Джентльмены и игроки Харрис Джоанн
Я кивнул.
— Я знал, что ему интересно. У него есть заметки, фотографии…
— Вы имеете в виду эту?
Марлин вытащила из портмоне маленький клочок, вырезанный из общей школьной фотографии. Я сразу ее распознал — в записной книжке Кина была плохонькая ксерокопия, где он обвел одно лицо красным карандашом.
Но на этот раз я узнал мальчика, это бледное маленькое лицо, по-совиному очкастое, похожее на мордочку енота, школьная кепка, надвинутая на свисающую челку.
— Это Пиритс?
Она кивнула.
— Не очень похож, но я бы все равно его узнала. И я тысячу раз видела эту фотографию, подбирая имена к лицам. Все нашлись. Все, кроме него. Кем бы он ни был, Рой, он не из наших. Но он здесь был. Почему?
Снова дежавю; такое ощущение, будто что-то с трудом становится на место. Но все так расплывчато. Неясно. Однако что-то в этом несформированном личике тревожило меня. Что-то знакомое.
— Почему вы не показали тогда эту фотографию полиции?
— Было слишком поздно, — пожала плечами Марлин. — Джон Страз уже умер.
— Но этот мальчик был свидетелем!
— Рой, у меня было много работы. И был Пэт, которому нужна моя забота. Все осталось позади.
Позади? Может, и так. Но это жуткое дело всегда казалось незаконченным. Не знаю, где тут связь, почему это вспомнилось спустя столько лет, но теперь я не мог от этого отделаться.
— Пиритс. — Словарь говорит нам следующее: «Пирит — железный колчедан, минерал, по цвету схожий с золотом». Липовое золото. Фальшивка. — Придуманная фамилия, если она вообще существовала.
— Я знаю, — кивнула она. — До сих пор странно представлять, как он в сент-освальдской форме ходит по коридорам с другими мальчиками, разговаривает, даже фотографируется с ними, боже ты мой. Поверить не могу, что никто не заметил…
Я-то мог. С какой стати им замечать? Тысяча ребят, все в форме: кто же мог заподозрить в нем пришельца? Кроме того, это глупо. Зачем какому-то мальчишке становиться самозванцем?
— Это вызов, — произнес я. — Это захватывает. Просто посмотреть, выйдет ли.
Сейчас он, конечно, старше на пятнадцать лет. Двадцать восемь или около того. Он, конечно, вырос. Стал высоким, хорошо сложенным. Возможно, носит контактные линзы. Но ведь есть вероятность? Разве не так?
Я в бессилии покачал головой. До этой минуты я даже не подозревал о своей надежде, что Коньман — только Коньман — в ответе за недавние безобразия, которые так истерзали нас. Коньман — преступник, пославший электронные письма, любитель поплавать на волнах интернетного дерьма. Коньман обвинил Слоуна и других, Коньман сжег Привратницкую смотрителя… Я даже наполовину убедил себя, что за статьями, подписанными Кротом, тоже стоит Коньман.
И теперь я увидел, как заблуждался и как опасны эти заблуждения. Преступления против «Сент-Освальда» зашли гораздо дальше, чем простое озорство. Мальчишка не смог бы такое сотворить. Этот посвященный — кем бы он ни был — сознательно вел эту игру туда, куда она зашла.
Я подумал о Грахфогеле, что прятался у себя в чулане.
Я подумал о Тапи, запертой в Колокольной башне.
О Джимми (подобно Стразу), ставшем козлом отпущения.
О Дуббсе, чью тайну раскрыли.
О Грушинге и Китти — то же самое.
О Коньмане, Андертон-Пуллите, граффити на заборе, Привратницкой, кражах, ручке «Монблан», мелких диверсиях и завершающем букете — Слоуне, Дивайне, Пусте, Грахфогеле и Роуче, — все взрывалось одно за другим, как ракеты в пламенеющем небе.
И снова я подумал о Крисе Кине, его умном лице и темной челке, и двенадцати-тринадцатилетнем Джулиане Пиритсе, который осмелился на такое наглое самозванство, что за пятнадцать лет никто ничего не заподозрил.
Может, Кин — это Пиритс? Кин, о господи!
Это был удивительный взрыв интуиции, но вдруг я увидел, как он это сделал. В «Сент-Освальде» — особая политика приема на работу, которая основана на личных впечатлениях, а не на письменных рекомендациях. И вполне возможно, что некто — некто умный — проскользнул сквозь сеть проверок, которая отсеивает нежелательных (в частном секторе, конечно, полицейская проверка не требуется). Кроме того, сама мысль о таком самозванстве для нас невозможна. Мы, как стражи дружественного аванпоста, в костюмах комической оперы и с дурацкой походкой, падаем дюжинами под огнем невесть откуда взявшегося снайпера. Мы никогда не ждали нападения. Это наша ошибка. И теперь кто-то убивает нас как мух.
— Кин? — произнесла Марлин таким тоном, как на ее месте возразил бы я. — Такой милый молодой человек?
В нескольких словах я выложил ей все про этого милого молодого человека. Записная книжка. Компьютерные пароли. И эта его тонкая насмешка, высокомерие, точно преподавание для него — просто забавная игра.
— А как же Коньман? — спросила Марлин.
Я думал об этом. Дело Слоуна строится на телефонных сообщениях с мобильника Коньмана, они поддерживают иллюзию — Коньман сбежал из страха, что его накажут.
Но если Коньман не преступник, то где же он?
Я поразмыслил. Если бы не телефон Коньмана, если бы не Привратницкая, если бы не письма с его электронного адреса — что бы мы предполагали и чего боялись?
— Я думаю, Коньман мертв, — нахмурившись, сказал я. — Единственное разумное объяснение.
— Но зачем убивать Коньмана?
— Чтобы поднять ставки, — медленно проговорил я. — Чтобы наверняка подставить Пэта и остальных.
Марлин глядела на меня, бледная как полотно.
— Только не Кин. Он такой очаровательный. Он даже принес вам торт…
Боги!
Этот кекс. Я же совершенно о нем забыл. Как забыл и о приглашении Дианы посмотреть костер, выпить, отпраздновать…
Может, она как-то насторожила Кина? Прочла его записную книжку? Может, у нее что-то вырвалось? Я вспомнил, как блестели от радости ее глаза на юном, оживленном лице. Вспомнил, как она поддразнила: «Скажите, вы профессиональный шпион или это просто хобби?»
Я встал, слишком резко, и невидимый палец настойчиво ткнул меня в грудь, будто уговаривая снова сесть. Я не внял совету.
— Марлин, нам надо идти. Быстро. В парк.
— Почему в парк? — спросила она.
— Потому что он там, — ответил я, хватая пальто и накидывая его на плечи. — Вместе с Дианой Дерзи.
6
Пятница, 5 ноября
7.30 вечера
У меня будет свидание. Это так волнующе, правда? Причем впервые за долгие годы, несмотря на радужные надежды матери и оптимизм моего психоаналитика. Противоположный пол никогда меня не интересовал. Даже сейчас при одной мысли о них вспоминается крик Леона: «Какая гадость!» — и звук его падения.
Конечно, им я этого не рассказываю. Я кормлю их баснями о моем отце: о том, как он меня бил и как был жесток. Этого моему психоаналитику вполне хватает, теперь и я наполовину верю в эти россказни и забываю о Леоне, о том, как он прыгал через водосток, и его лицо, размывшееся до уютной сепии далекого прошлого.
Это не твоя вина. Сколько раз в те дни мне повторяли эти слова… Внутри все обледенело, меня терзали ночные кошмары, от горя и страха разоблачения все во мне окостенело; наверное, на какое-то время разум мой повредился — и мне осталось лишь с отчаянным пылом броситься в пучину преображений (с помощью моей матери), чтобы уничтожить малейшие следы Пиритса.
Конечно, теперь все это позади. Чувство вины, говорит мой психоаналитик, — это естественная реакция истинной жертвы. Я упорно работаю над искоренением вины и делаю большие успехи. Терапия работает превосходно. Естественно, я не собираюсь рассказывать ей об истинной природе своей терапии, но она, не сомневаюсь, согласится, что с комплексом вины в основном покончено.
Еще одно дело осталось до катарсиса.
Еще один взгляд в зеркало, перед тем как отправиться на свидание у костра.
Прекрасно выглядишь, Страз. Прекрасно выглядишь.
7
Пятница, 5 ноября
8.15 вечера
Обычно от моего дома до муниципального парка пятнадцать минут ходьбы. Нам же хватило пяти, невидимый палец торопил меня. Туман сгустился, плотная корона окружала луну, и фейерверки, время от времени взлетавшие над нами, освещали небо, будто зарницы.
— Который час?
— Семь тридцать. Большой костер вот-вот разожгут.
Я заторопился, обходя стороной компанию маленьких детей, тащивших тележку, в которой сидело очередное чучело Гая.
— Дайте фунт, мистер!
В мое время просили пенни. Мы с Марлин прибавили шагу, пробираясь сквозь ночь, пропитанную дымом и бенгальскими огнями. Волшебная ночь, яркая, как ночи моего детства, пахнущая осенней листвой.
— Сомневаюсь, что нам надо вмешиваться. — Марлин, как всегда, щепетильна. — Может, этим следует заняться полиции?
— Вы думаете, они нас послушают?
— Может, и нет. Но я все же считаю…
— Послушайте, Марлин. Я просто хочу увидеть его. Поговорить с ним. И если я прав и Пиритс — это Кин…
— Не могу в это поверить.
— Но если это так, то мисс Дерзи может угрожать опасность.
— Если это так, то опасность может угрожать и вам, старый дурень.
— Верно…
Я как-то об этом не подумал.
— У ворот будет полиция, — рассудительно сказала Марлин. — Я тихо переговорю с дежурным, а вы попробуете найти Диану. — Она улыбнулась. — И если вы ошибаетесь, а я в этом уверена, мы все вместе отметим Ночь костров.
И мы поспешили вперед.
Зарево мы увидели с дороги, еще не дойдя до ворот парка. Толпа уже собралась, и у каждого входа проверяли билеты, а за воротами народу было еще больше — тысячи людей, ощетинившаяся масса голов и лиц.
За ними уже горел костер, скоро эта башня пламени достанет до неба. На полпути к куче дров в полуразвалившемся кресле сидел очередной Гай, казавшийся главным на этой сцене, вроде Князя Беспорядков.[53]
— Вы их здесь не найдете. — Марлин оглядела толпу. — Слишком темно, и посмотрите, сколько народу…
Действительно, я не думал, что соберется столько людей. В основном семьи, мужчины с детьми на плечах, подростки с жуткими антеннами размахивают светящимися палочками и жуют сахарную вату. За большим костром — площадка с аттракционами: игровые автоматы, вертушки и тиры, «Уточки на удочку» и башня страха, карусели и чертово колесо.
— Я найду их, — сказал я. — А вы делайте свое дело.
На другой стороне поляны, почти невидимой из-за стелющегося тумана, вот-вот должен начаться фейерверк. Площадку плотным кольцом окружают дети; трава под ногами смешана с грязью. В воздухе коктейль из шума толпы и музыки аттракционов, позади нас бушует красный пандемониум огня — взлетают языки пламени и один за другим взрываются штабеля соломенных тюфяков.
И вот началось. Внезапно прокатились аплодисменты, и завопила толпа, когда двойная порция ракет расцвела и взорвалась, осветив туман смазанными вспышками синего и красного. Я двинулся вперед, разглядывая освещенные неоном лица, ноги увязали в грязи, горло першило от пороха и предчувствий. Сюрреалистическая картина: небо в пламени, люди в свете костра походят на демонов Возрождения, с рогами и копытами.
Где-то среди них Кин. Но даже эта уверенность стала таять, а на смену ей пришло незнакомое сомнение в себе. Я вспомнил, как преследовал «солнышек» и старые ноги меня не слушались, когда гогочущие мальчишки лезли через забор. Я вспоминал Пули и его друзей, свой обморок в Нижнем коридоре у кабинета Главного, слова Пэта Слоуна: «Вы начинаете отставать» — и юного Бивенса, теперь уже не такого юного, надо полагать, и несильное, но настойчивое давление невидимого пальца. Мне шестьдесят пять, сказал я себе, сколько я смогу притворяться? «Сотня» казалась далекой, как никогда, и за ней виделась лишь темнота.
Через десять минут я понял, что это безнадежно. Проще вычерпать ванну ложкой, чем найти кого-то в этом хаосе. Краем глаза я все еще видел Марлин, ярдах в ста от меня, она с серьезным видом разговаривала с молодым замученным полицейским.
Всеобщий костер — трудное время для местной полиции. Драки, несчастные случаи, кражи — обычное дело: под покровом темноты и праздничной толпы все становится возможным. И все же Марлин делала, что могла. Я видел, как озадаченный полицейский говорит по рации, затем толпа скрыла обоих из виду.
Я начал как-то странно себя чувствовать. Возможно, из-за огня, или запоздало дошел глинтвейн. Так или иначе, но было приятно ненадолго выйти из жары. У деревьев прохладнее и темнее, не так шумно, и невидимый палец угомонился, оставив мне на прощание небольшую одышку, но в основном мне полегчало.
Туман спустился ниже, при свете костров он выглядел странно, будто внутри китайского фонарика. В этом свете почти каждый молодой человек казался мне Кином. Но каждый раз я ошибался — незнакомец с резкими чертами лица и темной бородкой удивленно смотрел на меня и отворачивался к своей жене (подруге, ребенку). И все же я был уверен, что он здесь. Возможно, подсказывала интуиция — интуиция человека, который тридцать три года проверял, не подложена ли на дверь мучная бомба и не появились ли граффити на партах. Он где-то здесь, я это чувствовал.
Прошло полчаса, и фейерверк почти закончился. Самое красивое придерживали к концу — россыпи ракет, фонтаны, крутящиеся колеса, которые превращали густой туман в звездную ночь. Опустился занавес из сверкающих огней, и на какое-то время я, почти ослепнув, пробирался на ощупь сквозь толпу. Болела правая нога, и правый бок пронзило сверху донизу, словно там что-то раскрылось, мягко выпуская содержимое, как распоровшийся шов на старом игрушечном медвежонке.
И вдруг в этом апокалиптическом сиянии я увидел мисс Дерзи: она стояла одна, поодаль от толпы. Сначала я решил, что ошибся, но потом она повернулась — лицо, полускрытое красным беретом, освещалось яркими отблесками синего и зеленого.
На миг ее образ пробудил какое-то важное воспоминание, ощущение страшной опасности, и я побежал к ней, а ноги скользили по мыльной глине.
— Мисс Дерзи! Где Кин?
На ней — аккуратное красное пальто, под цвет берета; темные волосы заправлены за уши. Она загадочно улыбнулась, когда я, задыхаясь, добежал до нее.
— Кин? Ему пришлось уйти.
8
Пятница, 5 ноября
8.45 вечера
Должен признаться, это поставило меня в тупик. Я был уверен, что Кин с ней, и теперь тупо уставился на нее, на мерцание цветных теней на ее лице, и слушал в темноте, как бьется мое старое сердце.
— Что-нибудь не так?
— Нет, — ответил я. — Просто старый дурак решил поиграть в детектива, вот и все.
Она улыбнулась.
В небе и вокруг меня вспыхнули последние ракеты, на сей раз зеленые, как тропические леса, — приятный цвет, придающий что-то марсианское лицам, обращенным вверх. Синий меня слегка нервировал, как синие огни «скорой» помощи, а красный…
И снова воспоминание, но на полпути к поверхности оно нырнуло в глубину. Что-то об этих огнях, их цвете, как они отражались на чьем-то лице…
— Мистер Честли, — ласково произнесла мисс Дерзи. — Вы что-то плохо выглядите.
На самом деле мне полегчало в стороне от дыма и жара костра. Сейчас важнее всего — эта молодая женщина, которой, как говорила моя интуиция, могла грозить опасность.
— Послушайте, Диана, — я взял ее за руку. — Я думаю, вам следует кое-что узнать.
И я приступил. Начал с записной книжки Кина, затем рассказал о Кроте, о Пиритсе, о смерти Леона Митчелла и Джона Страза. Казалось бы, случайности, если рассматривать их по отдельности, но чем больше я думал и говорил об этом, тем четче складывалась картина.
Он сам сказал, что учился в «Солнечном береге». Только представьте, что это означало для такого, как Кин. Умница, книгочей, немного бунтарь. Должно быть, учителя терпеть его не могли, почти так же, как и ученики. Перед глазами возник его образ — мрачный одинокий парнишка, ненавидящий свою школу, ненавидящий сверстников, живущий в мире фантазий.
Может, изначально это было криком о помощи. Или шуткой, или протестом против частной школы и того, что за ней стояло. Главное, осмелился сделать первый шаг, а дальше все просто. Пока он носил форму, его считали одним из наших. Представляю, как здорово было пройти невидимкой по старым коридорам, заглянуть в классные комнаты, смешаться с другими мальчиками. Это был захватывающий трепет одиночки, такой мощный, что вскоре перерос во мрак одержимости.
Диана слушала молча. Мой рассказ строился на догадках, но воспринимался как правда, и чем дальше я заходил в своих предположениях, тем отчетливее виделся мне Кин-мальчик, тем лучше я понимал, что он чувствовал, и тем больший ужас охватывал меня при мысли о том человеке, которым он стал.
Интересно, знал ли правду Леон. Марлин-то Джулиан Пиритс обвел вокруг пальца, как, впрочем, и меня.
Хладнокровный тип, этот Пиритс, особенно для такого юнца. Даже на крыше он не потерял самообладания: исчез, словно кошка, не дав себя перехватить, спрятался в тени и даже позволил обвинить Джона Страза вместо того, чтобы сознаться самому.
— Может, они просто бесились. Вы же знаете, как это бывает у мальчишек. Дурацкая была игра, вот они и доигрались. Леон упал. Пиритс сбежал, предоставив смотрителю отдуваться. И уже пятнадцать лет живет с чувством вины.
Подумать только, что может сотворить с ребенком такое. Я представил Кина и попытался разглядеть горькое ожесточение, скрытое под маской. И не смог. Есть некая непочтительность — что-то от выскочки, скрытая насмешка в словах. Но злоба, настоящая злоба… В это трудно поверить. Но если это не Кин, то кто же тогда?
— Он играет с нами, — сказал я мисс Дерзи. — Это его стиль. Такое у него чувство юмора. По сути, это та же самая игра, но на этот раз он хочет довести ее до конца. Ему мало прятаться в тени. Он хочет ударить по «Сент-Освальду» там, где действительно больно.
— Но зачем?
Я вздохнул, вдруг разом страшно устав.
— Мне он нравился, — ответил я невпопад. — Мне он и сейчас нравится.
Последовало долгое молчание.
— Вы вызвали полицию?
— Марлин вызвала.
— Тогда его найдут. Не волнуйтесь, мистер Честли. В конце концов, можем же мы выпить в честь вашего дня рождения.
9
Нечего и говорить, что мой день рождения оказался печальным. Ясно, что это надо просто пережить, и я, решительно стиснув зубы, открываю подарки, лежащие под кроватью в своих нарядных обертках. А еще письма — все те письма, которые раньше с презрением отбрасывались, а теперь я жадно впитываю каждое слово, продираясь сквозь горы чепухи в поисках драгоценных крупиц, которые завершат мою метаморфозу.
Привет, Гномик!
Надеюсь, что одежда, которую я послала тебе, оказалась впору. Видимо, в Париже дети растут гораздо быстрее, а мне очень хочется, чтобы у тебя был приличный вид, когда ты приедешь. К этому времени ты так повзрослеешь… Трудно поверить, что мне почти тридцать. Доктор говорит, что у меня не будет больше детей. Слава Богу, что у меня есть ты, радость моя. Как будто Бог позволил мне начать жизнь с начала.
В посылках столько одежды, сколько у меня не было за всю жизнь. Костюмчики от «Прентан» и «Лафайет», джемпера цвета миндаля в сахаре, два пальто (красное зимнее и зеленое на весну) и несметное число маечек, футболок и шортов.
Полиция была со мной очень ласкова. Еще бы — у меня ведь ужасный шок. Они прислали милейшую даму, которая задала мне несколько вопросов, и мои ответы были откровенней некуда и время от времени сопровождались слезами. Все наперебой восхищались моей выдержкой. Мною гордилась мать, мною гордилась милейшая дама-полицейский — скоро все закончится, мне лишь нужно сказать правду и ничего не бояться.
Удивительно, как легко поверить в худшее. Мой рассказ был прост (самой простой лжи, оказывается, верят охотнее всего), и дама из полиции слушала прилежно, не перебивая и не сомневаясь в моих словах.
Официально Школа объявила это трагическим несчастным случаем. Смерть отца, закрывшая тему, пришлась как нельзя кстати, и местная пресса даже посочувствовала ему. Самоубийство объяснили глубокими угрызениями совести из-за смерти юного нарушителя во время его дежурства, а прочие детали, включая таинственного мальчика, быстренько замяли.
Миссис Митчелл, которая могла стать помехой, получила большую компенсацию и новую работу в качестве секретаря Слоуна — через несколько недель после смерти Леона они стали близкими друзьями. Самого Слоуна, недавно получившего повышение, директор предупредил, что продолжение расследования пагубно для репутации «Сент-Освальда» и будет считаться служебным проступком заместителя директора.
Оставался только Честли. Тогда он не слишком отличался от сегодняшнего: рано поседевший, восторгающийся нелепостями, не такой толстый, как сейчас, но все равно нескладный, неуклюжий, в своей пыльной мантии и кожаных шлепанцах. Леон никогда не уважал его так, как я: он видел в нем безвредного шута, довольно приятного, в своем роде неглупого, но совсем безобидного. И все же именно Честли оказался ближе всех к истине, и только его высокомерие — сент-освальдское высокомерие — помешало увидеть очевидное.
Вероятно, надо было радоваться. Но талант, подобный моему, требует признания, и из всех оскорблений, которые походя нанес мне «Сент-Освальд» за эти годы, именно его оскорбление я помню особенно живо. Его удивленный и снисходительный взгляд, которым он посмотрел на меня — отверг меня — во второй раз.
Конечно, мысли мои путались. Чувство вины, смущение, страх все еще слепили меня, и мне только предстояло узнать одну из самых шокирующих и строго охраняемых истин: угрызения совести со временем увядают, как и все остальное. Может, мне хотелось, чтобы меня поймали в тот день, хотелось доказать себе, что Порядок все еще правит миром, сохранить в своем сердце миф о «Сент-Освальде» и, главное, после пяти лет в тени наконец выйти на свет и занять свое место.
А Честли? В моей долгой игре против «Сент-Освальда» роль Короля всегда играл Честли, а вовсе не директор. Двигается Король медленно, но он опасный соперник. И все равно, окажись пешка в нужном месте, она его сокрушит. Но этого мне не хотелось. Как ни странно, не гибель его была мне нужна, а уважение и одобрение. Человеку-Невидимке, который слишком долго пробыл призраком в скрипучей машине «Сент-Освальда», захотелось, чтобы Честли посмотрел на него — увидел его — и уступил если не победу, то хотя бы ничью.
Когда он наконец пришел, мы с матерью сидели на кухне. Это был мой день рождения, мы как раз собирались ужинать, а до этого полдня ходили по магазинам, потом еще полдня обсуждали мое будущее и строили планы.
Раздается стук в дверь, и я сразу догадываюсь, кто это. Пусть издалека, но мне удалось изучить Честли вдоль и поперек, и его визит не был неожиданностью. Он единственный, кто не пожертвует истиной ради простого решения. Упрям, но справедлив Рой Честли, со своей склонностью видеть лучшее в каждом человеке. Репутация Джона не играет для него никакой роли, как и скрытые угрозы директора или домыслы тогдашнего «Икземинера». Даже ущерб «Сент-Освальду» не так важен в этом деле. Честли был классным руководителем Леона, и его мальчики — главное на свете.
Поначалу мать не хочет его впускать. Он уже дважды заходил, говорит она: один раз, когда мы спали, второй — когда мое пиритсовское одеяние сменялось одним из парижских костюмов.
— Миссис Страз, не могли бы вы меня впустить на минутку…
Затем голос матери с округлым акцентом, все еще незнакомый:
— Мистер Честли, я же сказала, у нас был такой тяжелый день. Может, все-таки не стоит…
Даже тогда чувствовалось, как трудно ему с женщинами. Он стоял в обрамлении ночи, опустив голову и глубоко засунув руки в карманы твидовой куртки.
Перед ним моя мать — подобралась, как для прыжка, вся в парижских жемчугах и в костюме пастельных тонов. Его нервирует женский темперамент. Куда проще было бы поговорить с отцом, перейти сразу к делу, коротко и ясно.
— Я понимаю, но мне хотелось бы поговорить с ребенком…
Я вижу свое отражение в чайнике. Благодаря матери выгляжу я хорошо: волосы аккуратно и красиво уложены, лицо отдраено, костюмчик — что надо. Очков нет. Я знаю, ничего не случится, и, кроме того, я хочу увидеть его — и, может быть, даже хочу, чтобы он увидел меня.
— Мистер Честли, уверяю вас, мы ничем не можем…
Я распахиваю дверь кухни. Он тут же поднимает глаза. Впервые я встречаю его взгляд в своем истинном обличье. Мать рядом, начеку, готовая при первом сигнале тревоги схватить меня и увести. Рой Честли делает шаг ко мне, я чувствую уютный запах мела, «Голуаза» и отголосок нафталина. Что, интересно, он скажет, если я поздороваюсь с ним на латыни? Искушение так велико, что почти нет сил сопротивляться, и тогда я вспоминаю, что сейчас играю роль. Узнает ли он меня в новой роли?
На секунду кажется, что узнает. Его глаза, цвета голубых джинсов, слегка воспалены, прищуриваются, встретившись с моими, и пронизывают меня насквозь. Я протягиваю руку — беру его толстые пальцы в свои, холодные. Сколько раз мы встречались, незримо для него, в Колокольной башне, как многому он научил меня, сам того не подозревая. Увидит ли он меня теперь? Увидит ли?
Его глаза пробегают по мне, схватывая все — чистое лицо, пастельный свитер, длинные носки и начищенную обувь. Не совсем то, чего он ожидал, и я с трудом скрываю улыбку. Мать это замечает и сама улыбается от гордости за свои успехи. И по праву. Мое преображение — дело ее рук.
— Добрый вечер, — говорит он. — Простите за вторжение. Я мистер Честли. Классный руководитель Леона.
— Очень приятно, сэр, — говорю я. — Меня зовут Джулия Страз.
10
Трудно удержаться от смеха. Я так давно для себя просто Страз, а не Джулия. И кроме того, мне никогда не нравилась Джулия, как не нравилась она отцу, и сейчас так странно, что мне о ней напомнили, так странно быть ею, странно и непонятно. Мне казалось, что я переросла Джулию, как переросла Шарон. Но мать воссоздала себя. Почему же я не могу?
Честли, конечно, так этого и не увидел. Для него женщины — чуждая раса, которой можно восхищаться (или бояться) на безопасном расстоянии. Со своими мальчиками он говорит совсем по-другому, а с Джулией его легкость сменяется зажатостью, он становится настороженной пародией на свою живую натуру.
— Я совсем не хочу вас расстраивать, — говорит он. Я киваю.
— Вы не знаете мальчика по имени Джулиан Пиритс?
Признаюсь, мое облегчение омрачилось некоторым разочарованием. Я ожидала большего от Честли, как и от «Сент-Освальда». В конце концов, я практически выложила ему правду. А он ее не замечает. В своем высокомерии — особом мужском высокомерии, лежащем в основе «Сент-Освальда», — он умудрился не заметить то, что смотрело ему прямо в глаза.
Джулиан Пиритс.
Джулия Страз.
— Пиритс? — переспрашиваю я. — Вроде нет, сэр.
— Он, должно быть, ваш ровесник. Темные волосы, худощавый. Носит очки в металлической оправе. Возможно, учится в «Солнечном береге». Может, вы видели его где-нибудь в «Сент-Освальде»?
Я качаю головой:
— К сожалению, нет, сэр.
— Вы ведь понимаете, почему я спрашиваю, правда, Джулия?
— Да, сэр. Вы думаете, что он был здесь ночью.
— Он здесь был, — резко бросает Честли. Кашляет и добавляет мягче: — Я думал, что вы тоже его видели.
— Нет, сэр.
Я снова качаю головой. Как забавно, думаю я, но почему же он не узнает меня? Может, потому, что я девочка? Клуша, быдло, шалава, чернь? Неужели невозможно поверить, что Джулия Страз существует?
— Вы уверены? — Он пристально смотрит на меня. — Потому что этот мальчик свидетель. Он был там. Он видел, что случилось.
Я смотрю вниз, на сверкающие носки своих туфель. Я так хочу ему все рассказать — чтобы увидеть, как у него отвиснет челюсть. Но тогда ему придется все узнать о Леоне, а это невозможно. Ради этого слишком многое принесено в жертву. И теперь придется поступиться своей гордостью.
Я поднимаю на него глаза, подпуская слезу. Это нетрудно. Я думаю о Леоне, об отце и о себе, и слезы льются сами собой.
— Простите, — говорю я. — Я его не видела.
Старый Честли смущен, он отдувается и переминается с ноги на ногу, точно так же, как в преподавательской, когда плакала Китти Чаймилк.
— Ну все, все.
Он вынимает огромный грязноватый носовой платок.
— Теперь вы, надеюсь, довольны. — Мать испепеляет его взглядом и властно кладет руку мне на плечо. — После всего, что пережил этот бедный ребенок…
— Миссис Страз, я не…
— Полагаю, вам лучше уйти.
— Джулия, пожалуйста, если вы что-нибудь знаете…
— Мистер Честли, — произносит она. — Я хочу, чтобы вы ушли.
И он нехотя удаляется, разрываясь между нетерпением и неловкостью, он приносит извинения и в то же время полон подозрений.
Он подозревает, это читается в его глазах. Он, конечно, далек от истины, но за годы преподавания у него развилось шестое чувство в том, что касается учеников, своего рода радар, который из-за меня каким-то образом пришел в действие.
Честли поворачивается к выходу, сунув руки в карманы.
— Джулиан Пиритс. Вы уверены, что не слышали о нем?
Я молча киваю, улыбаясь про себя.
Его плечи опускаются. Затем, когда мать открывает ему дверь, он внезапно оборачивается и встречается со мной взглядом — в следующий раз это случится через пятнадцать лет.
— Я не хотел вас расстраивать, — говорит он. — Мы все очень переживаем из-за вашего отца. Но я был классным руководителем Леона. Я отвечаю за своих мальчиков…
Я снова киваю. «Vale, magister»[54]. Тихий шепот, но, клянусь, он услышал.
— Что, простите?
— Всего доброго, сэр.
11
А потом мы уехали в Париж. Новая жизнь, сказала мать, ее девочка начнет жить заново. Но все оказалось не так просто. Париж мне не понравился. Я скучала по дому и лесам, по уютному запаху скошенной травы в полях. Мать приводили в ужас мои мальчишеские ухватки, в которых она, конечно, обвиняла отца. Он никогда не хотел девочку, говорила она, причитая над моими остриженными волосами, тощей грудью и расцарапанными коленками. Благодаря Джону, заявляла она, я больше похожа на грязного мальчугана, чем на изящную дочурку ее фантазий. Но все это изменится, говорила она. Придет время, и я расцвету.
Видит бог, я старалась. Терпела бесконечные походы по магазинам, примерки платьев, визиты к косметологам. Любая девчонка мечтает, чтобы ею так занимались, — стать Жижи, стать Элизой, превратиться из гадкого утенка в прекрасного лебедя. Об этом мечтала и мать. И претворяла в жизнь эту мечту, радостно кудахча над своей живой куклой.
Теперь, конечно, мало что осталось от трудов моей матери. Мои собственные — куда изысканнее и уж точно не такие броские. После четырех лет в Париже я свободно владею французским, и, хотя не достигла высот Шарон, хочется думать, что я выработала некий стиль. Также у меня непомерное чувство собственного достоинства, по словам моего психоаналитика, которое подчас граничит с патологией. Может, и так, но где еще ребенок, лишенный родителей, может найти поддержку?
Когда мне исполнилось четырнадцать, мать поняла, что красотки из меня не выйдет. Не тот тип. Un style trs anglais[55], без конца повторяла моя косметичка (сука!). Короткие юбочки и трикотажные двоечки, которые так прелестно смотрелись на французских девчушках, на мне болтались совершенно нелепо, я забросила их и вернулась к спасительным джинсам, свитерам и кроссовкам моего детства. От косметики я тоже отказалась, а волосы коротко обрезала. И хотя я больше не напоминала мальчишку, было совершенно ясно, что второй Одри Хепберн из меня тоже не выйдет.
Мать разочаровалась не так сильно, как можно было ожидать. Несмотря на все ее надежды, мы не сблизились. У нас было мало общего, и я видела, как она устает от своих усилий. Но главное, их с Ксавье несбыточная мечта наконец осуществилась — в августе следующего года у них чудом родился ребенок.
Это все решило. Я мгновенно превратилась в обузу. Этот чудо-ребенок, которого назвали Аделиной, буквально вытеснил меня с рынка, и ни мать, ни Ксавье (который редко имел о чем-то собственное мнение) больше не интересовались нескладным подростком. Снова, невзирая ни на что, я становлюсь невидимкой.
Не могу сказать, что сильно огорчилась. Во всяком случае, не из-за этого. Я не имела ничего против Аделины — вопящего шматка розовой замазки. Меня возмутило нарушенное слово: сначала обещали, а потом сразу выхватили из рук. И не важно, хотелось мне обещанного или нет. Важно то, что мать оказалась неблагодарной. Ведь ради нее я пошла на жертвы. И «Сент-Освальд» сильнее, чем когда-либо, поманил меня к себе, как Потерянный Рай. Я забыла, как ненавидела его, как годами вела с ним войну, как он проглотил моего друга, моего отца, мое детство — одним махом. Мысль о нем не оставляла меня ни на минуту, и казалось, что только в «Сент-Освальде» я чувствовала себя по-настоящему живой. Там я мечтала, там я радовалась, ненавидела, желала. Там я была героем, бунтарем. А теперь я — угрюмый подросток, живущий с отчимом и матерью, которая скрывает свой возраст.