Мальчик с голубыми глазами Харрис Джоанн
А тебе ведь очень нравилось наблюдать за ней из-за забора, правда? За маленькой слепой девочкой, которая так чудесно играла на пианино. Она имела все то, чего не имела ты, у нее были и наставники, и подарки, и гости, и ей не нужно было ходить в школу… Когда я впервые заговорил с тобой, ты очень стеснялась и посматривала на меня недоверчиво, во всяком случае сначала, но потом тебе явно стало льстить, что на тебя обращают внимание. И подарки мои ты принимала сперва с изумлением, а потом — с благодарностью.
Но самое главное — ты никогда не осуждала меня. Для тебя никогда не имело значения, что я толстый и сильно заикаюсь. Ты никогда не считала меня второсортным. Ты никогда ничего у меня не просила. И не выражала надежды, что я изменюсь. Я стал тебе братом, которого у тебя никогда не было. А ты стала мне младшей сестренкой. И тебе ни разу даже в голову не пришло, что я искал в тебе лишь предлог, что главное мое внимание принадлежало не тебе, что ты была только ширмой…
Ну вот, теперь тебе известно, каковы были мои чувства. Мы не всегда получаем от жизни желаемое. У меня был Бен, у тебя — Эмили, и оба мы были сбоку припека, запасные игроки, заменители чего-то настоящего. И все-таки в итоге я даже полюбил тебя. О нет, конечно, не так сильно, как я любил Эмили, ту младшую сестренку, которая у меня должна была быть. Но твоя невинная преданность поразила меня, я никогда прежде не сталкивался с подобным. Конечно, я был почти в два раза старше, но и у тебя имелись вполне определенные достоинства. Ты была обаятельна, послушна. И необычайно умна И отчаянно мечтала стать именно такой, какой хотелось бы мне…
Ох, пожалуйста! Не надо гадких мыслей. За какого извращенца ты меня принимаешь? Мне просто нравилось быть с тобой, вот и все, точно так же, как нравилось быть рядом с Эмили, точнее, поблизости от нее. Твоя мать вообще не замечала меня, а миссис Уайт, которая прекрасно знала, кто я такой, никогда не пыталась вмешиваться. По будням я заходил к тебе сразу после школы, до того, как возвращалась с работы твоя мать, а по выходным мы встречались с тобой где-нибудь еще — то на площадке для игр на Эбби-роуд, то в дальнем конце вашего сада, где нас почти невозможно было заметить. Мы болтали, делились друг с другом впечатлениями, и я дарил тебе шоколадки и прочие сласти; я много чего говорил тебе — о матери, о братьях, о себе и об Эмили.
Ты была превосходной слушательницей. Если честно, порой я забывал, сколько тебе лет, и обращался с тобой как с ровесницей. Я открыл тебе свои особенности — свой дар. Я демонстрировал свои порезы и синяки. Я рассказывал о докторе Пикоке и о тех тестах, которым он меня подверг, прежде чем остановил выбор на моем брате. Я продемонстрировал тебе кое-что из сделанных мною снимков и признался в том, в чем даже матери не мог признаться: что единственная моя мечта и цель жизни — улететь отсюда далеко-далеко, на Гавайи…
Бедная маленькая одинокая девочка! Разве у тебя был еще кто-то, кроме меня? Целыми днями работавшая мать, отец отсутствует, ни бабушек, ни дедушек, ни соседей, ни друзей. Да, пожалуй, и впрямь никого, кроме меня, у тебя не было. По-моему, ты была готова сделать для меня буквально все.
И пусть никто даже не заикается о том, что восьмилетний ребенок не способен испытывать столь сильные чувства. В подростковый период почти каждый ощущает неясную тоску и стремление к мятежу. А взрослые стараются позабыть об этом, пытаются обмануть себя, внушить себе мысль, что дети чувствуют всё слабее, что любовь приходит позже, вместе с половой зрелостью, являясь как бы компенсацией за потерю благодати…
Любовь? Ну да. Ведь существует столько ее разновидностей. Есть eros — самая простая и скоротечная форма любви. Есть philia — дружба, верность. Есть storge — привязанность, как у ребенка к родителям. Есть thelema — любовь в соответствии с волей. И наконец, agape — любовь платоническая, к другу, к миру, к незнакомцу, которого видишь впервые, ко всему человечеству.
Но всего о любви не знали даже древние греки. Любовь — как снег, слов о ней так же много, как снежинок, каждое уникально и, по сути, непереводимо. Разве существует конкретное название любви, испытываемой к человеку, которого всю жизнь ненавидел? Или любви к чему-то, отчего тебя тошнит? Или той сладостной, болезненной нежности, которую испытываешь к своей будущей жертве?
Пожалуйста, поверь мне, Альбертина. И прости за все, что с тобой случилось. Мне не хотелось причинить тебе боль. Но ведь безумие заразительно, не правда ли? Как и любовь, безумие помогает поверить в невозможное. Оно сдвигает с места горы, оно осмеливается иметь дело с вечностью, а порой даже заставляет мертвых восстать из гроба…
Ты спрашивала, чего мне нужно от тебя и почему я просто не оставлю тебя в покое. Ну что ж, Альбертина, объясняю: ты должна сделать для меня то, чего сам я никогда сделать не смогу. Ты совершишь тот единственный акт, который наконец освободит меня. Этот план зрел у меня двадцать лет. Сам я никогда не осуществил бы его, но тебе это будет чрезвычайно легко…
Тяни карту. Любую.
Фокус состоит в том, чтобы заставить простака поверить: карта, которую он выбрал, действительно выбрана им самим, а не за него. Бери любую карту. Например, мою. Которая чисто случайно окажется…
Неужели не догадалась?
Тогда тяни карту, Альбертина.
8
Время: 23.32, вторник, 19 февраля
Статус: ограниченный
Настроение: напряженное
Он играет со мной. Это у Голубоглазого получается просто отлично. Раньше мы без конца баловались разными играми, так что граница между правдой и вымыслом почти всегда казалась какой-то размытой. Мне бы следовало его ненавидеть, и все же я понимаю: кем бы он ни был, что бы ни делал, я всегда отчасти за это в ответе.
Почему он так поступает со мной? Чего хочет добиться на этот раз? Все герои истории мертвы: Кэтрин, папа, доктор Пикок, Бен, Найджел и, самое главное, Эмили. И все же, когда Брен на семинаре читал свой рассказ, мне вдруг стало трудно дышать, у меня шумело в ушах, голова кружилась, и я понимала: вскоре меня опять начнет преследовать знакомая музыка Берлиоза, и аккорды будут звучать все громче и громче…
— Что с тобой, Бетан? Ты здорова?
Голос его звучал участливо, но все же я услышала в нем легкую насмешку.
— Извините. — Я встала. — Мне, пожалуй, лучше уйти.
Клэр несколько раздраженно на меня взглянула, но уже в следующую минуту выразила мне полное сочувствие. Притворное, конечно. Ну еще бы: ведь я не только прервала столь интересную историю, но и привлекла всеобщее внимание!
— Ты что-то не слишком хорошо выглядишь, — прошептал Брендан, наклоняясь ко мне. — Надеюсь, это не из-за моего рассказа…
— Да пошел ты… — прошипела я и направилась к двери.
Он лишь печально пожал плечами. Странно, но после всего, что он натворил, я каждый раз чувствую, как екает мое сердце и наполняется грустью душа, стоит ему посмотреть на меня. Он сумасшедший. Лживый. Безусловно заслуживает смерти. Но порой я невольно подыскиваю для него извинения. Хотя все случилось очень, очень давно. И мы тогда были совсем другими. И оба уже уплатили за содеянное назначенную цену, оба оставили часть себя там, в прошлом, так что теперь ни он, ни я не можем вновь обрести целостность, как не можем и спастись от преследующего нас призрака Эмили.
Одно время мне казалось, что я все-таки спаслась. Возможно, мне бы это удалось, если бы Голубоглазый постоянно не тревожил меня воспоминаниями. Если бы он каждый день всеми способами не изводил меня. Он изводил меня даже своим присутствием, и в итоге все вдруг выплыло наружу, волшебная шкатулка наслаждений оказалась сломанной, и демоны прошлого, вырвавшись на волю, закружили в воздухе, наполняя душу образами былого…
Забавно, какие зигзаги выделывает судьба. Если бы Эмили была жива, остались бы мы друзьями? Носила бы она красное пальто? Жила бы в моем доме? Влюбился бы Найджел в тот вечер в «Зебре» в нее, а не в меня? Порой у меня такое ощущение, словно я в Зазеркалье и проживаю жизнь, которая не совсем моя, а чья-то чужая, уже однажды прожитая, и потому никогда по-настоящему мне не подойдет.
Жизнь Эмили. Стульчик Эмили. Кроватка Эмили. Дом Эмили.
Но мне там нравится, там я отчего-то чувствую себя в своей тарелке. Не так, как в старом доме из той, давней жизни, где теперь обитает множество попугайчиков, так что весь дом звенит от их веселого шума, и где вкусно пахнет разными специями. Я не смогла бы там остаться. Нет, дом Эмили — вот самое место для меня; я и менять-то в нем почти ничего не позволила, словно в один прекрасный день она вернется туда и потребует назад свою законную собственность.
Возможно, именно поэтому Найджел наотрез отказался там жить, предпочитая однокомнатную квартирку в городе. Он не так уж хорошо помнил Эмили, поскольку полностью пропустил всю ее историю; по-моему, просто Глория весьма неодобрительно отнеслась к его переселению в этот дом, как и ко всему, что было связано со мной. Ей не нравились мои волосы, мой акцент, моя татуировка, но больше всего то, что я имею самое непосредственное отношение к случившемуся с Эмили Уайт. Это была тайна, которую удалось раскрыть лишь наполовину, тайна, в которую замешан и ее сын…
Я не верю в привидения. И я абсолютно точно не сумасшедшая. Но я постоянно вижу ее здесь; она ощупью, слегка касаясь стен, бредет по улицам Молбри, гуляет в парке или возле церкви — такая живая в своем ярком красном пальтишке… Замечая ее, в душе я становлюсь ею. А разве могло быть иначе? Я ведь жила ее жизнью гораздо дольше, чем своей собственной. Я слушала музыку Эмили. Выращивала ее любимые цветы. Днем по воскресеньям навещала ее отца, и он вплоть до кончины почти всегда называл меня Эмили.
Однако пора ностальгических воспоминаний давно миновала. Мой веб-журнал теперь служит совсем иной цели. Говорят, что исповедь лечит душу, и с течением времени я приобрела привычку исповедоваться. Конечно, онлайн гораздо проще: нет ни священника, ни наказания, есть только экран компьютера и абсолют той клавиши с названием Delete. Благодаря ей написанное можно уничтожить одним легким прикосновением; можно удалить прошлое, удалить все обвинения, и тогда грязное вновь станет безупречно чистым…
Голубоглазый бы понял меня. Он любит такие сетевые игры. Зачем он занимается ими? Потому что умеет. А также в равной степени — потому что не умеет ничего другого. Ну и еще потому, что Крисси верит в концовку «С тех пор они жили долго и счастливо», потому что Клэр покупает печенье «Бурбон», а не «Фэмили секл» и потому что Кэп — вот уж полный говнюк! — не способен распознать головореза, даже если тот набросится на него и выпотрошит все внутренности…
Я-то понимаю Голубоглазого. Уже и говорить начинаю, как он. Наверное, это приходит, когда долго живешь с кем-то рядом. И потом, я всегда отлично умела подражать другим. Это, пожалуй, мой единственный настоящий талант. Та единственная удачная роль, которую мне довелось сыграть в жизни. Но сейчас не время для самодовольства. Сейчас главное — соблюдать осторожность. Даже в самом уязвимом состоянии Голубоглазый чрезвычайно опасен. Он далеко не глуп и отлично умеет давать сдачи. И пример тому — Найджел, бедный Найджел, которого запросто стерли из жизни, стоило Голубоглазому коснуться клавиши Delete…
Да, именно так он и делает. Именно так и справляется со всеми. Он ведь довольно ясно пишет об этом в своих рассказах. Именно так его зеркальный синестет организовал смерть одного брата, используя второго как подставу. Именно так ему удалось убить Найджела — с помощью насекомого, посаженного в банку. И если верить ему, то именно так он устроил и прочие смерти, словно надежным щитом заслонив себя от последствий вымышленными историями, в которых как бы ретроспективно переживает все заново; именно так и Персей обманул горгону, глядя на ее отражение в щите…
Я даже думала обратиться в полицию. Хотя, согласитесь, это звучит довольно абсурдно. Я легко представляю себе их лица, их сочувственные улыбки. Я могла бы продемонстрировать им его признания в Сети — если это действительно признания, — но в глазах полиции именно я, а отнюдь не он выглядела бы сумасшедшей особой, заблудившейся в мире фантазий. И я не смогла бы убедить их, что он ведет себя как ярмарочный фокусник, который, готовясь показать зрителям, как он будет пилить пополам ассистентку, всегда старательно приглашает всех проверить, что никакого подвоха нет.
Взгляните, никаких уловок. Никакого потайного люка. И в рукаве ничего не спрятано. Его преступления совершаются публично, у всех на виду. Для меня открыть рот сейчас означало бы просто повернуть свет прожектора на себя, то есть прибавить еще один скандал к истории, которая и так уже обросла всевозможной ложью. Я легко могу представить, как мои отношения с Найджелом окажутся под лупой. Я прямо-таки вижу, как газетчики сбегаются со всех сторон, вылезают из своих нор, точно изголодавшиеся крысы, набрасываются на клочки моей жизни, и без того уже разорванной и разгрызенной, и уносят их, чтобы выстлать дно своих вонючих нор…
Я шла мимо Дома с камином. Благодаря рассказам Голубоглазого я хорошо знала этот дом. На самом деле я видела его лишь однажды, да и то тайно, когда мне было лет десять, но прекрасно помню сад — сплошные розы и ярко-зеленые лужайки, — большую парадную дверь и рыбный пруд с фонтаном. Внутри я никогда не была, хотя папа часто описывал мне то, что там таится. И вот через двадцать лет мне наконец удалось с фантастической легкостью, ничуть, впрочем, меня не удивившей, отыскать путь к этому дому. Уроки закончились в восемь часов, уже опускались мутные сумерки, пахнувшие дымом и кислой землей, и туман, окутывая здания и машины, светился возле уличных фонарей оранжевым нимбом.
Дом оказался заперт, как я и предполагала, но передняя калитка легко открылась; дорожка, ведущая к крыльцу, недавно была прополота и вычищена. Я догадалась, что это дело рук Брендана, он всегда ненавидел беспорядок.
Огни полицейской машины вспыхнули и проплыли мимо, отбрасывая на зелень белые пятна света. На стене розария на несколько секунд застыла моя гигантская тень, словно указывавшая вниз, на тропинку, которая пересекает лужайку.
Я попыталась представить себе этот дом как свой собственный. Этот добрый, радушный дом и сад. Если бы Эмили была жива, дом и сад теперь принадлежали бы ей. Но она умерла, и все богатство досталось ее семье, точнее, тому, что от семьи осталось: ее отцу, Патрику Уайту, а потом наконец от папочки перешло ко мне. Жаль, что я не смогла отказаться от такого подарка. Но теперь слишком поздно; и куда бы я ни пошла, Эмили Уайт следует за мной. Эмили Уайт и ее цирк ужасов: все эти злорадные ненавистники, сплетники, газетчики…
Окна верхнего этажа были закрыты дощатыми щитами. На поблекшей от дождей и ветров входной двери кто-то недавно написал черной краской из пульверизатора: «ГНИТЬ ТЕБЕ В АДУ, ИЗВРАЩЕНЕЦ».
Найджел? Нет, конечно нет. Я не верю, что Найджел, как бы его ни старались спровоцировать, причинил бы вред старику. А что касается второго предположения Брендана — насчет того, что Найджел якобы никогда меня не любил, что он затеял все это исключительно ради денег…
Нет. Это игры Голубоглазого, это он старается отравить все вокруг. Если бы Найджел обманывал меня, я бы догадалась. И все же я не могу выбросить из головы то письмо, из-за которого он пришел в бешенство и как угорелый выскочил из дома. Что там было? Может, Брендан шантажировал его? Угрожал раскрыть его планы? Или Найджел действительно был в чем-то замешан? В чем-то таком, что вело к убийству.
Щелк.
Негромкий, но такой знакомый звук. Несколько мгновений я стояла, прислушиваясь; кровь, точно волны прибоя, гудела у меня в ушах, кожу покалывало от нервного жара. Мелькнула мысль: неужели меня нашли? Может, это именно то, чего я так боялась?
— Есть тут кто-нибудь?
Ответа не последовало. Лишь деревья шелестели, перешептываясь с ветром.
— Брендан! — крикнула я. — Брен? Это ты?
По-прежнему никакого движения. Наступила полная тишина. Но я понимала: он наблюдает за мной, я ведь столько раз ощущала это прежде. У меня даже волосы на затылке зашевелились от нехорошего предчувствия, по спине поползли мурашки, во рту вдруг пересохло и появился какой-то кислый привкус…
Тут я снова услышала тот же щелчок.
Щелчок затвора фотообъектива. Такой вроде безобидный, но полный ужасных угроз и воспоминаний. Затем раздались его крадущиеся шаги — отступая, он почти бесшумно пробирался сквозь кусты. Он всегда действует очень тихо. Но я всегда его слышу.
Я направилась в ту сторону, откуда донесся шелест, и раздвинула кусты руками.
— Почему ты преследуешь меня? — спросила я. — Чего тебе надо, Брен?
И тут мне показалось, что его шаги звучат теперь у меня за спиной — в зарослях что-то тихо шуршало. Теперь в моем голосе появились соблазнительные нотки — этакая бархатная кошачья лапка, готовая цапнуть ничего не подозревающую крысу.
— Брендан? Пожалуйста, выйди. Нам надо поговорить.
Ногой я нащупала на краю дорожки какой-то камень. И подняла его. Приятно было ощущать в руке что-то тяжелое. Я представила, как с силой опускаю этот камень ему на голову. Пусть себе прячется в кустах…
Я стояла, держа в руке камень, и внимательно оглядывалась, ожидая, что он все-таки чем-нибудь выдаст себя.
— Брен, ты там? — опять попробовала я. — Выходи. Я хочу поговорить с тобой…
И снова шуршание в кустах, но на этот раз я успела вовремя отреагировать. Сделав шаг в ту сторону, я резко повернулась и изо всех сил метнула камень в том направлении, откуда исходили эти осторожные звуки. Послышался глухой удар, сдавленный крик — и наступила жуткая тишина.
«Ну вот. Ты все и сделала», — подумала я.
Это казалось нереальным; у меня даже руки онемели. В ушах стоял странный белый шум. Это все, что я должна была совершить? Неужели так легко убить человека?
И тут на меня обрушился весь ужас, вся правда случившегося. Убить человека действительно очень легко, так же легко, как мимоходом кого-то ударить, так же легко, как поднять с земли камень. Я чувствовала внутри пустоту, удивлявшую меня. Неужели это действительно все?
Затем раздались первые аккорды печали; волной поднялась со дна души любовь и… тошнота. Я слышала ужасные крики раненого и некоторое время считала, что это кричит он, но потом поняла: это мой собственный голос. Я подошла к тому месту, куда бросила камень, и окликнула Брендана по имени. Он не отозвался. «Он, наверное, ранен, — предположила я. — Скорее всего, жив, просто без сознания». Конечно, он мог и притворяться — лежать и ждать, когда я приближусь. Но мне уже было все равно. Я хотела знать. Вон он там, за изгородью из диких роз — шипы до крови исцарапали мне руки…
И вдруг позади меня возникло какое-то движение. Все-таки здорово он затаился, да и двигался совершенно бесшумно. Он, должно быть, успел проползти на четвереньках вдоль края дорожки, сильно заросшего травой. Обернувшись, я мельком заметила его лицо, его взгляд, полный боли и неверия…
— Брен? — крикнула я. — Я не нарочно…
И тут он бросился бежать. В зелени деревьев мелькнула знакомая голубая куртка. Мне было слышно, как он поскользнулся на опавшей листве, потом зайцем метнулся по гравиевой дорожке, перебрался через садовую ограду и спрыгнул в переулок. Сердце мое бешено билось. Меня трясло — слишком много адреналина в крови. Облегчение и горечь утраты яростно сражались в моей душе. Но все же ту границу я не пересекла. Я не стала убийцей. Или, может, линия судьбы у меня на ладони свидетельствует не о действии, а о намерении?
Теперь это чисто теоретический вопрос. Я же показывала свою руку. Так что игра продолжается. И нравится мне или нет, я знаю: если ему представится такая возможность, он попытается меня убить.
9
Время: 00.07, среда, 20 февраля
Статус: ограниченный
Настроение: обиженное
Музыка: Pink Floyd, Run Like Hell
Сука. Ты меня достала. Угодила прямо в запястье — хорошо еще, не сломала. А если б ты мне в голову попала — как, несомненно, и намеревалась, — то все, спокойной ночи, милый принц, или кто-там-вам-больше-нравится?
Признаться, я немного удивлен. Я ведь ничего плохого против тебя не замышлял. Я просто фотографировал. И безусловно, никак не ожидал, что ты отреагируешь так агрессивно. К счастью, этот сад очень хорошо мне знаком. Я могу проползти там между клумбами в такое место, откуда незаметно можно сколь угодно долго вести наблюдение. При опасности я могу оттуда быстренько смыться — я и раньше это проделывал множество раз. Вот и теперь я моментально перебрался через стену и спрыгнул на улицу, прижимая к животу ушибленное твоим камнем запястье и почти ослепнув от боли и слез; перед глазами так и мелькали радуги грязно-оранжевого цвета.
Я поспешил домой, пытаясь внушить себе, что бегу не домой, не к маме, и вошел как раз в тот момент, когда она заканчивала возиться на кухне.
— Как занятия? — крикнула она, выглядывая из кухонной двери.
— Отлично, ма, — ответил я, надеясь прошмыгнуть наверх, прежде чем она заметит руку.
Кроссовки и джинсы были все в грязи; запястье опухло и очень болело — я ведь до сих пор стучу по клавишам одной рукой, — а на лице грязными разводами была прямо-таки нарисована карта тех мест, куда мать запрещает мне ходить…
— Ты поговорил с Терри? — спросила она. — Не сомневаюсь, она ужасно расстроена тем, что случилось с Элеонорой.
Удивительно, но мать восприняла историю с Элеонорой очень даже неплохо. Гораздо лучше, чем я предполагал. Большую часть сегодняшнего дня она посвятила выбору шляпки и гимна для похорон. Похороны она любит. Подобные драматические ситуации доставляют ей удовольствие. Дрожащая рука, улыбка с полными слез глазами, носовой платок, прижатый к напомаженным губам. Отличная актерская работа. И Адель с Морин заботливо поддерживают ее с обеих сторон под локотки…
В Глории так сильна жажда жизни.
Я уже поднимался по лестнице, когда мать остановила меня. Посмотрев вниз, я увидел ее макушку: пробор в черных волосах, который с течением времени из узенькой тропинки превратился в четырехполосное шоссе. Мать давно уже красит волосы, но это одна из тех вещей, о которых мне знать не полагается, как и об «игрушках», спрятанных в ванной, как и о том, что случилось с моим отцом. Однако мне не разрешается иметь от нее секреты. Вот и сейчас она пытливым взором впилась в мой виноватый профиль, а я стоял на лестнице, точно косуля в свете фар, и ждал, когда на мою бедную голову обрушится удар молота.
Наконец она открыла рот, и голос ее, к моему удивлению, звучал почти весело.
— По-моему, тебе бы неплохо как следует вымыться. Твой обед в духовке. Кусок цыпленка с перцем чили, как ты любишь. А еще я испекла лимонный пирог.
И ни слова о грязи на лестнице или о том, что я на полчаса опоздал!..
Иногда, кстати, такое вступление хуже всего. Я вполне могу сосуществовать с ней, когда она злая. Но когда она нормальная, у меня начинает болеть душа, потому что именно в такие дни внутри вновь просыпается чувство вины, а вместе с ним приходят головная боль и тошнота. Тогда я особенно остро ощущаю, какие мучения доставляют матери распухшие от артрита суставы, как у нее болит спина, как тяжело ей бывает встать; в такие дни я чаще вспоминаю, как мы жили когда-то, еще до того, как родился мой брат и я был ее Голубоглазым…
— Да я пока вроде не голоден, мам.
Я ожидал, что уж на это-то она прореагирует. Однако она с улыбкой сказала:
— Ладно, Би-Би, отдохни немного.
И вернулась на кухню. Меня это удивило и как-то странно встревожило. Больно уж легко на этот раз мне удалось сорваться с крючка. И все-таки хорошо было снова оказаться в своей комнате и спокойно усесться в кресло с бокалом вина и бутербродом, а к поврежденной руке приложить компресс со льдом.
Чуть передохнув, я первым делом включил компьютер и заглянул в веб-журнал. На badguysrock ничего интересного не было, зато мне пришла целая куча писем, главным образом от Клэр и Крисси. И ни одного от Альбертины. Ну и ладно! Может, она до сих пор переживает. Это ведь настоящее потрясение — вдруг убедиться, что ты способен на убийство. Ей всегда так хотелось верить в идеалы. Хотя в реальности граница между добром и злом настолько размыта, что ее и разглядеть-то почти невозможно; и лишь очень не скоро после того, как вы эту границу пересечете, вам становится ясно, что она вообще существует.
Альбертина, о Альбертина. Сегодня я особенно сильно чувствую, как мы с тобой близки. Благодаря этой непрерывной боли в запястье я ощущаю, как бьется твое сердце. А ведь я желаю тебе всего наилучшего, и ты прекрасно это знаешь. Надеюсь, ты найдешь то, что ищешь. А когда твоя цель будет достигнута, ты, возможно, сумеешь отыскать в сердце маленький уголок и для меня, для того Голубоглазого, который понимает тебя гораздо лучше, чем ты можешь себе представить…
10
Время: 23.32, среда, 20 февраля
Статус: ограниченный
Настроение: нетерпеливое
Ни словечка от Голубоглазого. Впрочем, я и не ожидала послания от него, а если и ожидала, то не так скоро. Я догадываюсь, что сейчас он на время заляжет, точно зверь в своем логове. И снова выползет наружу не раньше чем дня через три. Сначала проверить, что творится вокруг. Затем выработать план действий. И только тогда сделает первый шаг. Именно поэтому я свой шаг сделала сегодня — сняла с банковского счета все деньги, привела в порядок все дела и сложила вещи, готовясь к неизбежному.
Я не надеюсь, что у меня все легко получится, не в этом случае. А уж у него — тем более. Он выбирает такие способы действий, которые обманывают его собственный мозг, состоящий из перепутанных проволочек, заставляют этот мозг думать, что он, Голубоглазый, не виноват в собственных поступках, а тем временем жертва попадет в ловушку, которую он искусно для нее установил.
Интересно, какой план он разработает на этот раз? Столь ясно обозначив свои намерения, я никак не могу ожидать, что для меня он сделает исключение. Он обязательно попытается меня убить. У него просто нет выбора. А его чувства ко мне — каковы бы они ни были — порождены собственной виной и ностальгией. Я всегда отдавала себе отчет, кто я для него. Тень, призрак, отражение. Суррогат Эмили. Я понимала это, но мне было все равно — вот как много он для меня значил.
Но люди словно костяшки домино: одна упадет — и за ней повалятся остальные. Эмили и Кэтрин, папочка, доктор Пикок и я, Найджел, и Брен, и Бенджамин. И редко бывает ясно, с чего все начинается; мы ведь владеем лишь частью своей личной истории.
Но это несправедливо, вам не кажется? Мы представляем собственную жизнь как некую историю, где сами играем главную роль. Но как же все прочие? Как же второй состав актеров? Ведь у исполнителя главной роли всегда масса заместителей, которые служат фоном, почти никогда не попадая в лучи прожектора, почти никогда не участвуя в основных диалогах, порой даже не участвуя в финальной коллизии, и в итоге завершают свое существование, точно пустая рамка, брошенная на пол в мастерской резчика. Кому есть дело до этого хлама? Кто хозяин их жизненных историй?
Для меня эта история начинается в Сент-Освальдс. В то время мне вряд ли было больше семи лет, но я хорошо помню, что тогда произошло, помню удивительно живо и подробно. Каждый год мы с мамой обязательно ходили в капеллу школы Сент-Освальдс на рождественский концерт, который давали в конце длинного зимнего семестра. Мне нравилась музыка, нравились хоралы и рождественские гимны, нравился орган, похожий на гидру с множеством высунутых сверкающих медных языков. А матери нравились торжественные, важные преподаватели в черных мантиях, очаровательные хористы в беленьких, как у ангелочков, рубашках и горящие свечи.
Тогда я все видела так ясно! Провалы в памяти начались потом. И мне казалось, что я то окунаюсь в яркий солнечный свет, то брожу среди переменчивых теней, где от света осталось лишь несколько солнечных зайчиков. Тот день я помню абсолютно отчетливо. Помню все, что тогда происходило.
Сначала заплакала маленькая девочка, сидевшая в одном со мной ряду. Ее звали Эмили Уайт. Она была на два года младше меня, но уже успела перехватить и главную роль, и весь свет прожекторов на сцене. Был там и доктор Пикок, большой добродушный бородатый человек с приветливым голосом, похожим на французский рожок; он суетился возле ревущей девочки, тогда как в другом месте разыгрывалась еще одна маленькая драма, невидимая для основных актеров этого спектакля.
Да, собственно, не такая уж и драма. Просто один из хористов, голубоглазый мальчик, вдруг упал ничком и разбил голову. Однако особых замешательств это не вызвало, разве что музыка чуть поплыла, но не смолкла, да какая-то женщина — я догадалась, что это мать рухнувшего без чувств мальчика, — ринулась вперед, на сцену, скользя высокими каблуками по полированному полу. Меня поразило ее лицо: белая маска с размазанной кроваво-красной помадой на губах…
Моя мать смотрела на это неодобрительно. Уж она-то никогда бы вот так не побежала на сцену! И никогда бы не стала устраивать такую шумиху из-за плачущей девчонки — тем более здесь, в капелле, где каждый готов осудить тебя, распустить о тебе всякие мерзкие слухи…
— Глория Уинтер! Ну как же! Я так и знала…
Это имя я слышала и раньше. Мать говорила, что сын этой Глории Уинтер — настоящий шалопай, и в школе от него одни неприятности. Да и вообще, они та еще семейка: гадкие, невежественные безбожники…
Неисправимые — так называла их моя мать. Это слово она приберегала для самых худших грешников: насильников, клеветников и матереубийц…
А Глория Уинтер обнимала своего сына. Он рассек голову о край передней скамьи, и кровь — какое-то невероятное количество — забрызгала его стихарь. За спиной у Глории торчали двое мальчишек, один в черном, второй в коричневом — точно запасные игроки на поле. Тот, что в черном, на что-то явно дулся, во всяком случае, вид у него был сердитый. Второй мальчик, в коричневом, казался весьма неуклюжим, у него были длинные прямые волосы, то и дело падавшие на глаза, он был в каком-то слишком просторном для него джемпере, который нисколько не скрывал, даже наоборот, подчеркивал его уже наметившееся брюшко. Этот мальчишка выглядел огорченным, даже каким-то ошарашенным.
Он вдруг поднес к виску дрожащую руку, и я подумала: «А вдруг он тоже упадет?»
— Вы что, оба развлекаетесь? Неужели не видите, что мне нужна помощь? — Голос Глории Уинтер звучал резко. — Би-Би, принеси полотенце или какую-нибудь тряпку. А ты, Найджел, вызови «скорую».
Найджел в шестнадцать лет был совершенно невинным подростком. Я бы и хотела сказать, что хорошо его помню, но на самом деле тогда я почти не заметила его, все мое внимание было сосредоточено на Брене. Возможно, из-за того выражения, которое промелькнуло в его глазах, — это был исполненный ненависти взгляд зверька, пойманного в ловушку и совершенно беспомощного. Может, именно поэтому я уже тогда почувствовала между нами связь. Ведь первые впечатления так много значат, они словно готовят нас к тому, что произойдет потом.
Он снова поднес руку к голове. Я видела, какое у него лицо — сплошной крик боли, казалось, его ударило нечто, прилетевшее с неба; потом он и сам рухнул на колени, споткнувшись о ступеньку. Упал прямо к моим ногам.
Моя мать бросилась на помощь, помогая Глории пробираться сквозь толпу.
Я посмотрела вниз, на мальчика в коричневом.
— Ты не ушибся?
Он уставился на меня с явным удивлением. Если честно, я и сама себе удивлялась. Он ведь был намного старше меня. И вообще, я редко разговаривала с незнакомцами. Но было в нем что-то, странным образом тронувшее меня, какая-то детскость, что ли…
— Ты не ушибся? — снова спросила я.
Ответить он не успел. Глория нетерпеливо обернулась, одной рукой по-прежнему поддерживая Бенджамина, и меня поразило, до чего же она маленькая и хрупкая! Талия тонкая, как у осы, особенно в этой юбке-карандаше, острые высоченные каблуки легко касаются пола. Моя мать такие каблуки терпеть не могла, она называла их непристойными и утверждала, что подобная обувь является причиной многочисленных неприятностей, начиная от хронических болей в спине до расплющенных пальцев и артрита. Но Глория двигалась как танцовщица. А вот голос у нее чем-то напоминал эти шестидюймовые каблуки — такой же острый и пронзительный.
— Брендан! — рявкнула она, глядя на своего неловкого сына. — Сейчас же вставай и иди сюда! Или, господи помилуй, я сверну твою чертову шею…
Я заметила, как вздрогнула моя мать. Бранные слова, строго запрещенные у нас дома, в устах матери этого мальчика звучали особенно гадко. И я ничего не могла с собой поделать — сердце мое исполнилось горячего сострадания к нему. Он с трудом поднялся; лицо его пылало пунцовым румянцем. Я видела, что ему не по себе, что он испуган, но одновременно он был как-то внутренне уверен в себе и полон ненависти…
«Он хочет, чтобы его мать умерла», — подумала я с внезапной ясностью.
Это была опасная, очень мощная мысль. Она зажглась в моем мозгу, точно маяк. То, что этот мальчик может желать смерти собственной матери, было почти запредельно для моего воображения. Я понимала — это страшный грех. А значит, ему суждено гореть в аду и быть навеки проклятым. И все же меня отчего-то тянуло к нему. Он выглядел таким потерянным и несчастным. Возможно, я могла бы спасти его. Возможно, он еще успеет искупить свои грехи…
11
Время: 02.04, четверг, 21 февраля.
Статус: ограниченный
Настроение: тревожное
Позвольте мне объяснить. Хотя это и нелегко. Ребенком я была крайне застенчивым. Меня изводили в школе. У меня не было друзей. Мать моя была чрезвычайно религиозной, и ее неодобрение тяжким бременем ложилось на все мои поступки. Меня она любила мало; с самого начала она ясно дала понять, что ее любви заслуживает лишь Иисус Христос. Я же стала ее даром Ему; моей душой она пополнила Его коллекцию человеческих душ. И хотя я, по ее словам, была весьма далека от идеала, но благодаря Его милости и собственным усилиям еще могла стать достаточно хорошей и полностью соответствовать стандартам, установленным Спасителем.
Отца своего я совсем не помню. Мать никогда о нем не говорила, хоть и носила обручальное кольцо; у меня осталось смутное впечатление, что когда-то он сильно ее разочаровал, и она прогнала его, как прогонит и меня, если мне так и не удастся стать по-настоящему хорошей.
Я очень старалась. Молилась. Все делала по дому. Ходила на исповедь. И с незнакомцами никогда не общалась, и голос никогда не повышала, и комиксов не читала, и не брала второй ломтик пирога, если мать приглашала к чаю кого-то из своих приятельниц. Однако ей и этого было мало. Я почему-то никак не дотягивала до идеала. В той упрямой глине, из которой я была сделана, неизменно проявлялся какой-нибудь недостаток. Порой виновата была моя неаккуратность: оторванный подол школьной юбки или грязное пятно на белых носочках. Порой — мои дурные мысли. А порой — и вовсе какая-то песня по радио. Мать ненавидела рок-музыку и называла ее «сатанинским метеоризмом». Или же ее возмущал абзац в книге, которую я читала. Мать полагала, что вокруг слишком много опасностей, слишком много рытвин на пути в ад. Она старалась эти рытвины обойти — по-своему, конечно, но всегда очень старалась. И не ее вина, что я стала такой.
В моей комнате не было ни игрушек, ни кукол, только голубоглазый Иисус на кресте и слегка треснувший пластмассовый ангел, который предназначался для того, чтобы отгонять дурные мысли и чтобы ночью я чувствовала себя в безопасности.
На самом деле этот ангел жутко меня раздражал, заставлял нервничать; его лицо, ни женское, ни мужское, казалось мне личиком мертвого ребенка. А что касается голубоглазого Иисуса с откинутой назад головой и окровавленными ребрами, то он отнюдь не представлялся мне ни добрым, ни исполненным сострадания к людям, как раз наоборот — он выглядел сердитым, измученным и пугающим. Я все думала: «А как же еще ему выглядеть? Если Иисус принял смерть, спасая всех людей, то имеет полное право выглядеть сердитым. Разве не мог Он разгневаться из-за того, что Ему пришлось ради нас вытерпеть? Разве не могло в Нем проснуться желание как-то отомстить — за гвозди, которыми прибили Его руки, за тот удар копьем, за терновый венец?»
«Если я умру прежде, чем проснусь, молю, Господи, не оставь мою душу…»
И вот ночью я лежала без сна часами, до ужаса боясь закрыть глаза: вдруг прилетят ангелы и заберут мою душу? Или случится еще что похуже: сам Иисус явится за мной из мира мертвых, холодный как лед и пахнущий могилой, и прошипит мне в ухо: «Нужно забрать тебя».
Брен старался разогнать мои страхи и негодовал по поводу того, что главным их источником является моя мать.
— Я-то думал, что хуже нашей матери нет на свете. Но твоя, черт бы ее побрал, оказалась той еще штучкой, старая сука!
Я хихикнула. Бранные слова. Я-то никогда не осмеливалась ими пользоваться. Но Брен был значительно старше и значительно смелее. И все те истории, которые он о себе рассказывал, — вымышленные истории о хитроумном и тайном мщении — меня ничуть не ужасали, а, напротив, восхищали. Слушая его, я испытывала подленький, тайный восторг. Моя мать верила в смирение, а Брен — в сведение счетов. Это было совершенно новое для меня восприятие мира; к тому времени я настолько привыкла к определенной системе верований и правил, что не могла не восторгаться, слушая это «Евангелие от Брендана» и ужасаясь тому, что слышала.
Собственно, его «евангелие» сводилось к очень простым постулатам. Если тебя ударили — дай сдачи, бей со всей силы и по возможности ниже пояса. Забудь о том, чтобы подставлять вторую щеку, просто врежь хорошенько и убегай. Если сомневаешься, обвиняй кого-то другого. И сам никогда ни в чем не признавайся…
Конечно, я обожала его. Я восхищалась им. Да и как было не восхищаться? Для меня в его словах таился огромный смысл. Правда, я немного беспокоилась о сохранности его души, но втайне считала, что если бы Создатель вовремя воспользовался некоторыми идеями Брендана, а не проявлял свое пресловутое смирение, всем, возможно, было бы только лучше. Брендан Уинтер своим обидчикам давал пинок под зад. Брендан Уинтер никогда бы не позволил себе оказаться в числе тех, кого в школе изводят или запугивают. Брендан Уинтер никогда часами не лежал в постели, оцепенев от страха, не в силах заснуть. Брендан Уинтер сражался с врагами с мужеством и силой ангела…
Строго говоря, ничто из перечисленного нельзя было назвать правдой. Это я поняла довольно скоро. Брен, скорее, рассуждал о том, каким должен быть порядок вещей, а не о том, каков он на самом деле. Но все равно мне нравился он именно таким. Казался мне если и не невинным, то, по крайней мере, достойным отпущения грехов. Чего я, собственно, и хотела — вернее, думала, что хочу. Я хотела спасти его. Исправить те перекосы, которые образовались в его душе. Придать ему форму и, точно из комка глины, вылепить невинный лик…
А еще я очень любила его слушать. Мне нравился его голос. Когда он читал свои истории, он никогда не заикался. И голос у него звучал иначе — спокойно, чуть цинично, чуть насмешливо, как у деревянного cor anglais.[49] То, что в этих рассказах было много насилия, меня не слишком тревожило, и, потом, было ясно, что они выдуманы. Что же в них плохого? Братья Гримм наверняка писали истории и похуже: у них там и младенцы, сожранные великанами или волками, и матери, бросающие своих детей в лесу, и сыновья, изгнанные из родного дома, или убитые, или проклятые злыми ведьмами…
Чуть ли не в первое мгновение, когда я увидела Брена, я поняла: у них с матерью отношения не ладятся. Глорию я и раньше встречала у нас в Деревне, но у нашей семьи с ней никаких отношений не было. Однако потом я хорошо узнала ее благодаря Брену и от всего сердца ее возненавидела — не из-за себя, а из-за него.
Постепенно мне стало известно и о витаминном напитке, и о фарфоровых собачках, и о куске электрического провода. Иногда Брен показывал оставленные матерью отметины: царапины, опухоли и синяки. Он был намного старше меня, но в таких случаях я чувствовала себя куда более взрослой, чем он. Я утешала его, сочувственно выслушивала. Дарила самую искреннюю любовь и восхищение. И мне ни разу не пришло в голову, что пока я — как мне казалось — формирую его душу, на самом деле это он придает моей душе соответствующую форму…
12
Время: 13.57, четверг, 21 февраля
Статус: ограниченный
Настроение: меланхоличное
Через пять месяцев после того концерта мы с Бренданом Уинтером стали друзьями. Я переживала трудный период: мать вечно была занята, много работала, а в школе меня стали изводить сильнее, чем прежде. И я никак не могла понять: за что? В Молбри и помимо меня хватало детей, которые росли без отца. Почему же выделяли именно меня? Я даже стала подозревать, что, может, отец нас бросил по моей вине? Может, он с самого начала не хотел моего рождения? А может, они оба не хотели…
Вот тут-то возле нашего дома и появился Брендан. Хотя уже прошло время, но я сразу его узнала. Мать как всегда была чем-то занята, и я в одиночестве торчала у нас в саду, слушая, как Эмили у себя дома играет на пианино — она играла Рахманинова, что-то очень нежное и немного меланхоличное. Окна были открыты, и я все отлично слышала. Под ее окном было полно роз, которые как раз расцвели, и для меня это было подобно окну в волшебную сказку. Я все ждала, когда же появится принцесса — Спящая красавица, Белоснежка или, может, Волшебница Шалот…
Конечно, Брендан был никакой не Ланселот. Он носил коричневые джинсы и легкую бежевую ветровку из плащовки, в которой выглядел как запечатанный конверт. А еще при нем всегда была сумка с книгами. Волосы у него теперь были еще длиннее, чем раньше, и вечно падали ему на лицо. Проходя мимо, он услышал музыку и остановился шагах в пяти от садовой калитки. Меня он не заметил: я сидела на качелях под плакучей ивой. Но я хорошо видела, с каким выражением лица он внимает игре Эмили, видела ту легкую улыбку, что блуждала у него на губах. Вдруг он вытащил из сумки фотоаппарат с телеобъективом и с какой-то совершенно невероятной ловкостью сделал несколько десятков снимков — щелк-щелк-щелк, точно падающие костяшки домино, — потом снова сунул камеру в сумку и собрался идти дальше…
Но тут я слезла с качелей и направилась к нему.
— Эй!
Он обернулся; вид у него был затравленный, словно его поймали на месте преступления; увидев меня, он, судя по всему, немного расслабился.
— Привет, я Бетан! — представилась я.
— Б-Брендан.
Я оперлась локтями о калитку.
— А ответь-ка мне, Брендан, зачем ты фотографировал дом Уайтов?
Он явно встревожился.
— Прошу тебя… Если т-ты кому-нибудь с-скажешь, у меня будут большие неприятности. Я же… п-просто фотографировал, и все.
— Сфотографируй меня, — предложила я, улыбаясь, как Чеширский кот.
Брен огляделся, усмехнулся и кивнул.
— Ладно. Но только если ты пообещаешь никому об этом не говорить, Б-Бетан. Никому ни слова, хорошо?
— Даже маме?
— Маме тем более.
— Хорошо, я обещаю, — согласилась я. — А почему ты так любишь фотографировать?
Он посмотрел на меня и улыбнулся. За неопрятной завесой волос его глаза оказались на редкость хороши — с длинными, густыми, как у девочки, ресницами.
— Это не простая камера, — сообщил он, на этот раз ничуть не заикаясь. — Благодаря ей я могу заглянуть тебе прямо в душу и увидеть там все, что ты скрываешь. Могу понять, хорошая ты или плохая, молилась ли ты накануне, любишь ли ты свою маму…
Глаза мои невольно раскрылись от удивления.
— Неужели ты все это можешь увидеть?
— Конечно могу.
И он улыбнулся уже во весь рот…
Вот так он и покорил меня.
Конечно, по-настоящему я разглядела его значительно позже. А в тот момент я про себя решила, что Брендан Уинтер непременно станет моим другом. Тот Брендан, который никому не нужен, тот, который попросил меня соврать и уберечь его от беды.
С этого все и началось: с маленькой, вроде бы незначительной лжи. И с моего любопытства, вызванного поведением человека, столь сильно от меня отличавшегося. Затем пришла осторожная любовь — примерно такую любовь ребенок может испытывать к опасной собаке. Несколько позже, несмотря на наши многочисленные различия, возникло ощущение родства, которое наконец расцвело пышным цветом, превратившись почти в одержимость…
Правда, я никогда не считала, что так уж сильно нужна ему, что он питает ко мне какие-то чувства. С самого начала мне стало понятно, кто в действительности его интересует. Но миссис Уайт проявляла прямо-таки невероятную предусмотрительность. Эмили никогда не оставалась одна и никогда не беседовала с незнакомцами. Взгляд через садовую решетку, фотография, в лучшем случае целомудренное прикосновение — вот и все, на что мог надеяться Брен. Короче, Эмили, его основная цель, с тем же успехом могла бы находиться на Марсе.
Зато все остальное время Брендана принадлежало мне, и меня это вполне устраивало. Она ведь ему совсем не нравится, уверяла я себя. Я думала даже, что он ненавидит ее. Ах, какая наивность! Но я была еще так мала и бесконечно верила ему. Верила в него, в его дар. Маминого идеала мне так и не удалось достичь, и я надеялась, что в отношениях с Бренданом, возможно, все-таки добьюсь успеха. Ведь я была его ангелом-хранителем, он сам так говорил. Я следила за ним. Всячески оберегала. Таким образом, невольно перешагнув через раму и оказавшись в Зазеркалье, я вошла в мир Голубоглазого, где все было наоборот, где каждое ощущение было искажено и перевернуто, где ничто никогда по-настоящему не начиналось и никогда по-настоящему не заканчивалось…
Тем летом, в день, когда умер брат Брендана, мне не хватало трех месяцев до двенадцати лет, и никто не стал мне объяснять, что с ним случилось. Хотя слухи, порой совершенно дикие, бродили по Молбри в течение нескольких недель. Но жители Деревни всегда считали себя выше того, что происходит в Белом городе. Брендан сильно болел, и я даже решила, что Бен умер, заразившись от него. А потом разразилось «дело Эмили», и в нем словно растворилась большая часть подробностей предыдущей истории. Громкий скандал, нервный припадок, случившийся на публике, — все это достаточно долго будоражило и занимало прессу, так что трагическая гибель сына какой-то жалкой домработницы быстро отступила на задний план и вскоре совершенно перестала интересовать газетчиков.
Между тем именно Дом с камином был средоточием всех основных событий. Кратковременная слава Эмили Уайт давно бы потихоньку сошла на нет, если бы не та порция кислорода, которую вдохнул в ее историю Брендан Уинтер, давая свои показания. Выдвинутые им обвинения в мошенничестве и изнасиловании гораздо больше способствовали вознесению Эмили на недосягаемую высоту, чем все то, что делала для этого Кэтрин Уайт. Хотя к тому времени Кэтрин все стало почти безразлично: ее семья распалась, а свою дочь она не видела уже несколько недель — с тех пор, как органы общественной опеки решили, что девочка находится в опасности. Теперь Эмили жила не дома, а в Деревне вместе с мистером Уайтом, в гостинице «В & Bs»; два раза в неделю их посещал член местного совета. Так должно было продолжаться до тех пор, пока в деле окончательно не поставят точку. Пребывая в одиночестве, Кэтрин занималась самолечением — принимала адскую смесь из алкоголя и антидепрессантов, а Фезер, которая никогда не оказывала на свою подругу стабилизирующего воздействия, дополняла эти «лекарства» всевозможными травками, как разрешенными законом, так и запрещенными.
Но кто-то же должен был заметить, что происходит? Ведь все признаки были налицо. Удивительно, но никто ничего не замечал! И когда наконец произошел взрыв, всех нас точно осколками накрыло.
Хоть мы и были ближайшими соседями Уайтов, о Патрике я мало что знала. Знала, что это очень тихий человек, любит слушать музыку, порой и сам играет на фортепиано, но только если миссис Уайт нет поблизости, иногда курит трубку (опять же когда его жены нет поблизости и она не может его отругать), носит маленькие очки в железной оправе и пальто, в котором напоминает шпиона. Я слышала, как он играл на органе в церкви и дирижировал хором в Сент-Освальдс. Я часто смотрела из-за забора, как они с Эмили сидят в саду. Она любила, когда отец читал ей вслух. И он, видя, что я тоже с удовольствием слушаю, специально устраивался поближе к изгороди и читал достаточно громко, чтобы и мне было слышно. Но миссис Уайт по какой-то причине эти посиделки в саду не одобряла и всегда звала их в дом, особенно если замечала, что я тоже слушаю Патрика. В общем, у меня не было особых возможностей познакомиться с кем-то из них получше.
После того как мистер Уайт переехал в гостиницу, я видела его лишь однажды, вскоре после смерти Бенджамина. Стояла осень, наступил не сезон туманов, а сезон яростных ветров, которые срывали с деревьев последние листья и засыпали тротуары песком. Я возвращалась домой из школы через парк, отделявший собственно Молбри от нашей Деревни; погода была жуткая, собирался снег, и даже в теплом пальто я совершенно продрогла.
Я уже знала: мистер Уайт оставил работу, чтобы все свое время посвящать заботам об Эмили. Это решение публика встретила со смешанными чувствами: одни восхваляли его за преданность дочери, другие (например, Элеонора Вайн) считали, что мужчине не подобает одному воспитывать девочку такого возраста, как Эмили.
— Вы только подумайте, ему же придется купать ее и все такое, — заявляла она с явным неодобрением. — Ничего удивительного, что уже пошли всякие разговоры.
Ну, если разговоры и пошли, то голову можно было дать на отсечение, что за ними, так или иначе, стоит сама миссис Вайн. Она уже тогда была особой весьма ядовитой и разбрызгивала свой яд повсюду, где только могла. Моя мать именно ее обвиняла в том, что она распространяет «грязные слухи» о моем отце, а когда я пару раз прогуляла уроки, именно Элеонора Вайн доложила об этом прямиком в школу, вместо того чтобы сначала сообщить моей матери.
Возможно, поэтому я и чувствовала некое родство между собой и мистером Уайтом и, увидев их с Эмили в парке, остановилась на минутку посмотреть на них. Мистер Уайт был в своем пальто, делавшем его похожим на русского шпиона; он раскачивал Эмили на качелях, и оба выглядели такими счастливыми, словно во всем мире существовали только они одни…
Именно это и врезалось мне в память. То, какими они оба были счастливыми.
Я постояла на тропинке минуту или две. Эмили была в красном пальтишке, теплых перчатках и вязаной шапочке. Сухие листья с шуршанием взлетали у нее из-под ног каждый раз, когда качели устремлялись вниз и она нарочно поддевала башмачком кучу листьев. Мистер Уайт весело смеялся, повернувшись ко мне в профиль, так что у меня вполне хватило времени рассмотреть его, так сказать, с поднятым забралом.
Мне раньше казалось, что он уже довольно пожилой. Гораздо старше, чем Кэтрин с ее длинными, спадающими по спине волосами и девчоночьей манерой себя вести. Но теперь я поняла, что ошибалась. Просто мне еще никогда не доводилось слышать его смех, очень молодой, теплый и какой-то летний; голосок Эмили звучал на его фоне точно крик чайки, летящей по безоблачному небосклону. Я видела, что разразившийся скандал не только не разлучил отца и дочь, но даже укрепил связь между ними, и теперь они вдвоем, плечом к плечу, противостоят всему свету и счастливы тем, что вместе…
За окном идет снег. Желтовато-серые хлопья дико мечутся и кружат в конусе света, который отбрасывает уличный фонарь. Позднее, если снегопад прекратится, на Молбри, возможно, снизойдет покой. Все грехи останутся позади, и жизнь хотя бы на день получит передышку, укрытая этим милосердным, легким, белым покрывалом.
Снег шел и в ту ночь, когда умерла Эмили. Возможно, если бы не снег, она бы осталась жива. Кто знает? Ничто никогда не кончается. История каждого из нас начинается где-то посредине истории кого-то другого, и множество таких вот историй, точно спутанные мотки шерсти, попросту ждут, когда их распутают. Кстати, а это-то чья история? Моя или Эмили?
13
Время: 23.14, четверг, 21 февраля
Статус: ограниченный
Настроение: бдительное
Музыка: Phil Collins, In the Air Tonight