
Синий вагон без тележек покоится на рельсах. Вагон освещают два прожектора, отчего как на ладони видны малейшие сколы краски и пиршество коррозии.
Мармарис провожает меня к раздвижным дверям вагона, навсегда уснувшим в открытом положении.
– Все ответы тут. Даже на такие вопросы, которых вы не задавали, – сказала Мармарис, и оправила темные локоны, сбившиеся в комочек на лбу.
Я смотрю на Тима. Он ведет глазами, словно говоря: «почему бы и не зайти».
Я прохожу в раскрытые двери. Внутренности вагона выглядят расплывчатыми в приглушенном свечении масляных лампад. В вагоне отсутствуют диваны. На их месте алюминиевые столы, заваленные пустыми склянками: колбами, ретортами, банками. Под потолком медленно, будто отстающий от нормального времени аутист, крутит лопасти вентилятор. Но его работа напрасна: в вагоне константа из затхлого стоячего воздуха.
В самом центре вагона установлено потертое кресло велюровой обивки. Рядом на треноге покоится внушительный сосуд с темной жидкостью внутри.
– Проходите, присаживайтесь, – раздается голос-скрежет, словно поскребли ржавой железкой по асфальту.
Я присаживаюсь на недовольно пискнувшее велюром кресло.
Сосуд оказывается на уровне моих глаз. Тут я замечаю возле сосуда скромно приютившийся потрепанный динамик, связанный с сосудом пуповиной шнура. В самом сосуде плавает три глазных яблока бледно-желтого цвета и огрызки мозга цвета перезрелой сливы.
– Что же, давайте знакомится, – говорит голос-скрежет из динамика, – меня зовут Полуорганизм. Не буду скрывать, я – да мы все – вас очень долго искали. И боялись, что Они выйдут на вас быстрее, чем мы.
Я беззвучно шевелю губами.
– Что вы, не нужно ничего говорить. Лучше послушайте, – в стеклянном чревотеле Полуорганизма проходит рябь из пузырьков, динамик издает звук, отдаленно напоминающий откашливание. – Я, Мармарис и ещё ряд персон, с которыми вы познакомитесь чуть позже, представляют организацию «Демократический союз терраформинга15».
– И что это значит?