Мальчик с голубыми глазами Харрис Джоанн
— Конечно есть, Эмили, — ответил он, и теперь в его голосе прозвучат слабый намек на улыбку. — Эмили Уайт пахнет розами. Точнее, той розой, что растет у самой стены в дальнем углу розария. Доктор Пикок сказал, что она называется «Альбертина». Вот чем пахнет твое имя.
КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕJennyTricks: (сообщение удалено).
blueeyedboy: (сообщение удалено).
JennyTricks: (сообщение удалено).
Albertine: Ну спасибо вам…
15
Время: 04.29, вторник, 12 февраля
Статус: ограниченный
Настроение: хорошее
Музыка: Genesis, The Lady Lies
И в то самое мгновение я понял: она притворяется. Ей еще и восьми нет, а она уже оказалась умнее их всех — тех, кто устроил кипеж в прессе, тех, кто считает, что создал ее.
— На что это похоже?.. То, что ты делаешь?
Даже тогда она была прекрасна. Кожа точно ванильное мороженое, и эти мягкие темные волосы, и эти глаза Сивиллы. Хорошее питание и воспитание — вот и кожа хорошая. Ну а благородное происхождение чувствовалось у нее в каждой черте: лоб, скулы, запястья, шея, ключицы — все точно резцом выточено и совершенно обворожительно. И тем не менее…
— На что это похоже?.. То, что ты делаешь?
В противном случае она бы никогда так об этом не спросила. Нет — если бы сама говорила правду. Такие вещи мы ощущаем остро, они глубоко врезаются в наше восприятие, словно бритва в кусок мыла; их невидимые острия оставляют в душе такие же глубокие порезы, как красота. Ее красота.
И та ее ложь лишь подтверждала мою правоту, но я уже понял, как неразрывно она со мной связана. Мы оба товарищи по духу, оба обманщики, оба вечные плохие парни — во всяком случае, в душе. И не имело смысла уточнять, когда я смогу — если это вообще возможно! — снова ее увидеть. И с обычным-то ребенком было бы достаточно трудно устроить тайное свидание, а уж с этой слепой девочкой, ставшей теперь знаменитостью… У меня не было ни малейших шансов.
Вот тогда-то и начались мои сны и мечты. Никто ведь ничего по-настоящему не объяснил мне ни насчет гормонов и взросления, ни насчет секса. Для женщины, имеющей трех сыновей-подростков, мать проявляла поразительную стыдливость в подобных вопросах, и, когда пришло время, большую часть сведений я получил от братьев, этакое просвещение вдогонку, так что по-настоящему я вовсе не был готов к притягательности реального опыта.
Повзрослел я довольно поздно. Но в ту весну, словно мстя кому-то, я стремительно наверстывал свое отставание. Я вырос сразу на три дюйма, кожа моя очистилась от прыщей, и я вдруг очень резко и даже как-то неприятно стал ощущать свое тело. Все органы чувств заработали с предельной интенсивностью — будто мне раньше их чрезмерной активности не хватало! Порой, проснувшись утром, я бывал сильно возбужден, в том числе и сексуально, и мне требовалось несколько часов, чтобы успокоиться и прийти в себя.
Настроение тоже менялось чуть ли не ежеминутно — от давящего уныния до нелепого восторга; чувства были обострены до предела; мне отчаянно хотелось влюбиться, прикасаться к своей возлюбленной, целовать ее, ощущать ее тело, познать ее…
Теперь мою жизнь пронизывали новые, очень живые, исполненные страсти сны, которые я записывал в Синюю книгу; эти сны наполняли мою душу стыдом и отчаянием, а также невероятным, каким-то бешеным восторгом.
Найджел еще за несколько месяцев до этого предупредил меня, что вскоре, возможно, мне придется самому стирать свое белье. Теперь я понял, что он имел в виду, и взял его совет на вооружение. Я стал тщательно проветривать комнату и три раза в неделю сам стирал свои простыни в надежде избавиться от пропитавшего их запаха юношеского пота, противного, как вонь сидящей в клетке циветты. Мать никак это не комментировала, но я чувствовал, как нарастает ее неодобрение, словно я виноват и в том, что мне приходится расставаться с детством.
«Какой же мама стала старой, — думал я, — и какой жесткой, кислой, словно недозрелое яблоко». Теперь в ней к тому же ощущалась какая-то безнадежность — и в том, как она посматривала на меня за обеденным столом, и в том, как приказывала мне «сесть, кушать как следует и перестать, ради бога, сутулиться»…
По настоянию матери я продолжил занятия в школе, и мне даже удалось скрыть от нее тот факт, что в классе я один из последних. Но к Пасхе у меня над головой дамокловым мечом нависли публичные экзамены, а по большинству предметов я считался неуспевающим. Моя орфография чудовищно хромала, от математики у меня начинались головные боли, которые становились тем сильнее, чем больше я старался сосредоточиться; в итоге один вид школьной формы, висевшей на спинке стула, вызывал у меня мигрень — просто по ассоциации.
И мне совершенно не к кому было обратиться за помощью. Мои преподаватели — даже те, кто доброжелательно ко мне относился, — явно разделяли мнение о том, что я просто не предназначен для академических занятий. И я вряд ли смог бы объяснить им истинную причину снедавшего меня беспокойства. Разве мог я признаться кому-то из них, что более всего меня пугает разочарованность собственной матери?
А потому я тщательно скрывал любые признаки своего грядущего провала. Я подделывал подпись матери на записках, объяснявших ту или иную причину моего отсутствия на уроках. Я прятал листки с отметками и требованиями зайти в школу, я лгал, я подделывал итоговые оценки. Но мать все-таки что-то заподозрила и начала собственное тайное расследование; видимо, она догадалась, что я врал ей, позвонила в школу, выяснила, где именно я обманывал, встретилась с моим классным руководителем и завучем и узнала, что с Рождества меня почти не видели в классе и что в связи с затяжным гриппом я пропустил экзамены…
Помню вечер после той ее беседы с учителями. Мать приготовила на ужин мое любимое блюдо — жареного цыпленка с перцем чили и молодыми кукурузными початками. Вообще-то я должен был обратить на это внимание как на признак надвигающейся бури. О том же свидетельствовала и одежда матери — она не переоделась, а осталась в своем парадном темно-синем платье и в туфлях на высоченных каблуках. Но я был настроен чересчур благодушно, поэтому и близко не сообразил, что меня пытаются убаюкать, внушить мне фальшивое ощущение безопасности. Ничто в ней не намекнуло мне, какие страшные кары вот-вот обрушатся на мою беспечную голову. Я даже ничуть не встревожился.
Возможно, я действительно был слишком беспечен. А может, просто недооценивал собственную мать. Или кто-то увидел, как я слоняюсь по городу с украденной камерой, и донес ей…
Так или иначе, а мать теперь все знала. Знала, исподтишка наблюдала за мной и выжидала подходящего момента; затем встретилась с заведующим школой и нашей классной руководительницей миссис Платт, вернулась домой и, не снимая выходного платья, приготовила на обед мое самое любимое блюдо. Когда я все с аппетитом съел, она усадила меня на диван и даже телевизор включила, а сама пошла на кухню (я решил, что мыть посуду), но вскоре вернулась, и вот тут, хотя она не проронила ни звука, я сразу все понял: от нее пахло духами «L'Heure Bleue». Она наклонилась и прошипела мне прямо в ухо:
— Ах ты, маленький говнюк…
Я резко повернулся, и тогда она меня ударила. Обеденной тарелкой. Ударила прямо в лицо. Несколько мгновений я разрывался между острой болью, пронзившей бровь и скулу, и отвращением к тем объедкам, которые на меня посыпались; обглоданные цыплячьи косточки и кукурузные кочерыжки вместе с остатками жира испачкали мою физиономию и запутались в волосах, и это ужаснуло меня куда сильнее, чем боль и даже кровь, которая буквально заливала мне глаза, окрашивая все вокруг алым…
Голова закружилась, и я, пытаясь отступить, сильно ударился копчиком об угол дивана, отчего по всему позвоночнику волной прошла острая леденящая боль. Мать снова ударила меня, на этот раз в губы, а потом повалила на пол, уселась сверху и стала колотить по лицу, по плечам и вообще куда придется, пронзительно выкрикивая:
— Ах ты, лживый маленький говнюк! Мерзкий прохвост! Жалкий мерзавец!
Я понимаю: вам кажется, что я легко мог бы дать сдачи. Воспользоваться хотя бы словами, если не кулаками. Но у меня попросту не нашлось таких магических слов. Да и не могло найтись — где было взять такие признания в любви, которые усмирили бы мою мать? Да ни одна моя попытка доказать собственную невиновность не сумела бы остановить волну этой свирепой ярости!
Именно слепая ярость меня и пугала; безумный, реактивный гнев матери был куда страшнее, чем любые удары, пощечины и даже липкая вонь витаминного напитка, странным образом являвшаяся неотъемлемой частью всего происходящего. Мать так пронзительно орала мне прямо в ухо свои проклятия, что в итоге я завопил:
— Мама! Пожалуйста! Мама, остановись!
Свернувшись клубком на полу возле дивана, я закрыл голову руками, чувствуя во рту вкус крови. Я не плакал, а лишь слабо попискивал, точно страдающий от недостатка кислорода беспомощный новорожденный младенец с синим личиком, своими жалкими возгласами отмечая каждый ее удар, пока мир вокруг из кроваво-красного не стал постепенно сине-черным и взрыв ее бешенства наконец не начал сходить на нет.
Потом мать ясно дала мне понять, до какой степени я разочаровал ее. Сидя на диване и прижимая одну салфетку к рассеченной губе, а вторую — к рассеченной брови, я слушал длинный-предлинный список своих преступлений, а когда она вынесла мне окончательный приговор, не выдержал и зарыдал.
— Учти, теперь я глаз с тебя не спущу, Би-Би, — пообещала она.
И я вижу их — глаза моей матери, точно бдительное всевидящее око. Я ощущаю ее взгляд, будто свежую татуировку, будто ссадину на обнаженной коже. Порой я представляю ее глаза, синие, как синяк, как больничный халат, как выцветший синий комбинезон заключенного. Они ставят на мне метку, от которой никуда не деться, — это метка моей матери, метка Каина, и смыть ее невозможно.
Да, я безумно разочаровал ее. Во-первых, своей бесконечной ложью — словно, открыв правду, я избавил бы себя от того, что она со мной сделала. Во-вторых, своими бесконечными неудачами (безнадежными попытками стать лучшим в классе и хорошим сыном для нее, то есть жить так, как хотела она).
— Пожалуйста, мама!
Мне было больно дышать; впоследствии выяснилось, что у меня сломаны два ребра. Нос тоже был сломан; вы и сами видите, что он не совсем прямой. А если хорошенько приглядеться, то у меня на губах еще можно различить маленькие шрамики — тонкие, как нитка, неровные стежки, словно сделанные школьником на уроке труда.
— Тебе некого винить, кроме себя самого, — заявила она, словно лишь слегка, по-матерински меня отшлепала за какой-то ерундовый проступок. — Так, теперь что там у тебя с этой девчонкой?
— С какой девчонкой? — совершенно машинально отозвался я.
Мать поджала губы и так кисло усмехнулась, что по спине у меня точно ледяным пальцем провели.
— Не строй из себя святую невинность! Мне-то ясно, что было у тебя на уме, когда ты преследовал ту слепую девчонку!
Неужели это миссис Уайт нажаловалась? А что, если мать пробралась в мою темную комнатку? А если кто-то из ее приятельниц намекнул, что, дескать, видел меня в городе с фотоаппаратом в руках?
Нет, она и так все уже знала. Знала, и все. Как всегда. И о том, что я фотографировал Эмили, и о надписи на парадной двери Особняка, и о прогулах в школе, которые продолжались несколько недель подряд. А может, и о моей Синей книге? Меня вдруг охватила тревога. Неужели она нашла Синюю книгу?
У меня даже руки затряслись.
— Ну и чем ты можешь оправдаться?
Что-либо объяснять было бесполезно, и я проблеял:
— Пожалуйста, ма, прости меня. Мне очень жаль…
— Что там у тебя с этой слепой девчонкой? Чем вы с ней занимались?
— Ничем. Честно, ма, ничем. Я даже никогда т-толком с ней не разговаривал.
Она одарила меня одной из своих убийственных улыбок.
— Значит… никогда с ней не разговаривал? Никогда? Ни разу? За все время?
— Только однажды. Всего один раз — на крыльце галереи…
Мать резко прищурилась, и я, заметив, как взметнулась ее рука, понял, что сейчас она снова отвесит мне пощечину. Одна мысль о том, что эти злобные руки вновь окажутся в непосредственной близости от моего и без того разбитого рта, была для меня совершенно невыносимой. Я резко отстранился и выпалил первое, что пришло в голову:
— Да эта Эмили п-просто п-притворяется! Она не с-слышит никаких цветов. Она даже не знает, как это бывает. Она все выдумывает… она с-сама мне сказала… а ей еще д-деньги д-дают…
Иногда такой вот неожиданно пришедшей в голову мыслью удается остановить атакующее чудовище. Мать смотрела на меня, по-прежнему прищурившись, словно выискивая в моей лжи крупицы правды, потом очень медленно опустила руку и напряженно произнесла:
— Повтори.
— Она все выдумывает! Просто говорит им то, что они хотят услышать, вот и все. А миссис Уайт настраивает ее на это…
Некоторое время вокруг матери разгорался огонь молчания. Мне прямо-таки невооруженным глазом было видно, как идея о притворстве Эмили укореняется в ее душе, вытесняя прежнее разочарование, усмиряя бешеный гнев.
— И она сама тебе это сказала? — недоверчиво уточнила мать. — Сама рассказала тебе, что все выдумывает?
Я кивнул и сразу почувствовал себя гораздо увереннее. Разбитые губы по-прежнему сильно болели, и дышать я толком не мог, зато теперь у моих страданий был вкус победы. Несмотря на то что мои братья были весьма невысокого мнения обо мне, я всегда отлично умел найти выход из любой ситуации; вот и теперь, когда меня припекло, я с помощью своей чудесной способности остановил ужасный допрос, учиненный матерью.
Я все выложил ей. Заставил ее хорошенько заглотнуть наживку. Я вывалил все, что мне было известно об Эмили Уайт: все слухи, сплетни, язвительные замечания. Подобно песчинке, раздражающей внутренности устрицы, мой вымысел постепенно затвердевал и превращался в драгоценную жемчужину; он дал плоды, и урожай был бережно собран.
Вы и так знаете, что я плохой парень. Но вы еще не знаете, насколько я плох; не знаете, как в ту самую минуту я повернул эту историю к ее фатальному финалу; не знаете, как маленькая Эмили Уайт и я стали попутчиками на этом страшном пути…
На извилистом пути, ведущем к убийству.
16
Размещено в сообществе: [email protected]
Время: 08.37, среда, 13 февраля
Статус: публичный
Настроение: унылое
Вот тогда все и пошло прахом, тем самым вечером после первой выставки. Мне, правда, понадобилось время это понять, но именно тогда феномен Эмили Уайт приобрел какой-то странный оттенок. Сначала, казалось, ничего особенного не происходит, так, рябь на воде, но — и особенно после успешного выхода в свет книги доктора Пикока — все больше и больше людей стали что-то такое замечать и уже готовы были предположить худшее, готовы насмехаться, завидовать и презирать.
Во Франции, стране, где особенно любят детей-вундеркиндов, L'Affaire Emily[34] не просто привлекло всеобщее внимание. Один из первых покровителей Эмили — старый приятель доктора Пикока — моментально продал несколько ее рисунков в своей галерее на левом берегу Парижа. «Пари матч» охотно подхватила историю необычной девочки, как и немецкая «Бильд», и буквально все английские таблоиды; уж не будем упоминать об интервью Фезер пресловутой «Луне Водолея».
Но вскоре разразился скандал, и от былой славы Эмили не осталось и следа. Посыпались разоблачения в прессе. Менее чем через шесть месяцев после триумфального старта карьера Эмили окончательно пошла ко дну.
Конечно, я и не догадывалась, что надвигается гроза. Да и как мне было догадаться? Я ведь не читала ни газет, ни журналов, пропускала мимо ушей всевозможные сплетни и слухи. Если в воздухе что-то и витало, то я была слишком поглощена собой; я настолько срослась со своей маской, что ничего вокруг не замечала. А вот папа все понимал — он, собственно, понимал это с самого начала, — но остановить лавину не мог. Уже были выдвинуты обвинения. Уже велись расследования. Газеты полнились противоречивыми сообщениями; спешно готовилась к выпуску очередная книга; был даже снят фильм. Но одно было ясно всем: мыльный пузырь лопнул. Чудо исчезло. Феномен Эмили Уайт целиком и полностью исчерпал себя. И когда терять стало нечего, мы, подобно Снегурочке из волшебной сказки, взяли да и исчезли, растаяли — папа и я, — не оставив после себя никаких следов.
Сначала это напоминало веселые каникулы. «До тех пор, пока мы снова не встанем на ноги». Бесконечная череда «В & Bs».[35] Бекон на завтрак, пение птиц на рассвете, свежие чистые простыни на чужих узких кроватях. В общем, каникулы, отдых от Молбри, как говорил отец. В течение первых нескольких недель я полностью ему верила и следовала за ним, точно ручная овца, пока наконец мы не добрались до какого-то заштатного городка на границе с Шотландией и не остались там, потому что, по словам отца, «здесь нас никто никогда не узнает».
По матери я совсем не скучала, хотя это, наверное, звучит ужасно. Но было так приятно полностью заполучить в свое распоряжение папу, что Молбри и вся моя прежняя жизнь представлялись мне чем-то далеким и невероятным, словно это случилось не со мной, а с какой-то совсем другой девочкой. И когда наконец я поняла, что с папой не все в порядке, что он медленно теряет рассудок и мы никогда уже не встанем на ноги, я как умела старательно ограждала его до тех пор, пока за нами не пришли.
Отец всегда был человеком тихим, спокойным. Но теперь он полностью оказался во власти депрессии. Сначала я думала, что это у него от одиночества, и старалась всячески подбодрить и развеселить. Однако день за днем он все больше отдалялся от меня, становился все эксцентричнее и настолько теперь зависел от музыки, что даже поесть или поспать порой забывал; он постоянно рассказывал одни и те же старые истории, играл одни и те же старые пьесы на стоявшем в холле пианино или слушал их на растрескавшемся старом стереопроигрывателе — «К Элизе» и «Лунную сонату» Бетховена или «Фантастическую симфонию» Берлиоза, особенно часть «Шествие на казнь». И хотя я изо всех сил старалась о нем заботиться, он постепенно ускользал от меня — в молчание.
Через полтора года у него случился первый удар; к счастью, я оказалась рядом. Именно я нашла его лежащим на полу. Как сказали медики, это был довольно легкий инсульт, пострадали только речь и левая рука. Откуда врачам было знать, как важны для папы его руки — ведь именно с помощью музыки он общался со мной, когда не мог выразить себя с помощью слов.
В общем, это и стало концом нашей игры в прятки. Весь мир узнал, где мы скрывались. И нас моментально развели в разные стороны: папу в реабилитационный центр близ Молбри, а меня в какой-то чужой дом, где я вытерпела целых пять лет, ни на минуту не задумываясь о том, что кто-то оплачивал наши счета, кто-то заботился о нас, не догадываясь, что доктор Пикок давно уже нас выследил.
Впоследствии мне стало известно об их переписке с отцом; доктор Пикок неоднократно предпринимал попытки восстановить с ним контакт, но папа отказывался отвечать. Почему доктору Пикоку была небезразлична наша судьба? Возможно, он чувствовал вину перед своим верным старым другом или испытывал жалость к маленькой девочке, невольно угодившей в эпицентр трагедии.
Так или иначе, а именно он содержал нас и следил за нами издалека, пока наш дом стоял пустой, заброшенный и нелюбимый, до самого потолка набитый воспоминаниями и запертый, как нежеланный подарок, который так и остался нераспакованным.
Когда мне исполнилось восемнадцать, я нашла себе жилье в центре Молбри — крошечную, пахнущую сыростью квартирку на четвертом этаже с гостиной-спальней, крошечной кухней и ванной, где стены были отделаны кафелем до середины. Каждую неделю я навещала отца, и он иногда даже понимал, кто я такая. И хотя некоторое время я была уверена, что все в городе меня узнают, до меня все-таки дошло: больше никому нет дела до Эмили Уайт, никто ее даже не помнит.
Ничто на свете не исчезает просто так, бесследно. Ничто никогда не кончается. И хотя Найджел действительно подарил мне ощущение безопасности и любви, теперь я пришла к выводу — хоть и несколько поздновато, — что, следуя за ним во всем, я лишь сменила одну золоченую клетку на другую, которая просто выглядела иначе.
Но теперь-то наконец я свободна от всех. Свободна от родителей, свободна от доктора Пикока, свободна от Найджела Итак, кто я теперь? Куда я иду? И сколько еще людей должно умереть, прежде чем я освобожусь от Эмили?
КОММЕНТАРИЙ В ИНТЕРНЕТЕblueeyedboy: Очень трогательно, Альбертина. Порой я задаю себе тот же вопрос…
Часть четвертая
Дым
1
Время: 15.06, среда, 13 февраля
Статус: ограниченный
Настроение: спокойное
Музыка: Voltaire, Blue-eyed Matador
Сегодня я проспал гораздо дольше полудня. Соврал матери, что взял несколько дней отгула. Обычно я сплю мало, а с недавних пор вообще максимум два-три часа, да и quid pro quo[36] с Альбертиной явно отняло у меня куда больше сил, чем я думал. И все-таки решение этой задачи того стоило, вам не кажется? После двадцати лет молчания она вдруг заговорила.
Не могу сказать, что в чем-то ее обвиняю. Ведь, как известно, оживление мертвецов всегда имело очень серьезные последствия. А уж в ее случае неизбежно явились бы целые стада таблоидов. Деньги, убийство и безумие — всегда отличный материал для прессы. Сможет ли она пережить «явление миру»? Или так и будет прятаться, молчаливо и настороженно относясь к тому прошлому, которого у нее никогда не было?
Приняв душ и переодевшись, я отправился искать Альбертину на Милл-роуд в кафе «Розовая зебра». Именно туда она ходит, когда ей хочется быть кем-то иным, а не самой собой. Было уже шесть часов, близилось время закрытия. Она сидела одна у стойки с чашкой горячего шоколада и булочкой с корицей. Я заметил, что под красным пальто у нее небесно-голубое платье.
«Альбертина в голубых тонах, — подумал я. — Возможно, сегодня у меня будет удачный день».
— Можно к тебе присоединиться?
От моего голоса она вздрогнула.
— Если у тебя нет желания общаться, клянусь, что не пророню ни слова. Но этот горячий шоколад выглядит чудесно, и я…
— Нет. Пожалуйста. Я не против, если ты останешься.
Печаль всегда придает ее лицу выражение эмоциональной незащищенности. Она протянула мне руку. Я взял ее, и меня охватил трепет, дрожь пробежала по всему моему телу от подошв ног до корней волос.
«Интересно, — мелькнула у меня мысль, — она тоже испытывает волнение?» Кончики ее пальцев были прохладными, маленькая ручка слегка подрагивала в моей руке. В Альбертине вообще есть что-то детское, пассивная готовность со всем на свете соглашаться, которую Найджел, по всей вероятности, принял за уязвимость. Я-то лучше знаю, с чем это связано, но ведь я — совсем другое дело, и она, должно быть, это прекрасно понимает.
— Спасибо.
Сев на табурет рядом с ней, я заказал «Эрл грей» и самый что ни на есть калорийный пирог. Я уже сутки ничего не ел и вдруг почувствовал, что страшно голоден.
— Лимонный пирог-безе? — Она улыбнулась. — Он, судя по всему, твой любимый.
Я ел пирог, а она пила шоколад; булочка с корицей так и осталась нетронутой. Процесс поглощения пищи отчего-то придает мужчинам странно безобидный вид, словно все оружие сложено во имя самых обычных, повседневных целей.
— Как ты справилась с тем, что произошло? — спросил я, покончив с пирогом.
— Не хочу говорить об этом, — отозвалась она.
По крайней мере, она не притворялась, не делала вид, что не поняла вопроса. Еще несколько дней — и выбора у нее уже не будет. Нужно лишь шепнуть словечко газетчикам, и вся история выплывет наружу, нравится это Альбертине или нет.
— Мне искренне жаль… — начал было я.
— Все кончено, Би-Би. Проехали.
Ну, это ложь. Ничто никогда не кончается. Просто колесо вращается, вот и все, создавая иллюзию момента. А внутри этого колеса мы, охваченные усиливающимся отчаянием, точно крысы бежим к нарисованному голубому горизонту, который никак не приблизится.
— Я рад, что ты так настроена. По крайней мере, смерть закрывает дверь в прошлое.
— И что это значит? — поинтересовалась она.
— Ну, все находятся на стороне покойного. Заслуживает он того или нет. И каждый начинает его оплакивать, стоит ему благополучно отправиться на тот свет. Но как же все те, кто остался один на один с собственными проблемами? Стать мертвым довольно просто. Это даже моим братьям удалось. А вот жить с чувством вины куда труднее. Быть плохим парнем вообще нелегко…
— Так ты именно такой? — мягко промолвила она.
— Полагаю, мы оба уже знаем ответ.
Призрак улыбки скользнул по ее лицу, подобно клочку облака на летнем небе.
— Что произошло у вас с Найджелом? — задала она новый вопрос. — Он никогда ничего о тебе не рассказывал.
Вот как? Хорошо.
— Разве сейчас это имеет какое-то значение?
— Просто хочу понять. Между вами была какая-то ссора?
— Да нет, — пожал я плечами. — У нас были лишь некоторые разногласия.
— А у кого их нет?
— Наши разногласия были иного рода, — рассмеялся я. — У нас вообще семья не такая, как у всех.
В ее глазах на мгновение мелькнула тревога. У нее удивительно красивые глаза: синие, сказочные, с золотыми искорками. Рядом с ней я кажусь сероглазым; у меня вообще, как мне не раз говорили, глаза переменчивые и довольно холодные.
Она взяла чашку с шоколадом и осторожно поднесла к губам.
— Найджел и о семье почти ничего не рассказывал.
— Мы никогда не были близки.
— Дело не в этом. Так бывает во многих семьях. Дело в том, что он отчего-то не мог оставаться в стороне от своей семьи. Что-то словно удерживало его там…
— Наверное, наша мать, — предположил я.
— Но Найджел ненавидел мать… — Она осеклась. — Извини. Ты настолько ей предан!
— Да? — Мой голос звучал сухо. — Это Найджел так думал?
— Я просто решила… ты же до сих пор живешь с матерью…
— Ну, некоторые живут и с раковой опухолью, — отозвался я.
Альбертина почти никогда не улыбается. Мне кажется, ей весьма трудно разобраться во всех этих крошечных мимических движениях и изменениях выражения лица, определить разницу между улыбкой, хмурой гримасой и искаженным от боли лицом. Хотя ее внешность не назовешь невыразительной. Однако общественные условности не для нее; ее лицо не демонстрирует того, чего она не чувствует на самом деле.
— Так зачем ты продолжаешь жить с ней? — после паузы спросила она. — Почему не переедешь на другую квартиру? Как Найджел?
— Уехать от нее? — Мой смех прозвучал неожиданно резко. — Да и Найджел никуда от нее не делся. Он погиб в полумиле от родного дома. И девушку выбрал из ближайших соседей. Полагаешь, это означает уехать от нее? Нет, это означает одно: ты просто ничего не поняла. Вы оба кончились в одной и той же сточной канаве, но Найджел при этом, по крайней мере, смотрел вверх, на звезды.
Воцарилось очень долгое молчание, и я решил, что зашел слишком далеко. А она, однако, гораздо крепче, чем кажется!
— Извини, — добавил я. — Наверное, я слишком прямолинеен.
— Тебе сейчас лучше уйти.
Она поставила чашку, и я отчетливо уловил в ее голосе напряжение. Пока она полностью держала себя в руках, но готова была взорваться.
Оставшись, разумеется, на прежнем месте, я сказал:
— Еще раз прошу меня извинить. Но дело в том, что Найджел отнюдь не был невинным младенцем. Он просто играл с тобой, прекрасно зная, кто ты и кем была раньше. Найджел надеялся, что, как только доктор Пикок умрет, он сможет наконец купить заветный билет и убраться отсюда подальше.
— Ты врешь! — возмутилась она.
— Нет, на этот раз не вру.
— Найджел ненавидел лжецов. Именно поэтому и тебя терпеть не мог.
Ого! Как жестоко, Альбертина.
— Нет, меня он терпеть не мог, потому что именно я был любимчиком матери. Он всегда мне завидовал. Чего бы я ни захотел, это сразу же требовалось и ему. Возможно, именно поэтому ему потребовалась и ты. А также денежки доктора Пикока, конечно. — Я посмотрел на нетронутую булочку с корицей. — Ты не будешь булочку?
Она помолчала, будто не слышала, затем ответила:
— Я не верю тебе. Найджел никогда не стал бы мне врать. Он был самым честным и прямым человеком из всех моих знакомых. Именно за это я и любила его.
— Любила его? — повторил я. — Никогда ты его не любила. Больше всего ты любила изображать из себя кого-то другого. — Я взял булочку с корицей и надкусил ее. — Ну а Найджел… кто его знает? Может, он действительно собирался открыть тебе всю правду. А может, считал, что тебе нужно время. Или просто наслаждался тем ощущением власти над тобой, которое обрел в результате…
— В результате чего?
— Ох, пожалуйста, только не надо хитрить! Некоторым нравится управлять. Так вот, мой братец был прямо-таки помешан на этом — и у него, кстати, вполне хватало для этого темперамента. Причем темперамента, абсолютно не поддающегося контролю. Не сомневаюсь, ты наверняка сразу это почувствовала.
— Найджел был хорошим человеком, — очень тихо произнесла она.
— Такого явления в нашей жизни не существует, — возразил я.
— А он был хорошим! Был!
Теперь отчаяние в ее голосе как бы раскололо воздух на множество мелких колючих кусочков зеленого и серого цветов. И я понимал, что вскоре они принесут и тот самый запах, но все же позволил повисшей тишине клубиться и звенеть вокруг нас.
— Успокойся. Хотя бы на минутку, — промолвил я.
Взял ее руки и поднес к своему лицу.
Сначала она невольно попыталась их выдернуть. Возможно, мой жест показался ей чересчур интимным. Но потом, закрыв глаза, сама дотронулась холодными кончиками пальцев до моих щек, провела ими от лба до подбородка, нежно касаясь шрама у меня под левым глазом, вспухшей ссадины на скуле, рассеченной губы, сломанного носа…
— Это все Найджел сделал? — спросила она тоненьким, детским голоском.
— А ты как думаешь?
Она снова открыла глаза. Боже мой, как они были прекрасны! Теперь в них уже не было ни печали, ни гнева, ни любви. Только красота, чистая и безупречная.
— Найджел всегда был неуравновешенным, — заметил я. — Наверное, он и сам говорил тебе об этом. Он говорил, что склонен к насилию? Говорил, что прикончил собственного братца? Да-да, ни больше ни меньше.
Альбертина вздрогнула.
— Ну конечно, он рассказывал… Но это просто несчастный случай…
— Все ли он рассказал тебе?
— По его словам, случилась какая-то драка. Давно. Более двадцати лет назад. Но участие в драке вовсе не делает его убийцей!
— Ох, пожалуйста, не надо, — отозвался я. — Какое имеет значение, сколько лет назад это случилось? Люди никогда не меняются. Это миф. Невозможно войти в Дамаск.[37] Как нет пути к искуплению. И даже любовь хорошей женщины — если предположить, что подобное вообще существует на свете, — не смоет кровь с рук убийцы.
— Прекрати! — Руки у нее тряслись. — Неужели нельзя наконец оставить прошлое в покое?
Прошлое. Не упоминала бы ты о прошлом, Альбертина. Уж ты-то как никто должна знать, что прошлое никогда не кончается. Мы тащим его за собой повсюду, точно бродячая собака консервную банку, привязанную к ее хвосту хулиганами. И если попытаться убежать от прошлого, оно загремит еще сильнее. И будет греметь, пока не сведет тебя с ума.
— Так он никогда не рассказывал тебе, верно? — уточнил я. — О том, что случилось в тот день?
— Не надо. Пожалуйста. Оставь меня в покое.
По ее тону я чувствовал: сегодня она выдала мне все, что могла. И если честно, гораздо больше, чем я ожидал. Как известно, основа всякой игры — уметь вовремя остановиться и бросить карты на стол. Я встал и положил под тарелку двадцатифунтовую купюру в счет оплаты. Она никак на это не отреагировала, даже глаз не подняла, когда я попрощался с ней и направился к двери. Последнее, что я успел увидеть, уже выходя на темную улицу, это летучий промельк красного цвета, когда она потянулась за своим пальтишком из бобрика, которое висело на вешалке рядом со стойкой, затем ее лунный профиль исчез, потому что она снова села и закрыла лицо руками…
Правда причиняет боль, не так ли, Альбертина? Ложь намного безопаснее. Но убийцы, к сожалению, то и дело встречаются в нашей семье; Найджел отнюдь не был исключением. Хотя кто бы мог подумать, что этот милый молодой человек способен на такой ужасный поступок? Кто бы мог подумать, что маленькая ложь способна превратиться в убийство, подобно тому как маленький белый снежок превращается в огромный ком, грозящий лавиной?
2
Время: 23.25, среда, 13 февраля
Статус: ограниченный
Настроение: грустное
Музыка: Queen, The Great Pretender
Якобы с доктором произошел несчастный случай. А расколотый череп — результат падения с лестницы. Причем даже не с главной лестницы в доме, а с высоты крыльца, тех шести каменных ступеней, что ведут к парадной двери. Каким-то образом он не удержался на пандусе, который сделал я, а может, просто попытался встать, как это порой случалось. Встать и чудом заставить себя пройти по белой туманной лужайке, точно Иисус по воде.
С тех пор прошло уже больше трех недель. За это время много чего изменилось. Погиб мой брат, я потерял работу, состоялась моя беседа с Альбертиной. Только не думайте, что мне удалось что-то забыть. Я никогда не забывал о докторе Пикоке. Хотя он был уже достаточно стар, чтобы о нем забыли почти все прежние знакомые, достаточно стар, чтобы пережить не только былую известность, но и свою дурную славу. Это был жалкий трогательный старик, полуслепой и немного не в своем уме; он снова и снова рассказывал мне одни и те же истории, но вряд ли узнавал меня в лицо…
Представьте себе: он ведь и меня вписал в свое завещание! Как вам подобная шутка? Однако это так, вы найдете меня в самом конце списка, там, где «все остальные». Конечно, человек, который оставил тридцать тысяч фунтов приюту для животных, взявшему на себя заботу о его собаках, вполне может позволить себе оставить и парочку тысчонок тому парню, который убирал у него в доме, готовил ему не очень-то вкусную стариковскую еду и возил по саду в инвалидном кресле.
Парочку тысчонок. А с учетом налогов получается еще меньше. Маловато, такие деньги вряд ли можно рассматривать в качестве мотива. Но впрочем, довольно приятно получить если и не признание, то хотя бы признательность за всю мою заботу о нем, за мое неизменно доброе к нему отношение, за мою честность…
Интересно, а он помнил, как мы праздновали мой день рождения? Когда мне исполнилось десять лет? И ту одинокую свечку на замороженной булочке? Вряд ли. Да и какое ему до этого дело? Я был для него никем и ничем. И если какая-то зарубка, какая-то память о том дне сохранилась на дне его ущербной памяти, то только потому, что именно в тот день он похоронил своего бедного старого пса, этого Ровера, или Баузера, или Джока — не помню, как его звали. Было бы смешно притворяться перед самим собой, что я, Голубоглазый, был ему небезразличен. Я был просто материалом для очередного опыта, даже не главным действующим лицом задуманного им шоу. И все-таки мне хотелось бы знать…
Догадался ли он, кто его убийца? Пытался ли позвать на помощь? Или же пребывал в тумане, окруженный толпой невнятных образов? Лично мне приятней думать, что под конец он догадался. Что перед смертью разум вернулся к нему — ровно настолько, насколько требовалось, чтобы понять, как он умирает и почему. Не каждому это удается. Не каждому даруется такая привилегия. Но я надеюсь, ему все-таки была дарована, и последнее, что он увидел в своей жизни и унес с собой в вечность, — это знакомое лицо и более чем хорошо знакомая пара глаз…
Полиция приехала к нам сразу. Благодаря Элеоноре Вайн, хотя мне до сих пор непонятно, как ей удалось установить, что я работаю в Особняке. Для женщины, большую часть времени сидящей безвылазно в собственном доме и без конца моющей там полы, она обладает прямо-таки сверхъестественным чутьем на чужие, порой ошеломляющие тайны. Впрочем, я с некоторым облегчением понял: у нее получилось лишь слегка приподнять завесу. То есть она пронюхала, что я работаю у доктора Пикока, но о том, чем я занимаюсь в больнице, понятия не имеет, хотя, возможно, уже кое-что подозревает, и это лишь дело времени, когда она выяснит все до конца.
Казалось ли ей, что в смерти доктора повинен я? Если да, то ее ждало разочарование. Не было ни наручников, ни допросов, ни поездки в полицейский участок. И даже те вопросы, которые мне задавали следователи, носили какой-то формальный характер, точно им давно уже вся эта возня наскучила. Ведь, в конце концов, не наблюдалось ни малейших признаков насилия. Фатальное увечье было получено в результате падения с крыльца. А смерть — причем смерть в результате несчастного случая — какого-то старика (даже если он когда-то и был знаменит) вряд ли могла служить причиной для особого беспокойства.
Впрочем, моя мать очень плохо все это восприняла. И дело даже не в том, что в голову ей закралась мысль о моей причастности к убийству; самое главное — это то, что я целых полтора года работал в доме доктора Пикока, а она об этом даже не подозревала! И что еще хуже, об этом давно знала Элеонора Вайн…
— Как ты мог? — накинулась на меня мать, когда полицейские ушли. — Как ты мог снова войти в тот дом после всего, что с тобой случилось?
Не было ни малейшего смысла возражать. Но как известно любому опытному лжецу, полуправда способна скрыть тысячу обманов. И я признался, что у меня не было выбора. Что мне пришлось взять дополнительную работу. А внебольничное обслуживание пациентов — это нормальная практика. В том числе и в нашей больнице. И то, что мне достался именно доктор Пикок, было простым совпадением.
— Ты мог отказаться. Ведь с помощью языка и из запертой комнаты выход найдешь…
— В данном случае это было не так просто, мама.
И тут она ударила меня, и одно из ее колец рассекло мне губу. Возможно, кольцо с турмалином. Во всяком случае, у камня был вкус «Кампари» с содовой, смешанный с противным, каким-то алюминиевым привкусом крови.
Турмалин. Tour Malign.[38] Звучит как название страшной башни из какой-нибудь волшебной сказки — например, Перро, — куда злой волшебник заключил главную героиню, а запах там, как в школе Сент-Освальдс, такая же противная вонючая смесь дезинфекции, пыли, полироли, вареной капусты, мела и мальчишеского пота.
— Не смей обращаться со мной свысока, — прошипела мать. — Мне ведь отлично известно, что у тебя на уме!