Детство 45-53: а завтра будет счастье Улицкая Людмила
Мы в начальных классах снимали верхнюю одежду прямо в классе и вешали пальто на крючки к прибитой на стене доске. Вестибюль школы тогда не работал, было в нем холодно, да и вещи постоянно пропадали.
Так вот, висит эта красивая шубка, и весь класс внимательно на нее смотрит, и каждому хочется ее потрогать. Царь на перемене приказывает классу: «Давайте, ребята, мех пощупаем и по перышку повыдергиваем». Через два дня от шубки ничего не осталось.
Разгневанная мамаша добилась того, что Царя из школы исключили. Мне было его бесконечно жаль: он являлся для меня, маленького шкета, надежной защитой и в обиду не давал, всегда заступался. Дальнейшей судьбы его я не знаю, да и фамилию не помню, кроме прозвища Царь. Возможно, он стал вором или, может быть, кандидатом наук – сказать трудно.
Людмила Фрейдлин
Демисезонное пальто
К тринадцати годам мне сшили первое, как мама его называла, демисезонное пальто. До этого жакетку сразу сменяло теплое пальто. Я выходила из дома и сейчас же расстегивала пуговицы – мне казалось, что я дымилась в этом пальто на ватине. Раздражала веревочка на шее, к которой были пришиты варежки, чтобы не потерялись. Такие же мучения приходилось переживать и в апреле.
Демисезонное пальто давало возможность ощутить в полной мере прелесть весны и осени, а зимней новинкой стали ботинки на меху – «румынки». До их появления на той же толкучке спасались в холода валенками или стегаными бурками с галошами. Модницы носили молочного цвета фетровые боты.
Бурный протест у меня вызывали шерстяные шапочки, вязанные из ниток разного цвета. Я сопротивлялась как могла, но мне такую нескладуху все-таки купили. Уже вся школа ходила в этих шапчонках, квадратных, если их держать в руках, и заломленных верхушкой внутрь, если надеть. Короткую моду пережили фетровые шляпки без полей, по форме схожие с селедочницами. У них было отталкивающее название – «менингитки», и тут, слава Богу, мои и родительские вкусы сошлись.
Школьная форма мне нравилась: коричневое шерстяное платье с черным фартуком и тоненьким белым кружевом вокруг шеи. Для торжественных случаев имелся белый фартук из штапеля. Мама сшила для платья черные сатиновые нарукавники, и оно служило мне много лет. К началу моей студенческой жизни его перешили, заменив школьную стоечку на отложной ворот, а еще через несколько лет, обрезав рукава и воротник, превратили платье в сарафан, под который можно было надеть любую блузу. А из моего долгожданного демисезонного пальто со временем соорудили немереной красоты вещь – куртку с шалевым воротником, фигурными манжетами, хлястиком и крупными пуговицами.
Всю одежду шили: от сарафанов до пальто. «Справить пальто» было мероприятием серьезным и небыстрым. Надо было «достать» сначала ткань, потом подкладку (саржу), ватин, пуговицы, на толкучке купить меховой воротник и отдать все это богатство в ателье, куда ходили в течение месяца, а то и полутора на три-четыре примерки. Все вещи шились с подпушкой и запасами по бокам, поскольку носились годами, расшивались и сужались по мере надобности.
Хорошая портниха по тем временам была фигурой уважаемой в обществе…
ИГРАЛИ…
На картине великого нидерландского художника Питера Брейгеля «Детские игры» изображена часть улицы воображаемого города, на которой двести пятьдесят детей играют в восемьдесят четыре различные игры. Это подсчитали современные искусствоведы, а специалисты по культурной антропологии подтвердят: это все или почти все игры, которыми забавлялись дети в тогдашней Европе. Прошло четыре столетия с тех пор, как Брейгелем нарисована была картина, и в огромной послевоенной стране Росcии, о которой он, скорей всего, и слыхом не слыхивал, во дворах воспроизводился тот же неизменный детский мир. Искусствоведы полагают, что изображенные на полотне детские игры – образ всего человеческого бытия. Дети, забавляясь, разыгрывают сюжеты взрослой жизни – в войну, в дочки-матери, в магазин, в профессиональные игры, с одной стороны, и в игры-соревнования, смысл которых – достичь победы лично или командно…
Сегодня, прожив начало следующего, двадцать первого века и отмечая скачкообразные перемены во многих областях человеческого бытия, связанные с прогрессом науки и новых технологий, мы уже можем сделать первые предварительные выводы: закончился тот период человеческого детства, который проходил на улице, во дворе, связан был с землей, водой, животными и растениями. Время коллективных и стихийных детских игр закончилось. Сегодняшние дети играют с электронными игрушками и компьютерными приложениями. Конечно, любимый зайчик или собачка еще укладываются спать в детскую кроватку, но их, плюшевых и бессловесных, уже готовы сменить тамагочи, имитирующие одновременно собачку и младшего братика.
Скорей всего, мы не сможем разорвать это логическое кольцо: сначала изменились люди, а потом их детские игры, или, напротив, изменились детские игры и меняются в соответствии с этим дети. Так или иначе, современные дети почти не знают игр пятидесятилетней давности. Бабушки и дедушки с отвращением рассматривают наладонник, который заменяет всё: и куклу, и ружьишко, и лапту… И рассказывают о своих играх послевоенного времени.
Эдуард Буйновский
Игры нашего двора
Пока родители на работе, мы были предоставлены сами себе. Двор был для нас местом, где мы, собираясь стайками, учились жизни во всех ее проявлениях. Здесь тебе и своеобразный Интернет, и секции, и кружки…
Моя память хорошо сохранила не только названия наших дворовых игр, но и «технологию» их проведения. Я даже помню отдельные случаи, когда мне доставалась победа или всеобщее дворовое признание и почет.
«Лямочка», «расшиши», «пристенок», «чижик», «лапта», «штандер», «скакалки» – названия, конечно, непрезентабельные и могут вызвать усмешку у современной детворы. Пусть! А мне дороги именно эти игры нашего детства.
Несколько лет назад я был на спектакле Театра Марка Розовского «Песни нашего двора». В качестве декорации – настоящий московский двор пятидесятых годов, где артисты исполняли популярные послевоенные песни. Тогда меня чуть ли не до слез растрогал сам Марк Розовский, когда он продемонстрировал, как играл в «лямочку» в своем далеком военном детстве.
«Лямочка» (в других дворах она называлась по-другому) – тяжелая старинная монета или что-то просто сравнительно тяжелое, упакованное в кусок плотной ткани (получалось что-то типа воланчика для современного бадминтона). И вот такой самодельный «снаряд» нужно внутренней стороной ступни поддать несколько раз. Мой одногодок Марк Розовский сегодня сумел это сделать три-четыре раза. А некоторые наши «асы» – за один заход десятки раз! Соревновались. Проигравшие гоняли по двору с целью поймать эту самую «лямочку», которую победитель старался как можно дальше отправить ударом ноги. Игра только мальчишечья.
Были и «денежные» игры типа «расшиши» или «пристенок». Нам, дворовой мелюзге, просто нравились само участие в таких играх, но никаких корыстных целей мы при этом не преследовали. Ребята постарше играли в эти игры с «меркантильным» интересом, отбирая у нас, мелкоты, наши «кровные» копейки, причем на законном основании.
В «расшиши» играли так: проводится на земле черта, участники игры кладут свой «пай» в виде столбика из монет (обычно пятнадцатикопеечных), причем все они – на «орле» или «решке». Далее каждый с определенного расстояния бросает «биту» как можно ближе. Тот, кто бросил биту ближе всех к линии, бьет первым по этой самой стопке. Оказывается, это большое искусство – ударить по стопке так, чтобы все монеты или большинство из них перевернулись с «орла» на «решку» или наоборот. Такие монетки попадали в карман бившего. Оставшиеся из стопки монеты достаются остальным участникам этой игры. Бывает и так, что последнему из очереди бить уже и не по чему – остатки стопки «разбрелись» по карманам более счастливых участников.
А вот «пристенок». Рядом со стеной дома рисуется квадратик, куда участники складывают свой пай, – это «казна». Далее каждый из участников поединка своей монеткой (отработанное, хорошо отлаженное личное орудие получения финансовой прибыли) бьет о стенку так, чтобы его монетка попала в «казну» или выбила из нее как можно больше монет. Это – в карман бьющего. И так по очереди, пока монетки из «казны» не перекочуют в карманы участников. Играли азартно, с шумом-криком, с коллективным обсуждением удачного удара участника этой игры.
Если удавалось скопить за неделю или выиграть немного деньжат, мы обычно тратили их на коллективные «культурные» мероприятия. Тоже любимая наша игра – лапта. Здесь играли и девчонки. Мы тогда не очень церемонились с прекрасной половиной нашего дворового общества. Помнится, отбивающаяся команда «выбивала» члена противоположной команды сильнейшим ударом тяжелого мяча, не думая, в кого он попадет – в мальчика или девочку.
Вообще-то наши девчонки принимали активное участие практически во всех наших «мальчишеских» играх. Кроме, может быть, «денежных». К числу таких совместных игр относились «штандер» (игра с мячом), «в салочки» (бегали друг за другом). Лично мне нравилась игра «в садовника», когда мы все садились в один ряд на лавочке и где по ходу игры у нас, мальчишек, была возможность дотронуться до девочки. В других случаях на это был строжайший запрет. Ведь наши тогдашние воспитатели мудро решили, что в советской стране дети – мальчики и девочки – должны учиться только в разных школах. Поэтому двор был единственным местом, где мы могли общаться. Мальчишки также, не стесняясь, участвовали в «девчачьих» играх – «классики», «скакалки». Например, с двух сторон две девчонки крутят разными руками в разные стороны две скакалки. Нужно умудриться вскочить в такое «сооружение», да еще и попрыгать там сколько сможешь. Здесь иногда перевес был на нашей, мужской стороне.
Мы ведь были дети военных лет. Поэтому как же без игры «в войну» или «казаки-разбойники». В качестве декораций к таким играм нам служили полсотни разбитых американских «Студебеккеров», припаркованных в ожидании ремонта на заводе, который еще с дореволюционных времен базировался в глубине нашего двора. Какие «маневры», какие «диверсии», какие «рейды» и «заходы в тыл» противника мы делали среди обломков этих огромных машин! На зависть, кстати, мальчишкам с соседних дворов.
Были и опасные игры. В те далекие годы коньки («снегурочки»), привязанные веревкой к валенку, – основное средство передвижения по льду. Но лед – это каток на стадионе МВО в Лефортовском парке. Туда еще надо дойти и заплатить за вход. Поступали проще. Делался крюк из хорошей проволоки, выходили на Танковый и ждали редкого грузовичка. Догоняли, цеплялись сзади за борт крюком, и так, с ветерком, – до конца нашего переулка. Особой опасности не было, ибо любой транспорт на нашей улице тогда был явлением редким.
Ирина Безуглая
Пароль «Победа»
В нашем большом асфальтированном дворе было несколько газонов, где ничего не росло, кроме сорняков, но зато на ржавой пластинке, привинченной к деревянному колышку, имелась грозная надпись «По газонам не ходить!». Она снималась осенью, и тогда мы, городские дети, могли уже бегать и валяться на жухлой траве, иногда влажной после дождя. Этот запах я хорошо помню.
Зимой мы во дворе катались на санках, они были почти у всех, самодельные или сохранившиеся довоенные, а вот коньки – настоящие, трофейные – были только у одной девочки, но она их берегла и не надевала, а появлялась во дворе, неся на шнурках через плечо. Не знаю, может быть, она выросла, пока отец привез ей эти коньки, и они ей сразу были малы? Мне папа пообещал достать где-нибудь коньки и принес, но… только один. Я укаталась на одном коньке так, что еле добрела со двора до подъезда и рухнула, а потом на четвереньках ползла по коридору до своей комнаты, громыхая о деревянный пол. Я и до сих пор не очень люблю коньки.
До отъезда в лагерь или после мы всей гурьбой ходили купаться на Воробьевку – так мы называли наше пляжное место на высоких склонах берегов Москвы-реки на Воробьевых (потом Ленинских) горах. Идти туда надо было мимо стен Новодевичьего монастыря с одной стороны и мутного заросшего пруда с другой. Вдоль всей полуразрушенной стены монастыря стояли тогда нищие. Здесь были и женщины непонятного возраста в оборванной, грязной одежде, всегда с плачущим младенцем, прижатым к груди, завернутым в тряпки, инвалиды, которые стояли, опершись на костыли, сидели, а иногда просто лежали и спали, многие в выцветших гимнастерках, на которых висели медали. И повсюду шастали неунывающие цыганские ребятишки, которые, завидев нашу ораву, тут же начинали кривляться, передразнивать и хохотать. Мы старались не обращать на них внимания и проходили побыстрее это место. Но пруд с другой стороны нашей дороги тоже представлял скрытую угрозу. Мы запоминали рассказы взрослых, да и сами придумывали небылицы об утопленницах-самоубийцах, зачастую монашках, или жуткие рассказы об ограбленных и убитых людях, сброшенных в этот мрачный пруд. Наконец монастырь и пруд были позади, но еще долго слышался звон монет, предусмотрительно положенных нищими в солдатскую кружку или банку из-под американской тушенки, а то и просто в желтую круглую гильзу.
Теперь надо было подняться на насыпь и перейти через железнодорожный мост на другую сторону Москвы-реки. На мосту была будка, а внутри нее или около всегда стоял часовой в длинной шинели с винтовкой. Здесь мы уже шли не спеша, но тоже немного с опаской, каждый раз радуясь и немного удивляясь, что нам разрешили проход. Брали мы с собой все что можно из еды: вареные яйца, зеленый лук, жмых, воблу и хлеб – самый дорогой и любимый продукт. На Воробьевке мы оставались до вечера, и никто из взрослых нас не искал, никто не напоминал о несделанных уроках, кажется, вообще родители не очень беспокоились за нас. Мы играли самозабвенно.
Недавно на даче мы, стариканы, давно бабушки и дедушки, начали вспоминать названия наших детских игр и азартно выкрикивали: «лапта», «стеночка», «ножички», «вышибалы», «штандер», «чижик», «кольцо-мальцо», «замри», «бояре», «казаки-разбойники», «салочки», «прятки», «крылатки», «море волнуется раз…»…
И конечно, мы продолжали играть в войну. В эту игру включалась уже и детвора из других подъездов, собирались две большие «армии», внутри которых были отряды партизан, разведчиков, диверсантов, пехоты и т. д. Я очень хотела быть разведчиком, и однажды мне повезло. Я получила задание пройти на вражескую территорию. Мне запихнули в ухо сложенную трубочкой бумажку с паролем «победа». Наверное, я пробиралась слишком долго и пряталась слишком умело, но меня никто не поймал, а может быть, не искал или игра закончилась. Через день-два ночью я не могла заснуть от боли в ухе, пришлось вызывать «скорую», и врач с удивлением вытащил из ушной раковины, уже воспалившейся, грязные остатки бумажки с заветным словом.
Аркадий Мильковицкий
Мой танк
– Прывет! – подходя к куче, скромненько сказал я.
– Привет! Привет! – совершенно машинально ответили мне пара голосов, не отрываясь от своих занятий. Это были голоса Сашки Токаревой и Оксанки Фарберовой, моих подружек, с которыми мне чаще всего приходилось играть. Из моих сверстников, кроме них, здесь был еще Митька Долинский, мой сосед по лестничной площадке. Ни отца, ни матери у него не было, а жил он у деда с бабой. Его дед был инвалидом и одновременно комендантом нашего жилкоповского дома. Митька редко бывал на улице, часто болел, да и когда выходил, норовил играть в сторонке. Хоть мы жили, можно сказать, дверь в дверь, общались мало. Был он, в общем, неплохой мальчишка, но очень уж скрытен, застенчив и немного скуповат. У Митьки в руках была трофейная игрушечная машинка, немецкая BMW, совсем как настоящая – довоенная, спортивная, с открывающимися дверями и с рулем, поворачивающим передние колеса. По тем временам это было равносильно чуду. Скрючившись над нею, Митька возил этим чудом по песку, передвигая мимо всяческих разновысоких замков, башенок и прочих непонятных сооружений.
Я не мог оторвать свой взгляд от бело-синего дива. Но на все мои просьбы дать хоть подержать это сокровище Митька категорически отвечал:
– Не! Не дам!
– Ну, не будь жадиной! Я только посмотрю и сразу отдам.
– Не дам!
Митя был неумолим. И чем больше я его просил, тем непреклоннее звучало его «нет!», и раз за разом, все с большим удовольствием, он отказывал мне в моей просьбе и с неописуемым наслаждением произносил непременное «Не да-а-а-ам!».
– Да отстань ты от него! – вмешалась Сашка. – Видишь, жмот он! Дулю у него ты что-нибудь получишь. Давай лучше ты будешь папой, я – мамой, а Ксанка – дочкой. – И, не дожидаясь моего согласия, тут же послала меня на базар за зеленым луком. – Только быстрей, одна нога там, другая – тут! Видишь, у меня суп почти готов.
Этот разворот событий совсем не входил в мои планы. Я взглянул на Сашку и только теперь обратил внимание, что она, сидя на корточках, помешивает что-то в детской кастрюльке, действительно похожее на суп. А под кастрюлькой – не иначе как сооруженная из кирпичей плита, да еще с духовкой. – Очень похоже! Ай да Сашка! Ай да молодец! Рядом Оксанка протирает тарелки и складывает их стопкой на буфет, тоже сложенный из кирпичей.
И в этот момент меня осенило!
– Дочечка! – говорю я. – А не пошла бы ты… вместо меня на базарчик? Мне на войну торопиться надо. Я вот только кирпичик прихвачу. Рад был вас повидать. Слава Богу, живы-здоровы. Я ненадолго. Немного повоюю, немцев победю и приеду.
Взял кирпич неопределенного назначения – может, это был стол? А может, просто лишний? И на прощание помахал жене и дочери ручкой.
Мне до слез было обидно. Никогда у меня не будет такой машинки, такой бээмвухи! Ну да и черт с ней! Пусть он ею подавится! Зато у меня есть кирпич! Я и на нем буду ездить не хуже, чем на этой «Бээмве»!
И я стал катать по песку свой кирпич. Он был тяжелый, но слушался меня безукоризненно. Он шел по песку точно танк, оставляя за собой гладкий, извивающийся змеей, утрамбованный след. На быстрых поворотах от него отлетал в сторону песок, точно как от гусениц танка. Он уверенно преодолевал любые препятствия – горы, реки и овраги. Он мог свободно проехать сквозь любую стену любой крепости, любого строения. Ничто его не остановит! Ему все нипочем! Потому что это – настоящий боевой танк! Т-34! Такой же, как и тот, что стоит на пьедестале, в скверике у театра. Вот только…
Я зачерпнул жменьку сырого песка, сделал из него колобок, прилепил к кирпичу. Получилась танковая башня. Не хватало только ствола и гусеницы.
Долго не думая, вернулся в «семью», продолжавшую, раскрыв рот, провожать меня. Подойдя к своей жене Сашеньке, неожиданно чмокнул ее в щечку, вытащил из ее ручки палочку, которой она помешивала суп, тихо сказав «Надо!», и наконец-то покинул мирный семейный очаг.
Палочка оказалась очень удачной. Один конец ее был слегка подгоревший. Этим обуглившимся концом на длинных боковых гранях кирпича я нарисовал гусеницы, каждая с пятью крупными черными колесами и с двумя маленькими, одно впереди, другое сзади. После всего я воткнул палочку в песочную башню, и палочка превратилась в великолепный ствол танка. Мой танк с бешеной скоростью лихо носился по всему необозримому пространству песочницы, через реки, горы и долины, издавая устрашающе могучее и картавое рычание, перепрыгивая через глубокие ущелья или взлетая на вершины крутых гор.
Я так заигрался, что сразу и не заметил Митьку, который как-то чересчур назойливо стал появляться у меня на пути со своей бээмвешкой. После того как несколько раз мне пришлось его объехать, я решил: «Все! Буду переть прям на него, не сворачивая». Но только я об этом подумал, как Митька уже тут как тут, прямо передо мной. И свою бээмвушку сует точно под гусеницы моего танка. Я – по тормозам, хватаю монтировку, вылезаю из танка и кричу во всю глотку:
– Тебе шо?! Жить надоело?! Я же раздавлю твою консервную банку, как клопа! Убирай ее к чертовой матери! А то я за себя не ручаюсь!
Но Митька почему-то меня совсем не испугался, а даже наоборот, нагло приблизился почти вплотную ко мне и с извиняющейся улыбочкой тихо заявляет:
– Знаешь шо? Кажись, я передумал. Давай временно махнемся. Я тебе машинку, а ты мне танк, а?
Вот уж чего не ожидал я, так этого. Вот это да! Митька дает свою бээмвуху за мой кирпич! Да хоть и временно, он что, с ума спятил? Что, сам не может слепить такой танк? Кирпичей-то – вон сколько! И я оглянулся. Странно, но в пределах песочницы – ни одного кирпича. Куда они подевались? Загадка. Вместе с кирпичами исчезла и посудка. А Сашка и Оксанка тут, как ни в чем не бывало, играют, но уже пекут куличи и формуют пасочки.
– А знаешь, я тоже передумал! На кой хрен мне твоя машинка, когда у меня есть танк! – говорю я, делая вид, что этот обмен меня не интересует. Я оттолкнул Митьку лбом, завел свой танк и повел его на очередной круг. Не успел завершить и один оборот, как Митька опять оказался перед моим носом. И вдруг я замечаю, что на Митькиной пилотке – звездочка, именно такая, какой как раз не хватает на башне моего танка.
– Ладно, так и быть, – восклицаю я нехотя, – я опять передумал. Только сначала ты мне даешь насовсем вот эту, – я ткнул пальцем прямо ему в лоб, – звездочку, и тогда я тебе разрешаю сегодня поиграть с моим танком, а взамен ты мне даешь поиграть со своей машинкой. Идет?
– Идет! – без малейшей паузы, ни секунды не сомневаясь, с радостью согласился Митька и, недолго думая, снял свою выгоревшую пилотку и стал отгибать усики звездочки.
Я был рад и счастлив, что сделка состоялась и что моему танку досталась настоящая красная звезда. И хоть она была маленькая, но зато была тяжелая, остренькая и колючая. Я тут же прикрепил ее, как почетный гвардейский орден, на самое видное место – на башню моего танка.
И когда Митя решительно повел его, не разбирая дороги, на бешеной скорости и все, что попадалось на пути, разлеталось в разные стороны, а сам Митька на четвереньках едва успевал за ним, я спокойно взял его машинку и стал ее катать. От первого прикосновения к песку глубокое разочарование овладело мною сразу. Первое, что сразу бросилось в глаза, – колеса бээмвухи полностью из железа, и даже покрышки – не резиновые, а просто покрашенные черной краской. Я лишний раз убедился в том, что это красивое немецкое авто совершенно не приспособлено ни к нашему суровому времени, ни к нашим дорогам. А в это время мой танк героически несся по пересеченной местности, не признавая никаких преград, напролом, с гордо поднятым стволом, и на башне сияла настоящая красная звезда!
Владимир Смирнов
На подножке трамвая
Это было в 1947 году. Мы жили тогда в Ленинграде, в коммунальной квартире, в тринадцатиметровой комнате на пятом этаже, на улице Глинки, рядом с Театром оперы и балета имени Кирова и консерваторией имени Римского-Корсакова. В квартире было шесть комнат, каждую занимала одна семья. В доме не было ни горячей воды, ни ванной, ни парового отопления. Зимой мы топили печку дровами, которые получали по ордеру. Отец с мамой или со мной пилил их, потом колол распиленные чушки, и мы складывали их в подвале нашего дома в поленницы. За каждой семьей было закреплено свое место. Перед тем как затопить печку, отец приносил вязанку дров из подвала на пятый этаж. Обед варили на керосинке или примусе, которые сильно чадили, из-за чего кастрюли быстро покрывались копотью.
Моя мама работала на Кировском заводе, а отец – на заводе имени Сталина. Мы, дети послевоенных лет, часто были предоставлены сами себе. Днем, после школы, играли в футбол на не приспособленных для этого площадках, катались на подножках трамваев, поскольку вагоны были открыты, а двери не закрывались, а зимой было очень модно примотать коньки к валенкам, зацепиться крюком за задний борт грузовика и с ветерком за ним мчаться.
Однажды летом, когда я со своими сверстниками играл в фантики за домом, ко мне подбежала мама и стала меня крепко целовать и обнимать, плача и приговаривая: «Дорогой мой сынок, ты жив!» Оказалось, что на площади Труда под колеса трамвая попал мальчик моего возраста. На нем была рубашка с моим домашним адресом, именем и фамилией. Этот мальчик был из многодетной семьи, их отец погиб на фронте, и моя мама отдавала им вещи, из которых я вырос. Видимо, как многие из нас, он решил прокатиться на подножке и сорвался. К маме пришли и сказали: «Вашего сына задавил трамвай». А я, ни о чем не подозревая, играл во дворе с ребятами.
К сожалению, эта история меня ничему не научила, и лет до шестнадцати я вскакивал в трамвай на ходу. А особенным шиком было соскакивать с трамвая, когда он набирал скорость. Однажды я возвращался домой от двоюродной сестры, шел по Загородному проспекту и увидел трамвай, идущий в сторону нашего дома. Я, как всегда, решил заскочить в последний вагон, побежал, успел ухватиться за поручень, но водитель трамвая увидел меня через боковое стекло и захотел проучить. Он прибавил скорость, и меня потащило по мостовой. Не знаю, чем бы кончилось дело, если бы какой-то взрослый пассажир не схватил меня за воротник пальто и, крепко выругавшись, не втащил на площадку. С тех пор я перестал бегать за трамваями.
Сейчас, вспоминая такие ситуации, я думаю: какие же мы были бесшабашные, и сколько из-за этого в мирной послевоенной жизни появилось детей-инвалидов по своей глупости и по недосмотру старших!
Альбина Огородникова-Ястребова
Шпиономания и зимние радости
После войны было много разговоров, публикаций в газетах и передач по радио о врагах Советского Союза, шпионах, скрывающихся среди нас. «Люди, будьте бдительны – враг есть и среди нас!» – слышали и читали мы с утра до вечера. Дети по своей природе очень впечатлительны, поэтому мы были под гипнозом этой пропаганды.
Моя подруга Нина Соболева и я мечтали встретить шпиона, выследить его и раскрыть его преступные планы. Часто после школы мы бежали на базар, очень близко от школы, внимательно вглядывались в многочисленных нищих – ведь они могли скрывать радиопередатчик под своими лохмотьями.
Однажды нам повезло! Неподалеку от школы мы увидели Его: со стороны базара шел нищий. Разноцветные вязочки, тряпочки болтались на его поясе, веревки, рваная одежда была надета одна на другую; из-за этого он казался большим, толстым. На голове красовалась шляпа, надетая на зимнюю шапку, из-под нее свисал на шею цветной лоскут… Мы с Ниной радостно взглянули друг на друга: шпион! Уж мы не упустим его, наверняка в его лохмотьях спрятан передатчик, по которому он, улучив момент, переговаривается с американцами. Пропустив его вперед, прячась за деревьями, за углами домов, мы двинулись следом, боясь пропустить момент, когда он начнет доставать свой аппарат и передавать азбукой Морзе свои донесения. Азбуку Морзе мы немного изучали в кружке в школе, поэтому сразу бы догадались, что к чему. Очень мы не хотели, чтобы шпион передавал сведения о нашем городе американцам, у нас ведь угольные шахты!
Так мы шли и шли за ним, наблюдая и ожидая, но ничего не случалось. Вдруг мы заметили, что уже темнеет, а мы далеко от школы и от дома, в незнакомой части города. Какие-то заборы тянулись по одной стороне улицы, а на другой – низкие глухие бараки, на улице пустынно. Наш шпион шел себе вперед, смотря под ноги и бормоча что-то время от времени себе под нос. Мы испугались, что он заметил нас, но притворяется, что не замечает, и нарочно нас заманивает. Мы забеспокоились, как найти дорогу домой, и перестали следить за «объектом». Наконец мы вышли на знакомую улицу и со всех ног кинулись по домам.
Скоро мы потеряли интерес к шпионам – другие дела и мысли овладели нами: впереди было много планов – строительство турника, рытье землянки, библиотека… Странно: время было трудное, а детство – счастливое.
Когда я училась в третьем классе, отец купил мне коньки-«снегурки». Нине Соболевой, моей подружке, мать купила такие же. Это было счастье! До этого мы с ней катались в моих подшитых резиной валенках. Это я упросила отца, чтобы валенки подшили именно резиной, чтобы кататься. Мама была против резины, говорила, что подшить надо старым валенком, но я отца упросила. Мы катались так: на левые ноги надевали валенки Нины, а на правые – мои.
Теперь у нас были коньки! Крепились они тонкими кожаными ремешками, и сами мы не могли затянуть ремешки так туго, как надо, поэтому затягивал кто-то из взрослых. На каток со «снегурками» не пойдешь, там надо было кататься на специальных ледовых коньках – «дутышах», «беговых» и т. д. Да и каток был в парке далеко от нас. На этих же коньках-«снегурках» на льду можно было только падать. Это нас не останавливало. По снегу уже было кататься неинтересно.
Для катания мы приспособили несколько замерзших луж недалеко от дома. Три лужи имели свои имена: самая маленькая звалась «Любимчик» – гладкий лед, но всего три-четыре шага в длину. Среднюю по размеру лужу мы назвали «Лучшая» – лед достаточно ровный и чуть побольше. Самая большая называлась «Глупая» – вся в шишках, ямках. Все они были одно мученье, но мы придумали игру, игру для «Глупой», – кто большее число раз упадет. Обе мы так старались, что шли домой с синяками на коленках и в мокрой одежде, которая замерзала, пока доходили до дома.
Когда я возвращалась домой, мама говорила: «Нет воды кругом, нет грязи, и где ты их находишь?» А что тут непонятного? Город-то угольный, шахтерский – любая лужа, даже замерзшая, была грязной.
Татьяна Кербут
«Беру и помню»
1951 год, летнее утро. Я гордая, на всех смотрю сверху вниз, сижу на диване, диван на телеге, а телегу везет по булыжной мостовой лошадь. Мы переезжаем. До переезда жили в коммунальной квартире, было дружно, весело, и я не понимала, зачем переезжать. Но папа ЗАВУЧ, значит, по моим понятиям, самый главный и нам полагается отдельная квартира. То, что за стенкой новой квартиры общежитие, что туалет почти на улице, а кухня не отапливается, значения не имело. Две комнаты, русская печь, кухня, лестница, отдельный вход и дверь с длинным крючком – богатство!
В новой квартире часто собирались папины друзья с семьями, все сидели за большим столом под розовым абажуром (самым красивым!), заводили самый лучший (так мне казалось) патефон, много пели, читали стихи, разговаривали. В папиных рассказах мелькали непонятные «Земландский полуостров», «Восточная Пруссия», «Нойкурен», но рассказы о войне нас, детей, не заставляли прислушаться, не удивляли, не страшили – мы с этим жили с рождения.
В начале пятидесятых годов дети, и я не исключение, все свободное время проводили во дворе. В нашем дворе было ОЧЕНЬ много интересного: забор, с которого можно прыгать, сарай, в котором удобно прятаться, большая помойка посредине, за которой тебя уж точно не найдут, и склад, в котором мальчишки время от времени что-то взрывали, – и это тоже никого не удивляло, не страшило. Играли в лапту, в прятки, в «десять палочек», в «садовника», прыгали на доске (как родители позволяли? Опасно…). Бывало, что стреляли в спину прохожих ягодами «кракедуса», репейником. Только лет двадцать спустя поняла, что наш «кракедус», который и подкармливал, и давал укрытие во время игр, – это боярышник, а «кракедус» – производное от его латинского названия. Родители ни во что не вмешивались, не мирили, не ругали, за нас не боялись, только в десять вечера слышалось: «Домой!» – но как уйти на самом интересном месте?
Играли мы и в «беру и помню». Ты, принимая от кого-нибудь что-нибудь, должен был сказать «беру и помню», а если забывал сказать – должен был выполнить любое желание выигравшего. Подловить мало кого удавалось, и я решила поиграть с папой. Папа – самый главный, ЗАВУЧ – вдруг проиграет? И тогда… Несколько дней ничего не удавалось, и решила я отнести папе на работу бутерброды. А в те дни, судя по папиному озабоченному виду, на работе происходили главные в учебном году события – госэкзамены. Взяла я бутерброды, одна (пятилетняя!) через весь город дошла до техникума, постучала в дверь, вызвала папу и вручила ему, явно растерявшемуся, сверток. Разумеется, папа не сказал «беру и помню», на что и был расчет.
Дождалась окончания экзаменов, и пошли мы с папой выполнять мое желание. Моим заветным желанием тогда была соломенная шляпка. Наверное, совсем дешевая, но из цветной соломки, маленькая, с резинкой под подбородком, такая красивая! Папа купил мне эту шляпку. На всю жизнь запомнила я дорогу из магазина домой. Я, счастливая, в соломенной шляпке, вприпрыжку, за руку с папой – красивым, самым главным, ЗАВУЧЕМ – иду по бульвару. Лето, вечер, счастье.
В тот теплый беззаботный вечер мы и представить себе не могли, что война еще напомнит о себе, страшно напомнит… Отец, провоевавший с первого до последнего дня, вскоре тяжело заболеет и умрет. От горя едва выживет мама. Брат, родившийся в первые месяцы войны и переживший с мамой переезды, голод, тревоги и ожидания, с юности будет страдать гипертонией и тоже рано уйдет из жизни.
А я… Я считаю себя и своих ровесников детьми Победы. Храню папино военное «Личное дело», его фронтовые письма, фотографии. Передам их детям и очень хочу, чтобы они при этом не забыли сказать: «Беру и помню».
Вячеслав Ищенко
Игра в выборы
Шурка был старше меня года на четыре, но участвовал в наших затеях и проделках со свойственной ему страстью и, как бы это сказать, компетентностью, что ли.
Кажется, в 1946 году, когда в стране проходили первые выборы в Верховный Совет, кому-то из нас пришло в голову оборудовать свои, домашние, игрушечные избирательные участки. Таких участков было три: у меня, у моего брата Леньки и у Шурки. Самый красивый участок был, конечно, у Шурки. Он здорово рисовал и все лозунги, призывы оформил, можно сказать, на профессиональном уровне.
Наши детские избирательные участки представляли собой углы или отгородки в комнате. Мы с братом Ленькой такие углы получили в свое распоряжение на кухне, благо она была довольно просторной. Избирательные участки располагались по обе стороны обеденного стола, торцом примыкающего к стене: у брата – ближе к кровати, у меня – у окна. Атрибутику выборов мы подсмотрели, конечно, на настоящих избирательных участках. Она-то нас и привлекала. Мать с отцом дали нам по лоскуту красной материи, на которой мы зубным порошком вывели: «Все на выборы!»
В центре всей композиции в каждом из трех наших игрушечных участков находился портрет Сталина. В то время это был обязательный и главный элемент оформления каждого избирательного участка. У меня портрет был цветной, Иосиф Виссарионович был изображен на нем в мундире генералиссимуса. Полагалось обрамить портрет зажженными электролампочками по периметру, но такой роскоши мы, конечно, позволить себе не могли. Поэтому перед портретом вождя я приладил маленькую «сплюшку» – флакон с керосином и горящим фитилем, которым часто пользовались, потому что подачу электричества прерывали почти ежедневно. Портрет с горящим фитильком живо напоминал икону с лампадкой, но меня данное сходство не смущало. Кто-то сделал мне критическое замечание:
– Ты будто свечку Сталину поставил. Нехорошо как-то получается…
Но меня и это не волновало. Ведь тут же, на стене, были приделаны маленькие флажки, горизонтальные лозунги, вырезки из газет и журналов. Мне нравилось, как звучал многократно повторявшийся по радио девиз: «Да здравствует нерушимый блок коммунистов и беспартийных!»
Это звучало почти как молитва.
Отец возглавлял один из настоящих, неигрушечных избирательных участков. Раз или два он брал нас с братом на предвыборные собрания, после которых устраивались концерты. На одном из таких концертов я впервые увидел и услышал выступление скрипача. Мое внимание особенно привлек смычок. Он казался волшебным. Я называл его «золотой палкой».
Кандидатов было двое, по числу палат Верховного Совета СССР – Совета Союза и Совета Национальностей. В Совет Союза баллотировалась рабочая нефтяного промысла Балганым Доспаева. В Совет Национальностей кандидатом был какой-то дядя из столицы Казахстана Алма-Аты. Фамилию его я забыл. А тогда знал очень даже хорошо.
Обе фамилии кандидатов звучали по радио, о них писала областная газета «Прикаспийская коммуна». Даже в радиопередачах на казахском языке эти имена мы улавливали из передаваемых текстов.
Как настоящие агитаторы, мы обходили соседей по двору накануне выборов и приглашали принять участие в голосовании на наших «избирательных участках». В день выборов взрослые действительно пришли в каждый из трех наших участков и в шутку заполнили приготовленные нами «бюллетени» – маленькие листочки.
Один из знакомых отца, веселый балагур Чегодаевский из Астрахани, в шутку зашел за занавеску, которая отделяла на кухне закуток с висящим на стене бачком для нефти. Как будто это была кабина для голосования. Зашел и кричит оттуда:
– А бюллетень опускать в этот нефтяной бачок?
Взрослые очень смеялись. Урночки для голосования у нас были маленькие, они тоже входили в набор предвыборной атрибутики. Свою персональную игрушечную урну я сделал, приспособив для этой цели пустую коробочку из-под пудры. Мне ее дала мать. Ножом я прорезал в ней отверстие для опускания бюллетеней.
Шурка был единственным сыном Фрадкиных. Но из-за своего беспокойного характера он все время раздражал свою мать, Софью Семеновну. Шуркин отец, Соломон Соломонович, в отличие от шумной и говорливой жены, был тишайший человек. Работал завхозом в Облрыбпотребсоюзе, дома бывал редко.
Софья Семеновна ругала Шурку страшными словами. Она причитала, подвывая, стенала жутко. В адрес Шурки неслись такие проклятия, которых я никогда не слышал ни до, ни после. Например:
– Да пусть у всех будет праздник, а у меня будет гроб стоять! И чтоб ты лежал в этом гробу!
Я до сих пор не знаю, какие нужно было совершить проступки, чтобы заслужить такие слова родной матери. Шура всё переносил удивительно спокойно, и как правило, в ответ на ее крики он просто молчал.
Однажды он показывал всему двору, как умеет надувать живот. Это и впрямь было удивительно. В другой раз поспорил с нами, что выйдет на улицу совершенно голый и пробежит квартал. И сделал это! Зачем? Не знаю. Но с тех пор я всегда вспоминал этот странный эпизод, когда слышал поговорку «как голому на улицу».
Иногда мы слушали с ним репортажи о футбольных матчах. Для этого Шурка выставлял в окне радиодинамик. Эти передачи предварял «Футбольный марш» Блантера, а вел их знаменитый Вадим Синявский. Следить за его скороговоркой мы не успевали, но это было и не столь важно. Важен был сам процесс: мы сидим и слушаем.
Шурка научил меня делать раскопки. Проще говоря – ямы. Однажды мы с ним при участии моего брата Леньки сделали подкоп под дом Фрадкиных. Нам повезло – мы нашли в земле позеленевшую тяжелую медную монету. Копали палками. Я держал палку как отбойный молоток и всячески сам для себя разыгрывал роль шахтера-стахановца, откалывавшего пласты угля.
Частенько Софья Семеновна приходила к моей матушке и жаловалась на Шурку…
В ее рассказах часто упоминалась некая богатая и почтенная семья Шеферсонов. Речь Софьи Семеновны изобиловала восторженными ссылками на это замечательное семейство, перечислениями всего, чем был богат дом Шеферсонов, которые, если не ошибаюсь, были дальними родственниками Фрадкиных.
В доме у Фрадкиных почти всегда был полумрак – так в Гурьеве противостояли жаре, комарам и мухам не только они. На окнах и входной двери колыхались марлевые занавески. Занавеска у двери была крашеной, снизу ее утяжеляли привязанные узелками камешки. Я частенько околачивался у Фрадкиных. Софья Семеновна, когда была в хорошем расположении духа и не ругала Шурку, напевала арии из оперетт.
Мощный голос ее можно было услышать, когда Соломон Соломонович выходил во двор поболтать с соседями. Она кричала гортанным голосом всегда одну и ту же фразу:
– Соломон, войди в дом, я тебе дам работу, я тебе работу дам!
И милейший Соломон Соломонович со вздохом беспрекословно поднимался со ступенек, где сидел в компании соседей, и покорно шел на этот властный зов супруги.
А что же Шурка? Он открыто, но незлобиво посмеивался над причудами своей матери. Рассказывал нам, малышам, о прочитанных книгах (читал он много), пел песенки, переиначивая в ироническом ключе фрагменты из оперетт, столь любимые его матерью:
- О Роз-Мари, о Мэри,
- Твой зов нежней свирели.
- Твои глаза, что ровно две цыбули,
- Иван-колхозник шлет тебе две дули…
Для нас, малолеток, он пояснял, что «дули» – это, оказывается, груши.
Жизнь двора
В минувшем веке городской двор имел множество разнообразных назначений. Это было место игры детей, площадка для подсобного хозяйства с сараями для дров, с общественными туалетами, часто с водопроводной колонкой, с веревками для сушки белья. Двор был и местом отдыха взрослых обитателей дома: на кое-как сбитых столах играли в домино и в карты, играли на гармошке или на аккордеоне, выпивали, дрались, целовались на скамейках, обсуждали политические новости. На дворах проходили проводы в армию, похороны и свадьбы. Словом, это была школа жизни.
Люди моего поколения именно во дворах осваивали первые навыки общения – здесь выстраивались первые иерархические лестницы и здесь же они переворачивались, здесь, между кучей песка и качелями, подвешенными между двух лип, завязывались первые дружбы и разгорались первые страсти, с переглядываниями, робкими прикосновениями и «первой кровянкой» молодых бойцов. Это был процесс, который сегодня называют «социализацией». Конкуренция и соревнование, умение ладить и приспосабливаться к жизни – всему этому мы обучались во дворах, без руководства взрослых и уж тем более без помощи психологов, в которой так часто нуждаются современные дети.
Сегодня в больших городах больше нет дворов, нет той богатой дворовой жизни. Залиты асфальтом палисадники, негде поиграть в «ножички» или в лапту, вместо качелей-каруселей – стоянки машин. Соседи между собой едва знакомы, ребята одного двора больше не играют в «казаки-разбойники» против ребят из соседнего. Нет тех «вертикальных» связей, которые образовывались между друзьями старшего брата и подружками младшей сестры, разновозрастных компаний, где шла полезная отработка взаимоотношений «старший – младший». Полностью поменялась сама структура городской жизни. Двора в нашем прежнем понимании этого слова больше нет.
Пришло очень много писем с вспоминаниями о жизни двора в послевоенные годы. Все они написаны с нежно-стью и ностальгией.
Каринэ Геворкян
Двор моего детства
И сначала непременно надо описать наш потрясающий двор! Многоэтажные корпуса (по тому времени), а было их тринадцать вместе с бараками, окружали пространство двора. В середине он был разделен на садики, как мы их называли. Каждому корпусу негласно принадлежал свой. И даже соблюдалась некая градация. Так, в не свой садик можно было прийти играть только с кем-то из приданного ему корпуса. А то бдительные старухи, перемывающие косточки всем и вся, покрикивали: «Что это вы сюда пожаловали? Марш на свою территорию!» Каждый такой садик был окружен забором, по которому на свой страх и риск мы героически ходили по периметру, рискуя оседлать его. Бывало и такое. На газонах вдоль этих заборчиков росла персидская сирень, запах от которой достигал нашего седьмого этажа. А вдоль бараков росли вишни, целый вишневый сад. Он ушел вместе с бараками и сараями, по крышам которых мы бегали прятаться, играя в казаки-разбойники. Летом нам показывали кино: хронику и мультик. А иногда бывали и настоящие концерты, с артистами и конферансье. Была большая эстрада с задником-экраном, а перед ней рядами стояли скамейки (по ним мы тоже скакали, перемахивая расстояния между ними и иногда срывались, не допрыгнув до следующей лавки и больно ударяясь грудью, а когда и подбородком). Приезжала вечером в субботу передвижная киноустановка, и весь двор собирался перед экраном. Некоторые счастливчики могли смотреть прямо из окон своих квартир. Какое-то время могли смотреть и мы, пока высокие деревья не перекрыли своими макушками нам обзор. А каких только деревьев не было! Дубы, липы, вязы, боярышник, каштаны, ясени, тополя, кусты сирени и акации. И никогда тополя не пылили своим пухом. Потому что каждый год, в марте, приезжали специальные машины с подъемной площадкой. С таких до недавнего времени еще развешивали иллюминацию. Специальными секаторами на длинных-длинных палках срезали лишние ветки. И никогда не спиливали полдерева, как сейчас. Так что всегда в летний зной было где укрыться от солнца. И мы подбирали эти ветки, с набухшими уже почками, пахнущими весной, клеящие своим соком. Ветки ставились дома и в школе в воду, и мы вели наблюдение за тем, как они распускают свои клейкие листочки, а потом и дают корешки. Первые встречались бурным восторгом. Осенью собирали каштаны и желуди. Что делать с каштанами, мы не знали, просто приносили домой и складывали с другим детским богатством. Из желудей делали фигурки и бусы. По деревьям лазали все! Даже девчонки-трусихи. Особенно любили обдирать боярышник, когда первый мороз прихватывал ягоду. Вкуснотища!
Играли в массу подвижных игр: «штандер», «вышибалы», «стукалочку». Это об стену мячом. Да с разных поз, да разными выкидами мяча: со спины через голову, через расставленные ноги (кто шире!), через плечо справа и слева, перепрыгивая и с лица, и со спины. А еще ладонями, сложенными по-разному: кистями вниз, кистями вверх, лодочкой вниз и вверх, сложенными ладонями то левой, то правой рукой, растопыренными пальцами самыми кончиками и уж не упомню как еще!
А ножички! Кидаешь его об землю один раз и чертишь круг, встаешь в него. Кидаешь три раза, чертишь треугольник, четыре раза – квадрат или прямоугольник. Каждую фигуру соединяешь прямой чертой. Называли это почему-то кораблями. И такими кораблями были исчерчены все сады. А еще играли в «Землю». Чертился большой круг и делился на части по количеству игроков, и тот, кто по считалочке был первым, бросал нож в круг, сам же стоял вне его. По направлению лезвия чертилась линия, отсекавшая часть «земли». Играющий входил на отвоеванную часть суши и опять кидал нож на вторую часть круга и отсекал еще кусок. И так, пока не останется ни кусочка. Выигрывал тот, кто больше оттяпал «земли». Игра шла до первого падения ножа. Кон передается другому игроку, и он должен со своего кусочка «земли» отвоевать потерянное.
Никакого асфальта в садиках не было. Только дорожки между ними, чтобы можно было ездить на велосипедах, самокатах, возить кукол в колясках или детей. Немногочисленным машинам проезд по этим дорожкам был категорически закрыт. На въезде стояли бетонные заграждения. Только вокруг двора можно было подъехать так, чтобы все детские дорожки и площадки были в безопасности. Один только раз какая-то машина, неизвестно зачем и почему попавшая к дому, сдавая задним ходом, задавила подвернувшегося мальчишку. Было страшно и горько еще и потому, что мальчик был сыном очень милой женщины Фенечки, которую знал весь наш многочисленный двор. Она убирала с лестниц подъездов ведра с пищевыми отходами, мыла подъезды и не гнушалась по просьбе жильцов, за небольшую плату, помогать с уборкой в коммуналках (каждая семья обязана была убирать в квартире так называемые места общего пользования. Раз в неделю, по количеству членов семьи: три человека, убираешь три недели, два – две и т. д.). После этого несчастья Фенечка стала совсем тихой, тащила тележку или саночки с помоями, что-то бормоча себе под нос и отмахивая свободной рукой что-то мешающее ей.
А еще мы играли в «классики» и «веревочку». Через веревочку скакали всеми мыслимыми и немыслимыми способами. Самый сложный был с влетом-вылетом в две веревки, которые крутили вразнобой два человека. На переменках весной или ранней осенью, когда асфальт сухой, мы летели лишь прозвонит звонок на переменку, несмотря на категорические запреты учителей, во двор – прыгать! Один раз я так спешила быть первой, так неслась вниз по лестнице, что зацепилась на повороте форменным фартуком за край перил и не грохнулась только потому, что ветхий, видавший виды, перешитый из какого-то старья мой фартушок распался с треском на две половины. Это позволило мне ближайшие две недели ходить в школу, в нарушение всех правил, без формы, так как купить новый фартук до зарплаты не было никакой возможности.
А еще мы играли в «секретики». Это было творчество и таинство! Где-нибудь за беседкой (они у нас были в каждом садике непременно) или между корнями деревьев выкапывалась ямка. Она выстилалась листом какого-нибудь дерева или бумагой, но пределом красоты и мечтаний была фольга от шоколадки. А бывал шоколад у нас крайне редко. Или по праздникам, или на день рожденья, или в порядке обмена. Он, аккуратно сложенный, хранился в коробке с «добром». На эту-то красотищу в вольном порядке, зависящем от фантазии и возможностей хозяйки «секрета», укладывались богатства: цветы, пуговицы, разные стекляшки и тому подобное. А сверху это накрывалось куском прозрачного стекла. Размер «секрета» напрямую зависел от размера этого стекла. Засыпался «секрет» землей и маскировался под основную почву. Большим горем было, если обнаруженный кем-то «секретик» разорялся. Увлечение «секретами» породило другое увлечение, от которого не смогли отучить меня ни мама, ни бабушка, – поиски и сбор разноцветных стекляшек, цветных, с узорами, каемками, ободками и т. д. У меня была целая коллекция! Более ценные хранились в металлической коробке от каких-то яств, а те, что попроще, – в детском игрушечном ведерке. Поиски велись повсеместно и всегда! Я ходила вечно с опущенной головой, боясь пропустить сверкнувшее под ногами богатство. На дороге, у помойки (вот в саму помойку никогда не лезла – брезговала и стеснялась), что приводило бабушку в ужасное состояние стыда перед окружающими. Занятие это было «заразное», как эпидемия. Так, на даче вся местная деревенская детвора собирала стекла на дороге, куда хозяйки бросали сор. Особо ценные осколки кавалеры преподносили своим дамам сердца, или, как их называла бабушка, симпатиям. Девочки обменивались сокровищами. Деревенские мамашки приходили на меня жаловаться, не стесняясь в выражениях. Но ничто не могло меня заставить отказаться от этого занятия. Моя мудрая бабушка оставила попытку насильственного прекращения, сочтя, что со временем это закончится само собой. Так оно и произошло. Я подросла. Другие интересы отвлекли меня от этого «порочного» увлечения. Но самые драгоценные осколки я еще долго хранила в заветной коробке.
Только сейчас, вспоминая это увлечение, я поняла, почему оно меня так захватило. В то время многие собирали фантики, складывали их определенным образом, как-то в них играли. Мне это было совершенно недоступно, так как в нашем доме конфеты были роскошью, а собирать фантики по дорогам и помойкам мне не позволяла гордость и всё та же брезгливость. А стекляшку, даже подобранную в пыли и грязи, можно помыть.
А двор наш существует до сих пор. Правда, нет уже ни сараев, ни бараков, ни вишневых зарослей, ни сирени, ни эстрады. Спилены многие деревья. Осталась только спортивная площадка. На том же месте. Везде теперь ездят машины, а в сквериках и на дорожках стоят гаражи-ракушки. И совсем негде гулять детворе, потому что уже несколько лет наш двор перерыт во славу каких-то земляных работ.
Марьян Беленький
Удобства во дворе
Уборных в квартирах не было ни у кого. Душа и ванных тоже. Все ходили в дворовый туалет. Нужно было несколько раз постучать дверью, чтобы крысы разбежались, но они не разбегались и шастали по ногам посетителей. Я всё время боялся, что крыса укусит меня за попу. Крысы жили и во всех квартирах – с ними боролись, ставили крысоловки, сыпали яд, но это не помогало. Если бы кто-нибудь тогда сказал, что дворовый туалет с крысами – это плохо, его бы никто во дворе не понял. Так жили все вокруг. Летом вонь из туалета распространялась по всему двору, по квартирам, но к ней так привыкли, что никто не замечал. Над гниющим мусором в открытых баках кружились стаи жирных зеленых мух, они залетали в квартиры; в каждой квартире была липучка, которую нужно было менять каждый день, поскольку за день она покрывалась мухами.
В тридцатиградусный мороз сидеть с голой попой в вонючем дворовом туалете было не совсем приятно – но зимой холодно, летом жарко, что тут поделаешь. Жизнь.
Антонина Кухтина
Взрыв
Это была замкнутая и уже довольно пожилая чета. Они не очень-то жаловали окружающих, особенно хозяин. Однажды, в минуту откровения, он сам кому-то и рассказал, что до войны отбывал срок, а когда началась война, то специально что-то натворил, чтобы не попасть на фронт после освобождения. Срок ему продлили, и всю войну он провел в местах не столь отдаленных. Разумеется, эта история не добавила ему уважения соседей.
Детей у них долго не было, но наконец появился Витя. Однажды проходящая по улице цыганка сказала его матери, что «твой пацан не доживет и до десяти лет». Для них это была настоящая трагедия. Уж как они его берегли и лелеяли! К счастью, десятилетний рубеж он все-таки пережил и вырос, женился, сейчас у него уже двое давно взрослых дочерей.
Работал сосед шофером в автороте, каждый день что-то привозил и, довольно посмеиваясь, нес или перемещал домой. Дровами, углем, сеном (основная головная боль всех жителей частных домов) они всегда были обеспечены в избытке. Но он все что-то вез, и вез, и вез.
И вот однажды часов в десять утра вдруг послышался звук, очень похожий на взрыв, донесшийся из их дома. Встревоженные соседи бросились туда, несмотря на злобную собаку. Уже на крыльце их встретили хозяин с хозяйкой, какие-то закопченные, растерянные, но в дом никого не пустили, уверяя, что у них все в порядке. И лишь потом, спустя довольно продолжительное время, хозяйка по секрету кому-то рассказала, что же произошло в тот страшный день.
Она стряпала на кухне. Десятимесячный Витя находился рядом. Она подкинула дров в печку и отошла зачем-то к окну. А ребенок, к счастью, выполз из кухни. И тут раздался взрыв. Кастрюли, сковородки, обломки печной плиты разлетелись по кухне, разворотило топку и закоптило весь дом…
Мир слухами полнится. Позже узнали соседи и начало этой истории. В ближайшей деревне жила-была семья. Мать, детишки, мал мала меньше, и отец-инвалид. Он с войны пришел без руки. Но мужик серьезный, работящий, изо всех сил тянулся, чтобы не стать обузой в семье, а быть полноценным отцом, кормильцем, хозяином. Так, сделав специальное приспособление, он в одиночку пилил деревья на дрова, распиливал их, колол и складывал в аккуратную поленницу неподалеку от дороги, чтобы легче было потом вывозить. И деревенские, и даже городские знали, чьи это дрова, и несколько лет никто не посягал на них. Но однажды дрова пропали. На следующий год – опять. И тогда хозяин привсенародно поклялся, что ворюга его еще попомнит. А на третий раз и произошел вышеупомянутый взрыв.
Татьяна Жданова
Трамплины и витамины
Вокруг дома было сплошное приволье. Зимой можно было сойти с крыльца, сразу встать на лыжи и доехать до горки, которая спускалась к пруду. Первая часть горки была не очень крутой, и с нее можно было съезжать без особой боязни, хотя однажды я все же расквасила себе там нос об лед. Вторая часть была гораздо круче и заканчивалась небольшим трамплином. В свои пять-шесть лет я не рисковала съезжать с нее на лыжах. Мы называли эту горку «трамплинами», а еще более крутую горку поблизости – «витаминами». Ну, уж с них мы вообще и не мечтали съехать, там катались только взрослые мальчишки. Еще одна горка находилась поближе к нашему дому, напротив колонки, где мы брали воду, но взрослым не очень нравилось, когда мы там катались, потому что она спускалась прямо на проезжую часть нашей улицы, и мы рисковали попасть под машину.
Честно говоря, вероятность «попасть под машину» на нашей улице в те времена была ничтожно мала. За день по нашей Большой Оленьей проезжали дай Бог с пяток автомобилей. Два раза в день – грузовик с солдатами. Их привозили для работы на радиостанции, так называемой «поповке», занимавшей на нашей улице значительное место. Собственно, часть Большой Оленьей упиралась в эту самую «поповку», огибала ее и снова шла уже прямо к Ростокинскому проезду. Из-за этого в плане наша улица напоминала половину свастики – эдакий зигзаг. Вокруг радиостанции стоял высокий забор с колючей проволокой наверху, а вдоль забора с внутренней его стороны бегали на привязи сторожевые собаки. Мы их никогда не видели, но очень часто слышали, когда они лаяли и гремели своими цепями. Помню, однажды мы сдуру решили развести костер под забором «поповки», потому что мальчишкам попали в руки спички и им не терпелось что-нибудь поджечь. Я была совсем маленькой, лет трех с половиной, наверное. Мы сначала попробовали зажечь веточки и траву где-то в другом месте, но у нас ничего не вышло, и черт нас дернул усесться под этим забором. Там не было ветра, и у нас даже что-то загорелось. Вдруг откуда-то появился огромный дядька в военной форме и накинулся на нас, причем мы сразу почувствовали, что он не просто хочет нас разогнать, а нацелен на нечто более серьезное. Мальчишки постарше бросились врассыпную, ну а мы, малыши, конечно, побежали домой, но дядька огромными шагами нагнал нас и поднялся по лестнице в коридор. Там была мама Женя и кто-то из соседок. Не знаю уж, как они смогли утихомирить рьяного и бдительного вояку, но он все же ушел, пригрозив, что если еще раз… Вообще все это могло кончиться намного хуже. Времена были еще сталинские, и наших родителей запросто могли притянуть к ответу, пришив им намерение руками своих отпрысков совершить поджог военного объекта.
Так вот, грузовик привозил солдат, они спрыгивали из кузова на землю, строились в шеренги и входили в большие ворота на территорию радиостанции. Иногда шофер разрешал нам залезть в кузов и довозил нас до конца улицы. Там мы вылезали и пешком возвращались обратно.
Вечером грузовик приезжал снова и увозил солдат в их казармы. Кроме этого грузовика, по нашей пыльной, ничем не мощенной улице могли проехать за день еще парочка заблудших автомобилей или такси, за рулем которого сидел наш сосед дядя Коля Гаврилов, который иногда приезжал домой пообедать. Ну а основным видом транспорта на нашей Б. Оленьей была телега, запряженная кобылой, которой управлял дедушка Надьки Кузиной дядя Ваня. На этой телеге стояла большая-большая бочка, в которой дядя Ваня возил воду все для той же «поповки».
Летом, весной и ранней осенью кругом была сплошная красота: везде трава, деревья, кусты и цветы – садовые и полевые. Я всегда думала: если человеку завязать глаза, спустить его на вертолете на нашу улицу и потом снять с его глаз повязку и спросить, в каком месте он находится, никто никогда бы не догадался, что это Москва. Больше всего мои родные Сокольники напоминали мне какую-нибудь слободу, хотя я ни одной слободы в жизни не видела. Это место – не город, не деревня, не местечко. С одной стороны, мы были окружены заводами: «Красный богатырь», «Изолит», «Карбюратор», парочка авиационных заводов находились в пределах двух-трех километров от нашего дома и нашей улицы. С другой стороны, в двухстах метрах от нас – Сокольнический парк со всеми его просеками. Кругом – немощеные улицы, сады, липовые аллеи. Никаких тротуаров, просто протоптанные тропинки, благо сокольническая почва – песчаная, вода быстро уходит в землю, и сама земля становится белой и довольно твердой, кое-где очень пыльной. Я помню себя идущей по М. Оленьей улице и держащейся за руку мамы Жени. На мне мое старенькое легкое светло-зеленое пальтишко, на голове – темно-зеленая шляпка-капор, а босыми ногами я загребаю теплую пыль, и мне так приятно, когда она просыпается между пальцами моих босых ног. На улице не то лето, не то весна, и мы таким вот образом идем в наш магазин.
Нас, детей, повсюду окружала трава, а в траве – листья подорожника, цветы одуванчика или кашки, лопухи, репейники и прочая радость. Мы срывали все эти травки-листочки-цветочки и играли в магазин, где они должны были изображать продукты, а потом варили из них «обед» в игрушечных кастрюльках на игрушечных плитах. Мы катались по этой траве, сидели на ней без всяких подстилок, лежали на животе, бегали по ней босиком, так же, как и по голой земле. Словом, мы были так же близки к природе, как какой-нибудь Маугли. Мы ловили бабочек, стрекоз и майских жуков, жуков-бронзовиков и жуков-навозников. Нам необязательно было уезжать из Москвы, чтобы соприкоснуться с природой. Меня, например, никогда не вывозили ни на какие дачи, но маму Женю часто спрашивали: «Вы, наверное, возили вашего ребенка на курорт? Ваша девочка такая загорелая». Господи, да я слова-то «курорт» тогда не знала! Просто я была смуглая от природы (в деда), да еще все лето бегала в одних трусиках – вот и весь курорт.
Если бы меня попросили описать Сокольники одним предложением, я бы сказала: «Сокольники пахнут прудами». Пруды, пруды, пруды… Большие, маленькие, грязноватые, заросшие, расчищенные и снова заброшенные… Майский, Маленковский, Олений, Путяевские… В некоторых из них можно было купаться, Майский и Маленковский были даже оборудованы пляжами. С каким-то из этих прудов, скорее всего с Майским, у меня связано одно воспоминание.
Я с детства обожала купаться и никогда не мерзла в воде, как другие дети. Никогда я не бывала синей, покрытой пупырышками, не стучала зубами и не тряслась от холода после купания в пруду или в реке. Я могла просидеть в воде сколько угодно, и мне это ни капельки не надоедало. Папа знал эту мою страсть и не мешал мне наслаждаться. Он только удивлялся моей выносливости, потому что сам был всегда очень мерзлявый. Ну, чего с него возьмешь – южанин! Однажды мы пришли на пруд, и папа дал мне накупаться вволю. Но потом ему самому захотелось поплавать. Он вызвал меня на берег, посадил на свои свернутые брюки с рубашкой и попросил никуда не уходить, пока он не вернется. Было мне о ту пору года четыре.
Я наблюдала за тем, как папа спустился к воде, постоял на мелководье, привыкая к прохладе, а потом разбежался и бросился с головой в воду. Плавал он своим знаменитым «английским» стилем, на боку, только я тогда не знала, что это так называется. Сначала мне показалось, что он утонул, но вот его голова вынырнула из воды, взмахнула рука, сделавшая сильный гребок, потом он снова исчез под водой, а потом я его потеряла среди других голов и рук, мелькавших в воде. Надо сказать, я была в общем послушной девочкой, но искус был слишком велик, и кроме того, папы я совсем не боялась, не то что мамы Жени или деда. Ровно через полминуты мне надоело сидеть на папиных вещах, и я снова полезла в пруд. А папа, вынырнув из воды буквально через мгновение после этого, уже не увидел меня на берегу. Он опрометью бросился обратно, стараясь увидеть меня среди кучки стриженых головенок, торчавших из воды. С перепугу он никак не мог меня обнаружить. Наконец он заметил меня и в первый и последний раз в жизни дал мне пару шлепков по казенной части. Мне это показалось очень обидным, и я тут же заорала. На этом папино купанье закончилось.
Коммуналки и соседи
Само понятие «коммунальная квартира» возникло в России в 1918 году, после революции, когда отменена была частная собственность на жилье и начали «уплотнять» бывших владельцев, вселяя в квартиры «подселенцев». Сама идея такой совместной жизни разных людей очень древняя, чуть ли не со времен Платона. Во всяком случае, в его трактате «Государство» еще в V веке до новой эры обсуждается проект обобществления частной собственности, общественного воспитания детей и многих других коммунистических радостей. Но реализовать эту идею в широком масштабе удалось только советской власти. Коммуналки сохранились в нашей стране и до сегодняшнего дня, но мало кто из обитателей коммуналок отказался бы от переезда в отдельную квартиру. И тем не менее люди вспоминают о своей жизни в коммунальных квартирах послевоенных лет, как правило, с добрым чувством. Отсутствие удобств, теснота и скученность, бедность и грязь – это была поверхность жизни, но многие отмечают родственную теплоту и близость отношений между соседями, взаимопомощь, сердечность чужих людей, вынужденных жить в трудной близости. Я и сама это прекрасно помню.
Людмила Улицкая
Коммуналка на Каляевской
До двадцати трех лет я прожила в коммуналке. Дом был трехэтажный, в первом ряду домов, обращенных фасадом на улицу, а позади простирался огромный, как целый мир, двор – с дровяными сараями, впоследствии ставшими гаражами, барачными строениями, в которых ютились недавние выходцы из деревни, убежавшие от колхозов. В подвалах многих домов жили татары, традиционные московские дворники тех лет. Под окнами первого этажа разбиты были палисадники, через двор, между стволами лип, натянуты веревки с сохнущим бельем. Все это было видно из окна нашей шестнадцатиметровой комнаты, в которой жили мы втроем: папа, мама и я. Кроме нашей, было еще пять-шесть-семь комнат, а также пять-шесть-семь семей. Точнее сказать трудно: комнаты были разделены перегородками, перегородки воздвигались и исчезали, а семьи тоже слегка двигались, иногда даже в сторону кровосмесительства. Вообще в квартире нашей происходили все виды бытовых преступлений, кроме убийства. Кто-то из соседей время от времени сидел в тюрьме, возвращался, садился снова.
Наша семья жила в этой квартире с сорок шестого, как я предполагаю, года. В квартире был еще один ребенок, мальчик Генка. Отец его Филипп пришел с войны с тяжелым туберкулезом. Молодой, очень красивый, худой, даже изможденный, он был в последней стадии болезни, знал это и пылал яркой ненавистью ко всем, кто останется жить после его смерти, а в особенности к жене. Лупил он свою Вальку смертным боем, харкал на пол, приговаривая: «Да чтоб вы все сдохли!» И пил, бедняга. Лет ему было двадцать пять – двадцать шесть, как я теперь понимаю. Но умер первым в квартире он, такой молодой, и это была первая смерть, первый мертвый человек, которого я видела. Гроб стоял на коммунальной кухне, там и поминки справляли. Валька после смерти мужа оправилась от побоев, расцвела, а мы с Генкой заразились туберкулезом, не зря Филипп старался. Но нас постепенно вылечили.
Маме моей было лет двадцать шесть, когда мы туда въехали, и только теперь я понимаю, какая она была умница и прелесть – как ей удавалось наладить такие хорошие отношения с людьми довольно грубыми и очень темными. Скандалы – и комические, и с мордобитиями – постоянно проходили на общественной кухне, и очень часто по поводу уплаты-неуплаты коммунальных взносов за электричество. Телефон еще до нашего въезда в квартиру был срезан за неуплату. Жильцов в ту пору проживала двадцать одна душа, разделить непросто. К тому же свара усугублялась тем, что не все пользовались телефоном, а одна молодая девушка разговаривала больше всех, и как тут разделить по справедливости!
Мама моя, когда въехала, производила эти самые незамысловатые расчеты и примиряла враждующих. Всегда возникали серьезные проблемы: следует ли, например, платить как «за целого человека» за соседа, который работал в режиме «сутки-двое», две трети времени он не пользовался ни водой, ни электричеством… И мама моя, девочка милая, всех умиротворяла. Страшная вещь справедливость!
На кухне стояло семь столов, конфорки на газовой плите поделены (Это уже поздние времена! Я помню и большую плиту на кухне, и керогазы-примуса!), очередь на уборку мест общего пользования – на стене висит расписание… И вот я, пятилетняя, умывшись под краном, бегу с кухни в нашу комнату в начале коридора, зажимая в руках серебряную ложку, выуженную из соседской лоханки, с торжествующим криком:
– Смотри, мам, я нашу ложку нашла в тазу у Марьсеменны!
Мама холодно на меня посмотрела и сказала: вернись и положи откуда взяла!
Я возмутилась: это же наша ложка! С монограммой!
– Пойди и положи на место! Марьсеменна к ней уже привыкла!
Вот такая была квартира, такая мама.
Мы первыми выехали из этой квартиры в кооперативную. Коммуналку расселяли пятью годами позже. Но спустя какое-то время стало ясно, что жильцы квартиры представляли собой подобие огромной семьи, странной, разношерстной семьи, и члены ее при встрече кидались друг к другу с объятиями, а то и со слезами. И в гости ходили! Особый, странный род близости.
Одна моя старшая подруга, вернувшаяся в Россию из эмиграции в конце пятидесятых годов и оказавшаяся впервые в жизни в коммунальной квартире, говорила, что «коммунальная квартира – великая школа жизни». И добавляла: «христианской жизни».
Наталья Бруни
Они спали под роялем…
Детство мое было очень счастливым. Я обожала отца, он был красивый, высокий, кудрявый, пел и играл на рояле. Он прошел всю войну, у него были медали и он работал художником. Маму я очень любила, но оценила ее, только когда выросла. В 1964 году она с семьей вернулась в Россию из эмиграции и вышла замуж за папу, который не побоялся на ней жениться. Мы жили в коммуналке из восьми комнат. В нашей четырнадцатиметровой жили мама, папа и я с братом. В 1956-м родилась наша младшая сестра. В комнате стоял папин стол, за которым он работал. У нас было очень много родственников – бабушек, дедушек, дядей, тетей, двоюродных братьев и сестер. Мы все очень дружили и очень любили друг друга. Я знала, что брат моей бабушки и мой крестный – сидит. От меня не скрывали, что Сталин гад. Когда он умер, я спросила маму, почему его раньше все хвалили, а теперь ругают? Мама сказала: «Ты когда-нибудь слышала, чтобы его хвалили у нас в семье?»
Все мое детство было так: семья – это одно, а внешний мир – другое. Никакого раздвоения личности у меня не было, я была веселым и счастливым ребенком, ходила в детский сад и жила обычной детской жизнью, за исключением того, что мы ходили в церковь. В церкви в основном были старые женщины, мне кажется, что папа был единственным мужчиной, а мы с братом – единственные дети. Как-то я знала, что об этом не надо болтать. Мама читала нам вслух Библию с иллюстрациями Доре. Библия была на французском языке, и мама переводила с листа. Никаких священных книг нельзя было купить, старые люди хранили дореволюционные издания: я помню эти молитвенники, подклеенные папиросной бумагой.
Я родилась в 1949 году, только отменили карточки, мама рассказывала, что в роддом ей приносили в виде передачи кисель. Я не помню вообще никаких фруктов в детстве. То есть летом в лесу были ягоды, это да. Мандарины мы видели на Рождество, они висели на елке вместе с золочеными орехами и свечками и необыкновенно пахли. Самое вкусное в детстве было бутерброд с любительской колбасой и пельмени.
В соседней комнате жила бабушка, папина мать, и мои дядя с тетей. Стоял рояль, а под ним кто-нибудь спал. Когда после смерти Сталина стали выпускать людей, бабушка принимала у себя бывших зэков, не боялась ничего, хотя в квартире жила стукачка, об этом знали. Не оказать гостеприимство было невозможно. Я помню некоторых, бабушка их кормила, они спали под роялем и утром исчезали.
Когда к власти пришел Хрущев, прошел слух, что могут дать квартиру, если написать ему личное письмо. Папа написал письмо об ужасах нашей жизни: «Больше всего тревожит, дорогой Никита Сергеевич, здоровье детей и т. д.». Другой мой родственник описывал свою жизнь так: «А ноги старухи упираются мне в лицо». Нам дали две комнаты в трехкомнатной квартире.
Ян Хуторянский
Одиннадцатый примус
По дороге из школы домой шел мимо железнодорожного вокзала. Помню, в сорок первом году его бомбили уже в первый ночной налет на Одессу. Построенный в конце XIX века, вокзал был похож на древний дворец из школьного учебника.
На соседних улицах увидел заколоченные досками витрины магазинов. В одном из них вскоре начали продавать горячие бублики с хрустящей корочкой и маком.
В полуразрушенных домах жильцы налаживали послевоенный быт. Одни занимали подвальные помещения бывших складов, другие строили во дворах времянки, прилепившиеся к стенам.
Мой дядя смастерил лестницу, ведущую к окну второго этажа дома, расколотого бомбой. Сделав вход в узкий коридор, приспособил его для жизни семьи из четырех человек.
Навещая тетю, занимавшую комнату в большой коммунальной квартире, я проходил мимо табуреток с примусами. Эти нагревательные приборы, работающие на керосине, были тогда в каждой семье.
Шел по коридору медленно, потому что он был не-освещен и дразнили запахи: одесситы всегда умели готовить и любили вкусно поесть.
Чтобы не ошибиться дверью, запомнил: стучать тете нужно после одиннадцатого примуса. Столько семей тут жило, и люди угощали друг друга, как принято в южных городах.
Леонид Добровольский
Пилим, колем!
В нашей одиннадцатиметровой комнате в коммунальной квартире, где в других двух комнатах жили еще две семьи, стояла в углу круглая печь, облицованная крашенным рифленым железом. Аналогичные печи служили тогда средством отопления большинства жилищ не только в Ленинграде, но, наверное, и во всем Союзе. Центральное отопление, которое тогда все называли «паровым», было редкостью, большой привилегией.
В качестве топлива в основном использовали дрова, предпочитая их углю (грязь трудно растапливать), а также торфяным брикетам, которые тоже плохо горели и давали меньше тепла. Чтобы купить дрова, нужно было прежде всего получить «дровяные карточки» в домоуправлении по месту жительства. «Карточки» давались по нормам, исходя из площади жилья: многочасовая очередь к начальнику конторы, скрупулезный подсчет метража – и счастливый обладатель права на покупку нескольких кубометров дров мог отправляться на дровяные склады. Находились эти склады где-то на окраинах города. Здесь главным было – поладить с местным начальством, чтобы не получить либо очень мокрые дрова, доставленные сплавом, либо не получить одну осину, от которой мало проку. Идеальным было купить смесь сухих березы и сосны, чем больше березы, тем лучше.
Затем нужно было оперативно добыть грузовик-полуторку, чтобы привести дрова – двухметровые бревна – домой. Эти бревна сваливали в тесном дворе-колодце, загромождая проход, но соседи хоть и ворчали, но мирились с этим неудобством, поскольку все должны были делать то же самое. Дальше нанимались лихие ребята, «пильщики». Обычно они стояли у Кузнечного рынка и, громко выкрикивая: «Пилим, колем!», зазывали «хозяек» и торговались с ними за каждую копейку. В конце концов, вооруженные козлами, двуручными пилами и топорами, «пильщики» приходили, и за несколько часов груда бревен превращалась в поленницу.
Обычно все это происходило весной, дрова запасались на будущую зиму. Летом они вылеживались во дворе, подсыхая, а осенью сносились в подвал и складывались в клетушки, отведенные каждому квартиросъемщику. Дрова потихонечку крали и во время их хранения во дворе, и из подвальных клетушек, посему владелец дров покоя не знал никогда.