Русская проза рубежа ХХ–XXI веков: учебное пособие Коллектив авторов
Б. Екимов стал широко известным после публикации в 1979 г. рассказа «Холюшино подворье», вызвавшего дискуссию. Описания современной жизни отличались детализированностью, авторские мысли казались искренними и вызывали отклик у читателей, но автору не хватало обобщающей энергии, способности подняться над материалом. «Проза требует мысли и мысли», – в свое время писал А. Пушкин. В этом отношении проза Б. Екимова 60-80-х годов не достигла того уровня идейно-образных обобщений, которые характеризовали художественную мысль В. Белова, В. Распутина, В. Шукшина.
В 90-е годы этот писатель весьма активно работает в области художественной и документально-очерковой прозы. Именно Б. Екимов в отличие от иных «деревенщиков» попытался дать разнообразные художественные и очерково-публицистические картины современной жизни села. В какой-то степени это обусловлено тем, что писатель биографически связан с южнорусскими областями. Там тоже идут процессы разорения села, сокращения населения, как и в нечерноземных областях, на Севере, но все-таки не столь интенсивно. Многолюдный и богатый край оказался к тому же на границе региона, где тлеет, время от времени вспыхивая, очаг войны. Все это требует фиксации и осмысления, дает сюжеты многочисленным произведениям Б. Екимова 90-х.
Рассказ «В дороге» (1994) своим заглавием, сюжетно-композиционными особенностями может иллюстрировать целую группу произведений Б. Екимова. Это дорожные очерки, заметки, напоминающие рассказ о районных буднях В. Овечкина, сельские очерки Е. Дороша, а если вспомнить времена более давние – то произведения о земле и людях Г. Успенского. Новым является материал, проблемы жизни деревни рубежа XX-XXI вв., однако тональность охватывающего писателя чувства меняется мало. Б. Екимов даже с досады назвал один из своих очерков «Новое начало, или На колу мочало» (2001). О неизбывности проблем российского села он пишет в очерке «Возле старых могил» (1998): «А вообще-то писать очерки ли, заметки о сегодняшнем дне русской деревни – занятие неблагодарное, горькое. Таким оно было, таким и осталось».
Возвращение к давним традициям показывает живучесть, вечную востребованность жанра «деревенского дневника», но такой дневник сохраняет в то же время свойство одноразовости, он рассчитан на конкретный отклик в виде эмоции, решения, выбора. Впрочем, не являясь собственно художественными произведениями.
Обращает на себя внимание образ повествователя в подобных произведениях Б. Екимова. Рассказчик может быть максимально близок по манере речи, характеру рассуждений, тональности выводов автору. Иногда же повествование ведется от лица некоего человека, близкого по мироощущению, интеллектуальному уровню, манере выражаться тем «простым» людям, об эпизодах из жизни которых ведется рассказ. В последнем случае можно говорить о сказовой манере.
В «Пасхальном рассказе со взрывом» (1996) не приезжий чужак, а вернувшийся домой свояк ведет повествование: «Давайте я расскажу по порядку. Про Гришу и про отца его». Впрочем, сама по себе история весьма противоречивая, как и вывод повествователя о «геройски погибшем» пьянице. Он хотел попугать семью гранатой, но, мгновенно протрезвев, закрывает ее своим телом, чтобы не задело родных. Явная противоречивость оценок видна по дистанцированости автора, которым владеет лишь чувство удивления от нелепости происходящего.
В 90-е годы Б. Екимов, как Е. Носов и В. Распутин, рассказывает об «осколках» прошлого. Писатель организует сюжет на биографической ретроспекции, как бы возвращая своих героев к прошлому после попытки жить иначе. Так построены его документально-этнографические зарисовки «Каймак», «Живая жизнь», «Рыба на сене» (2001), более ранний рассказ «Пастушья звезда» (1989).
Немало у писателя и произведений, главное в которых – добротное увлекательное сюжетное повествование. С этим направлением связана одна из наиболее плодотворных линий его современного творчества. Но увлечение остросюжетностью не всегда безусловно успешно. Таков рассказ «Набег» (1993). Его сюжет в чем-то перекликается с «Пастушьей звездой» или, например, с вопросами, которые обсуждают герои в очерке «Поздний завтрак» (2002), где не было показано прежнее состояние края, соседствующего с беспокойным Северным Кавказом, а сегодня ситуация стала сложнее, острее.
Автору удался живой и живописный характер Артура, внука старого пастуха, озлобленного и против «усатых», и против доморощенных чиновных грабителей. Молодой энергичный парень, мечтающий заработать на мотоцикл, пытается отучить деда кланяться и уступать напору, откуда бы он ни исходил.
В рассказе «У стылой воды» придурковатый бомж-рыбак Сашка утопил обидевших его инспекторов рыбоохраны, а когда-то «его детей, его жену и его самого топили отсюда далеко. Там не было льда.
Он распахнул телогрейку, раздвинул рубаху, пальцами пощупал, а потом посмотрел на два шрама, два сиреневых пулевых рубца». Смутное свидетельство трагедии, связанной с чеченскими событиями, становится косвенной мотивировкой его поступка.
В рассказе «Похороны» судьбы остающихся жить вызывают у повествователя сочувствие, слишком неустроенна, неопределенна их жизнь: «А люди живые остались наверху, в заснеженном холодном мире. Им долго ждать тепла: январь, февраль, март. И неизвестно еще, какой весна будет».
Одно из наиболее значительных достижений Б. Екимова – повесть «Пиночет» (1999). В основе ее сюжета производственный конфликт: попытка молодого руководителя наладить дела в полуразвалившемся хозяйстве. Отметим добротность диалогов, остроту зрения автора, подмечающего существенное в описываемой непростой жизни современников, несомненную правдивость, искренность размышлений и эмоций повествователя и героев. Но перечисление постколхозных бед, проблем, вопросов, конфликтов, с которыми Корытин столкнулся, приняв дела от умиравшего отца, кажется несколько затянутым. Характеры выглядят вторичными даже в сравнении с более ранними героями самого Б. Екимова. Таков, к примеру, мальчик-подпасок, помощник Корытина – слепок с характеров Артура («Набег»), Алика («Пастушья звезда»). Впрочем, писатель приучил целым рядом произведений очеркового и художественного типа к тому, что некоторые его герои кочуют из произведение в произведение.
«Дали команду жить по-новому, но люди привыкли жить иначе. Так что деревня и сейчас, если говорить честно, находится в состоянии тяжелом. В своих очерках я все об этом написал и сейчас хочу отойти от публицистики», – заметил писатель в одном из недавних интервью, в связи с присуждением ему премии А.И. Солженицына.
Волгоградский писатель и сегодня демонстрирует способность творческого роста, все чаще обращается к собственно художественному повествованию. Способность героев его лучших рассказов не опускать руки, сохранять жизненный, созидательный непоказной оптимизм связывает их с традиционным положительным типом национального характера. Одна из его последних книг – сборник рассказов и повестей «Не надо плакать… » (2008). Такие рассказы, как «Сколь работы, Петрович…», «Фетисыч» (1996), обнаруживают наиболее сильные стороны творческого дарования писателя.
Жизнь героя в первом из названных произведений полна драматизма, но семейные трудности и общественные неурядицы он преодолевает испытанным и безотказным способом – каждодневным тяжким трудом. Собственно повествование представляет собой перечисление и описание многообразных хозяйственных забот и дел Алеши Батакова. Важно, что по необходимости возрождаемые героем традиционные крестьянские навыки вовсе не противоречат тому, чем он занимался в советские времена. Здоровое социальное чувство человека-труженика проявляется в любых условиях. «Иногда Алеша спросит меня:
– Петрович, ты все же повыше… Когда же наладится? Заводы стоят… Я заезжаю иногда, кое-какие железки нужны. Погляжу – аж страшно…
…Мне кажется, что он по своему заводу тоскует. И чего-то ждет. А день нынешний – лишь для прокорма: сыновья, жена. Потому и раскорячка: райцентр и хутор».
В этой опоре на жизнеспособные силы народа воплощается невысказываемая надежда автора.
Нет напрямую выраженной моральной сентенции и в рассказе «Фетисыч». Жизнь девятилетнего героя отнюдь не благостна и беззаботна. Но и в этом маленьком человеке автор подмечает ответственность за себя и других, терпение, способность отказаться от желаемого и даже заслуженного во имя необходимого. Оставшись без учительницы, хуторская школа обречена, младшие друзья Фетисыча не смогут продолжать учиться дома. Понимая, что только он сможет как-то поддержать ее существование, маленький герой Екимова отказывается от жизни и учебы в относительно хороших условиях. Такими маленькими подвигами сохраняется еще теплящаяся на суровой земле жизнь: «Хутор лежал вовсе тихий, в снегу, как в плену. Несмелые печные дымы поднимались к небу. Один, другой… За ними – третий. Хутор был живой. Он лежал одиноко на белом просторе земли, среди полей и полей».
Творчество Б. Екимова неброско и скупо на краски, но в лучших своих произведениях писатель сумел выразить тревоги и надежды современника.
Таким образом, в 90-е и «нулевые» годы творчество бывших «деревенщиков» и всеми «плюсами и минусами» отражает неоднозначность нового поворота в народной судьбе, сделанного страной и народом выбора. Поиски форм социального бытия; драматизм сосуществования нового, претендующего на абсолютную правоту и монопольное господство в жизни, и «осколков» разбитого прошлого, с болью притирающегося, ищущего своего места в современности; возможность не ограничиваемого ничем диалога как приобретение последнего десятилетия и девальвация слова, этическая и нравственная глухота различных частей общества; расколотость народного сознания и потеря значительной его частью духовных ориентиров – все это определяет содержание, тональность, стилистические и жанровые особенности прозы рассмотренных писателей. Ясно, что органической связи с жизнью народа они не утратили и само противоречивое течение ее определяет прерывистое дыхание современной прозы В. Распутина, В. Белова, Е. Носова, Б. Екимова, других писателей, связанных с эстетическими традициями деревенской прозы.
Историческая форма и приемы ее организации
Историческая тема традиционно рассматривается как одна из ведущих составляющих литературного процесса. Особый интерес к ней проявляется в особо острые, драматичные периоды развития общества. Сравнение разных картин мира – современной и когда-то существовавшей, позволяет ответить на вопросы, как выстраивать свое поведение, какими нравственными законами руководствоваться.
В то же время обращение к истории, отражению минувших событий всегда свидетельствует об уровне развития общества, его готовности осмыслить свое прошлое. Так восстанавливаются корни и возрождаются связи, изображение процессов современности соотносится с прошлым и будущим.
Появление большого числа произведений, написанных на историческую тему в переходный период, показало, что пришло время осмысления острых вопросов отечественной истории, главным из которых стало раскрытие национального характера. Значимыми также становятся вопросы, связанные с русской интеллигенцией и отдельными этапами истории России, о которых пришло время писать с иных позиций, с учетом нового знания о действительности.
Отличительной особенностью исторической прозы конца XX в. является разнообразие форм использования исторического материала. Создаются не только собственно исторический роман, в котором соблюдается парадигма жанровой формы, но и парафразы исторических событий в зависимости от авторской концепции и конкретных целей в форме сказа или притчи (произведения Ф. Искандера), «утопии» («антиутопии») (Т. Толстая, Д. Липскеров), «альтернативной фантастике» (А. Белянин, Хольм ван Зайчик), ретродетективов (Б. Акунин, Л. Юзефович, М. Юденич), авантюрных и приключенческих романов[9] (проза А. Бушкова).
Писатели ищут жанровые конфигурации, наиболее отвечающие их замыслу, сочетая то, что ранее казалось несовместимым. Несомненно, соединение разножанровых элементов усиливает сюжетную интригу, действие складывается из отдельных эпизодов, развивающихся в разной стилевой тональности, допускаются временные «сдвиги», деформация героев, реальные личности становятся полуанекдотическими фигурами. Скрепляют повествование исторические реалии, как бы формирующие каркас произведения. Как писал о книге А. Бушкова «Д'Артаньян, гвардеец кардинала» Л. Пирогов, автор «вышивает свои узоры по канве читательской эмоциональности», или ориентируется на ностальгические чувства тех, кто в детстве читал книги А. Дюма.
Не секрет, что многие читатели воспринимают историческое произведение именно как рассказ о прошлом, в динамичной и увлекательной форме повествующий о событиях. Поэтому продолжает оставаться востребованной познавательная и развлекательная проза с историческим сюжетом (произведения Э. Радзинского), удовлетворяющая интерес к «тайнам», закрытым и засекреченным темам, но дающая лишь версию реальной истории.
В качестве своеобразной игровой площадки историческую основу используют Дм. Быков, В. Пелевин, В. Шаров. Авторы часто обращаются к двадцатым годам как своеобразному отправному пункту для реализации собственной концепции видения событий («Чапаев и Пустота» В. Пелевина, «Казароза» Л. Юзефовича). Востребованной оказалась и эпоха Средневековья, отчасти из-за интереса к компьютерным и ролевым играм (произведения Д. Трускиновской, Е. Хаецкой). Иногда авторы уводят читателя и в более отдаленные времена. В начале XXI в. форму авантюрно-приключенческого романа разрабатывает А. Иванов.
Роман В. Шарова (Владимира Александровича, р. 1952) «До и во время» вышел в 2005 г. Как отмечалось в рецензии «Русского журнала», «движущей силой сюжетов Шарова стало не техническое, а историческое или социальное допущение». В историю больных особого корпуса (старых большевиков) инкорпорируется история мадам Сталь, явно написанная под впечатлением автора от ее воспоминаний. Изображенные автором реинкарнации мадам Сталь, воссоздание изнутри русской революции, видение Сталина в роли любовника великой авантюристки позволили говорить о появлении формы «исторической фантасмагории».
Религиозная составляющая пронизывает не только этот текст, но и другие произведения В. Шарова. В «Воскресении Лазаря» (2005) автор вновь соединяет прошлое и настоящее, сплетая разновременные планы, чередуя события и линии героев (среди них Сталин, Молотов, Каганович). Критики отмечают сложные сюжетные ходы, переплетение разных линий и одновременно некоторую недоговоренность, обусловленную подобной структурой.
Гротесковая манера подачи материала позволяет выразить авторскую оценку. Отметим и традиционную для В. Шарова установку на нарративность, он буквально завораживает своей повествовательностью, хотя в ряде случаев резок и даже натуралистичен. Используемые автором приемы однотипны и повторяются во всех его текстах: одно и то же место действия (больница), доминирует лейтмотив психического заболевания героя, по сходной схеме действие переносится в прошлое, одинаковым образом выстраиваются описания действующих лиц.
Подобная узнаваемость, скорее, свойственна произведениям массовой литературы. Формируется авторский идиостиль В. Шарова, основанный на мистической и философской составляющих. Отсюда споры критиков о сложности сюжетных ходов, роман «Будьте, как дети» (2008) стал Книгой года, входил в премиальные списки «Большой книги» и «Русского Букера».
Схожую с В. Шаровым разноплановость творческих интересов проявляет в своем творчестве Ю. Буйда (Юрий Васильевич, р. 1957). Возможно, в его стилистике сказывается работа журналистом, стремление к некоей сенсационности, оперативности подачи фактов. Критика активно спорила о своеобразии его произведений, одна из статей называлась «буйдовщина». В частности, К. Кокшенова отмечала, что для писателя характерно тотальное сомнение в реальности реального: «О «ложности истории» и сложности реальности прямо говорит Ю. Буйда, сотворивший вполне филологический и вполне малочитаемый роман «Ермо»».
Как раз исторический материал использован в книге рассказов «Прусская невеста», романе «Борис и Глеб» (1994). Игра с собственным именем (фамилия Буйды в переводе с польского означает «сказка», «миф», «легенда», «предание»[10]), как пишет автор, заставляет его «быть мифотворцем и писателем». Отсюда и откровенная мистификация, скрытые отсылки на источники (прежде всего русские летописи, агиографические памятники). А. Михайлов полагает, что Ю. Буйда реставрирует жанр сказания в рассказах «Аталия», «Симеон Грек», «Дело графа Осорьина», повести «Царство». Стремясь к созданию условной картины мира, соотнося события давних дней с реальностью, гротескно мифологизируя исторические фигуры, Ю. Буйда сходен в своем подходе с Хольм ван Зайчиком, также создавая исторический проект.
Руководствуясь спросом, авторы образовали своеобразную фабрику, представляя свой «продукт» с общим девизом «жизнь замечательных людей». Полагая, что сам выбор героя позволит создать интригу, динамику действия, писатели устремились к созданию «жизнеописаний» царей, куртизанок, жен великих деятелей. Не всегда авторам удается уходить от риторики, публицистичности, в ряде случаев они просто откровенно «навязывают» читателям свою концепцию изображаемого, не заботясь о точных исторических соответствиях, не проводя исследовательского поиска и в ряде случаев допуская элементарную компиляцию. Подобный псевдоисторизм превращает текст в откровенно иллюстративный материал, причем далеко не всегда достоверный. Появлялись и модные тексты наподобие «исторического триллера» или «исторического детектива».
Итак, создание новой истории сопровождалось авторскими поисками; осознавая невозможность цельного и конкретного изображения, авторы прибегали к фантастике, гротеску, пародии («Голова Гоголя» А. Королева, «Укус ангела» П. Крусанова). Иногда выстраивалась мифологизированная история, бывало сложно отойти от канонов социалистического реализма, когда откровенно манипулировали общественным сознанием (традиция В. Пикуля). Эта традиция проявилась и в реконструкциях отношений допетровской Руси (достойных для анализа произведений здесь немного, в основном мы имеем дело с издательскими проектами).
Я. Салайчик выделяет два основных подхода в разработке исторической тематики: «Одни писатели пытаются историю понять и проанализировать, что, однако не всем и не всегда удается»; «другие же, сталкиваясь с процессом истории, воспринимают ее как хаос, с целью отражения прибегают к фантастике, гротеску, пародии». К писателям второго направления исследователь относит некоторые произведения Ю. Буйды, А. Королева, П. Крусанова, В. Шарова.
Следовательно, в современной прозе историческая составляющая входит в текстовое пространство как основа, подтекст. Собственно исторический роман появляется при наличии аналитического взгляда, когда не только описываются, но и осмысляются конкретные события прошлого. Отстраняясь от повествования, автор создает свою версию истории, привлекая разнообразные исторические материалы. Тогда события прошлого отражаются на содержательном, проблемном и структурном уровнях.
Особого обращения требует исторический факт, на нем основываются не только тема и сюжет произведения, но и драматические конструкции. Сам же автор обязан придерживаться исторической реальности и логики развития исторических событий, создавая особый исторический фон и выстраивая события в соответствии с логикой развития исторического процесса или группируя их вокруг фигуры центрального героя, обычно значимого исторического деятеля. Его личные события тогда вписываются в парадигму событий описываемой эпохи. Важно, чтобы писатель отразил мироощущение людей определенной эпохи.
Постоянно обращающихся к исторической форме авторов немного, и далеко не все заслуживают подробного описания. Возможно, сказывается изменение парадигмы исторического мышления и необходимость осмысления прежде всего современного процесса, проведение исторических аналогий пока только что начинается. Другая причина связана с трудоемкостью формы, требующей серьезной подготовки, привлечения документальных материалов.
Выявление полноценных произведений, которые можно отнести к историческому жанру, оказывается непростой задачей. Собственно исторический роман рассматривается ниже на примере авторов, избравших эту форму доминантной в своем творчестве. Как отметил А. Немзер, 90-е годы – время отдельных писателей. Поэтому логично изучать творчество отдельных художников.
Анализ целесообразно начать с прозы А. Солженицына.
Без его опыта и, возможно, заложенной им традиции изучение исторической формы будет неполным. Важно, что масштабная эпопея А. Солженицына «Красное колесо» (1937, 1969-1990) стала выходить в начале XXI в. в составе нового собрания сочинений[11]. Замысел возник у писателя еще в конце 30-х годов, а писал он эпопею с 1963 г.[12].
Намеченный А. Солженицыным подход к недавним событиям как к историческим показал, что явления ХХ в. оказались настолько значительными и сложными, привели к таким переменам в общественном сознании, что для последующих поколений они становились историей спустя всего несколько десятилетий. Одним из первых А. Солженицын задумался, считать ли произведения, написанные о войнах и революциях, историческими романами? Или их следует воспринимать как тексты, посвященные истории с вставленными в них фигурами значимых исторических лиц? Ведь речь идет о позиции писателя, умении его отстраниться от текущей повседневности и обозначить вневременную дистанцию, позволяющую осмыслить прошлое как бы со стороны.
Проблема оказывается достаточно сложной. Скажем, в произведениях А. Солженицына в рамках одного эпопейного повествования рассмотрены события и отдаленного, и недавнего прошлого. В романе «В круге первом» (1955-1978) писатель стремился воссоздать правдивый образ «вождя народов», освобожденный от мифологизации: «Он был просто маленький желтоглазый старик с рыжеватыми (их изображали смоляными), уже редеющими (изображали густыми) волосами». Очевидна авторская оценка, причем нарочито резкая.
Заметим, что характеристика исторического персонажа у А. Солженицына традиционно внешняя и внутренняя. Кроме портретной характеристики, он передает ход мыслей персонажа, его психологический настрой, используя как литературный прием внутренние монологи. Хотя образ и подается как явно отрицательный, очевиден диалектический подход. Писатель показывает, что такие личности многоплановы, им свойственны разные качества, что находит отражение в их оригинальных взглядах. В данном случае речь идет о патриотичности и фанатической вере Сталина.
Историческая эпопея Солженицына представляет собой не механическую совокупность независимых миров персонажей, а единый и цельный художественный мир. Автор-повествователь занимает в нем активную позицию, определяющую трактовку изображаемых событий. Особенно ярко это качество проявляется при изображении реальных исторических лиц. Стремясь максимально насытить повествование историческими реалиями, А. Солженицын вводит обширный документальный ряд, который позволяет обозначить атрибутивные признаки его героев.
Сам подход к исторической личности как субстрату оценочных ориентаций автора не нов и в русской, и в мировой литературной практике. С таким иным видением Сталина как исторического персонажа, отличным от официальной идеологии, впервые выступил А. Рыбаков в своих романах «Дети Арбата» (1987), «Страх» (1991) и «Прах и пепел» (1994)[13], открыв для писателей возможности выражения иного взгляда[14].
Изображение Сталина как персонажа литературных текстов встречаем у разных авторов, в частности у писателей диаспоры В. Максимова, Ю. Дружникова. Правда, далеко не всегда такой подход становился творческой удачей. Не дополняясь авторским мировидением, его философской концепцией, он звучал декларативно, иллюстративно (образ Сталина в романе Г. Батца «Водоворот», 1999). Получается, что упоминание Сталина становится атрибутивным признаком, указанием на время действия. С таким подходом встречаемся, например, у В. Шарова и Д. Быкова (Дмитрий Львович, р. в 1967 г.). Последний воспринимает исторические реалии исключительно как дополнение, легко контаминируя в своих текстах литературные и фольклорные мотивы. Заметим, что увлечение собственным представлением об истории иногда нарушает четкость фабулы, что мешает развитию сюжета.
Вторая тенденция сводится к авторской версии истории, например, свой анализ эпохи тоталитаризма предлагает С. Носов в «Хозяйке истории» (1999). Воспринимая эпоху социализма как глубокое прошлое, используя дневники героини, он пытается определить произошедшее как подвластное воле героини-пророчицы (отсюда и его символическое название). Ясно, что перед нами попытка переосмысления прошлого, организованная в форме игры с сюжетом, фантасмагорических ходов, определенной натуралистичности. В такой же манере написан и последний роман В. Сорокина «День опричника» (2006), и его продолжение – роман в рассказах «Сахарный немец» (2008). Но речь здесь идет не об историческом романе или исторической форме, а об оболочке, позволяющей авторам самоопределиться в своем понимании прошлого и, возможно, инкорпорировать его в будущее.
Масштабность и всеохватность изображаемого свойственны тем авторам, кто, как А. Солженицын, разрабатывает форму романа-эпопеи, широкого эпического полотна. Тогда в тексте происходит органическое соединение самых разных источников (фольклорных, документальных, публицистических), фантастических элементов и аналитических рассуждений авторов, осмысливается огромный фактический материал.
Такой подход представлен в романах Д. Балашова (настоящее имя Эдуард Михайлович Гипси, 1927-2000).
Примечательно, что его первая повесть «Господин Великий Новгород» была опубликована в популярном журнале «Молодая гвардия» в 1967 г. с предисловием академика В. Янина. Публикация вызвала неоднозначную реакцию, поскольку автор совершенно нетрадиционно подошел к изображению русской истории. Выстраивая свою концепцию, Д. Балашов разделяет пассионарную теорию исторического развития историка Л. Гумилева. Сама по себе идея разрывности истории возникла в I в. Ее основа сформулирована в труде китайского историка Сыма Цяня: «Путь трех царств подобен кругу – конец и вновь начало». Идея дискретности истории существует практически во всех крупных культурах – античной (Аристотель), китайской (Сыма Цянь), мусульманской (Ибн Хальдун), а также европейской (Дж. Вико и А. Шпенглер).
В основе мироощущения Д. Балашова лежит не логически рациональная, а чувственная стихия любви к Отечеству. Она позволила рассмотреть русскую историю конца XIII-XIV вв. не как продолжение развития Киевской Руси, а как «результат пассионарного «толчка», приведшего к развитию и становлению Русского государства во главе с Москвой – с новой культурой и новым типом государственности»[15]. Собственный подход писатель сформулировал в романе «Младший сын» от лица суздальского князя Константина Васильевича: «Сила любви – вот то, что творит и создает Родину!».
Глубина осмысления описываемых Д. Балашовым событий объясняется тщательной работой с документальной составляющей произведения. В ряде случаев Д. Балашов выступает как исследователь, поскольку обращается к недостаточно изученным периодам русской истории. Он привлекает разнообразные письменные и рукописные источники, труды специалистов. В примечаниях к роману «Отречение» автор откровенно признает, что, опираясь на историческую канву, дополняет ее своими допущениями.
На основе сказанного выявляется следующий алгоритм работы писателя: выстроив точную и подробную хронологию избранного периода, он вписывает в историческую канву вымышленных героев. Косвенным доказательством точности воспроизведенных Д. Балашовым сведений служит диссертация А. Макрушина с показательным названием «Сергий Радонежский и его время в творчестве Д.М. Балашова: Традиции, стиль, поэтика».
Сюжета в традиционном понимании в романах Д. Балашова нет, развитие действия определяется хронологией реальных событий, в которых, как обычно бывает в парадигме исторического романа, действуют реальные и вымышленные персонажи. Один текст продолжает другой, образуя общее повествовательное пространство, охватывающее во времени более столетия: со дня смерти Александра Невского в 1263 г. до окончательного утверждения Русского государства с центром в Москве, произошедшего после Куликовской битвы 1380 г. Последовательно в ряде текстов автор разработал и «новгородскую тему», начатую в 1972 г. романом «Марфа Посадница», в котором заявлена тема власти, рассмотренная на значительном временном интервале.
Постепенно сложился цикл романов «Государи московские»: «Младший сын» (1977), «Великий стол» (1980), «Бремя власти» (1982), «Симеон Гордый» (1983), «Ветер времени» (1987), «Отречение» (1990). Трилогия «Святая Русь» (19911997) состоит из романов «Степной пролог», «Сергий Радонежский» (1995) и «Вечер столетия».
Д. Балашов представляет свою версию событий описываемого времени, последовательно составляя ее по имевшимся в его распоряжении источникам и дополняя недостающие фрагменты авторской исторической реконструкцией. Отношение к историческим документам у Д. Балашова особое. Используя документальные материалы как основу своих текстов, не дидактически излагая события, Д. Балашов определяет свой метод следующим образом: «Там, где историк может обронить «например» или поставить вопрос, романист обязан додумывать до конца и решать: было или не было?.. Приходится восстанавливать связь поступков по одному-двум случайно оброненным известиям, сложным косвенным признакам устанавливать возраст героя и проч., вплоть до внешности персонажей, от которых зачастую не осталось ни словесных портретов, ни праха, по которому можно было бы восстановить внешние черты усопшего».
Подобный подход традиционен для исторического романиста, в свое время его развил Ю. Тынянов. Д. Балашовым практически погодно воссоздана многовековая историческая панорама со многими десятками подлинных и созданных воображением писателя лиц. Строгий хронологический принцип и отсутствие временных лакун в рассказе придают масштабность историческому циклу и позволяют показать не просто картину внутренней жизни русского народа в XIII-XIV вв., а увязать ее с широким фоном событий тогдашней мировой политики.
Через все романы цикла проходит несколько сюжетных линий, создающих яркую панораму жизни практически всех сословий. Они обозначаются через судьбы героев: простых ратников (мелких кормленников) – Михалко и его сына Федора Михалкича («Младший сын»), внука Михалки и сына Федора Мишука («Великий стол») и, наконец, сына Мишука и внука Федора – Никиты («Симеон Гордый» и «Ветер времени»). Автор показывает, что именно простые мужики-крестьяне и накрепко связанные с ними мелкие «дворяне-послужильцы», у которых «всего и знатья-то – сабля да конь», составляют становой хребет будущего Русского государства. Они занимаются крестьянским трудом, торгуют, строят города, соборы, но при необходимости становятся на защиту своей земли.
Хотя Федор, Мишук, Никита всей немудреной жизнью соединены каждый со «своим боярином» – тысяцким, на самом деле они служат Руси. Об этом с гордостью заявляет Никита Федоров, перешедший к боярину Хвосту: «А к тебе, Алексей Петрович, я не бабы ради и не тебя ради пришел, а с того, что стал ты тысяцким на Москве, а мы, род наш, князьям московским исстари служим!» («Великий стол»).
Глубоко взаимосвязанным со всеми другими сословиями предстает и духовенство. Уходит в монахи Грикша, брат ратника Федора Михалкича, и становится келарем в Богоявленском монастыре Москвы. Сыновья обедневшего ростовского боярина посвящают себя церкви: это и подвижник Земли Русской преподобный Сергий, и его брат, духовник Великого князя Семена – Стефан. Прослеживает писатель и смену духовной власти на Руси. Занимающие митрополичий престол Кирилл, Максим, Петр, Феогност и Алексий, пожалуй, принадлежат к числу любимых и наиболее удачных литературных образов, воссозданных автором в соответствии с историческими прототипами.
Особая сюжетная линия связана с образами бояр. С одной стороны, это «старые московские бояре» – Протасий Вельямин, его сын Василий Протасьич и внук Василий Васильич Вельяминов. Все они держатели «тысяцкого», т.е. верховного главнокомандования вооруженными силами Московского княжества. В борьбе за это «бремя власти» им противостоят «рязанские находники», перебежавшие к князю Даниле Александровичу от рязанского князя Константина Васильевича Петр Босоволк и его сын Алексей Петрович Хвост-Босоволков. Сложное переплетение их судеб в борьбе за власть необходимо писателю не только для поддержания напряженности действия, но и для показа событий с противоположных точек зрения.
Точно так же в борьбе за «бремя власти» противостоят друг другу московские и тверские князья. Именно князьям писатель доверяет комментарии происходящего, как бы предваряющие авторские отступления. Они могут быть краткими или пространными, но постоянно сопровождают изложение («Так вот обстояли дела к лету 1392 года», «Впрочем, из Орды передавали, что князь Дмитрий жив и скоро домой будет»), создавая эффект правдоподобия описываемого. Исторической достоверности способствует также психологическая точность.
Обоснованно подробно в «Государях московских» говорится о проблеме русско-татарских отношений. Д. Балашов показывает ханов Золотой Орды не как безликую массу тупых и жадных нецивилизованных насильников, побудительные мотивы которых можно свести только к грабежу, обогащению и похоти. Ханы Менгу-Тимур, Тохта, Узбек, Джанибек и даже отцеубийца Бердибек изображены прежде всего как личности, со своими достоинствами и недостатками, совершающие и высокие подвиги, и подлые преступления. Новый диалектический подход позволяет говорить не только об изменении тональности, но и представлении объективной версии истории.
К особенностям исторической прозы Д. Балашова следует отнести четкую структурированность построения произведений: с событиями исторического ряда точно увязываются индивидуальная психология и даже частные эпизоды, так что читатель практически не ощущает разрыва между личной жизнью героев и историческими событиями огромной значимости. Таковы описания строительства дома Федором («Младший сын»), семейной жизни князя Юрия и Кончаки («Великий стол»), любовных интриг Никиты и боярыни Натальи («Ветер времени»).
Обычно в центре рассказа находится реальный исторический персонаж: Даниил, сын Александра Невского, Михаил Тверской, Иван I (Калита), Дмитрий Донской, Василий Ярославович I, Василий I, Сергий Радонежский, а его окружение составляют вымышленные автором герои. Основная их функция характерологическая, они оттеняют и дополняют фигуру главного персонажа, участвуют в создании исторического фона произведения, решая значимую и сложную задачу.
Автор стремится убедительно связать между собой все сюжетные линии цикла, воссоздав картину общей жизни формирующегося русского народа как единой этнической системы.
Создавая вымышленных персонажей, автор тщательно вплетает их сюжетные линии в историческую канву. Иногда он соединяет реальность и вымысел, как, например, в образе Некомата. Крайне ограниченные исторические сведения дополняются рядом авторских допущений, и в результате возникает колоритный образ удачливого авантюриста. При этом главное для автора не фактическая, а «психологическая достоверность», при которой образ вписывается в ряд его событийных допущений.
Собственно авторская позиция в произведениях Д. Балашова реализуется двумя доминантными приемами: пейзажным символизмом и авторскими ремарками. Символика романа, в основном пейзажная, построена на таких традиционных образах, как река, вода и ветер, последний выступает многофункциональным средством авторской характеристики, объединяющим оценку и изображение состояний героя: «Теплый ветер ласкает старое лицо, и если закрыть глаза, можно представить бег коня по степи, свист трав, ощутить на миг молодость».
Иногда образы сливаются в единую картину, создавая топос, общий повествовательный настрой: «Слова злоречий и обид пусть унесет ветер. Пусть гнев наш сгорит в огне, пожары же наших войн пусть зальет вода» («Вечер столетия»). Ветер выступает в романе как постоянный образ с традиционным набором значений, становясь символом перемен, времени, прошлого. В частности, можно говорить и о символизации ситуации, ветер времени обозначает начало перемен, оно связывается с обновлением веры и именем Сергея Радонежского, деятельностью митрополита Алексия, спасшего Москву и Россию от очередного опустошительного нашествия.
На основе литературного языка автор вводит нужные ему устаревшие слова – архаизмы, диалектизмы, стремясь, чтобы они были понятны из контекста: «Весна, солнце, в оврагах да ельниках дотаивает голубой снег, а на боярском дворе вельяминовском парень-гонец, робея, слезает с седла, не ведая, как и повестить маститой боярыне о гибели сына»… Повествовательная интонация усиливается сравнениями: «им всем предстоит окунуться в соленую купель» («Вечер столетия»). Лексика архаизируется с помощью разговорных конструкций («ништо мне») или того же контекста («галиться над морем явно не стоит»).
Особенностью стиля Д. Балашова является соединение разговорных выражений, риторических конструкций. Используется и инверсия, повышающая повествовательную динамику: «Собрались все силы Ордена, были гости из Германии, Франции и Англии, сам будущий английский король Генрих Дерби участвовал в походе!»; «Немцы, надо отдать им должное, умели-таки вызывать отчуждение к себе, почитай, даже и прямую ненависть».
Другой особенностью прозы Д. Балашова становится точность языка персонажей. Автор не просто наделяет их «древне-русским языком», а создает своеобразный сплав, что позволяет индивидуализировать характеристику героев. Речь епископа Михаила («Что, брате сице стоишь, ничто же печали имея»), насыщена риторикой и церковнославянизмами и контрастирует с говором воинов: «Не бойтесь, святые отцы, что тут вашего есть, то все возьмете!».
Включение в разговорный поток явно письменной лексики типа выражений «несколько удививши», «фряжская саранча», «оружные фрязины» выглядит достаточно органичным, хотя в ряде случаев даже цитата звучит как анахронизм: «И почаша князи про малое «се великое» молвити, а сами на себя крамолу ковати. А погании со всех стран прохождаху с обедами на землю русскую! Где предел? И кто положит его?» Относящиеся к быту и обычаям слова, названия частей оружия, одежды, специфическая церковная лексика, воинская терминология объясняются в комментарии.
В реконструируемом автором мире воссоздаются не только предметы быта, одежды, но и отношения определенного времени. Д. Балашов отвергает позицию этнографа-исследователя, рассматривающего этнографический комплекс как раритет «старой культуры», подлежащий фиксации в соответствии с традицией избранного им жанра. Для него важно передать не только язык, но и сам образ жизни, стереотипы поведения русского крестьянина, являющиеся основой традиционной русской культуры. Он одинаково подробно описывает и избу крестьянина, и монастырскую жизнь, и быт воинов на походе, и экзотическую обстановку ханского улуса. Эти красочные картины усиливают ощущение реальности создаваемого Д. Балашовым художественного мира. Блестяще зная быт далекого прошлого, автор «оживляет» описания ярким языком своих героев.
Вместе с тем автор остается человеком ХХ века, впитавшим традиции русской литературы, на что указывают мнгогие обороты: «сидела на телеге боком, по-крестьянски, свесив ноги через грядку», «игольчато ощетиненная копьями стража». Или описание: «К утру поднялся попутный ветер, распустили паруса и, ведя один струг в поводу (другой порешили оставить в Азове), тронулись, приняв на корабль новых кормщиков, провожавших купеческие корабли от устья Дона до Кафы».
Отстраненность автора от описаний, взгляд со стороны обеспечивают объективность описываемого. Герои существуют в собственном мире, они не должны казаться мудрее, прозорливее тех обстоятельств, в которых действуют.
Авторский подход вообще характерен для современной прозы, она откровенно нарративна или дидактична. Соединяя обе тенденции, Д. Балашов создает свой собственный мир и собственную систему нравственных ценностей. Она выстраивается четко и последовательно, в названиях заключается идея произведения, имя героя указывает на доминантные события («Младший сын», «Отречение», «Ветер времени»).
Необходимость выражения собственных идей обусловила обращение Д. Балашова к публицистике. Книга очерков «В гостях и дома» (1991) посвящена сравнительной характеристике культур России, Италии и Германии. Проблемы развития нового государства, образовавшегося после 1991 г., рассмотрены в книге «Анатомия антисистемы» (1992).
События, ставшие основой сюжета романа С. Смирнова (Сергей Анатольевич, р. 1958) «Царьградский оборотень», относятся к более ранним временам, чем романы Д. Балашова, описанные им события можно считать прологом к истории, представленной в «Государях московских».
С. Смирнову принадлежат авантюрно-исторические романы «Сны над Танаисом» о жизни в эллинском городе на берегу Азовского моря и «Семь свитков из Рас Альхага», действие которого происходит в Палестине и средневековой Франции. Как и многие другие авторы, С. Смирнов постепенно осваивал форму исторического повествования. После выхода «Семи свитков из Рас Альхага», он объявил о своем замысле создать серию из девяти авантюрно-фантастических романов, подписанных псевдонимом Октавиан Стампас: «Рыцарь Христа», «Великий Магистр», «Бо Сеан!», «Цитадель», «Тайна Ренле-Шато», «Древо Жизора», «Проклятие», «Золото тамплиеров», «In hoc signo vi-nces!»[16].
Роман «Царьградский оборотень» занимает особое положение и подписан настоящей фамилией автора. Воссоздавая древнеславянский мир, С. Смирнов шел на определенный риск, поскольку отечественные исследования немногочисленны и хорошо известны (обобщающие труды А.Н. Афанасьева, Б. Рыбакова, Н.И. Толстого), западные же работы (Д. Оболенского или М. Гимбутас) стали доступны совсем недавно. Тем не менее анализ текста показывает глубокое знакомство писателя, по крайней мере, с некоторыми трудами по славянской истории.
В качестве сюжетной интриги избрана достаточно расхожая история заложника: один из младших «сыновей Турова рода», как было принято в древности, отправляется в Константинополь, став своеобразным гарантом безопасной жизни своих близких. Спустя девять лет он возвращается, превратившись за это время в человека-оборотня, или в душе став вторым человеком, как замечает автор. Хотя формально год начала действия романа (748-й от Рождества Христова) обозначен, создается впечатление, что оно происходит в условно-древней стране, что поддерживается сочетанием реальности и ирреальности описания.
К хорошо известным и достаточно точно переданным обрядам и обычаям славян С. Смирнов добавляет мировые универсалии и авторскую мифологию. В отличие от других писателей, он не осовременивает, а архаизирует повествование, используя мотивы мирового фольклора и первобытной мифологии, которые в изображаемую им эпоху являлись реликтами далекого прошлого. Обряды инициации, очищения после битвы, описание чудесного рождения будущего правителя сочетаются с путешествием в потусторонний мир, гостеванием у заложных покойников и возвращением к людям. Сюда же вплавлены и христианские сюжеты типа истории о чудесном строительстве кремля рукой умершего князя или поединка с волкодлаком. Отдельную группу составляют популярные мотивы европейского фольклора – околдовывание тени героя, дворец, из которого нет выхода, легенды о всемирном потопе и черном камне, упавшем с неба.
Хотя такое соединение разнородных мотивов и образов характерно скорее для фэнтези, роман С. Смирнова является произведением именно исторической прозы. В отличие от фэнтези в нем описывается вполне конкретная среда, упоминаются отдельные реально существовавшие племена – поляне, радимичи, тиверцы, угры, хазары, – хотя в ряде случаев и проскальзывает обобщение «славянский», указывающее, что речь идет о некоем объединенном народе. Иллюзии повествования о действительных событиях способствует четко продуманный автором сюжет, правда, в ряде случаев раздвоение Стимара-Стефана носит мистический характер, что не совсем соответствует ментальности реконструируемого времени.
Отсюда и неестественность некоторых описаний: скажем, упоминание жреца, глядящего в озеро, чтобы узнать прошлое и будущее, указание на тайные тропы бродников, связывающие реальный и потусторонний миры. Они отсылают то к легендам о Мерлине, то к повестям Дж.Р. Толкиена. Но в главном – описании отношений между Византией и Древней Русью, пути «из варяг в греки» – автор достаточно историчен. Время передано традиционными романными средствами: через воспоминания главного героя или авторские отступления, где часто совершаются повороты в прошлое. Видимо, автор понимает, что эпический компонент в образе главного героя резко ограничивает его возможности, поэтому не столько герой вспоминает «глаза его были повернуты внутрь зрачками», сколько автор указывает на пережитое им («он ведал все, что ему было заповедано в Царь-граде»).
Установка автора на восприятие читателем текста именно как повествования о действительных событиях реализуется разными способами: в частности, вводятся летописные хронологические марки с точным указанием времени события («на рассвете в один из первых осенних дней года 748 от Рождества Христова»). Причем сходство с летописью усиливается двойной датировкой – от сотворения мира и от Рождества Христова. Соответственно внесюжетные вставки предваряются пометой «давным давно» или «в то время, когда вещая явь была опасной для сна», или традиционным нарративным зачином «был один мудрый бродник». Кроме того, автор несколько раз передает функцию рассказчика героям (Броге, Агатону).
Соединение разнородных элементов в прозе С. Смирнова позволяет говорить о соединении элементов авантюрного и приключенческого романов с историческим. Но все перечисленные приемы доказывают, что роман С. Смирнова – исторический по форме, хотя в нем присутствуют элементы саги, хроники, архаических эпических форм.
Свой вымышленный мир на основе переложений мировой литературы представляет и М. Семенова (Мария Васильевна, р. 1958^. Она избрала форму фэнтези или исторической саги. Обычно периоду создания текста предшествует тщательная подготовительная работа. Как указано в разделе «Фантастическое направление и его своеобразие», она начиналась с подготовки переложений скандинавских саг в рамках программы Р. Погодина, от которых М. Семенова перешла к написанию небольших повестей, где определяла контуры своих будущих героев.
В однотомнике под общим названием «Викинги» объединены произведения разной формы: переложения саги, короткая биографическая история, рассказ о жизни во времена викингов и конунгов. М. Семенова не случайно помещает в конце сборника список литературы, поскольку в ряде случаев выстраивает структуру своих текстов по известной эпической схеме: «Тёмное небо понеслось над самой водой, цепляя верхушки волн. Бешеный ветер нёс пригоршни снега. В снастях выла стая волков. Дочери морского бога Ньорда заглядывали через борта». В другом тексте она использует стилистику исторического повествования (хроники): «Было это в тот год, когда князь Рюрик свалил в бою отбежавшего от Ладоги князя Вадима и кружил белым соколом по широкой словенской земле, походя, с лету разбивая малые отряды, оставшиеся от разгрома несчастливой Вадимовой рати».
Отмечается та же тенденция, что и у С. Смирнова: автор стремится создать собственный мир, но по уже имеющей модели, с привлечением фактического материала и используя авторский домысел. В саге традиционно доминирует повествовательная интонация, предполагающая рассказ о конкретных событиях. Герой постоянно действует, находится в движении, его психологические переживания, чувства, отношения с другими персонажами констатируются, но не поясняются и не раскрываются изнутри. Практически не передаются внутренние монологи героев, что также соответствует нормативной поэтике саги. Со временем данная форма оказалась слишком тесной для М. Семеновой, но выход из ее границ происходил достаточно постепенно.
Приемы хроники и записок объединены в новелле «Два короля». От первой она берет ретроспективный взгляд, а от вторых – форму внутреннего монолога главного героя, обозревающего прошедшие события: «Я снова вижу мои боевые корабли, узкие, стремительные, хищные. Гордо и грозно летят они над тёмно-синей пучиной, и белоснежная пена окутывает поднятые форштевни!
Всё дальше и дальше уходят они от меня… уже без меня».
Подобная эмоциональная оценка в саге невозможна, очевидно, что налицо авторское мировидение, введенное в виде внутреннего монолога героя: «Когда мои корабли шли морем, то казалось – их паруса полосаты оттого, что сам Один вытирал о них меч. И голодные чайки с криком летели над нами, спрашивая, скоро ли на покрасневших волнах снова закачается пища!» В речь героя включены конкретные эпитеты, позволяющие четко представить происходящее, константно обозначающие ситуацию: «голодные чайки», «несмышленая девчонка». Такое мироощущение свойственно человеку более позднего времени.
Встречаются и конкретные описания с похожими конкретизирующими тропами (доминируют эпитеты и сравнения): «Свежий ветер колышет и раскачивает упругие ветви»; «Наверное, ласковые пальцы лучей щекотали тучам бока: тучи краснели и золотились от удовольствия и казались мягкими, как невесомый гагачий пух».
Вне стилистики саги располагаются и вставные романтические истории героев, необходимые М. Семеновой для выстраивания интриги. Таковы, в частности, рассказы о происхождении Арни, который оказывается племянником знаменитого викинга Свана Рыжего, о замужестве матери Хельги, о сыне конунга Харальда.
Повествование М. Семеновой отличается точностью деталей, подробным обозначением обычаев, обрядов, ритуалов, отношений древних народов: «гладил ее русую голову рукой в налипших чешуях» (указание на профессию рыбака), «хотела поехать на его погребальном корабле» («Орлиная круча»)
Автор органично вплетает в него фольклорные мотивы (волшебная рубашка, защищающая героя от стрел), соединяя их с описаниями реальных славянских ритуалов (рубашка, которую невеста дарит жениху перед свадьбой): «Под курткой оказалась рубашка, та самая, тайно скроенная Всеславой – еще небось и лоскут из ворота продевала вовнутрь, отгоняя от жениха порчу да сглаз!.. И дело свое та рубашка, видимо, сделала. Не отвела от него острых мечей, но жизнь удержать все-таки помогла, не разрешила совсем вылететь вон. » («Орлиная круча»). Местами автор чувствует, что лучше не отступать от этнографической точности, включая в повествование практически не измененное описание погребения из древних хроник (Погребальный обряд Красы, «Орлиная круча»).
В последующих произведениях М. Семенова создает «квазиславянский, квазикельтский, квазигерманский, т.е. мифологический мир», как отмечалось в критике.
Объединение элементов разных жанров в границах исторической формы является отличительной особенностью ее развития в условиях расширения границ традиционных жанровых образований. Многие авторы используют данный прием для выражения своих взглядов и мыслей. На рубеже XX-XXI вв. ее начал разрабатывать А. Иванов (Алексей Викторович, р. 1969) в романах «Сердце Пармы, или Чердынь – княгиня гор» (2000) и «Золото бунта, или Вниз по реке теснин» (2003). Четкая издательская политика помогла произведениям писателя завоевать широкую популярность. Его роман «Золото бунта» получил в 2007 г. приз читательских симпатий в формате конкурса «Большая книга».
«Сердце Пармы» повествует о событиях XV в., когда началась интенсивная колонизация и соответственно христианизация вогулов, жителей Пермского края, тогдашней окраины Московской Руси. Столкновение двух сил – язычества и христианства составляет фон повествования; автора интересуют не реальные события, а их отзвуки в судьбах героев. Завязка сюжета достаточно традиционна и связана с поисками знаменитой «Золотой бабы», но она становится только поводом для создания яркой панорамы событий и замысловатых приключений героев. Хотя внешне действие развивается в совершенно реальной обстановке, мир романа более напоминает условность фэнтези: «Мертвая Парма горбилась как глыба подземной тишины. Для старого шамана она была как мускул огромного сердца земли» («Сердце Пармы»).
Действие «Золота бунта» разворачивается в конце XVIII в., после подавления пугачевского восстания. Автором избран почти детективный сюжет: молодой сплавщик Остафий Переход стремится раскрыть тайну гибели отца, чтобы смыть пятно позора со своего рода. Неожиданно он узнает, что погибший на сплаве отец знал, где хранится пугачевская казна. Начинается гонка за призрачным золотом, которая одновременно оборачивается для Осташи поиском отца и своей судьбы.
Автор тщательно соблюдает реальную географию и щедро насыщает текст диалектизмами, впрочем, понятными контекстуально. Центр авторского мира формируется вокруг реки Чусовая. По ней идут караваны судов, к ней взывают вогульские шаманы, и она же хранит все тайны. Действие традиционно заканчивается соединением героев – Остафия и Нежданы.
Творчество представленных авторов позволяет поставить значимую для исторического романа проблему реконструкции исторического прошлого. Одной из методик исторического романиста становится принцип отстраненного изображения, взгляд на события минувшего глазами нашего современника, но с определенной временной дистанции. Он предполагает погружение в эпоху с помощью создаваемой картины мира, передачи ее колорита с помощью бытовой составляющей, описаний одежды, обрядов, ландшафта, зданий, интерьера, утвари и оружия.
К сожалению, именно умения работать с материалом не хватило А. Сегеню (Александр Юрьевич, р. 1959), практически создавшему иллюстрацию на тему определенных событий. О нечеткости авторского замысла косвенно свидетельствует и разнородность его тематических поисков, он обращается то к русской истории, то западной. Среди героев его романов оказались Тамерлан, Иван III, Александр Невский, Карл Великий. Однако скрытая динамика его текстов находит своего читателя.
А. Сегень начал печататься с 1986 г., в 1988 г. вышел его первый роман «Похоронный марш». Сначала он получал образование в МАИ, а затем в Литературном институте им. М. Горького, который закончил в 1985 г. Поступив туда же в аспирантуру, он занимался публицистикой Н. Карамзина. Впоследствии А. Сегень работал в различных журналах, печатал как оригинальные тексты, так и переводы (исторический роман Г. Тартона «Император Артур», 1994).
Издательская судьба романов А. Сегеня оказалась непростой, хотя оценки критиков нельзя назвать однозначными и доброжелательными, все же в большинстве случаев они носят объективный характер. В частности, А. Немзер относит романы А. Сегеня к просветительским. Действительно, в романе «Державный» писатель дает достаточно подробное описание жизни и быта русских людей конца XV в. Видно, что автор использовал большое количество источников, записок иностранных путешественников и произведений древнерусской литературы.
Справедливо критик пишет: «Плодами свободного творчества складные байки про великих государей не станут»[17].
А. Сегень избирает временем действия романа царствование Ивана III, при котором произошло окончательное освобождение Руси от ордынского ига и началось строительство Московского государства по евразийской модели. В центре этой модели – образ сильного правителя, подчеркнутый в названии романа. Действительно, образ государя у А. Сегеня практически всегда подается как выдающаяся личность, он описывается скорее в фольклорной, чем в литературной традиции.
Выводя в центр произведений конкретные исторические события (Невская битва, Ледовое побоище, захват Иерусалима), писатель обычно разнообразит повествование романтическими историями, различными байками, поскольку чистая история, по его мнению, неинтересна. Схема сохраняется практически во всех текстах, что дало основание критикам назвать их моделированными. Иногда такая модель с трудом укладывается в материал романа. Так, сюжетной связкой в романе «Александр Невский» является история паломника, приносящего из Иерусалима святой огонь с Гроба Господня.
Когда огонь гаснет, он оказывается внутри паломника, и таким образом его все-таки доставляют на Русь. Сам же паломник переживает достаточно традиционные перипетии возвращения – попадает в рабство, после перепродажи оказывается где-то на Северном Кавказе и уже оттуда добирается до родных мест. Столь искусственный мотив необходим автору лишь для того, чтобы подчеркнуть миссию князя Александра Невского как борца с неверными. Несколько смягчает прагматически трафаретное изображение вводимая автором романтическая история.
Хотя внешне фабула (сюжетная канва) и выстроена в хронологической последовательности, некоторые вставные истории кажутся лишними, затягивают повествование. Отсюда и восприятие романов как «коммерческих» или «просветительских». Первая оценка предполагает отражение определенных взглядов и оценок, как отмечает В. Казак, «свое мировоззрение А. Сегень основывает на православии и русском традиционализме». Второе мнение говорит о традиционной функции, свойственной любому историческому произведению: оно несет в себе знание об определенной эпохе, реально живших тогда людях и конкретных взглядах и отношениях.
От характера реализации данной задачи и зависит степень художественности текста, предварительная работа уходит на задний план, в первую очередь читатель запоминает яркие и динамичные характеры, тщательно прописанную бытовую среду. В отношении произведений А. Сегеня приходится говорить о декларативности и даже риторичности. Трафаретность некоторых описаний (распорядок дня царя, покои в Зарядье) связана с точным следованием источнику (сочинения И. Забелина) и невольным копированием его стиля.
Опыт Ю. Дружникова (1933-2008) свидетельствует о том, как сложно отойти от документализированного повествования и перевести его в повествовательную форму, усилия автора, реконструирующего прошлое, оказываются заметными только при внимательном чтении и сопоставительном анализе. Поэтому профессионалы неоднозначно оценили романы Ю. Дружникова о А. Пушкине «Дуэль с пушкининистами: полемические эссе»; «Смерть изгоя. По следам неизвестного Пушкина»; «Узник России: По следам неизвестного Пушкина; Роман-исследование». Подзаголовки свидетельствуют, что автор избрал сложную форму исследования, эссе, соединенных с беллетризованным описанием.
Использованный Ю. Дружниковым подход традиционен, подобным образом работал, в частности, В. Вересаев, готовя книгу «Пушкин в жизни» (1936). Опираясь на многочисленные документы, писатель создал собственную реконструкцию пушкинской эпохи, в которой действительно присутствует много непроясненных мест. Косвенно он способствовал осмыслению пушкинской темы как исторической. Нетрадиционность выводов привела к резкой реакции на романы, которые «вызвали раскол среди профессионалов». Но писатель не продолжил свои занятия, а обратился к современности.
Свою тему в течение ряда лет искал Б. Васильев (Борис Львович, р. 1924). Публикация в «Новом мире» в 1977-1978 гг. романа о русско-турецкой войне «Были и небыли» ветераном Отечественной войны, автором повестей «А зори здесь тихие» (1972), «В списках не значился» (1975) была воспринята как временный отход от военной проблематики, хотя на самом деле это был сознательный авторский эксперимент. В романе «Были не были» впервые прозвучали две главные темы его исторической прозы – история русской интеллигенции и судьба России.
Первой теме посвящен цикл романов: «Дом, который построил дед» (1991), «Картежник и бретер, игрок и дуэлянт. Записки прапрадеда» (1998), «Утоли моя печали» (1997) и «Вам привет от бабы Леры» (1988). Они построены на автобиографическом материале и охватывают почти трехвековую историю рода Алексеевых, к которому относились предки автора. Изменив фамилию героев на Олексины, писатель смог соединить реальность и вымысел. Он не следует какой-либо определенной жанровой парадигме, объединяя приемы семейной саги и исторической прозы. Сам Б. Васильев именует свой жанр семейным романом, считая его емкой и в то же время достаточно гибкой структурой.
Судьбам России посвящен и другой цикл – произведения о русских князьях: «Вещий Олег» (1996), «Князь Ярослав и его сыновья» (1997), «Александр Невский» (2004), «Ольга, королева руссов» (2005). Б. Васильев обращается к прошлому, чтобы найти объяснение настоящему и отчасти будущему. Основная проблема, которую он рассматривает во всех произведениях, связана с борьбой за власть и ее последствиями. Одним из них становится саморазрушение общества из-за внутреннего противоборства. Как только оно доходит до некоторой критической черты, наступает «смутное время». Именно поэтому для автора так важны переклички прошлого с современностью. Б. Васильев пишет, формулируя свою позицию: «XX век мы встретили Ходынкой и Ходынкой же его закончили». Он стремится создать единый материк культуры, выразив свою позицию как интеллигент и гражданин.
Свою тему предлагает в романах Ю. Давыдов (Юрий Владимирович, 1924-2002), выпустивший в 1959 г. повесть «Март», открывшую тему народовольцев в его творчестве. Он писал для серий «Пламенные революционеры» (книги о Г. Лопатине, А. Михайлове), «Жизнь замечательных людей» (книги о Нахимове, Синявине).
По своей профессии Ю. Давыдов – историк, он получил образование после войны. Отслужив на флоте, дебютировал в 1949 г. рассказами о мореплавателях и путешественниках, выпустил в том же году повесть «В морях и странствиях». Известность ему принес роман «Глухая пора листопада» (1968-1970). Подход к революционному движению П. Басинский оценивает как авторский, отмечая, что с Ю. Давыдова начинается поворот к новому изображению общественных проблем. Организуется «сложная культура особого литературного текста, который был понятен только посвященным». Авторская оценка проявляется в том, что изображается «моральная деградация революционера». «Чуткий современник прочитывал за этой историей скрытую мысль о гибельности для человеческой души всякого революционного действия». Ю. Давыдов всегда строго документален, но опора на факты не «сковывает его, а скорее раскрепощает».
Особая судьба у романа «Бестселлер» (публ. 1999-2003). Он стал итоговым не только для самого писателя, но и для линии, о которой шла речь выше, где факты подлинной истории сочетаются с вымыслом, а выстроенный сюжет заменен цепью ассоциативно связанных друг с другом событий. В романе Ю. Давыдова исторические события становятся поводом для разговора о собственной судьбе, автобиографическая составляющая придает повествованию исповедальный характер. В такой ситуации появляющиеся герои прежних текстов автора выглядят как фантомы, с которыми он беседует. Усиление авторского начала обусловливает изменения и в сюжетном развитии, оно выстраивается в виде пространных диалогов. Из них перед читателем выстраивается сложная картина прошлого России, в которой переплелись и слились воедино разные века и судьбы. Писатель называет роман «музыкой a tutte cordo, на всех струнах».
Действительно, это настоящий контрапункт судеб и событий, в котором звучат голоса людей известных – Азефа, Достоевского, Короленко, а рядом с ними граф Пален и даже Павел I. Убийство императора сменяется революционными событиями, а они – опустевшей Москвой осени 1941 г. Автор рядом, он не отходит от своих героев ни на шаг, делая комментарии, в которых проскакивает ирония: «Брызгалов. Не путайте с Брынцаловым; тот мильонщик, а этот штаб-офицер. Но, впрочем, оба из крестьян» («Бестселлер»).
Прошлое для автора «не кануло и не сплыло», оно живет в нем самом и возникающих в его сознании ассоциациях, которыми он щедро делится с читателем. Но для современного читателя текст оказывается слишком сложным, перегруженным деталями. Расшифровка культурных кодов и ослабление сюжетного действия иногда откровенно мешают восприятию.
Ряд авторов обращаются к сложным неоднозначным периодам русской истории, выстраивая сложные сюжетные линии, описывая неоднозначные исторические фигуры или выводя личности, в которых отражается философия истории. Знание эпохи позволяет авторам проявить умеренную стилизацию и тактичность в речевой структуре. В произведениях затрагиваются разные временные периоды: распад Римской империи в V в. по Рождеству Христову в романе «Пелагий Британец» («Не мир, но меч», 1997) И. Ефимова, московская смута в романе «Царица Смуты» (1996) Л. Бородина.
Как отметил Я. Салайчик, авторов сближает «поиск истоков потрясений, поразивших Европу в XX в.», выстраивания параллелей между «разными событиями». П. Крусанов в романе «Укус ангела» (1999) дает собственную трактовку прошлого Руси, выдержанную в мрачных тонах трагической фантасмагории. Заглавие романа – авторская метафора, он пишет об империи (России), правителя которой (императора) ангел не поцеловал, а укусил. Отсюда и происходят все крайности и противоречия в ее истории. Несмотря на откровенный творческий поиск, произведения отличаются «превосходным знанием реалий, умело выстроенными сюжетами, историософской рефлексией».
Мировая история редко присутствует в современных текстах, в основном, как отмечалось во Введении, становясь площадкой для авторских экспериментов. Упомянутый нами А. Бушков создает подобные тексты и на материале русской истории, видимо, считая исторический опыт возможной составляющей своих текстов. В том же русле находятся поиски Е. Хаецкой, обратившейся к средневековой Франции. Она легко перемещается по историческому пространству, отсюда и разнообразие проблематики – то роман о жизни М. Ю. Лермонтова, то вновь переключение в XVIII век («Государевы конюхи»).
Предложенный анализ исторической формы носит предварительный характер. Нужна более подробная библиография, чтобы отделить исторический роман от иных форм, имеющих отчетливо конъюнктурный характер. Не случайно анализируя произведения Ю. Буйды и А. Варламова, критик А. Немзер замечает, что они как бы выстроены по одному шаблону, настолько одинаковыми кажутся сюжетные схемы и основные приемы. Выдвижение на первый план проблем, связанных с русской историей, объясняется общественной и социальной обстановкой, возможностью привлечения источников для корректировки авторской реконструкции. Дальнейшее развитие исторического романа потребует продуманной авторской философии, расширения привлекаемой документальной основы.
Сегодня авторы стремятся не к воссозданию прошлого, а восприятию этого прошлого из настоящего, происходит буквальное перемешивание разновременных событий в одном тексте. Отсюда и появление произведений на «историческую тему», возникновение издательских проектов («Владигор» издательства «Северо-Запад»).
Можно заключить, что одной из значимых проблем является проводимая авторами исторической прозы реконструкция прошлого, своеобразное иллюстрирование событий. В ряде случаев писатели ограничиваются простым собиранием документов и, получив предварительное знание о предмете, просто создают картину мира нужного им времени. Тогда-то и оказывается, что сюжет развивается не на основе смены исторических событий, а в соответствии с интригой, которую предлагают авторы. Поэтому приходится говорить об исторической форме, но не об историческом романе, обладающем достаточно устойчивыми жанровыми признаками, не допускающими авторского своеволия.
Тем не менее некоторые особенности исторической прозы уже можно определить. В советской исторической прозе ключевым конфликтом было столкновение личности и государства, теперь писатели показывают, что только сознавая себя частью единого целого, герой может исполнить свое предназначение. Отсюда и поиски национальной идеи как своеобразной основы авторских обобщений. Соответственно важнейшей составляющей произведения становится вера. Вера помогает герою обрести систему ценностей, найти силы, чтобы достичь поставленной цели.
Неомиф и его трансформация в прозе конца ХХ в.
В современном литературоведении понятие мифа стало употребляться для обозначения любого текста, в котором рассказывается о событиях, не относящихся к обыденному, повседневному миру, что коренным образом расходится с пониманием мифа в культурах прошедшего времени. Данный подход к мифу проявился уже в начале ХХ в. (в зарубежных литературах и гораздо раньше), когда исследователи отметили нарастание «ремифологизации», «значительно превосходящей по своему масштабу романтическое увлечение мифом в начале XIX в.» (Е. Мелетинский «Поэтика мифа»).
Возрождение интереса к мифу в литературе XX в. отчасти опиралось на новое апологетическое отношение к нему как к вечно живому началу, провозглашенному «философией жизни» (Ф. Ницше, А. Бергсон), на психоанализ З. Фрейда и особенно К. Юнга, а также на новые этнологические теории. Исследователи (Дж. Фрезер, К. Юнг, Л. Леви-Брюль, Э. Кассирер, М. Элиаде и др.) не только отдали дань модным философским увлечениям, но и во многом углубили понимание традиционной мифологии.
Мифологию стали рассматривать как «священное писание», с помощью которого в первую очередь пытались обосновать определенный природный и социальный порядок (так появилась циклическая концепция вечного возвращения). Она также воспринималась как самодостаточная символическая система, родственная другим формам человеческого воображения и творческой фантазии. Именно отсюда происходит понимание мифа как обозначение того, «чего не существует в действительности», и частое неразличение мифа и сказки, сходных по приемам моделирования ситуаций произведений.
Знакомство писателей с новейшими этнологическими теориями повлияло на их художественные концепции. Тогда же стало ясно, что миф со временем превратится в основу для построения авторских моделей мира и организации системы персонажей. Однако это направление, характерное для мировой культуры (произведения Дж. Джойса, В. Вульф, Г. Маркеса), не было воспринято в отечественной прозе.
В советской литературе использование мифа воспринималось как проявление чуждой идеологии или отступление от предписанных канонов. Об этом, в частности, пишет К. Кларк в монографии «Советский роман как ритуал» (Екатеринбург, 2002). Получалось, что миф использовался только как образец для канонического образа стандартного исторического персонажа. По нему формировались образы вождей, полководцев, видных общественных деятелей и повествования об их жизни (Лениниана). Так формировались своеобразные жизнеописания, где в качестве жанровой структуры чаще всего использовалась форма жития.
Более универсальное использование мифа отмечается в конце 1960-х и в начале 1970-х годов, когда происходит интенсивное развитие национальных культур. Появляются произведения Ч. Айтматова, В. Астафьева, Ф. Искандера, А. Кима В. Распутина, Ю. Рытхэу, в которых представлялся национально-фольклорный тип мифологизма. Он подразумевает прежде всего утилитарный подход, определявший воспроизведение какой-то одной части мифа или некоторых архетипических образов, иллюстрирующих авторскую идею. Скажем, создаваемый в произведениях мир предстает как огромная родовая община, все жители которой связаны между собой кровным родством. Так появляются образы Матери-оленихи у Ч. Айтматова («Белый пароход», 1970) или Царя-рыбы в одноименном романе (19721975) В. Астафьева.
Ориентацию на архаические формы славянской мифологии находим и в произведениях В. Белова «Привычное дело» (1966) и «Лад» (1979-1981). Отчасти русские писатели ХХ в. шли тем же путем, что их предшественники. Практически В. Белов продолжал развивать этнобеллетристический подход, предложенный С. Максимовым еще в последней трети XIX в. Он был основан на выявлении архаических черт в языке, культуре, повседневном поведении людей. У этих авторов они выступали как основа некоего идеального миропорядка, построенного на всеобщей гармонии, которую В. Белов обозначал как «Лад».
Начинают появляться произведения, в которых используются не только известные мифологические персонажи, но и отдельные мотивы мировой мифологии (инициации, превращения, сражения с чудовищами, поиска похищенного). Миф становится своеобразной сокровищницей, источником новых тем и образов. Назовем повести В. Орлова «После дождика в четверг» (1972) и «Происшествие в Никольском» (1975). Не случайно автор продолжает отрабатывать найденные им приемы в «Альтисте Данилове» (1980) в последующих произведениях «Аптекарь» (1988), «Шеврикука, или Любовь к привидению» (2000), «Бубновый валет» (2001). Но в целом В. Орлов находится в поле классических мотивов и даже вписывает своего героя в традицию классической демонологии. Данилов – демон, т.е. падший ангел, вынужденный находиться на земле, среди людей.
Автор создает повествование, в котором одинаково свободно чувствуют себя реальные и ирреальные персонажи. Так, алкоголики скидываются на бутылку пива, а из нее появляется женщина, оказавшаяся «берегиней», т.е. феей-охранительницей. В. Орлов вводит в роман журналиста, от лица которого и рассказывает о фантастических метаморфозах феи в мире людей. Миф является для писателя лишь приемом, помогающим вписать ирреальные персонажи в современность и усилить занимательность сюжета, посвященного бытописанию. Бесы участвуют в общей борьбе за дефицит и, достав розовый экземпляр с зеленой крапинкой, добиваются, чтобы героиня заказала унитаз именно у них.
Конструируя мифологическую модель, авторы используют древние философские системы, чаще всего восточные (буддизм, конфуцианство) и христианские. Они выстраивают законченную систему мотивов и мифологем, указывающую на наличие некоторой версии вечности как оппозиции окружающему героев «кромешному миру», когда выстраивается традиционная мифологическая оппозиция: черное – белое, плохое – хорошее и т.д. На ее основе складывается ключевой образ неомифологической прозы – условная реальность, которая замещает реальный мир в сознании героев. Она существует как в открытом, так и в замаскированном виде.
Использование для описания мира двоичного кода приводило к тому, что одно и то же содержание могло выражаться с помощью разных кодовых систем – тотемистической, китайской, индуистской, античной, христианской, индейской. Внутри же системы элементы организовывались по принципу иерархичности, составляя некоторую матрицу, основу авторского мира. В ней использованы различные мотивы, например, рождение – смерть, победа над самым сильным противником или отъезд – возвращение, добывание чудесного предмета, определяющие развитие конкретного сюжета, обычно состоящего из архетипических мотивов[18].
Первоначально условная реальность мыслилась авторами как некий изолированный мир, в котором природа и человек изоморфны друг другу. В нем возможны любые превращения и перемещения героев, но сам мир неизменен и не имеет ни начала ни конца. Со временем эта модель усложнилась и появились тексты, основанные на космогонических сюжетах, повествующие о возникновении авторского мира. Затем в произведениях появилось множество миров, соединенных между собой причинно-следственными связями. В этом случае герой свободно переходит из одного мира в другой в соответствии с авторским замыслом.
Общая методика использования мифа постепенно уточняется и конкретизируется, что прежде всего проявляется в организации «мифологической модели», создания того мира, куда попадают герои и где с ними происходят самые разнообразные приключения. При этом главным становится мотив превращения, образующий основу сюжетного действия. Чаще всего мы находим отмеченные особенности в фантастическом романе, но они встречаются и в произведениях, где в центре оказывается герой-демиург, как, например, в цикле А. Белянина «Меч без имени» о приключениях лорда Скиминока.
Сам же образ мифологической реальности постепенно уточняется, она не просто структурируется, но у нее появляется своя история, оформленная соответствующей авторской мифологией. Таким образом, писатели конструируют свое мифологическое пространство по тем же принципам, что и во всех существующих мифологиях. Все то, что относится к времени перво-творения, создания придуманного ими мира, получает статус сакрального прецедента, образца для последующей жизни, которая связана с настоящим, профанным временем для героев.
Представляя единое культурное пространство, современные авторы нередко используют мифологическую форму для предложения своей версии истории и происходивших социальных явлений. Подобный подход отмечается в произведениях Г. Олди, А. Орлова, Т. Толстой, М. Успенского, которые откровенно используют условно-мифологическую ситуацию или для выражения чувства ностальгии по прошлому, или для передачи резко критического авторского отношения к нему. И тогда постепенно складывается мифопоэтическая действительность, обращенная, с одной стороны, в современность, с другой – повернутая в придуманную автором реальность. Поэтому в ней нет цельного воссоздания сюжетов или мотивов, они присутствуют лишь настолько, насколько соответствуют авторскому замыслу. Скажем, в романе А. Белянина это может быть часть сюжета «летучий корабль», мотива «заколдованная девушка» или «три поездки», а в романе М. Успенского – мотива змееборства.
Неонатуралистическая проза строит свое текстовое пространство по образу и подобию средневекового мира, но одни смысловые знаки нередко меняются на противоположные. Часто в миф вводятся противоречащие его поэтике натуралистические подробности и детали. В описаниях обычно табуированных сторон действительности неосознанно воссоздаются архаические первобытные ритуалы, сквозь которые проступают архетипы ада и рая, крещения и посвящения, но в искаженном, а иногда и в усеченном виде.
Рассмотрми возможности использования мифа как структурообразующей модели, на уровне отдельных мотивов и архетипов, как средства выражения авторской философии.
С подобным изображением мы встречаемся в произведениях А. Кима (Анатолий Андреевич, р. 1939). В прозе А. Кима реализовано древнекитайское представление о том, что всем в мире управляет Дао – единое и неделимое жизнетворящее начало. В то же время можно проследить четкое движение, своеобразную преемственность в использовании мифологических образов и мотивов. Однако писатель основывается не исключительно на восточной философии, он исходит из особенностей анимистического мышления как такового, что позволяет использовать весь мотивный фонд мировой мифологии.
В повести «Лотос» (1980) повествование выстроено вокруг рассказа о художнике Лохове, приехавшем на родину, чтобы проститься с умирающей матерью. Несложившаяся жизнь героя становится основой, на которой писатель раскрывает историю движения человеческого духа. Расставание с матерью сопровождается рядом превращений, выстроенных на языческом представлении о смерти как о переходе от одной жизни к другой. Писатель использует архетипический образ матери, чтобы выстроить ряд метафорических образов. Именно прием мифологической метафоры, развернутой в сюжете, мотиве, эпизоде, является ведущей особенностью прозы А. Кима.
Главное в повести-не событийный сюжет, а монологи героев. Первоначально герой разговаривает с матерью, затем они переходят на мысленный контакт и, наконец, мы слышим голоса животных, растений, природы. Мифологическая метафора стирает границу между реальностью и сном, и сам герой уже не осознает, где он находится, одновременно взирая на мир «глазами новорожденного и темными очами смерти». Посредством вселенского хора, той «сложной музыки», которую герой слышит в минуту просветления, писатель реализует представление о нерасчлененности мира, свойственное древнейшему мифологическому мышлению.
Мотив переселения душ становится основой и для следующего романа – «Белка» (1985). Его сюжет разворачивается как рассказ о судьбах четырех друзей-художников. Один из них представляет своеобразное «другое Я» автора. Герои А. Кима превращаются в разных животных, они умирают и воскресают. Писатель уже не использует традиционные архетипические сюжеты, а выстраивает свою собственную мифологию на литературной основе. Главным источником романа становится «Физиолог» – средневековый сборник сюжетов о реальных и фантастических животных, но они интересуют писателя лишь постольку, поскольку соответствуют качествам человеческого характера.
От непосредственного описания героев писатель переходит к изображению их голосов. Мы слышим, что герои говорят, но не знаем, как они выглядят, главное для писателя – поток мысли персонажа. На этом приеме построен и следующий роман «Отец-Лес» (1999). В нем А. Ким возвращается к образу леса как олицетворения мира, который был введен в романе «Белка», но теперь этот образ приобретает вселенский масштаб. Если в романе «Белка» писатель противопоставлял людей и животных, то в новом произведении он использует хорошо известную по христианской учительной литературе схему сравнения мира растительного и мира людей. Основываясь на ней, писатель выстраивает оппозицию из двух ипостасей леса: «леса человеческого», в котором развиваются истории семьи Тураевых, сержанта Образова, купца Ферапонтова, и «леса деревьев», где слышится голос каждого дерева, живет Змей, питающийся железом.
Писатели используют мифологему леса/дерева на протяжении всего XX в. как символ незыблемого миропорядка. В современных произведениях у данного образа появляются новые значения. Обычно мировое древо являлось основой организации пространства (астральный верх – инфернальный низ), а в конце ХХ в. оно становится олицетворением оппозиции «хаос – порядок». Развивающийся по законам природы мир растений противопоставлен человеческому обществу. Деревья рассматриваются автором как высшие существа, которые свободны от недостатков и олицетворяют высшую добродетель. Они всю жизнь стоят на месте и занимаются мыслительной работой, никому не мешая и ничего не изменяя в окружающем их мире, принимая его как данность. Так христианский образ контаминируется с буддийской идеей созерцания как высшей добродетели.
Символическая линия служит фоном для достаточно традиционной сюжетной схемы, в основе которой история жизни трех поколений семьи Тураевых. Биографически три главных героя относятся к разным поколениям, но каждый из них проходит одну и ту же достаточно традиционную внутреннюю эволюцию. Их образы как бы «перетекают» друг в друга, мысли одного переходят к другому. Подчеркивая общность сознания, автор в итоге создает своеобразный образ триединого героя, в основе которого архетипический персонаж (близнецы, троица, трехликий Янус).
Старший из них, Николай Николаевич – офицер, решил освободиться от общества, чтобы «постичь внутреннюю свободу». Свою позицию он выражает следующим образом: «Общество есть собрание таких, как мы, отдельных индивидов, и если каждый из нас принесет пользу себе, то тем самым он принесет пользу и обществу». Считая, что для духовного самосовершенствования нужно уйти из мира, герой строит себе дом в непроходимом лесу и живет там с любимой женщиной Анисьей. О ее функции говорит семантика имени, происходящего от греческого слова «анисис», что значит «исполнение», «завершение».
Опрощение, а затем и аскетизм героя подчинены принципу «Я страдаю, следовательно, существую», которому следовали раннехристианские подвижники. Как и они, Тураев проходит путь духовного самосовершенствования, затем проверку «соблазном» (встреча с первой женой и поездка в город) и, наконец, осознает, что он перешел на следующую ступень: «Именно сейчас, в эту минуту произошло в моей душе то самое, после чего уже совершенно не важно, кем я был. Нет у меня теперь ни имени, ни звания, не гражданин я, не дворянин, не христианин, не молодой, не старый… Я теперь свободен от всего. Я – Никто». Перед нами разворачиваются традиционные этапы эволюции агиографического персонажа – опрощение, отказ от мирских соблазнов, углубление в себя и обретение святости. Они лежат и в основе представления о буддийской аскезе, и христианского монашества (вступая на путь духовного совершенствования, монах теряет свою личность и даже прежнее имя).
Но А. Ким не замыкается в рамках схемы, он показывает, что в условиях ХХ в. она исчерпала себя, ибо поведение героя, сосредоточившегося исключительно на самом себе, неизбежно приводит к трагедии его близких, что не только недопустимо, но и безнравственно. На примере образа Николая Тураева писатель проводит мысль о том, что концепция духовной свободы, построенная на принципе уравнивания всех людей в страдании и проповеди примирения с действительностью, ведет в тупик. Эту мысль автор доводит до логического завершения, показывая трагическую судьбу второго героя – Глеба Тураева. В начале рассказа Глеб – преуспевающий инженер, занимающийся конструированием смертельного оружия, но постепенно он осознает, что это оружие разрушает и его самого. Он тоже уходит от своей семьи, но вскоре понимает, что не может дальше жить, и кончает с собой. Он не желает ни страдать, ни существовать.
Примечательно, что герой не осознает греховности своего поступка, оправдывая его своеобразной молитвой: «Чтобы вовеки веков не было этой муки, этого позора, не должно быть носителя ее». Эти слова перекликаются с призывами русских сектантов-самосожженцев.
Третий главный герой – Степан Тураев попадает в фашистский концлагерь и там проходит все круги ада. Только перед расстрелом он внезапно понимает: «Я – Одиночество». Осознав свою «одинокость», герой обретает внутреннюю силу. Чудом избежав расстрела, он бежит из лагеря, добирается до отцовского дома и Отца-Леса, приползает к изогнутой сосне, ставшей олицетворением их рода, и, впитав от нее силу своих предков, продолжает жить в лесу. В данном случае писатель также использует широко распространенный мотив агиографической прозы, обусловленный внутренним прозрением грешника. Распространенный в ХХ в. мотив одиночества, наполняясь новым смыслом, трансформируется, приобретая обобщенное звучание.
В рассказе о судьбах трех представителей рода Тураевых А. Ким как бы продолжает традицию Ф. Достоевского, у которого Иван Карамазов замечает, что «от бунта есть лишь три дороги – в сумасшествие, в самоубийство или в разврат». В судьбах трех главных героев отчасти отражены эти пути, хотя автор показывает еще один путь – к Богу или, точнее, к внутренней гармонии.
Несомненны скрытые переклички с другими источниками, они проявляются прежде всего в семантике имен: Николая (одного из самых распространенных на Руси имен), Глеба (персонажа известного жития о князьях-страстотерпцах Борисе и Глебе), Степана – героя казачьих песен, народного героя. Тураев – старинная русская фамилия, корень «тур» обозначает «бык» и восходит к древнерусскому эпитету «буй-тур». Скрытая отсылка к древнерусским текстам, прежде всего «Слову о полку Игореве», косвенно подчеркивает силу героя.
Образ Отца-Леса многопланов. С одной стороны, А. Ким подчеркивает его языческую составляющую, вводя лирообразную сосну – родовое дерево Тураевых и в то же время вариант архетипического мирового древа. С другой стороны, лес выступает как метафорическое обозначение высшей и непостижимой духовной сущности, напоминающей романы Л. Леонова или Океан из романа С. Лема «Солярис». Он не вступает в беседы с людьми, не совершает чудес, а поглощает героев, «растворяя их души, превращая каждого в такое же послушное и безмолвное существо, как дерево, кустик черники, затаенный под слоем палой листвы гриб». Лес «не ведает ни пощады, ни беспощадности, а вечно пребывает в самом себе, отринув время, историю, смерть».
Образ леса служит основой, на которую писатель наслаивает систему символов, восходящих к сюжету о перерождении людей после смерти. В липу (славянское дерево печали) превращается девушка-фельдшерица, покончившая с собой, дубком становится забитый за воровство Гришка. Став деревом, он, наконец, обретает вечный покой. Используя мотивы мирового фольклора, писатель соединяет восточное представление о реинкарнации с западной философией экзистенциализма. Получается единая мифологическая структура, внутри которой соединены хотя и разновременные, но одностадиальные элементы.
В романе А. Кима воплощена достаточно причудливая мозаика разнородных элементов. Не случайно писатель определяет его жанр как «роман-притча». Но, на наш взгляд, точнее говорить о воплощении иной традиции – европейского жанра exemplum (пример), широко представленного в средневековой учительной прозе. В центре произведений данного жанра «демонстрация определенного типа поведения, которому следовало либо подражать, либо избегать»[19]. Как и средневековые авторы, А. Ким оценивает своих героев через совершение ими поступков, соответствующих определенной модели.
В отличие от притчи, exemplum не ограничивается только фольклором, он гетерогенен (разнороден). Не менее важно и другое качество данного жанра, также использованное писателем, – преломление прототипа через сознание автора в соответствии с интересами и жизненной ориентацией читателя. Роман А. Кима напоминает волшебное зеркало, в котором читатель видит причудливое отражение своего мира и самого себя в нем. Однако речь идет о мифологической, а не фольклорной поэтике, поскольку автор акцентирует внимание именно на архетипических чертах своих образов.
В романе «Стена» (1998) А. Ким как бы возвращается к начальному этапу своего творчества. Героями романа становятся невидимки, на что сам автор указывает, давая подзаголовок своему произведению «диалог невидимок». Персонажи не наделяются развернутой портретной характеристикой, но ведут себя как люди. Сюжет предельно прост: двое бывших супругов делят дачу и строят стену, разделяющую две ее половины. На самом деле автор размышляет о проблемах, которые отделяют людей друг от друга. Он даже не уточняет, кому принадлежат те или иные потоки мысли, «на каком же свете» они находятся, спят или бодрствуют. Стена, о которой пишет Ким, – это не вещественная стена, а незримая грань между прошлым и будущим. Герой стремится уйти в свое минувшее, туда, где он был счастлив, чтобы найти там «давно утраченное, воистину сущее и не призрачное». Поиском своей самости заняты практически все герои А. Кима, поэтому они часто превращаются в архетипические образы, обладающие не конкретным, а универсальным содержанием.
В сущности, все романы А. Кима образуют единое текстовое пространство, устроенное по одним и тем же законам. Это подтверждается и романом «Близнец» (1999), сюжет которого основан на близнечном мифе, относящемся к наиболее известным архетипическим моделям. Героями романа являются два брата-близнеца, но только один из них реален. По профессии Василий Немирный писатель, а его брат существует в некоем ирреальном мире. Когда первый брат умирает, другой незримо занимает его место. Но вскоре одна телесная оболочка становится ему тесной, и близнец начинает путешествовать по мирам, вселяясь в самых разных людей. Он свободно перемещается не только в пространстве, но и во времени. Постепенно становится ясно, что этот герой является «близнецом», т.е. двойником всего человечества, воплощая общие представления о добре, зле, смерти, жизни. Но в то же время он остается и в системе персонажей, позволяя оттенить образ своего брата.
Расширяя сюжетные функции, становясь по отношению к своему брату «демиургом», близнец осознает, что он движется навстречу гибели, но не пытается что-либо изменить, ибо такова предназначенная ему судьба, повлиять на которую он не в состоянии. Так исподволь в романе Кима возникает идея судьбы, фатума, который незримо управляет миром. Снова продолжая игру с читателем, писатель облекает ее в форму Дао – жизнетворящего начала из китайской мифологии, возвращаясь к первоначальной идее своего творчества начала 1980-х годов.
В романе «Остров Ионы» (2001) А. Ким рассматривает идею свободы. Писатель не случайно строит сюжет на основе библейского мифа о пророке Ионе, которого проглотил кит в наказание за неподчинение Богу. В библейский миф писатель вводит архетипический мотив странничества, что позволяет выстроить сюжет по известной модели о поиске «земли обетованной». Герой отправляется на поиск затерянной где-то на Севере земли – острова, на котором живет пророк Иона, получивший бессмертие от Бога. Главный герой романа – писатель А. Ким – персонаж подчеркнуто автобиографический. Образ необходим для того, чтобы рассмотреть уже не ветхозаветную, а новозаветную концепцию свободы. Вслед за православными богословами писатель замечает: «Боль, страдания и смерть просто необходимы человеку при жизни, чтобы взять разбег к взлету». Другими словами, свобода понимается им как освобождение от страдания.
Одновременно А. Ким развенчивает эту идею, опираясь на утопическую легенду о поисках вечной жизни. Герой легенды отправляется в далекое путешествие, чтобы найти место, в котором нет смерти. Этот путь к далекому острову и составляет содержание романа. Как такового действия в романе нет, оно заменено рассказами героев о своем прошлом. У каждого из них своя история, и в основе каждой из них лежит известный притчевый сюжет. Девушка-еврейка Ревекка, изнасилованная белыми казаками, хочет получить отпущение невольного греха; американец Стивен Крейслер стремится искупить жизнь, напрасно растраченную на поиски богатства, о котором ему нашептал дьявол; княжна Наталья Мстиславская отказывается от обеспеченной жизни со старым профессором ради сохранения своей независимости. Но на самом деле выясняется, что все герои – лишь песчинки в руках всемогущего Бога.
И пророк Иона оказывается не бессмертным, а человеком, обреченным на бессмертие телесное, но так и не получившим бессмертия души. Писатель создает концепцию романа на основе первой фразы Евангелия от Иоанна: «Вначале было Слово, и слово было у Бога, и Слово было Бог». Подчиняясь этой концепции, А. Ким строит логоцентрическую модель мироздания, но она также оказывается несвободной от иной, высшей воли. Писатель непроизвольно следует уже не христианской, а экзистенциалистской традиции. Свобода для него – это возможность выбора, осуществить который герою мешает страх. Значит, нужно избавить душу от страха, только тогда она станет действительно свободной. А страх, как известно, является основой любой веры, в том числе и христианской. Так писатель приходит к неизбежному отрицанию самой идеи Бога.
Парадоксальность ситуации связана с тем, что миф – стадиальное явление, следовательно, при перенесении в несвойственное для него окружение невольно возникают несоответствия, которые писатели и пытаются преодолеть различными средствами. В первую очередь следует отметить создание условной реальности того мира, который необходим авторам для организации собственного текстового пространства, формирования авторской позиции, представления определенного типа героя. Создаваемая конструкция реализуется в разной форме.
Приведем примеры использования традиционных фольклорных жанров. Чаще других используется форма притчи, обычно для организации интертекста, повествования из явных или скрытых цитат. Писатель воспроизводит отдельные мотивы мифа, стремясь выразить определенные идеи, иногда он просто создает занимательное повествование на основе известных сюжетов. Так поступает, в частности, А. Слаповский в романе «Первое второе пришествие» (1993), основу которого составляет евангельский сюжет. Действие романа начинается с рассказа о «прозрении» Ивана Нихилова (своеобразной ипостаси Иоанна Крестителя), последовавшего за событиями земной жизни Иисуса Христа вплоть до распятия, после чего герой загадочно исчезает или воскресает. Финал произведения остается открытым и предполагает разные решения.
Писатель переносит действие в современность, точно следуя канве священного писания и практически цитируя его в словах Ивана Захаровича Нихилова. Встретившись с главным героем – Петром Салабоновым, он говорит: «Я сын Захарии, должен крестить тебя, хотя сам не крещен». А. Слаповский монтирует сюжет из эпизодов, взятых из Евангелий от Луки, Марка и Матфея, а также и из жития Иоанна Предтечи. Создавая своеобразный коллаж, он вводит автора, который комментирует происходящее и постоянно сравнивает его с каноническим текстом словами «В Евангелии сказано».
Стиль повести построен на парафразе библейского текста как народной несказочной прозы. Данный прием позволяет выразить авторскую идею и сохранить традиционную последовательность узнаваемых мифологем. Они отмечены цитатами из Евангелия, вложенными в уста главного героя или его спутника («Тогда Иисус возведен был Духом в пустыню для искушения от дьявола»). Затем следует рассказ о приключениях героев романа, выдержанный в стилистике анекдота. Если мотив завершается чудом, то в следующей главке дается его реальное объяснение. Двойное видение обычной житейской ситуации придает ей совершенно иной масштаб и действующие в ней герои вырастают до своих библейских прототипов.
Использование сказочной схемы в повести А. Слаповского «Вещий сон» (1994) выглядит иначе, хотя также напоминает своеобразный коллаж. Сюжетная схема восходит к известной сказке «Скрипач в аду» (АА677). Однако фольклорная модель использована А. Слаповским лишь как каркас, в который он встраивает приемы и образы, перенесенные из самых разных источников. Прежде всего это мотивы денег и искушения, взятые из романов Ф. Достоевского (образ Рогожина и «Пролог вместо эпилога»). Сказочный сюжет сразу же переключает действие в ирреальный мир, где все возможно и нет предела авторской фантазии.
Кроме того, с первых строк заметно влияние романа «Мастер и Маргарита» М. Булгакова. Постоянные авторские ремарки подчеркивают нереальность происходящего: «надел костюм, которого у него никогда не бывало, белую рубашку и галстук, выброшенный полгода назад». На ногах героя появляются новые ботинки, а носки мгновенно чернеют. Подобные реминисценции и отсылают к тексту, который, по мнению В. Руднева, давно стал цитатным, т.е. своеобразным источником, подобным мифологическому по методике использования как основы для создания собственного текста.
Герой садится в «большую черную машину», которой управляет странный шофер с нечеловеческими чертами. Затем герой приезжает на место будущей свадьбы и там начинается настоящая фантасмагория: появляется старуха Шульц с чертами традиционной бабы-яги, возникает «заколдованное место» – графские развалины, на которых ничего не растет и от которых «ничего не могли отколупнуть». Повествование завершается тем, что убитая в драке героиня на самом деле не умирает, а герой возвращается в реальный мир на той же черной машине.
Кроме использованного текста М. Булгакова интретекстуальные связи выстраиваются при использовании модели «детской страшилки». Так создается описание «графских развалин», отсылающее читателя, владеющего подобным кодом, к известному произведению А. Гайдара («На графских развалинах»), в свою очередь опиравшегося на так называемую бульварную литературу XIX в., иронически переосмысленную, поскольку она представлена в произведениях, адресованных детской аудитории. Стремясь прояснить содержание романа, писатель вводит в действие и аллюзию с массовой песней 1970-х, в которой говорится о свадьбе, которой «места было мало на земле».
А. Мережинская справедливо отмечает, что в постмодернистской прозе в качестве мифологических источников могут выступать не только древние сказания и библейские тексты, но и художественные произведения предшествующих эпох или современные, прочитываемые писателями как «знаковые». Они становятся своего рода «культовыми» текстами, базовой моделью, на которой и выстраивается постмодернистский текст. Среди подобных произведений она выделяет прозу Ф. Достоевского, М. Булгакова, творчество писателей-соцреалистов. Можно расширить этот ряд, включив в качестве интертекста произведения В. Набокова. Мифологическую структуру данного автора продолжают многие авторы, создающие своеобразное ощущение виртуальной реальности, которая находится рядом с реальностью обычной (произведения В. Аксенова, В. Пелевина, В. Шарова).
В литературном мифологизме на первый план выступает идея вечной циклической повторяемости первичных мифологических прототипов, появляющихся под разными «масками», своеобразной взаимозамещаемости литературных и мифологических героев. Писатели «подгоняют» созданные ими образы под своих прототипов, акцентируя внимание на необходимых им качествах. В то же время мифологические прототипы редко выступают в своем первичном виде, обычно герои надевают на себя маску того или иного древнего персонажа, принимая на себя и его свойства – Тезей у В. Аксенова в «Кесаревом свечении», Медея из романа Л. Улицкой «Медея и ее дети», Петр Салабонов или Виталий Невейзер из романов А. Слаповского, наконец, Омон Ра – вершитель судеб, парафраз героической судьбы у В. Пелевина в одноименном тексте.
Общей чертой современных авторов становится двоякое использование мифа – как целостной модели и как устойчивого набора символов, связанных с древнейшими архетипами. Автор может отобрать необходимые ему мотивы, как поступает В. Шаров, или использовать готовую модель (А. Слаповский или В. Пелевин).
Чаще других используется эсхатологический миф, являющийся базовой матрицей многих идеологических мифологем, которые наслаивают на него. В последнее время В. Сорокин активно работает с материалом, до недавних пор считавшимся прерогативой массовой беллетристики, – с коллективными мифами об уголовной среде и смежными с ними мифами о «новых русских». Среди них мифы о «золотом веке», о Великой истории, в различных его модификациях; миф о новом человеке и др. Амбивалентность данной схемы позволяет трактовать ее как в положительном, так и в отрицательном смысле. Иногда встречается своеобразный парафраз – «Сердца четырех» (1994) В. Сорокина, где обыгрывается метафора «золотые ручки» и вводится сказочный мотив о гонимой падчерице.
По эсхатологической модели мифа создают свои тексты В. Пелевин («Чапаев и Пустота», 1996), Ф. Горенштейн («Псалом», 1984). В. Пелевин представляет свое прочтение исторических явлений, используя миф о создании нового мира – советской реальности – как первоначальный миф. В. Пелевин прибегает к приему игры, создавая мифологические картины, иллюзорность которых сам же и раскрывает.
Разрабатываемый В. Пелевиным эсхатологический миф комбинируется автором с другими мотивами, способствуя созданию определенной концепции. Используя культурные коды и элементы разных религиозных систем, писатель представляет интерес для исследователя, ищущего «подтекст», «интертекст», особенности постмодернистского мышления. Текст В. Пелевина интересен также элитарному читателю, любящему сложную игру смыслов, и охотнику иной прозы, которого интересуют прежде всего придумываемые автором сюжетные ходы.
В произведениях, посвященных символическому спасению «народной души» (Ю. Буйда, Б. Екимов, В. Попов, А. Слаповский), встречаются разнообразные модификации эсхатологического мифа и попытка синтеза мифологий разных народов, а также канонических и апокрифических мотивов (введение образа Никодимова у А. Слаповского).
В целом попытки писателей должны были вывести их на определенный уровень обобщения, привести к созданию некоторой модели или нового мифа о России. Но для этого синтетически собранные модели должны были выстроиться в целостную картину мира, а писатель – прийти к собственному взгляду на действительность. Подобного философского обобщения, анализа прошлой ситуации и предвидения перспектив будущего нет, поэтому повествование нередко представляет собой просто контаминацию разных источников.
В центре же повествования по-прежнему оказывается условная страна с идеализированными отношениями. Среди них «Внутренняя Монголия» В. Пелевина, «Китеж – Чагодай» А. Варламова, Ордусь в проекте Хольм ван Зайчика, где показан «маргинальный, провинциальный рай, противопоставленный дискредитированному центру», как в романах Н. Катерли, М. Панина. В подтексте каждого произведения звучит одна и та же основная мысль – вся жизнь есть миф.
В прозе Ф. Искандера (Фазиль Абдуллович, р. 1929) встречаемся с соединением двух названных выше приемов – включением мифологического мотива в ряд литературных аллюзий и использованием цельной мифологической модели для создания авторской картины мира (персонифицируемой в истории конкретного рода, к которому принадлежит главный герой). Трактовка рода как модели мира – универсалия мирового фольклора, представленная во многих архаических эпических традициях. В обществе, где возникли эти сказания, представление о государстве еще не сложилось, поэтому его функции выполняет род. Современному автору также не на что опереться, поэтому он и обращается к архаической форме[20]. Однако, воссоздавая героическое прошлое своих предков, он апеллирует не к архаическим, а к значительно более поздним повествовательным формам – несказочной прозе и анекдоту.
В романе «Сандро из Чегема» (первая публикация в России в 1989 г.) писатель выстраивает сложную иерархию персонажей и использует несколько архетипических моделей. Структура романа построена по циклической модели, характерной для несказочной прозы, где связующим звеном служит образ главного героя. Сандро – типичный герой-хитрец. Он и включен в мир, и отъединен от него, поскольку не меняется со временем и даже наделяется бессмертием. Но народная смеховая стихия – лишь одна составляющая сложной системы романа. Другая связана с народным эпосом, о чем автор прямо дает понять перекличкой названий («Сандро и пастух Кунта» – «Сосрыква и пастух»).
В эпических текстах пастух выступает в роли предсказателя судеб и является одной из ипостасей бога-отца Уастырджи. Кунта, как и Сандро, существует вне времени. В заключительном эпизоде романа, спустя тридцать лет после основных событий, когда «иных уж нет, а те далече», Сандро вновь оказывается в Чегеме и встречает Кунту, который все так же пасет своих коз и задает тот же вопрос, что и вначале: «Что слышно?» Но мир вокруг него уже необратимо изменился, «нет ни скотного двора, ни дедушкиного дома, остался зеленый пустырь, на котором паслись чьи-то коровы, одна из них побрякивала колокольчиком. Библейский звук жизни и запустения» («Сандро из Чегема»).
Прием кольцевой композиции романа необходим писателю, чтобы придать своим персонажам символический смысл. Он четко указывает на него во вступлении: «история рода, история села Чегем, история Абхазии и весь остальной мир, как он видится с чегемских высот, – вот канва замысла» («Сандро из Чегема»). Важно, что действие большинства глав-новелл происходит на пиру. Мифологема жизнь-пир также относится к архетипам мирового фольклора. Вместе с тем Ф. Искандер не ограничивается фольклорной трактовкой. Образ пира имеет настолько же фольклорное, насколько и литературное происхождение, отчасти смыкаясь с ранними повествовательными формами, в которых отразилась модель поведения человека того времени.
Писатель мастерски использует широчайшие возможности архетипической модели. В образе Сандро соединены черты многих персонажей. С одной стороны, он – типичный трикстер, веселый обманщик, но вместе с тем мудрый шут, всезнающий и вечный защитник чести и справедливости и безжалостный судья. Полифункциональность образа позволяет писателю создать эпический мир, населенный множеством персонажей. Этот прием также имеет древнее происхождение и всемирное распространение (древнерусская «Повесть о Варлааме и Иоасафе», книга С. – Сабы Орбелиани «Мудрость вымысла» или цикл «Бирбал-наме» о беседах во время пира шаха Акбара и его мудрого шута Бирбала). Герои этих циклов подтверждают свои доводы притчами или вставными историями. Отметим, что все вставные произведения, даже собственно комические анекдоты (рассказы о Сандро и княжне, Сандро и меньшевиках) трактуются Ф. Искандером в новеллистическом духе, главный акцент перенесен с сюжета на проявление благородных или низких чувств.
Однако роман Ф. Искандера представляет нечто большее, чем цикл небольших рассказов, объединенных образом одного героя. Главный интерес автора направлен на создание целостного образа мира, в котором живет и действует его герой. С одной стороны, это традиционное для Абхазии родовое общество. Автор считает, что его устоявшаяся веками структура незыблема и является идеалом, гарантирующим нормальную жизнь каждого человека. В ней первенствует герой с высокими моральными качествами. Для сравнения писатель выстраивает рядом с родовой другую иерархию – уже советскую. Она столь же незыблема, но противоестественна, поскольку чем выше положение ее героев, тем ниже их моральные качества. Вначале писатель вводит в главу «Пиры Валтасара» образы исторических лиц – Сталина, Берии, Лакобы, Калинина. Сопоставляя с ними Сандро, автор снова следует сюжетному типу «Император и пастух», в котором побеждает именно низкий и гонимый герой. Поэтому Сандро видит гораздо дальше и глубже своих оппонентов.
С другой стороны, за образом пира встает и иное, уже библейское обобщение – пир как символ жизни, воплощающий идею суетности всего сущего. Так рамки романа расширяются, и встреча героев Искандера знаменует столкновение двух миров – тоталитарного, олицетворяемого Сталиным и патриархально-родового. Каждый из них является воплощением постоянства и незыблемости. Следовательно, они могут существовать, только если одна система не будет вмешиваться в дела другой. Опосредованные авторское отношение и оценка заключены в форму притчи.