Тайна замка Роксфорд-Холл Харвуд Джон
Посвящается Робину.
Чтобы явить дух, возьмите двадцать ярдов тонкой шелковой кисеи не менее двух ярдов шириной и сильно просвечивающей. Хорошенько выстирайте и прополощите в семи водах. Подготовьте раствор, для которого нужны:
• одна банка бальмейновой светящейся краски,
• полпинты демарова лака,
• пинта петролейного эфира без запаха
• и пятьдесят капель лавандового масла.
Тщательно втирайте раствор в ткань, пока она еще влажная, а потом оставьте ее сохнуть в течение трех дней. Затем стирайте ткань лигроиновым мылом до тех пор, пока совершенно не уничтожите запах и пока ткань не станет совсем мягкой и податливой. В затемненной комнате ткань будет смотреться как мягко светящийся туман.
Откровения спирита-медиума (1881)
Часть первая
Рассказ Констанс Лэнгтон
Январь 1889 г.
Если бы моя сестра Элма была жива, я никогда не начала бы эти сеансы. Она умерла от скарлатины вскоре после того, как ей исполнилось два года, а мне тогда было пять лет. Я помню только отдельные сцены из того времени, что она была жива: маменька подбрасывает Элму на колене и поет так, как она уже никогда не станет петь потом; я читаю маменьке вслух из моего букваря, а она ногой покачивает колыбельку Элмы; я иду с Энни мимо Приюта для найденышей, она толкает перед собой детскую коляску, а я держусь за коляскин бортик. Помню, как однажды, вернувшись после такой прогулки, я получила позволение покормить Элму, сидя у камина; помню, как ощущала тепло его пламени у себя на щеке, когда держала сестренку на руках. Еще помню — впрочем, возможно, что мне только рассказывали об этом, — как лежала, дрожа, в постели, глядя вверх, на окно, которое казалось поразительно маленьким и далеким, и прислушивалась к звуку рыданий, глухо доносившихся ко мне, словно сквозь толстый слой ваты.
Не знаю, как долго длилась моя болезнь, но мне кажется — так это осталось в памяти, — будто я проснулась и обнаружила, что наш дом окутан тьмой, а моя маменька изменилась до неузнаваемости. Много месяцев она не выходила из своей комнаты, куда мне дозволялись лишь краткие визиты. Занавеси были всегда задернуты; часто казалось, что маменька едва замечает мое присутствие. А когда наконец она стала садиться в кресло, а потом и выходить из своей комнаты — ссутулившаяся, как старуха, с длинными, поредевшими волосами, — она всегда была погружена в свое беспросветное горе. Порой она посылала за мной, а потом как будто не понимала, почему я вдруг явилась, как будто на ее зов пришел кто-то совсем другой. Что бы ни отважилась я сказать ей, она принимала с одинаковым безжизненным равнодушием, а если я сидела молча, я начинала ощущать, как тяжесть ее горя давит на меня с такой силой, что становилось страшно: вдруг я сейчас задохнусь?
Мне очень хотелось бы сказать, что мой отец тоже горевал, но, если он и страдал от горя, я не видела ни малейшего доказательства тому. Его обращение с маменькой всегда было вежливым и участливым, почти таким же, как у доктора Уорбёртона, который заходил к нам время от времени и уходил, качая головой. Папенька никогда ничем не болел, никогда не сердился, никогда не бывал расстроен и никогда не мог бы повысить голос, как не мог бы выйти на люди, не нафабрив кончики своих усов. Иногда по утрам, после того как Энни приносила мне хлеб и молоко, я тихонько спускалась по лестнице и смотрела на папеньку с маменькой сквозь щелку в дверях столовой.
— Я надеюсь, вы сегодня немного лучше себя чувствуете, моя дорогая? — обычно спрашивал папенька.
А маменька устало поднимала голову и отвечала, что, мол, да, ей кажется, что сегодня она лучше себя чувствует, и тогда он раскрывал «Таймс» и читал, пока не наступала пора ему отправляться в Британский музей, где он каждый день работал над своей книгой. Вечерами он чаще всего обедал не дома; по воскресеньям, когда Британский музей закрыт, он работал у себя в кабинете. Он не ходил в церковь, потому что был занят своей работой (во всяком случае мне так это объясняли), а маменька не ходила, потому что была нездорова. Так что каждое воскресенье мы с Энни отправлялись в церковь одни.
Энни объяснила мне, что маменька горюет, потому что Бог забрал Элму на Небо, что — как я думала — было с Его стороны очень жестоко; но с другой стороны, если Элма там счастлива и больше никогда не будет болеть и если мы все когда-нибудь снова будем вместе, то отчего же маменька так ужасно печалится?
— Оттого, — объясняла Энни, — что она очень любила Элму и ей тяжело жить с нею врозь; но, когда время траура пройдет, маменька снова соберется с духом, и все будет хорошо.
А пока все, что мы могли сделать, — это сопровождать маменьку, когда она стала выходить из дому, к единственному месту, которое она когда-либо посещала (а место это было кладбище рядом с Приютом для найденышей), и красиво укладывать свежие цветы на могилке Элмы. Мне очень хотелось узнать, почему Бог оставил тельце Элмы здесь, а взял только ее душу и присматривает ли Он за духом маменьки, пока она с этим духом еще не собралась, но Энни не согласилась отвечать на такие вопросы, сказав, что я все сама пойму, когда повзрослею.
У Энни были темно-каштановые волосы, туго затянутые назад, карие глаза и очень мягкая манера говорить: я находила, что она очень красивая, хотя сама она утверждала, что вовсе нет. Энни выросла в деревне, где-то в графстве Сомерсет, ее отец работал там каменщиком; у нее было четверо братьев и три сестры, еще пятеро детей умерли совсем маленькими. Когда она впервые рассказала мне об этом, я предположила, что ее мать должна быть еще больше поражена горем, чем моя. Но Энни сказала — нет, для траура у них не было времени, ее матушка была слишком занята, заботясь об остальных детях. И конечно, нет, у них не было няни — они были для этого слишком бедны. Теперь, правда, все стало гораздо лучше: три ее брата ушли в солдаты, а две старшие сестры пошли в услужение, как и она; и все они (кроме одного из братьев, который попал в дурную компанию) посылают домой деньги для матушки.
Если погода стояла хорошая, мы с Энни после полудня отправлялись на прогулку. Дом наш был в Холборне, так что во время таких прогулок мы иногда останавливались у Приюта для найденышей посмотреть, как девочки-найденыши в белых фартуках и коричневых платьях из дешевой шерстяной ткани играют в приютском дворе. Приют казался величественным, словно дворец, с ведущей к нему аллеей, уставленной фонарями, с окнами, которых столько, что и не сосчитать, да еще со статуей ангела перед входом. Энни рассказала мне (со слов подруги, тоже теперь бывшей в услужении, которая выросла в таком же приюте), что найденышей приносят в Приют их матери, слишком бедные или слишком больные, чтобы воспитывать детей самостоятельно. И конечно, да, таким матерям очень грустно расставаться со своими детьми, но ведь в Приюте найденышам живется гораздо лучше. (Таких детей чаще называют подкидышами, объяснила Энни, но все же лучше называть их найденышами.) Младенцев раздают по хорошим семьям в сельской местности, и они остаются там до пяти или шести лет, а потом их привозят назад в Приют, учиться в школе. Им три раза в неделю дают на обед мясо, а по воскресеньям даже ростбиф. А когда они вырастают, мальчиков отправляют в солдаты, а девочки идут работать горничными к богатым дамам.
Мне хотелось узнать все про тех матерей, которые отдают своих новорожденных детей в Приют для найденышей; вот ведь мама Энни была очень бедная, но оставила всех своих детей дома. Казалось, Энни вовсе не хочется отвечать на этот вопрос, но в конце концов она объяснила мне, что большинство подкидышей попали сюда потому, что их отцы сбежали, оставив их матерей в одиночестве.
— Так что, если папенька вдруг от нас сбежит, — спросила я, — меня отправят в найденыши?
— Конечно нет, деточка моя, — отвечала мне Энни. — Твой папенька не собирается от вас убегать, а у тебя есть я, чтобы о тебе заботиться. Да кроме того, ты слишком большая для подкидыша.
Попозже в тот же день, когда мы с Энни стояли под самым ангелом, глядя, как на своей части двора играют мальчики-найденыши, она рассказала мне историю своей подруги Сэры, которую мать отдала в Приют, потому что ее отец сбежал еще до того, как Сэра родилась. Сэра сохранила фамилию матери — Бейкер, но совсем ничего о ней не помнила, а вот свою кормилицу миссис Гарретт в Уилтшире она очень полюбила и очень плакала, когда пришло время ей возвращаться в Приют — учиться. Мистер и миссис Гарретт очень хотели бы, чтобы Сэра у них осталась, потому что все их родные дети умерли, но они были слишком бедные, а Приют не стал бы им платить, раз Сэра уже выросла и должна учиться. Да, конечно, кормилицы в сельской местности иногда получают разрешение оставлять приемышей у себя навсегда, но только если могут доказать Приюту, что у них хватит денег, чтобы должным образом заботиться об этих детях; точно так же и их родные матери, которым пришлось отдать туда своих детей, могут взять их к себе обратно, если положение их улучшилось и они могут это доказать.
Думаю, мне было лет шесть или семь, когда мне впервые пришло в голову, что я, возможно, тоже была найденышем. Это объяснило бы, почему мы живем так близко от Приюта и, кроме того, до рождения Элмы мы жили в сельской местности, хотя у меня о том времени сохранились лишь самые смутные воспоминания, а Энни никак не могла помочь, потому что пришла к нам, когда мы уже переехали в Лондон. Конечно, я могла быть каким-то совсем другим найденышем: Энни говорила мне, что есть и другие приюты (и при этом как-то странно посмотрела на меня, когда я спросила ее, не можем ли мы их посетить). А еще я слышала про младенцев, которых оставляют на крыльце у дверей в корзинках, — я могла быть одной из них. Возможно, у маменьки были другие дети, которые умерли, и о них никто никогда не говорит; или же она была бесплодна, как Сарра, жена Авраама, и взяла меня в дом как найденыша, а после решила оставить у себя навсегда. И вот потом Господь дал ей Элму… Хотя тогда вдвойне трудно понять, почему, если Он такой добрый и любящий Бог, как об этом говорит в своих проповедях мистер Холстед, Он снова так скоро забрал Элму к себе. Неужели Он хотел испытать маменькину веру, как хотел испытать веру Иова? «Господь дает, Господь и отнимает, — сказал Иов. — Да будет благословенно имя Господа!»
Я этого не понимала, но тем не менее подозрение пустило корни и принялось расти. Это объясняло, почему маменька гораздо больше любила Элму, чем меня, почему я никогда не была для нее утешением и даже почему — как я порой подозревала с глубоким чувством вины — я сама любила маменьку не так сильно, как должна бы. Хотя я постоянно молилась о том, чтобы она снова была счастлива, я боялась оставаться с ней наедине в затемненной гостиной, где она теперь проводила свои дни. Обычно я сидела рядом с ней на диване, теребя свое вышивание или притворяясь, что читаю, и чувствовала, как свинцовая тяжесть медленно охватывает и все больше сдавливает мне грудь; и я беспрестанно твердила про себя: «Я найденыш, она мне вовсе не мать, я найденыш, она мне вовсе не мать» — до тех пор, пока мне не позволялось уйти; а после горько упрекала себя за недостаток сочувствия. И в самом деле, все, что я чувствовала к матери, было полно ощущением вины: я даже винила себя за то, что вообще осталась жива, так как понимала, что она скорее предпочла бы, чтобы умерла я, а в живых осталась Элма. Но во всяком случае, она же не отдала меня обратно в Приют! И раз уж она и папенька решили не говорить мне о том, что я найденыш, я понимала, что спрашивать их об этом будет нехорошо.
Я пробовала самыми разными путями подобраться с этим вопросом к Энни, но она как-то всегда ухитрялась не понять намека, и чем чаще я пыталась направить наши разговоры так, чтобы они касались найденышей, тем чаще, как мне казалось, она уходила от этой темы, пока наконец, ничего не говоря, мы перестали во время прогулок проходить мимо Приюта, и всегда Энни обещала пойти туда «в другой раз» или «на следующей неделе». Как-то я спросила ее, не думает ли она, что я виновата в смерти Элмы. Она отрицала это так яростно, что я испугалась: она очень сердито спросила меня: кто это вбил такую мысль мне в голову? А что, если ни папенька, ни маменька не говорили ей правды обо мне? Она ведь может посчитать меня злой и жестокой, раз придумываю про себя такие вещи; да и кроме того, я никогда не была уверена в том, насколько сама верю в это.
До тех пор пока у меня была Энни, я знала, что у меня есть чего ждать от каждого дня. У нее были подруги — нянюшки, приводившие своих подопечных играть на площади, и я участвовала в их играх, бегала и смеялась и забывала, что я найденыш. Но их разговоры о братишках и сестренках, дядюшках и тетушках, кузенах и кузинах, о бабушках и дедушках напоминали мне о том, что я никогда не видела никаких своих родственников. Когда я подросла, я узнала, что у папеньки есть вдовая сестра, она живет в Кембридже и не приезжает к нам, потому что маменька не очень хорошо себя чувствует. И что у маменьки есть младший брат, которого зовут Фредерик, но она его не видела уже много лет. Бабушек и дедушек у меня не было, потому что мои родители поженились уже довольно старыми: маменькин отец долго болел, и ей пришлось ухаживать за ним, не выходя из дому, почти до сорока лет.
Мне никогда не приходило в голову, что мы с Энни не всегда будем жить так, как жили тогда. Но когда мне исполнилось восемь лет, она привела меня в свою комнату, усадила к себе на кровать, обвила меня руками и сказала, что скоро я стану ходить в дневную школу мисс Хейл, которая всего в нескольких шагах от нашего дома. Энни очень старалась, чтобы ее слова прозвучали радостно, словно речь шла о празднике, но я уловила в ее тоне печаль. И тогда она призналась, что уходит от нас: папенька решил, что я уже слишком большая для няни и что Вайолет, наша горничная, будет отныне сама за мной присматривать. Мне не нравилась Вайолет, она была толстая, и пахло от нее, как от белья, которое долго пролежало в корзине. Напрасно умоляла я папеньку, чтобы он разрешил Энни остаться. «Мы не можем позволить себе держать Энни, — говорил он, — притом что приходится думать о плате за школу мисс Хейл». Я же говорила ему, что вовсе не хочу ходить в школу, что могу все, что мне нужно, узнать из книг, и тогда Энни не надо будет от нас уходить; но и это его не устраивало. Если я останусь дома, мне будет нужна гувернантка, а это обойдется еще дороже, и — нет! — Энни не может быть моей гувернанткой, потому что она ничего не знает ни о французском, ни об истории, ни о географии и ни о чем другом, что я узнаю в школе.
Несмотря на то что я отправилась к мисс Хейл полная решимости ненавидеть все, что связано с этой школой, я оказалась совершенно не готова к невыносимой скуке классной комнаты. За моим чтением дома никто никогда не следил, так как Энни не имела никакого представления о книгах и едва могла справиться с букварем. Папенька всегда запирал свой кабинет, но дверь библиотеки — совсем рядом с кабинетом — всегда бывала открыта. Библиотекой служила комнатка чуть больше спальни, но для меня она была поистине сокровищницей, в которую меня молчаливо допускали при условии, что к папенькиному возвращению каждый том окажется точно на своем месте. Так что я привыкла читать книги, которые часто с трудом понимала, разгадывая звучание и значение незнакомых мне слов с помощью словаря доктора Джонсона.[1] А в школе все надо было заучивать наизусть, кроме бесконечных задач по арифметике, которые представлялись мне столь же бессмысленными, сколь и неразрешимыми. И снова, разговаривая с девочками из моего класса, я остро ощущала, что у меня нет ни братьев, ни сестер, ни других родственников; мне не о чем было с ними разговаривать, кроме книг, которые я читала, и я очень скоро обнаружила, что преждевременное знакомство с произведениями Байрона и Шелли вовсе не то, чем стоит так уж хвастаться.
Однако, несмотря на скуку, Школа мисс Хейл стала для меня чем-то вроде убежища от той тьмы, в которую все больше погружалась моя мать. Теперь, вместо того чтобы пить чай с Энни в детской, я должна была пить чай с маменькой в столовой и силиться поддерживать беседу, главным образом пересказывая то, что узнала в этот день в школе. А потом мы обычно сидели в гостиной, маменька машинально что-то подшивала или просто бездумно смотрела на огонь в камине, а я тоже теребила какое-нибудь свое шитье, прислушиваясь к тяжеловесному тиканью каминных часов и отсчитывая каждые четверть часа до того времени, пока можно будет улечься в постель в своей комнатке на чердаке и читать до тех пор, пока не почувствую, что могу загасить свечу и заснуть.
На второй год в Школе мисс Хейл я получила приз за декламацию — книгу «Мифы Древней Греции» с замечательными картинками. Мифы, которые мне понравились более всего, были историями о Тесее и Ариадне, Орфее и Эвридике и особенно — о Персефоне в подземном царстве. Все, что касалось подземного царства, совершенно меня зачаровывало. Я тогда представляла себе, что оно находится прямо под полом кухни и что я отыскала бы ступени, туда ведущие, если бы у меня достало сил поднять одну из каменных плит пола. У меня была морская раковина, в которой я могла слышать шум моря, — этот шум всегда меня успокаивал; я читала эту свою книгу, вглядывалась в картинки и слушала шум моря, придумывая свою собственную историю Персефоны в Аиде. Шесть гранатовых зернышек казались мне не таким уж страшным прегрешением; позже я узнала от папеньки, что на самом деле это была история о смене времен года, что зернышки ждали под землей прихода весны, — один умный человек из Кембриджа так все это объяснил; но это объяснение показалось мне скучным, успевшим набить оскомину и лишившим эту историю всякого интереса. Перевозчик Шарон, и Цербер с его тремя головами, и царь Аид с его волшебным шлемом, в котором он мог бывать в верхнем мире, оставаясь невидимым, — все это куда-то исчезало после такого объяснения. Я спросила у папеньки, так же ли тот умный человек думает об истории Эвридики, но умный человек, как видно, еще не решил, как надо об этом думать.
Странным образом души умерших никак не присутствовали в этом моем подземном царстве. Оно было загадочным местом туннелей и тайн, темным и мрачным и тем не менее почему-то пленительным, где я могла бы совершенно свободно странствовать, если бы только нашла туда вход. Однажды мне приснилась пещера, где я обнаружила искусной резьбы сундук, полный золота, серебра и драгоценных камней, из которого, как только его откроешь, лился яркий свет, и этот сундук стал частью моего воображаемого подземного царства вместе с его противоположностью — простым деревянным ящиком, который поначалу казался пустым, но, пока вы в него глядели, в нем, словно холодный черный туман, начинала подниматься тьма, и она переливалась через края ящика, проливаясь на каменистый пол пещеры. В этом царстве были Асфодельные поля:[2] это звучало красиво и печально, они, словно ковром, были покрыты прекрасными цветами глубокого пурпурного цвета, а когда вам надоедали туннели, вы могли подняться к елисейским полям, где всегда сияет солнце и не перестает звучать музыка.
Однако дома моя умершая сестричка всегда была с нами. Маменька превратила в святилище комнату Элмы — небольшое помещение, дверь в которое открывалась из комнаты маменьки; все здесь сохранялось так, будто Элма может вновь появиться здесь в любую минуту: простынка отвернута, любимая тряпичная кукла Элмы — у подушки, ночная сорочка лежит наготове, на комоде у зеркала — букетик цветов в вазочке. Дверь в комнату всегда открыта, но никому не разрешается туда входить; маменька сама вытирает там пыль и натирает воском мебель и пол. Это очень устраивает Вайолет, потому что она ужасно ленива и терпеть не может подниматься по лестницам.
Вайолет спала в чердачной комнате напротив моей, и я порой слышала, как она отдувается и ворчит, поднимаясь к себе по вечерам. Теперь мне кажется странным, что она оставалась у нас так долго, ведь в нашем доме так много лестниц, что трудно было попасть куда-нибудь, не взбираясь хотя бы на два пролета. Кроме Вайолет, у нас была только миссис Гривз, кухарка, которая жила исключительно в подвале. Миссис Гривз была вдова, седоволосая, полная и краснолицая, как Вайолет, но, если Вайолет вся колыхалась, как бланманже, увязанное в тряпицу, миссис Гривз была круглая и твердая, словно кубышка. Хотя на кухне было только одно закопченное окно, выходившее в приямок ниже уровня улицы, кухня была самым светлым и теплым местом в нашем доме, потому что миссис Гривз зажигала газовый светильник так ярко, как только он мог гореть, а зимой набивала плиту углем так, что можно было видеть, как бьется красное мерцание в щелках вокруг дверцы. Это миссис Гривз отдавала Вайолет распоряжения, которые та выполняла медленно и неохотно, но тем не менее выполняла. Прачечной в доме не было, стирать белье отсылали прачке.
Кроме комнатки Элмы, к хозяйственным делам дома маменька никакого интереса не проявляла, как, впрочем, и ни к чему другому, и я подозреваю, что папенька либо не знал, сколько должны стоить газ и уголь, либо его это не волновало, — лишь бы не нарушалось спокойствие его существования. Миссис Гривз спала в маленькой комнатке за кладовой, окно которой выходило в сырой и темный, с высоким забором двор. Столовая и гостиная располагались на первом этаже, а второй этаж был целиком в распоряжении папеньки, с библиотекой в передней части дома, с его кабинетом посредине и спальней за ними, а ванная была на площадке, с тем чтобы папеньке не нужно было никуда подниматься, во всяком случае я никогда не видела, чтобы такое с ним случалось. Комнаты маменьки и Элмы располагались этажом выше, рядом с комнатой, в которой раньше жила Энни, а над ними уже был чердак. Окно моей комнаты выходило на восток, и часто в зимние дни, по воскресеньям, я забиралась в постель, чтобы согреться, и, пытаясь затеряться в море черепичных крыш и дочерна потемневшего кирпича, простирающемся далеко, до огромного купола собора Св. Павла, думала о том, как живется людям там, за этими бесконечными стенами.
Мне всегда нравилась миссис Гривз, но до тех пор, пока у меня была Энни, говорившая миссис Гривз о том, что мне нужно, я стеснялась произносить что-либо, кроме «да», «нет» или «спасибо». И довольно долго после того, как Энни нас покинула, я слишком по ней скучала, чтобы пытаться завязать дружбу с миссис Гривз. Но месяц тянулся за месяцем, и меня все больше стало тянуть к свету и теплу кухни, особенно по субботам, когда у Вайолет был выходной день. Сначала я просто сидела на табурете и наблюдала; мало-помалу я начала помогать миссис Гривз и вскоре стала довольно умело чистить картофель, месить обычное тесто и раскатывать сдобное для булочек. Иногда мне даже дозволялось чистить серебро, что было огромным удовольствием. Все это в целом заставляло меня думать, что жизнь служанки гораздо предпочтительнее жизни дамы.
— Думаю, я хотела бы стать кухаркой, когда вырасту, — как-то зимним днем сказала я миссис Гривз.
Дождь лил весь день напролет, и сквозь тихое урчание плиты я слышала, как журчит вода в стоке под окошком.
— Ну, я вижу, с чего тебе такое могло на ум прийти, — ответила она. — Только ведь в большинстве мест все совсем не так, как тут. Знаешь, сколько бедняг-служанок дрожат с холоду в темноте, после того как они днем до кости себе кожу на руках работой сотрут, потому как хозяйки жалеют им свечи огарок да уголька немного, а про газ, как у нас тут, я уж и говорить не стану. А ты у нас будешь леди, со своим домом, и слуги у тебя свои будут, и муж, и детки, за которыми смотреть надо; уж тогда-то ты не захочешь картоху чистить, поверь ты мне!
— У меня никогда не будет детей! — заявила я пылко. — Потому что кто-то из них может умереть, и тогда я стану как маменька и никогда больше не буду счастлива.
Миссис Гривз печально глядела на меня: раньше я никогда не говорила столь открыто о тяжком недуге моей матери.
— В ирландских деревнях, мисс, люди про таких, как твоя матушка, говорят, что они «не в себе».
Я смотрела на нее, ожидая продолжения.
— Ну, это-то, конечно, только их воображение, так это понимать надо, однако они говорят, когда кто-то стаёт… вот таким, значит феи ее унесли и одну из своих на ее месте оставили.
— А феи когда-нибудь обратно их приносят?
— Да, деточка моя… Я ведь, ты знаешь, двух сыновей потеряла, думала, у меня сердце разорвется; я и сейчас об них тоскую, да только знаю, им там хорошо, наверху. А у меня ведь другие еще были, об них думать надо… — Она, смешавшись, замолкла.
— Откуда же вы можете знать, что им хорошо на Небе? — спросила я. — Потому что Библия нам про это говорит?
— Ну да, мисс, это конечно, а еще… они сами мне про это говорят.
— Но как же это они говорят вам? Что, их привидения с вами разговаривают?
— Нет, не привидения, мисс, а дух каждого мальчика. Через миссис Чиверс — она ведь, как это люди называют, спирит-медиум. Ты знаешь, что это такое?
Я сказала ей, что не знаю, и она объяснила мне, поначалу довольно нерешительно, кое-что про спиритизм и рассказала, что состоит в Обществе, которое собирается два раза в неделю в комнате на Саутгемптон-Роу, а еще рассказала про сеансы и про то, что духи ушедших могут посещать нас, являясь с Небес (а некоторые люди называют Небеса Страной вечного лета), чтобы поговорить через медиума с теми, кого любили.
— Тогда я должна сказать маменьке про миссис Чиверс, — заявила я, — чтобы она могла поговорить с духом Элмы и снова стать счастливой.
— Нет, мисс, этого делать никак нельзя; во всяком случае нельзя говорить ей, что это я тебе рассказала, а то ведь я и место могу потерять. Как мы слыхали, папаша твой спиритизма на дух не принимает. Да к миссис Чиверс дамы не ходят, только кухарки да служанки вроде меня и Вайолет.
— Тогда значит, дамам не разрешается быть спиритами?
— Не в том дело, мисс, просто у них свои собрания бывают, у тех, кто верит. Я слыхала, есть Общество для дам и джентльменов на Лэмбз-Кондуит-стрит, только помни, не я про это тебе говорила.
Я собралась было рассказать об этом маменьке в тот же вечер, но порыв угас, как это всегда бывало, перед лицом ее ледяного безразличия; кроме того, я побоялась навлечь неприятности на миссис Гривз. Так что на следующее утро, за завтраком, я спросила у папеньки, что такое спиритизм, объяснив, что слышала, как кто-то упомянул об этом в школе. Теперь я считалась достаточно взрослой, чтобы завтракать в столовой при условии, что не буду разговаривать, когда папенька читает свой «Таймс»; маменька не завтракала с нами с тех пор, как доктор Уорбёртон прописал ей более сильное снотворное.
— Древний предрассудок в современном одеянии, — ответил он и с неодобрительно громким шуршанием развернул газету; я впервые увидела, что он близок к тому, чтобы позволить себе рассердиться.
К этому времени я уже начала подозревать, что папенька не верит в Бога. Он не стал возражать, когда я перестала посещать церковь после того, как нас покинула Энни, а потом, довольно скоро, я выяснила, что книга, которую он так долго пишет, называется «Рациональные основания морали». Целью книги, насколько я могла понять из отрывочных замечаний, которые он ронял время от времени, было доказать, что следует вести себя хорошо, даже если не веришь, что будешь вечно мучиться в геенне огненной, если станешь плохо себя вести; я часто задавалась вопросом, зачем нужно доказывать что-то настолько самоочевидное в целой книге, но никогда не осмеливалась спросить об этом вслух. А когда в следующий раз я снова попыталась расспросить миссис Гривз о спиритизме, она сменила тему так же, как делала Энни, когда я заговаривала о найденышах. Но мысль, что духи умерших существуют вокруг нас, отделенные лишь тончайшей вуалью, стала частью моей тайной мифологии вместе с богами и богинями подземного царства.
Я оставалась в школе мисс Хейл почти до шестнадцати лет; я росла и взрослела в полной заброшенности, в ожидании чего-то — сама не зная чего. Я была вольна читать что хочу, гулять где хочу, но в то же время чувствовала, что никто не огорчится, если я вдруг исчезну с лица земли. Моя свобода отделяла меня от других девочек в школе, и, поскольку я не могла приглашать их к себе домой, меня тоже приглашали очень редко. Настроение маменьки не улучшалось; если оно и менялось, то можно сказать, что с годами она становилась все безутешнее, все летаргичнее, с трудом перемещалась по дому, из которого вообще перестала выходить даже для того, чтобы навестить могилку Элмы. Казалось, ее медленно сокрушает непосильная тяжесть. И все же я не была несчастлива, кроме тех вечеров, когда считала себя обязанной сидеть с маменькой в гостиной; иногда я думала, испытывая тяжкое чувство вины, что, видимо, становлюсь жесткой и бесчувственной.
За несколько месяцев до того, как я ушла из школы мисс Хейл, Вайолет наконец-то предупредила, что уходит от нас, и — по рекомендации миссис Гривз — ее сменила Летти, быстрая умная девушка, чуть старше меня самой. Мать Летти умерла, когда девочке было двенадцать лет, и она с тех самых пор была в услужении. Хотя Летти говорила как жительница Лондона, от отца она унаследовала ирландскую и испанскую кровь: у нее была смуглая кожа и очень темные глаза, большие, с тяжелыми веками и длинными загнутыми ресницами. Ее длинные пальцы загрубели и покрылись мозолями от многих лет мытья, чистки и уборки, хотя она каждый день оттирала их пемзой. Летти понравилась мне с первого взгляда, и я часто помогала ей вытирать пыль и полировать мебель, просто чтобы был предлог с ней поговорить. Днем по субботам она встречалась с подругами — в большинстве своем тоже служившими, как и она, в домах в окрестностях Холборна и Черкенуэлла — в Сент-Джордж-Гарденз, и они вместе ходили на экскурсии; я так часто жалела, что не могу быть с ними!
Так и шла моя жизнь своим, лишенным цели путем, пока однажды, за завтраком, без малейшего предупреждения мой отец не объявил, что он нас покидает.
— Тебе давно пора покончить со школой, — сообщил он мне или, скорее, своей тарелке, так как он избегал моего взгляда, пока говорил мне об этом. — Ты уже достаточно взрослая, чтобы вести дом своей матушки, а мне необходимы тишина и покой, пока я не закончу мою книгу. Поэтому я уезжаю к Гонории, моей сестре, в Кембридж. Я подписал все необходимые бумаги, чтобы ты могла получать в банке денежное содержание, достаточное для того, чтобы вести дом, как он ведется сейчас, а также обеспечил тебе подписку в Библиотеку Мьюди, хотя многие из моих книг останутся здесь, ибо я забираю только свою рабочую библиотеку.
Из этого я поняла, что он никогда сюда не вернется: ведь я столько раз просила его о такой подписке, а он всегда отвечал, что мы не можем себе этого позволить.
— Но, папенька, — сказала я, — я ведь и так уже веду дом для вас (он давал мне деньги на ведение хозяйства каждый четверг, утром, вот уже год или даже больше), и как может ваша жизнь в Кембридже быть спокойнее, чем здесь?
Стеклышки его пенсне ярко блеснули.
— Я уверен, ты прекрасно понимаешь, чт я имею в виду, — ответил он. — И я не думаю, что от дальнейшей дискуссии может быть какая-то польза. Я во многом позволял тебе поступать по-своему, Констанс, и ты будь добра позволить мне поступать так же. Я уже сообщил мисс Хейл, что ты покинешь школу в конце этого семестра; сегодня она будет об этом с тобой говорить.
Он аккуратно сложил газету, поднялся из-за стола и ушел, прежде чем я успела спросить его, сказал ли он об этом маменьке.
День прошел словно в каком-то ступоре; я помню, как мисс Хейл — очень маленькая и такая полная, что она походила на медицинбол с ножками, — вызвала меня к себе в кабинет, но не могу припомнить ни одного слова из того, что она мне говорила. И только когда я вернулась перед вечером домой и услышала приглушенные звуки рыданий, доносившиеся из комнаты маменьки, ужас моего положения обрушился на меня со всей силой. Я, казалось, целую вечность простояла на лестничной площадке, изо всех сил желая, чтобы рыдания умолкли, прежде чем прокралась в свою комнату.
До той поры я мало задумывалась о будущем, если не считать детских грез, в которых, в конце учения в школе, я выходила замуж за бесстрашного исследователя новых мест и путешествовала с ним по всему миру, а маменька с папенькой прдолжали жить, как жили всегда. Теперь же я поняла, что отец давно строил планы поступить так, как поступил; я буду жить в заточении в этом доме, пока жива моя мать, если не ожесточу свое сердце настолько, чтобы оказаться способной покинуть ее, как это сделал он. Но даже этого я не смогла бы сделать, пока мне не исполнился двадцать один год, пока я не обрела возможности подыскать себе место работы.
Летти и миссис Гривз, хотя глубоко мне сочувствовали, вовсе не были так уж потрясены папенькиным дезертирством, как мне бы того хотелось. Миссис Гривз сказала, что это вообще чудо, что он оставался с нами так долго, а Летти заметила, что он, по крайней мере, не выбросил нас всех на улицу, как сделал ее отец. И может быть, сказала миссис Гривз, я смогу теперь уговорить свою мать вступить в Холборнское спиритическое общество, раз моего отца больше нет в доме и некому это запрещать: может быть, это Общество — как раз то, что ей нужно, чтобы ее немного приободрить. Мы с Летти при этом переглянулись: Летти по секрету говорила мне, что миссис Визи, которая порой председательствовала на сеансах на Лэмбз-Кондуит-стрит, любит выуживать информацию из служанок о тех, кто участвует в ее сеансах.
В конце концов я собралась с духом и отважилась снова пойти наверх и постучать в дверь к маменьке. Я нашла ее скорчившейся на маленьком низком стульчике, который она ставила прямо у входа в комнатку Элмы. Глаза у нее опухли от рыданий, и выглядела она такой старенькой и съежившейся, что я ощутила мучительные угрызения совести. Я опустилась рядом с ней на колени и обвила рукой ее застывшие, не откликающиеся на ласку плечи.
— Так, значит, твой отец сказал тебе? — спросила она тихим, печальным, лишенным интонаций голосом.
— Да, маменька.
— Это мне наказание.
— За что же, маменька?
— Что не уберегла Элму.
— Но, маменька, вы не могли ее спасти. И Элма теперь на Небе, вы когда-нибудь снова будете с ней вместе.
— Если бы только я могла быть уверена, — прошептала она.
— Маменька, но как же вы можете в этом сомневаться? Она была невинным ребенком, как же ей было не попасть прямо на Небеса?
— Я хотела сказать — а есть ли сами Небеса?
Новая мысль пришла мне в голову, как эхо моего собственного вопроса, заданного миссис Гривз: вместо того чтобы пытаться уговорить маменьку вступить в Общество, я сама вызову дух Элмы.
На следующее утро я избежала встречи с отцом, позавтракав на кухне, а когда вернулась из школы, его уже не было. Летти сказала мне, что в этот день он не пошел в музей: два человека с тележкой, полной ящиков, приехали к дому в половине десятого утра и упаковали вещи и книги под руководством отца, так что к двум часам он уже смог отправиться на вокзал Сент-Панкрас. Через полчаса после этого заходил доктор Уорбёртон. Отец оставил мне письмо на столике в прихожей, оно целиком состояло из инструкций, кроме последнего предложения, в котором говорилось: «Тебе не нужно писать мне, если только не случится что-то чрезвычайное. Тв. люб. отец, Теод. Лэнгтон».
Я не помню, чтобы я хотя бы что-то почувствовала; словно застыв, я поднялась к себе в комнату и принялась репетировать, готовясь к своему «сеансу»; я наблюдала за собой в зеркало из-под полуприкрытых век и пыталась вспомнить, как звучал голос Элмы. То, что приходило мне на память, было всего лишь смутным впечатлением от бессмысленных слов, которые Элма повторяла речитативом на мотивы церковных гимнов; к тому же я не могла сказать, действительно ли я это помню, или мне об этом рассказывала маменька, или это было смутное воспоминание о себе самой.
Маменька в тот вечер казалась не такой безутешной; я подумала, что доктор Уорбёртон, вероятно, дал ей успокоительное. Сидя на стуле напротив нее, я позволила себе закрыть глаза и уплыть в полудрему, пригревшись в тепле камина. Потом я начала напевать тоненьким, высоким голоском, выпевая звуки на мотив гимна «Все светло и прекрасно…», пока не услышала, что маменька заговорила и голос ее дрожит от переполняющего ее чувства.
— Элма?
— Да, маменька, — ответила я тем же детским голоском, не открывая глаз.
— Элма, это правда ты?
— Да, маменька.
— Где же ты?
— Здесь, маменька; ангел сказал, мне можно к тебе прийти.
— Почему же ты не приходила раньше, моя родная? Я потеряла тебя, и сердце мое разбилось!
Такого вопроса я не ждала и не знала, что отвечать.
— Я не хочу, чтобы ты печалилась, маменька, — наконец произнесла я. — Я счастлива здесь, на Небе, и придет день, ты меня увидишь, и мы никогда больше не расстанемся.
— Молю Бога, чтобы поскорее. Моя жизнь здесь — сплошная мука. Скорее бы она кончилась.
— Тебе нужно постараться быть повеселее, маменька, — беспомощно повторила я. — Мне становится грустно, когда я вижу, что ты плачешь.
— А ты всегда меня видишь, родная моя?
— Да, маменька.
— Тогда почему же ты раньше не приходила?
— Не могла найти пути, — пропищала я и, чтобы избежать других вопросов, снова принялась напевать, так чтобы мой голос постепенно замирал, словно удаляясь, а дыхание замедлялось.
Через несколько мгновений я сделала вид, что проснулась, испуганно вздрогнув, и, открыв глаза, увидела, что маменька смотрит на меня не спуская глаз, — раньше я никогда не видела, чтобы она так на меня смотрела.
— Кажется, я заснула, маменька. Мне снилась Элма.
— Нет, детка. Ты погрузилась в транс. Элма говорила со мной через тебя.
— Что это такое — транс? — совершенно невинным тоном спросила я.
— Это то… что делают спириты… Я хотела попробовать, но он мне запретил. Он сказал, что оставит меня, если только я близко подойду к этим сеансам… а теперь он все равно меня оставил. — Горло у нее перехватило, и она разразилась бурными, неудержимыми рыданиями.
Я подошла к ней, обняла и почувствовала, как впервые за все годы с тех пор, как не стало Элмы, маменька прижалась ко мне в ответном объятии, и мои слезы смешались с ее слезами.
В тот вечер я отправилась спать гораздо более счастливая, чем когда-либо раньше, думая, что маменька наконец-то поднимается из тьмы к свету. Но на следующий же вечер она захотела, чтобы я возобновила погружение в транс. Я сказала, что не знаю, как я это сделала, но попробую. Притворяясь, что заснула, я изо всех сил пыталась придумать что-то новое, чтобы сказать ей, но могла вызвать в памяти лишь смутные образы фигур в белых одеждах, омываемых золотым сиянием света. Что же, как предполагается, должны делать люди на Небесах, кроме как петь и играть на арфах? Миссис Гривз говорила о Стране вечного лета: может быть, Небеса — это что-то вроде замечательного летнего дня на природе, где Элма ездит на небесном пони по полям, усеянным прекрасными цветами? Но если Элме по-прежнему всего два года и она ждет, чтобы маменька прибыла на Небеса поскорее и не пропустила ни одного момента ее взросления, тогда она будет, конечно, слишком мала для пони, даже для небесного… В конце концов я оставила свои попытки и открыла глаза: выражение безутешного горя снова омрачало лицо маменьки.
— Так Элма к вам не приходила? — спросила я.
Она устало покачала головой.
— Но, маменька, вы же теперь знаете, что ей хорошо на Небе: вам больше не следует печалиться.
— Я не могу быть уверена, — может быть, ты просто разговаривала во сне… Если бы я только могла снова услышать ее голос…
Я смотрела на маменьку, и сердце у меня погружалось во мрак.
— Я не понимаю, как это произошло, маменька, но завтра я снова попытаюсь, — проговорила я наконец и очень скоро извинилась и ушла наверх, в свою комнату.
Я снова чувствовала, как ее горе черным облаком поднимается и обволакивает меня, но понимала, что не смогу продолжать этот обман в одиночку. Вот почему на следующий день, после полудня, я собрала все свое мужество и отправилась на Лэмбз-Кондуит-стрит, где принялась ходить взад и вперед, пока не отыскала дверь с надписью выцветшими золотыми буквами: «Спиритическое общество Холборна». Дверь находилась в стене рядом с магазином шляпника. Я так долго стояла там в нерешительности, что ко мне вышел сам шляпник, и, когда я сказала ему, что хотела бы повидать миссис Визи, он направил меня в другой дом, расположенный дальше по улице. Там девочка-служанка, которой на вид было не более десяти лет, попросила меня подождать, и через некоторое время ко мне вышла полная седовласая женщина, с ног до головы одетая в черное.
Поздоровавшись со мной, она спросила:
— Что же вам может быть нужно от меня, моя милая?
Ее манера говорить немного напоминала манеру Энни.
Я принялась объяснять ей, очень сбивчиво, про Элму и маменьку, и тут она предложила, чтобы мы вместе прогулялись к Приюту для найденышей, где она любит сидеть, глядя на детей. Что-то в ее голосе, когда она это говорила, навело меня на мысль, что она, возможно, тоже потеряла ребенка, но, когда я осмелилась спросить ее об этом, она ответила, что нет, у нее никогда не было детей. Ее муж, капитан морского судна, утонул у берегов Вест-Индии двадцать лет тому назад.
— Он до сих пор приходит ко мне — иногда, — сказала она. — Но духами нельзя командовать, знаешь ли.
Она вздохнула и погладила мою руку: по-матерински простая женщина, совершенно не похожая на мое представление о спирите-медиуме. Пока мы с ней прогуливались, я рассказала об уходе папеньки и о том, как он запрещал нам даже помышлять о спиритизме; к тому времени, как мы с ней расположились на скамье у статуи ангела, я решила полностью довериться ей и даже рассказала о том, как притворилась, что вызвала Элму.
— Я понимаю — дурно было обманывать маменьку, — говорила я, — но она так долго была несчастна, и, если только она могла бы убедиться, что Элме хорошо на Небесах, я думаю, она могла бы выздороветь.
— Вы не должны себя корить, моя милая. Как знать, возможно, это дух вашей сестры подвигнул вас заговорить ее голосом: вы можете обладать истинным даром, пока еще не подозревая об этом.
— А как я узнаю об этом?
— Чувствуешь… что тебя подхватывает… они такие сильные, порой тебе кажется, что тебя растрясут на кусочки. А после, когда они тебя покидают, такую всю опустошенную… будто сосуд, которым воспользовались, а потом выбросили… Когда я была молодая, как вы, меня наполнял их свет… а сейчас они почти и не приходят совсем. Но ты не можешь забыть, моя милая, не можешь это забыть — никогда.
Она опять погладила мою руку и глубоко вздохнула, а я почувствовала, что слезы жгут мне глаза.
— Но если они к вам не приходят… — отважилась я спросить.
Миссис Визи ответила мне не сразу. По другую сторону изгороди девочки-найденыши собирались во дворе по двое, по трое и по четверо, прыгали через веревочку; казалось, это те же самые девочки, на которых мы с Энни смотрели десять лет тому назад.
— Нам надо помогать людям верить, — сказала наконец миссис Визи, — таким, как ваша бедная маменька. В Лондоне не найдется ни одного медиума, кто бы не притворялся время от времени, и как же это может быть дурно, если приносит утешение тем, кто горюет?
— А… те, кто приходит на ваши сеансы, должны платить деньги?
— Боже упаси, конечно нет, моя милая; мы проводим небольшой сбор потом, и те, кто может себе это позволить, дают — кто сколько может. Но никого, кто в нас нуждается, мы не отвергаем.
Мы помолчали. После паузы я спросила:
— Миссис Визи, а вы сами когда-нибудь видели духа?
— Нет, моя милая, этими моими глазами — никогда. Мой дар не повел меня по этому пути. Но вы знаете, моя милая, в вас есть что-то такое… Я бы вовсе не удивилась, если бы вы оказались избранной.
— Но я вовсе не хочу быть избранной, — сказала я. — Я только хочу, чтобы маменька снова была счастливой.
— Это и есть признак истинного дара, моя милая, не желать этого. А раз уж мы говорим о вашей маменьке, почему бы вам не привести ее к нам на собрание завтра?
— Маменька не выходила из дому уже много лет, — объяснила я. — Но мне самой очень хотелось бы прийти к вам, если можно.
Вот почему на следующий вечер, в половине седьмого, я вышла из дому, сказав маменьке, что у меня болит голова и мне нужно выйти погулять. Она уже снова погрузилась в темную пустоту своего горя, но я не могла рискнуть снова вызывать дух Элмы, пока не увижу, как миссис Визи проводит свои сеансы. Шла первая неделя июня, было совсем светло, но в воздухе уже ощущался вечерний холодок. Дверь в помещение Общества была открыта, я поднялась по узкой лестнице, как объяснила мне накануне миссис Визи, и вошла в полутемную комнату с деревянными панелями по стенам, где занавеси были уже задернуты. Единственным предметом обстановки здесь был большой круглый стол, за которым расположилось примерно с полдюжины человек, в том числе и миссис Визи, которая сидела спиной к камину, где не очень жарко горел уголь. Она тепло поздоровалась со мной, представила меня своему кружку и пригласила сесть напротив себя, между неким мистером Айртоном, по другую руку которого сидела его жена, и пожилой женщиной по имени миссис Ратледж. Была здесь и еще одна пожилая супружеская пара — мистер и миссис Бэчелор, и еще мистер Кармайкл, невероятно толстый человек: несколько его подбородков словно проливались на необъятное пространство жилета. У него были влажные, бледные глаза, и дышал он с негромким присвистом.
Эти люди, как я позднее узнала, были постоянными посетителями сеансов миссис Визи. Вслед за мной в течение нескольких минут появились еще люди: они приходили до тех пор, пока последнее место за столом не оказалось занято; тогда мистер Айртон поднялся с места и закрыл дверь. Затем он предложил нам всем взяться за руки и пропеть «Пребудь со мной». Мы пропели этот гимн, довольно вразнобой, а затем и еще несколько гимнов; за это время миссис Визи как-то обмякла на своем стуле и, по-видимому, погрузилась в дрему.
Миссис Визи говорила мне о «хозяевах» — духах, которые вещают устами медиума, и все же я испугалась и вздрогнула, когда она заговорила грубым мужским голосом. Мистер Айртон приветствовал этот голос, назвав его «капитаном Визи». Послания были совершенно обыкновенные, но трогающие до слез: например, мистеру Кармайклу было сказано, что Люси следит за ним, как всегда, и что его «теперешнее затруднение» очень скоро разрешится. Он отреагировал на это сообщение глубоким свистящим вздохом, почти рыданием, и склонил голову. Каждый из сидящих за столом получил послание, и я могла видеть, как жадно они прислушивались к каждому слову. В послании для меня говорилось: «Элма говорит, ты поступила правильно», и, хотя я знала, что транс миссис Визи притворный (и на самом деле мне показалось, что одно ее веко слегка дернулось, когда она или, скорее, капитан Визи говорил со мной), у меня все равно от этого в горле встал ком.
Она перестала говорить, и я решила, что сеанс окончен, когда ее глаза, которые в течение всего представления были закрыты, вдруг широко раскрылись и, по-видимому, устремились на некий невидимый прочим объект, витающий где-то над столом.
— Элма, — произнес грубый голос капитана, — Элма станет говорить через Констанс.
Присутствующие ахнули все разом и затаили дыхание. У меня на шее под затылком встали дыбом все волоски. Миссис Визи резко вздрогнула и, казалось, осознала, где она и кто ее окружает.
— Мисс Лэнгтон, — хрипло произнесла она, — вы должны делать то, что он велит. Закройте глаза и вызовите образ вашей сестры.
Голос ее был настойчивым, повелительным; я не могла сейчас сказать, притворяется она или нет. Я закрыла глаза, ощущая, как дрожат в моих руках руки моих сотоварищей, и попыталась сосредоточить все свои мысли на Элме. Через какие-то мгновения я почувствовала, как легкая, почти звучащая вибрация поднимается по моим рукам, охватывая все тело.
— Я чувствую силу, — сказала миссис Визи. — Здесь кто-то есть?
«Это всего лишь мурашки, просто руки онемели…» — испуганно повторяла я себе, силой воли пытаясь заставить эту вибрацию прекратиться. Однако мне казалось, что у меня в горле накапливаются слова, грозя задушить меня, если я их не выговорю, и, чтобы помешать этому удушью, я начала напевать голосом Элмы, как делала это накануне, выпевая звуки на мотив гимна «Все светло и прекрасно». И вот, очень медленно, напряжение стало ослабевать, и мои руки перестали дрожать.
— Элма, — сказала миссис Визи, — скажи нам, зачем ты пришла? — Голос ее больше не был хриплым.
— Для маменьки, — пропищала я.
— У тебя есть послание для маменьки?
— Скажите маменьке… — Я замолчала, лихорадочно соображая, что бы такое сказать. — Скажите маменьке… хорошо на Небе. Скажите, пусть приходит сюда, к вам.
— Обязательно скажем. И… ты не хочешь ли поговорить с кем-нибудь еще?
Я не ответила, но принялась снова напевать, стараясь, чтобы мой голос постепенно замирал, словно удаляясь, а через несколько мгновений сделала вид, что проснулась.
Три дня спустя маменька, щурясь и помаргивая, вышла на дневной свет. Хотя ей не было еще и шестидесяти, выглядела она так, будто она моя прабабка: в потрепанном траурном платье порыжевшего коричневого цвета, маменька судорожно цеплялась за мою руку. Выражение ее лица, когда она смотрела вокруг, было растерянным, но странно нелюбопытным, и я вдруг осознала, что она практически не видит ничего из того, на что я ей указываю: она стала такой близорукой, что ее мир сократился до кружка всего в несколько футов шириной.
Миссис Визи шепнула мне так, чтобы никто не слышал, что она уверена — Элма снова захочет говорить моими устами, и так оно и оказалось. Я чувствовала, как дрожит рука маменьки в моей ладони, когда я начала напевать голосом Элмы, и, хотя она задавала более или менее те же самые вопросы и получала на них более или менее такие же ответы, как в тот первый вечер в гостиной, она, как и тогда, плакала от счастья, когда сеанс закончился. Мы оставались там еще некоторое время, беседуя с мистером и миссис Айртон, которые потеряли обоих своих сыновей в эпидемию холеры. Я пригласила их зайти к нам на чашку чая на следующей неделе, полагая, что все пойдет хорошо.
Некоторое время казалось, что так оно и идет. Маменька по-прежнему способна была думать только об Элме, ничто другое ее не интересовало. Она отказалась от возможности носить очки на том основании, что нет ничего такого, что ей нужно было бы видеть… Но я была в таком восторге — ведь она стала теперь общаться с другими людьми, — что меня нисколько не беспокоило то, что все их разговоры были об утратах, понесенных в этом мире, и о радостных встречах в мире загробном. Спиритическое общество собиралось два раза в неделю, а между сеансами я порой сидела с миссис Визи на скамье перед Приютом для найденышей. Там она обучала меня искусству быть спиритом-медиумом, всегда основываясь на понимании, что мы просто стремимся помочь духам выполнить их задачу, и предлагала послания, которые Элма могла бы передавать другим участникам сеансов. Со временем я поняла, что она готовит меня себе в преемницы, хотя я никогда не была уверена в ее истинных мотивах, как никогда не была уверена в том, действительно ли она верит в свой дар или нет. Я подозреваю, что — как и у меня — у нее бывали проблески спиритического дара, мимолетные и не вполне определенные, приходящие к тебе, когда их менее всего ожидаешь.
Миссис Визи утверждала, что меж нами существует духовное родство; однако я сознавала, что нас еще связывают и наши откровенные признания друг другу: ни одна из нас не могла бы позволить себе раскрыть секреты другой, и я иногда поражалась, почему она выбрала меня. Еще я заметила, что добровольные даяния возрастали по мере того, как развивалось наше сотрудничество; все деньги, разумеется, шли миссис Визи. Однако, хотя меня порой мучила совесть, обман не казался мне таким уж дурным делом, раз он совершался ради маменьки. Наше Общество вовсе не было обществом людей знатных: в него входили обедневшие мелкопоместные дворяне, респектабельные дамы, сами ведущие свой дом, люди, представляющие не очень хорошо обеспеченную часть своего сословия. Большинство участников сеансов — и в их числе, разумеется, моя маменька — стремились, а то и просто решили раз и навсегда верить всему, что бы ни сказал им их медиум, и с помощью миссис Визи я стала обретать репутацию, которая меня и радовала и тревожила. Я должна признаться, что наслаждалась властью, которую эта репутация мне даровала, — ведь к моим словам жадно прислушивались взрослые мужчины и женщины. А порой — хотя я никогда не была в этом вполне уверена — я ощущала, что мой притворный транс превращается в настоящий. Звуки нарастали, становились громче: потрескивание углей в камине, едва слышное посвистывание астматического дыхания мистера Кармайкла… и вот уже кровь плещет и гремит у меня в ушах, и звуки начинают обретать форму, становятся словами или, вернее, тенями слов, будто это чья-то беседа, услышанная на большом расстоянии. И все же чем больше я этим занималась, тем меньше я верила во все относящееся к миру духов, которых мы с такой уверенностью вызывали и цитировали.
Я надеялась, что маменьку удовлетворят регулярные послания от Элмы, но по мере того, как надвигалась осень и дни становились все короче, у нее все чаще стал снова появляться прежний, затравленный взгляд человека, неотступно терзаемого печальными мыслями. Как она может быть уверена, спрашивала она, что это и вправду говорит Элма? И почему я не могу вызывать ее дома? Я пыталась предупредить эти вопросы, объяснив, что первый вызов Элмы был избранным ею самой способом вовлечь нас в кружок миссис Визи, однако мои уверения звучали неубедительно даже на мой собственный слух. Слышать голос Элмы маменьке стало уже недостаточно — он ничего не доказывал. Моя мать хотела видеть Элму, коснуться ее, подержать на руках, и, услышав от других участников сеансов, что есть такие медиумы, которые могут делать духов видимыми, она стала задаваться вопросом, почему же я не отвезу ее к такому медиуму, и наконец произнесла этот вопрос вслух. Миссис Визи неодобрительно относилась к манифестациям — проявлению духов. Использование кабинета, утверждала она тоном праведницы, — явный признак жульничества. Но воспользоваться этим аргументом в разговорах с маменькой мне вовсе не хотелось; я думала о том, чтобы составить послание от Элмы в соответствии со строкой «блаженны те, что не видели, но все же уверовали». Однако я сомневалась, что это утолит ее неукротимую жажду. Поэтому я решила сама посетить сеанс с манифестацией в надежде отыскать кого-то, кто сможет предъявить убедительный образ Элмы угасающему зрению моей матери.
Некоторые члены нашего кружка говорили мне — правда, так, чтобы не слышала миссис Визи, — о некой мисс Карвер, чьи сеансы проходили в доме ее отца на Мэрилебоун-Хай-стрит. Говорили, что Кейти Карвер очень миловидна и способна не только вызывать своего «хозяина», столь же привлекательного духа по имени Арабелла Морс, но и целый полк духов. Только когда я уже благополучно обеспечила себе место на очередном сеансе мисс Карвер и внесла гинею («на благотворительные цели»), мне пришло в голову, что нужно было назваться вымышленным именем. Мисс Лестер, молодая женщина, принявшая от меня деньги, провела меня в тускло освещенную комнату, обставленную точно так же, как наша на Лэмбз-Кондуит-стрит, только, кроме круглого стола, тут были еще и ковры. Свечи горели на столе и внутри алькова в дальнем углу комнаты. Альков был небольшой, величиной примерно в шесть квадратных футов, с тяжелыми драпировками от потолка до пола, подвязанными впереди, чтобы показать, что в алькове нет ничего, кроме простого стула с прямой спинкой.
Когда все места за столом были заняты (всего нас было там, я думаю, человек пятнадцать), появилась сама мисс Карвер, и все джентльмены поднялись на ноги и приветствовали ее поклоном. Она была действительно хороша собой, небольшого роста, полногрудая, со светлыми волосами, заплетенными в косы и уложенными вокруг головы. Одета она была в простое и свободное белое платье из муслина. Мисс Лестер представила нас по очереди; участники сеанса были одеты гораздо более тщательно, чем в кружке миссис Визи, но единственное имя, которое мне запомнилось, было имя мистера Торна — высокого светловолосого молодого человека, сидевшего за столом напротив меня. Что-то в выражении его лица — тень саркастической усмешки? — привлекло мое внимание, и я заметила, что мисс Карвер посмотрела на него очень пристально, когда подошла его очередь быть представленным.
Я знала, что во время таких сеансов медиум сидит внутри кабинета, но была очень удивлена, когда по сигналу мисс Карвер несколько мужчин (но не мистер Торн) прошли следом за нею в альков и под наблюдением мисс Лестер накрепко привязали ее к стулу чем-то вроде шелковых шарфов. Узлы были проверены, мужчины вернулись на свои места; мисс Лестер погасила свечи в кабинете, задернула драпировки и попросила всех нас взяться за руки.
— Вы не должны нарушать круг, если только дух не пригласит вас это сделать, — сказала она. — Такие манифестации — очень большое напряжение для мисс Карвер; если вы не станете поступать точно так, как вам сказано, вы можете причинить ей вред.
После этого она попросила нас спеть гимн «Господь наш Спаситель во веки веков…», забрала канделябр и тихо вышла из комнаты, оставив нас в полной темноте.
Мы пропели, пожалуй, около полудюжины гимнов, ведомые мощным баритоном, раздававшимся где-то справа от меня, когда я вдруг заметила слабое сияние в том углу, где находился кабинет. Сияние стало ярче и превратилось в сверкающий нимб вокруг смутных очертаний головы, а затем, казалось, стало разворачиваться книзу, обрисовывая фигуру женщины, окутанную сияющими полотнищами света. Она заскользила прочь от кабинета и начала совершать кружение вокруг стола. Когда она приблизилась, я смогла разглядеть движение ее членов под светящимися вуалями, а затем блеск глаз и некое подобие улыбки. Эффект ее появления ясно выразился в участившемся дыхании моих компаньонов. «Арабелла, — произнес мужской голос из тьмы слева от меня, — не подойдешь ли ты ко мне?»
Она прошла за моим стулом, оставив вполне ощутимый запах духов (и, как мне показалось, человеческой плоти), проскользнула поближе к столу, так что человек, заговоривший с ней, был освещен сиянием ее одежд, и поцеловала его в макушку, вызвав глубокий вздох присутствующих, а затем снова скользнула прочь. Она завершила уже почти три четверти круга, когда я услышала приглушенное восклицание, скрип стула и увидела новый огонек, поплывший вверх из тьмы перед нею: небольшой фиал, наполненный сиянием, осветил лицо мистера Торна, который протянул другую свою руку и схватил за запястье ускользающий дух. «Нет нужды сопротивляться, мисс Карвер, — произнес он холодно. — Мое имя — Вернон Рафаэл, из Общества психических исследований. Не хотите ли вы объясниться с присутствующими?»
Вся комната внезапно пришла в движение. Сидевшие рядом со мной отпустили мои руки, опрокидывались стулья, в нескольких местах зажглись спички, высветив мистера Торна — или, вернее, мистера Рафаэла, — державшего на расстоянии вытянутой руки весьма разгневанную мисс Карвер, чей корсет и панталоны отчетливо виднелись сквозь множество слоев прозрачной ткани, кажется кисеи. Секундой позже она вырвала у него свою руку и бросилась назад в кабинет, рывком задернув за собою драпри.
Я ожидала, что участники сеанса выволокут ее оттуда обратно, но, к моему вящему удивлению, несколько мужчин схватили вместо нее Вернона Рафаэла, крича, что его вмешательство — полное безобразие, оскорбление и чертовски позорный поступок, и потащили его к двери. Совершенно непроизвольно я поднялась с места и последовала за ними. «Ну хорошо, хорошо, я и сам уйду, без шума», — услышала я слова Вернона Рафаэла, когда они выталкивали его на крыльцо и вниз по ступеням, а вслед за ним выкинули на улицу и его шляпу. На меня же никто не обратил ни малейшего внимания, так что я взяла свою накидку и шляпку с вешалки в прихожей и спустилась с крыльца следом за ним. На улице я подождала, пока не услышала, как дверь за мной закрылась; Вернон Рафаэл медленно удалялся, стряхивая со шляпы пыль.
Когда я догнала его и пошла рядом, он грустно взглянул на меня:
— Вы тоже явились упрекать меня за жестокость к духам, мисс… э…
— Мисс Лэнгтон. Да нет. Я только хотела…
Я умолкла, задавая себе вопрос: так чего же на самом деле я от него хотела? При свете дня его волосы оказались цвета соломы, с рыжеватым оттенком, а глаза — очень синие, только это была какая-то холодная синева, и в складе лица виделось что-то немного волчье; но мне понравились иронические нотки в его голосе. Мы пошли дальше вместе; день клонился к вечеру, и улица была довольно тиха.
— Ваша работа в Обществе, мистер Рафаэл, имеет целью раскрывать обман?
Миссис Визи предостерегала меня от Общества психических исследований: это скептики, ни во что не верящие люди, говорила она, не испытывающие никакого уважения к ушедшим от нас.
— В общем, да, в каком-то смысле: я по профессии — один из их исследователей, но обнаружение мошенничества есть лишь часть моей работы, фактически это скорее увлечение, а не работа. А вы, мисс Лэнгтон? Что привело вас в гостиную мисс Карвер?
И снова я пожалела, что не скрыла своего имени; что, если он займется Холборном? Но тут мне пришло в голову, что бояться, собственно, нечего, раз я знаю, кто он такой.
— Любопытство, — ответила я. — Вы полагаете, мистер Рафаэл, что все спириты-медиумы — обманщики?
— Все медиумы — проявители духов — да.
— А психомедиумы? — Я слышала этот термин от миссис Визи.
Он с любопытством взглянул на меня:
— Я вижу, вам кое-что известно об этом предмете. Некоторые — да, обманщики; другие, в большинстве случаев, самообольщаются.
— В большинстве?
— Ну… Я ведь скептик, а не убежденный атеист — во всяком случае пока еще нет. Герни и Майерс — вы о них слышали? — отобрали несколько весьма замечательных случаев: они исследуют субъектов, которые утверждают, что видели призрак друга или родственника в момент смерти этого человека, но определенного вердикта они еще не вынесли. А вы, мисс Лэнгтон? Во что вы верите?
— Не знаю, во что я верю, но… — Я решила в конце концов рискнуть. — Моя сестра умерла, когда мне было пять лет, и моя мать от горя с тех самых пор впала в прострацию. Откровенно говоря, мистер Рафаэл, если бы я могла отыскать медиума, который смог бы убедить мою мать, что Элме хорошо на Небесах, я хотела бы, чтобы она обрела это утешение. Вот я и подумала: может быть, есть кто-то, кого вы могли бы рекомендовать?
— Мое дело, мисс Лэнгтон, — он говорил так, будто моя просьба его скорее позабавила, чем рассердила, — разоблачать обманщиков, а не рекомендовать их.
— Хорошо вам рассуждать так, мистер Рафаэл: вы умны, уверены в себе и чувствуете себя на своем месте в этом мире, но почему же нужно лишать таких, как моя мать, кто просто раздавлен тяжестью горя, того утешения, которое может принести им сеанс?
— Потому что это ложное утешение.
— Это жесткая доктрина, мистер Рафаэл, кредо мужчины, если мне будет позволено так сказать. Разве вам никогда не приходилось лгать или умалчивать о чем-то, чтобы пощадить чувства другого человека? Если бы вы, скажем, потеряли брата и ваша матушка была бы в прострации от горя, стали бы вы так строго настаивать — как настаивал мой отец, — чтобы она не смела получать утешение на сеансах?
Надо отдать справедливость — он выглядел несколько обескураженным.
— Признаюсь, мисс Лэнгтон, что мне не хотелось бы выводить ее из заблуждения. Но возьмем другую сторону медали — как быть с теми медиумами, кто безжалостно, ради наживы охотится за горюющими и живет за их счет? Вы полагаете, им следует позволить свободно бесчинствовать?
— Думаю, нет, — неохотно согласилась я. — Но ведь не все они такие.
— Вы, очевидно, судите по собственному опыту.
— Очень небольшому… Так, значит, нет никого, кого вы могли бы мне назвать?
— Но разумеется, мисс Лэнгтон, ваша матушка нуждается в помощи врача, а не медиума.
— Врач навещал ее все эти двенадцать лет, — сказала я, — без малейшей пользы.
— Понимаю… Трудность заключается в том, мисс Лэнгтон, что, если бы я направил вас к известному или хотя бы подозреваемому мошеннику, я нарушил бы свой долг перед Обществом, в котором работаю. И, кроме того… Мисс Карвер считается одной из лучших в Лондоне: вы сами имели возможность наблюдать, как рьяно защищают ее ее обожатели.
— Но ведь не может быть сомнений, — возразила я, — что после сегодняшнего… ее репутация утрачена безвозвратно.
— Вовсе нет, — весело откликнулся он. — В спиритической прессе поднимется фурор, некоторые из ее приверженцев отпадут, но на их место придут другие. Это лишь часть игры.
— Вам так это представляется?
Его ответ был заглушен криком уличного торговца: мы подходили к Оксфорд-стрит, и движение на улице возрастало.
— Мисс Лэнгтон, — произнес он, — я собирался вернуться в помещение Общества в Вестминстере, но не могу ли я проводить вас домой — если, конечно, вы направляетесь домой?
— Благодарю вас, нет. Я привыкла ходить одна.