Красный рок (сборник) Евсеев Борис
Мессер Джузеппе посмотрел на свою правую руку и даже поднес ее – мягко закруглив кисть – к подбородку. Маленькая капля крови, расплывшись пятном, уже стала подсыхать, но пахнуть еще не перестала…
Воспоминание о дуэли подействовало. Поэтому собрались быстро: ноты, холщовый мешок для скрипки и отдельный, длинный, кожаный для смычка, томик стихов Катулла, начало собственной рукописи о свойствах звука, сыр и бутылка «Кьянти» были уложены, рассованы по карманам, закинуты за плечо, словом, заняли предназначенные им места.
Перешмыгнув серый от сумрака, еще прохладный монастырский двор, мессер Джузеппе и посланец архиепископа Корнаро вскоре оказались у скрещения дорог. Налево и вниз ветвилась дорога – почти тропка – к морю. А вот направо ответвлялась настоящая, хорошо укатанная дорога к холмам. Там она вливалась в тракт, уводивший на юг, к Риму.
Не успел мессер Джузеппе озаботиться выбором пути, как невесть откуда взявшийся посланец сказал:
– Все остальное, великолепный синьор, прошу поручить мне! Только я один знаю – уж вы мне поверьте – и как уберечь вас от бед, и как доставить вам радость. И без всяких длиннот и хлопот! Поэтому советую повернуть к холмам.
– Как тебя зовут, доставщик радости?
– Федериго Аннале. Теперь я ваш слуга, великолепный синьор, – снял шляпу посланец и снова беззвучно рассмеялся.
– Твой смех не нравится мне, – сказал мессер Джузеппе, полуобернувшись на ходу к слуге. Он хотел добавить что-то еще, но, передумав, ровно и широко зашагал к холмам.
Дорога забирала все выше. Песчаные, поросшие чертополохом холмы становились каменистей, круче. По мере продвижения вперед стали как из-под земли выскакивать редкие, невидимые издалека сосны, мелкий гранатник, остролистые кусты – начались предгорья.
Слуга молчал. Молчал и мессер Джузеппе.
Так в молчании шли они в течение довольно долгого времени. Солнце, тем временем выпутавшись из волн Адриатики, стало щекотать спины беглецов, у которых от быстрой ходьбы и крутых подъемов начинало сбиваться дыхание, а на лице и в подмышках проступил пот.
– Все. Баста. Теперь нас не догнать, – выдохнул внезапно слуга. – Посмотрите, великолепный синьор, какое живописное место! – крикнул он в спину ушедшему далеко вперед новому своему господину.
Место и впрямь было превосходным.
Слева, внизу, как бы вполоборота к смотрящим, искрился меловой обрыв. Его обкручивала широкая, хорошо убитая дорога.
Ну а здесь, наверху, где стояли господин и слуга, сплошной стеной выстроились кривоватые сосны и попадающиеся всё реже высокие пинии. Уже нагретые солнцем, розоватые стволы пиний источали приятный запах смолы-живицы…
Решено было сделать привал. Достали вино, хлеб, зеленоватый овечий сыр. Кроме того, Аннале извлек из своего мешка баранью копченую ногу и неожиданно сказал:
– Вы только не пугайтесь, великолепный синьор, но… Как бы это помягче сказать… Аннале-то я Аннале… Но в то же время…
Здесь Федериго Аннале согнул правую ногу в колене, а потом дернул ею: раз, другой, третий. Грубый крестьянский башмак свалился с ноги в траву.
Вместо пятипалой ступни тупо блеснуло маленькое, грязноватое, широко раздвоенное копытце. Над копытцем рыжим огнем полыхнула шерсть.
– Дьявол! – крикнул мессер Джузеппе и, вскочив, бросился бежать.
– Куда же вы, великолепный синьор? – вновь и в который раз за утро хихикнул Федериго. – А холщовый мешок с вашей бесценной скрипкой?.. Да и не резон вам бежать назад. Уж больно горячая встреча ждет вас близ монастыря!
Тут в сердце у мессера Джузеппе что-то перевернулось. А перевернувшись, мягко и бережно подсказало: дьяволок этот не так уж и страшен! И пожалуй, действительно лучше остаться, чем возвращаться. А поскольку простодушный музыкант всегда доверял своему внутреннему слуху и бушевавшей в нем внутренней разноголосице, то…
Словом, мессер Джузеппе вернулся и сел на услужливо простеленный слугою плащ.
– Ну-с, – сказал Аннале, – теперь, когда вы знаете, кто я, могу, великолепный синьор, сообщить вам и другое. А именно: я на некоторое время приставлен служить вам. Готов предупредить любое желание. Вы это желание умишком своим жалким еще осознать не успели, а уже оно на губах у меня, скачет словечком, буковками прыгает! И прошу заметить: при таком комфортном предоставлении услуг вы ничегошеньки мне не должны. Ни цехина, ни скрупула.
И никакой продажи души! Ни-ни.
Словом, ничего из того, что про нас, низких воздушных духов, болтают, я от вас не потребую. Ну, разве только вот что: не сопротивляйтесь вы ничему, молю вас! Пусть все происходит, как оно происходит! А вы – вы не вмешивайтесь. Вы ведь только свидетель, не так ли? Простой свидетель, хотя и со смычком в руках, – съязвил напоследок слуга.
– Значит, если напали на женщину или кто-то играет на скрипке, как дровосек на пиле, я должен молчать?
– Именно, именно так, великолепный синьор! Звук, он, знаете ли… того… Ну, словом, о настоящих свойствах звука вам пока лучше ничего не знать.
– Так не бывать же всему этому никогда! А тебе я сейчас отсеку уши и обрежу твои поганые копыта!
– Вот уж этому, блистательный синьор, точно никогда не бывать, – хмыкнул в ответ Аннале. – Да у вас и шпаги нет. Я вам другое предложу: не хотите ли прокатиться в Рим? Припасть, так сказать, к Святому Престолу? Откупить грехи ваши? Ну, само собой, и я с вами!
– Так тебе и в Рим вход не заказан?
– Мне-то? Меня в первую очередь там и ждут! – Еще мельче, как заводной клавесин, рассмеялся Аннале. – Дьявол и Бог, как мне кажется, давно обо всем договорились! Только об этом пока нигде толком не сказано.
– Ты лжешь, негодяй!
– Я? Ничуть. Да посудите вы сами. Гляньте в небо голубенькими своими глазками! Наверху – чистота, порядок, мир и спокойствие… А глянув в небо – сразу опустите глаза долу. В этом контрастном соотношении – небо-земля – как раз все высокие договоренности ясно и читаются. Так что – договорились, договорились! Это только у вас, на земле, людишки никак не договорятся.
– Ты лжешь, – снова, но уже с немалой долей печали, повторил мессер Джузеппе.
И все-таки проехаться в Рим согласился.
Да и что было здесь, на песчаных холмах и в предгорьях, делать? Скучать? Тешить беса? Жевать иссохшую баранью ногу? Нюхать смолу-живицу розовых, вызывающих легкое отвращение пиний?
Солнце давно стояло в зените, когда мессер Джузеппе и слуга его Федериго Аннале спустились с холмов на одну из малолюдных дорог, бегущих из Венеции, через Падую, Анкону и Пескару – в Рим.
– Скоро должен проехать почтовый дилижанс. Я, пожалуй, спрячусь там, – Аннале указал на сизые, запорошенные серебристой, плотной, словно бы лунной пылью кусты, – ну а вы, блистательный синьор, сами с возницей поговорите. Попросите взять нас с собой, места должно хватить. Словом, вмешайтесь, впутайтесь в это дело, – сладко закруглил свою речь Аннале. И бочком, бочком отступив в сторону, быстро скрылся в кустах.
– Не дернуть ли в Рим самому? – буркнул себе под нос мессер Джузеппе. – А пожалуй! Хоть без слуги и нелегко…
Не успел он довести эту мысль до конца, как послышался перестук копыт, грохот колес, донеслось поскрипывание, конское ржание…
Из-за разрезанной пополам гигантским ножом песчаной горы показались двое верховых. За ними шатаемый из стороны в сторону неровностями дороги экипаж.
– Но это не почтовый, – с удивлением произнес мессер Джузеппе.
«Ну, да все равно», – добавил он про себя.
Всадники, увидев одиноко стоящего, худого, до смешного горбоносого человека в сером летнем плаще, в легкой фетровой шляпе, с мешком за спиной, – остановились.
– Кто вы, синьор? – крикнул один из всадников, всматриваясь пристально в лицо путника.
– Я Джузеппе Тартини, фехтмейстер и музыкант из Анконы. А вы сами кто?
Всадник, задавший вопрос, что-то сказал своему спутнику и подъехал ближе.
– Мы – охрана специального посланника Его Святейшества, – сказал он и еще сильней выставил вперед свою черную бородку, охватившую по краю желтовато-коричневое, пергаментное лицо. – Не знает ли синьор фехтмейстер поблизости какой-нибудь харчевни? Наши люди проголодались. И еще у меня сомнение, – добавил, несколько понизив голос, всадник с бородкой, – та ли дорога? Может, мы свернули на какую-то из боковых ветвей?
– Все дороги ведут в Рим, – вдруг почему-то на всадника обозлясь, громко и хрипло отчеканил мессер Джузеппе.
– А вы сами… – начал было всадник.
И в тот же миг раздался радостный крик возницы:
– Он!
Вслед за криком почти одновременно прогремело два выстрела.
Всадник с бородкой стал с горячей каурой лошади сползать вниз.
Второй всадник, державшийся чуть поодаль, упал лицом в конскую гриву.
Раздался еще один выстрел.
На этот раз стреляли в карете.
Через мгновение оттуда высунулся человек в мантии судейского чиновника и крикнул вознице: «Этот тоже готов!»
Возница соскочил с козел, не добежав четырех шагов до мессера Джузеппе, снял шляпу, глубоко поклонился и, волнуясь, рявкнул:
– Приветствую тебя, предводитель! Все исполнено, как ты и задумал!
Из придорожных кустов раздалось нежное, легкое бульканье: словно кто-то притронулся к самым верхам клавесина или зазвучало льющееся из кувшина вино.
Смеялся негодяй Аннале.
Диковинные мысли вместе со смехом слуги вдруг одна за другой стали входить в ум мессеру Джузеппе.
Мысли эти никак не вязались с выстрелами, кровью, дорогой. И уж подавно не вязались они со смехом Федериго Аннале.
Это были мысли о звуках, о свойствах и о небывалых возможностях музыки.
«Откуда явились в наш мир музыкальные звуки? Ясно, что их извлекают из инструментов или из человеческого нутра. Но для того, чтобы нечто извлечь, надо это нечто – предслышать! Откуда берется предслышанье?
Я должен не только сочинять музыку. Я должен создать нечто важное и кровно с ней связанное. Пусть это будет «Учение о звуке»!»
Так уговаривал, так упрашивал себя – не грубым и подлым сегодняшним голосом, а голосом мягким, поистине келейным – музыкант и фехтмейстер.
И тут же кто-то, – не дьявол, не сам Тартич, даже не его наставник Богуслав Черногорский, прозванный за свою ученость и славянское происхождение падре Боэме, – отвечал ему полушепотом:
– Звук музыки темной – это звук музыки жизни. Звук музыки светлой – это как раз звук музыки смерти. Но не смерти, понимаемой как уничтожение! А смерти, называемой жизнью иной, жизнью с Богом.
По земному темному звуку, как по лестнице с черными, обросшими грязью нижними ступенями, станешь ты подниматься, выше, выше! Пока наконец – легко и светло – не перейдешь в жизнь иную, подвластную одному лишь Всевышнему… Не по мосту перебежишь, не по реке забвения переплывешь – по звуковой лесенке перейдешь!
Полушепот этот был так приятен мессеру Джузеппе, что он позабыл на минуту о лежащих в лунной пыли трупах, о покинутом монастыре, о костящей его почем зря супруге Елизавете, племяннице архиепископа Корнаро, полгода назад отосланной им от греха подальше к брату в Пирано…
В чувство музыканта и фехтмейстера привел все еще побулькивающий невдалеке смех слуги.
Мессер Джузеппе поднял глаза: страшная картина только что пролетевшей над меловыми холмами смерти – смерти реальной, земной, а не какой-то звуковой или даже высшей, небесной, – тяжело легла ему на плечи…
Все случившееся дьявол-Аннале объяснил мессеру Джузеппе доступно, просто.
Шайка разбойников узнала о том, что папский нунций едет из Падуи в Рим и везет, кроме прочего, с собой какой-то весьма ценный груз.
Злодеи – по словам слуги – решили разделиться.
Двух разбойников неведомыми путями удалось пристроить в охрану нунция. По сигналу предводителя они обязаны были в определенном месте, убив нунция и его стражу, завладеть содержимым двух кованых сундуков. Главарь шайки вызвался ждать экипаж нунция в пустынном месте, поблизости от Анконы. А поскольку двое разбойников, внедренных в охрану, были одолжены на время у другой шайки, промышлявшей значительно северней, и не знали предводителя в лицо, – им был сообщен пароль: «Все дороги ведут в Рим!»
Вот потому-то, как только мессер Джузеппе произнес то, что он произнес, – раздались выстрелы, вот потому-то так сладко смеялся вышедший из-за придорожных кустов Федериго Аннале…
Впрочем, все подробности потрясенному мессеру Джузеппе усердный слуга передал позже. А сейчас на дороге, у мелового обрыва лежало три трупа, и еще двое разбойников ждали приказов предводителя.
– Мы должны немедленно избавиться от них, – шепнул в самое ухо Тартичу вдруг переставший смеяться Федериго Аннале. – Прознав про то, что вы не их предводитель, они убьют нас обоих. Да, да, не удивляйтесь! Пока я с вами – я тоже подвержен смерти. Увы! Так что позвольте мне все сделать самому и наверняка. Не утруждайте себя мелочами, великолепный синьор, прошу вас! Подумайте лучше о прелестном звуковом ветре, который еще называют акустическим, о необычных, я бы сказал, о неслыханных свойствах самых нижних музыкальных тонов! – нашептывал и нашептывал слуга.
Доведенный всем виденным почти до беспамятства, мессер Джузеппе, только махнул рукой.
Еще раз глянув в лицо бородатому всаднику и убедившись, что тот на самом деле мертв, он отошел подальше от дороги и растянулся во весь рост в придорожной траве, несмотря на раннее лето уже совсем иссохшей.
Аннале тем временем крикнул:
– Эй вы, briganti! Вы, вы, горе-разбойнички, сюда! Предводитель разрешает вам осмотреть добычу первыми. – И чуть тише специально добавил для разбойника, до того притворявшегося возницей и подошедшего к нему первым: – Тут есть одна недурная харчевня. Наши люди – там. В харчевне все и поделим. По справедливости, по справедливости, конечно… – добавил он еще ласковей.
Федериго сел на козлы, двое разбойников влезли в карету, вывалив оттуда прямо на дорогу тело несчастного посланника. Взбив за собою столбики пыли, карета пропала в боковых ответвлениях дороги…
Примерно через три четверти часа Аннале вернулся назад: все в той же карете, но уже один. Смахнув со щеки нечто похожее на слезинку, он подошел к лежащему в порыжевшей траве мессеру Джузеппе и кисловато сказал:
– Удивляюсь я на вас, великолепный синьор! Что вы тут лежите, как бревно, приготовленное к распилу? Ждете, пока вас подберут – уж простите за каламбур – папские сбиры? А они где-то здесь, рядом! Ищут-рыщут, чем бы поживиться. Вставайте же скорей! Теперь-то я вас точно не подведу! И чтобы вы в надежность мою поверили окончательно, мы с вами вот что… Мы сейчас же отправимся в какую-нибудь церковь. И там первый попавшийся священник отпустит вам все ваши грехи: и прошлые, и нынешние. Тогда уж вы не скажете, что я плохо вам служу, – трепал и трепал языком Аннале.
– Дьявол, дьявольщина! – только и сумел выдавить из себя мессер Джузеппе.
Однако в карету сел, ехать за отпущением грехов согласился…
Посреди ночи приперся Костик Хлус.
Я его не видел, но слышал, как внизу, в прихожей, он о чем-то пререкался с Черногором.
Голос Костика слегка напоминал мне голос Федериго Аннале.
Вслед за Костиком приволоклась и его супружница, которую он нежно звал Стервуля.
Минут через пятнадцать Костик со Стервулей ушли.
И тогда в глубинах поместительного каменного дома неожиданно высоким и после «Круны» ничуть не хриплым голосом запел хозяин:
- … И на тех вратах на Балканских
- Сидит Черногор-птица.
- Крылышками та птица помахивает,
- Окрест зорко посматривает…
Я хотел встать и поправить Черногора: следовало петь – «на вратах Херсонских», а не «на вратах Балканских».
Но как только я привстал, мутный и, как штормовая волна, крепкий хмель охлестнул меня с головы до пят.
Сон набежал неожиданно…
…Церковь Санта-Мария делла Карита вынырнула из вечернего сумрака, как рыба в серебряной чешуе выныривает из темной предгрозовой реки.
Оставив карету невдалеке от церковных ворот и поручив лошадей рыжему растрепе, выползшему из-за каких-то разбросанных по бокам от храма церковных пристроек, мессер Джузеппе и Федериго Аннале по дорожке, вымощенной кое-где целыми, а кое-где треснувшими каменными плитами, двинулись к храму.
Они как раз собирались войти внутрь, когда их окликнул босой, в коричневой рясе, совершенно лысый и до жалости худой монах-францисканец. Наклонив голову и потупив глаза, как и подобает монаху нищенствующего ордена, он спросил:
– Не желают ли синьоры для начала переговорить со мной? Отец Джироламо сейчас, к нашему великому огорчению, занят и не сможет уделить вам должного внимания.
Только Тартич хотел сказать о том, что ему все равно от кого получать отпущение грехов, как вперед выскочил Аннале и нарочито измененным, до отвращения гундосящим голосом стал выкрикивать:
– Почему мы должны ждать вашего отца Джироламо? Вы что, не видите? – он ткнул пальцем в стоящего понурив голову мессера Джузеппе. – У нас – неотложное дело! А вас, почтеннейший, мы знать не знаем! Бродят тут разные в окрестностях, а потом кресты из алтарей пропадают! Зовите священника!
Монах-францисканец слегка ухмыльнулся и, словно не было дерзких выкриков Аннале, сказал:
– Хорошо. Сейчас я позову отца Джироламо. Однако пусть синьоры соблаговолят подождать здесь, не входя в храм.
Шлепая босыми ступнями по каменным плитам, монах вошел в церковь.
– Здесь что-то не так, – сразу задышал мессеру Джузеппе в шею верный его слуга. – Не иначе, как они здесь что-то затевают! Порохом здесь воняет, порохом!
Как бы подтверждая слова Аннале, из небольшого строения, едва ли не вплотную примыкавшего к церкви Санта-Мария делла Карита, послышались голоса, бормотания, вздохи.
Показалось: в небольшом зданьице ссорятся, а потом нехотя мирятся какие-то люди. И точно: дверь в зданьице отворилась, из нее почти целиком выставился голый по пояс человек с обвисшими, какими-то совсем не итальянскими, рыжими усами.
– Эй, вы, – крикнул рыжеусый сипло, – вы, наверное, и есть люди командора Винченцо? – Не дождавшись подтверждения, он стал выкрикивать дальше: – Скорей давайте кремень и трут! В подземелье темно, как в гробу, я уже все свои запасы израсходовал!
– Говорю же вам, здесь нечисто! – снова зашипел Аннале в ухо мессеру Джузеппе.
А человеку с обвисшими усами крикнул:
– Сейчас! Мы охотно вам поможем, синьор. Спускайтесь, мы следом!
И Аннале стал показывать, что ищет кремень.
Вислоусый кивнул и, прикрыв за собою дверь, исчез.
Аннале тут же высек искру и поджег кончик хорошо промасленного трута, который вынул из походного мешка.
– Посветите же им, – толкнул он осовевшего от всей этой с утра не утихающей чехарды Тартича.
Мессер Джузеппе принял из рук Аннале горящий трут, и они друг за дружкой протиснулись в маленькую дверь.
Сразу за дверью широкая лестница круто сбегала вниз, в подземелье. Пахло грибком, плесенью.
Мессер Джузеппе поднял над головой горящий трут и при слабом его свечении увидел глубоко внизу тени двух полуголых людей, рядом с громадными артиллерийскими лафетами, продолговатыми раскрытыми ящиками и невысокими, но широкими бочками…
– Опять briganti, опять разбойники, – задышал в шею мессеру Джузеппе проницательный слуга. – Как бы нам снова не попасть в дурную историю, синьор! Бросим им трут, а сами – давай бог ноги!
Не дожидаясь ответа, Аннале выхватил из рук у господина горящий трут и с криком «Бежим!» швырнул его вниз, в подземелье…
Мессер Джузеппе успел еще увидеть лицо человека с обвисшими усами, искаженное странной, скорбно-веселой гримасой, и в тот же миг господина и слугу, как затычку из наполненной до краев бочки, выбило из церковной пристройки вон.
Почти тут же раздался низкий, урчащий, подобный раскату морского грома, удар.
За ним другой, третий…
Убегая все дальше, не чуя под собой ног, мессер Джузеппе сделал неимоверное усилие и на ходу оглянулся: церковь Санта-Мария делла Карита, расколовшись надвое, оседала на землю. А из земли падающим камням наперерез взлетали, слегка на концах закручиваясь, стотысячные языки огня, смерти, огня…
Прекрасная и неповторимая музыка дня грубо рухнула вниз, в бездну.
Мессер Джузеппе схватился за голову: сперва уши ему забило какими-то обрывками тряпок, а потом он совсем оглох.
Где-то вблизи работал дьявол! Не дьяволок-Аннале, а настоящий крупнотелый и многорукий дьявол! Немо и проворно, проворно и немо…
Звуковая травма и глухота после взрыва мучили мессера Джузеппе до конца дня, мучили больше, чем сам взрыв, а потом сами собой пропали: слух вернулся к Тартичу.
Но легче от этого не стало. Он вдруг стал слышать то, чего раньше не слышал никогда. И наибольшее беспокойство доставляли ему звуки едва слышимые, предназначенные не для услаждения слуха – для тайного разрушения жизни!
Хозяин еле слышимых, подспудных звуков расшвыривал их брызгами факелов, нечуемо заворачивал винтами торнадо и смерчей, исподтишка взвихрял долгими трелями, похожими на его собственный, дьявольский смех.
В этой еле слышимой, но оказывающей неизгладимое действие на ум и плоть дьявольской музыке сладкого и прекрасного было мало! Не было округлой кантилены, не было ровного молоточкового staccato, каким в здешних краях обладал только мессер Джузеппе, в разговорах и документах все еще по временам именуемый: Тартич из Пирано…
Костик Хлус больше не приходил. Поднявшийся после перебранки с Хлусом в гостиную Черногор петь устал. Рев ветра за окнами постепенно спадал. Самолет «И-16» чуть опустил свой задиристый нос с пропеллером.
Вошла Дидо. Она спросила у Черногора, скорчившегося в кресле, чуть в отдалении от тахты, на которой лежал я:
– Мне остаться с вами?
– Пошла вон, – грубо сказал Черногор.
Дидо неслышно вышла.
Над меловым обрывом, под пыльным, остролистым, в знойный день почти не дающим прохлады гранатовым деревом, словно бы обмакнутые в густую вечернюю синь, сидели господин и слуга. Перед ними на черно-красном платке, чуть вдавившись в него, лежали овечий сыр, две пресные лепешки, блестела бутылка с вином.
Доносилась негромкая, умиротворяющая речь. Правда, говорил в основном один лишь слуга:
– …вот уж никогда бы не подумал, что олухи командора Винченцо запрут порох – а они его продают александрийским пиратам – в эту несчастную церковь. Поверьте! Ни сном ни духом не ведал я об этом, благороднейший синьор… Да что вы, в самом деле, повесили нос на квинту?
Мессер Джузеппе молчал.
Лицо его, почерневшее то ли от копоти взрыва, то ли от наступившего вечера, а может, и от обрушившихся враз несчастий, было печальным. Мозг неотступно сверлила странноватая, ни на что путное не похожая мелодия. Пытаясь ухватить ее – как ту веревочку, за кончик хвоста, скрипач и фехтмейстер на минуту забыл о дьяволе, о разрушенной церкви Санта-Мария делла Карита…
– Музыка жизни темна, непроглядна, – шептал он, отчаявшись поймать мелодию. – Темна она – в темный день. Темна и в светлый… Разве попробовать сыграть без раздумий, с ходу?
Мессер Джузеппе потянулся к лежавшему чуть поодаль, в невысокой траве холщовому мешку со скрипкой, вынул ее, вынул из кожаного чехла горбатый, у шпица сильно изогнутый и весьма в этом изгибе похожий на его собственный нос смычок.
Но пальцы дрожали, играть было невозможно.
– Ты, шелудивая овца! На, сыграй! – зло полуобернулся он к слуге и протянул тому скрипку со смычком.
В первый раз за весь этот скорбный и суматошный день подобие улыбки скользнуло по губам мессера Джузеппе. Он представил: сейчас этот козлоногий своими маленькими, заскорузлыми пальцами вцепится в благородный инструмент, начнет елозить смычком по струнам… Вот будет потеха!
Однако Федериго Аннале ничуть не смутился.
Как ни в чем не бывало, он ухватил скрипку за шейку, вместо того, чтобы натереть смычок канифолью, весело лизнул его кончиком языка, зацепил ноготками левой руки все четыре струны по очереди – начиная с нижней «соль» и кончая шантрелью, «ми» – и взял первую ноту…
Такого мессеру Джузеппе слышать еще не доводилось!
Ни великий Вераччини, после концерта которого Тартич и решил на четыре года затвориться в монастыре Анконы, ни чуткий чех Богуслав Черногорский, которого за ученость и мастерство все звали падре Боэме, ни кто-либо другой – не извлекали из скрипки таких звуков!
Вся сладость бытия и вся скрытая в этой сладости горечь, вся медлительность жизни и вся упрятанная в этой медлительности суета впряглись четырьмя быками в звук и вместе со смычком дьявола-Аннале неспешно потащили за собой тяжелую землю и стремительно чернеющее небо.
Вечернее сусло полей, терпкое вино Адриатики резанули Тартича по ноздрям.
Не разрушенная, а целехонькая церковь Санта-Мария делла Карита выступила из мглы, налегла прохладной стеной на мессера Джузеппе. Убийцы с кровавыми шпагами в руках сели в кружок, запечалились, запели.
Крепостные стены и льющаяся с них смола, монахи и ангелы, ржущие кони, римские распутные, укутанные в цветастые платки женщины вдруг стали легкими и прозрачными, высветлились до самого донца и двинулись сквозь единственного в тот час слушателя этой музыки: к неизвестным пределам, за края горизонта…
Одна из прозрачных женщин остановилась.
Подступив к мессеру Джузеппе вплотную, она сперва присела, а потом положила голову к нему на колени.
Федериго Аннале краем глаза это заметил и сменил музыкальную тему.
– Меня зовут Дидо, – едва раздвигая губы, сказала она.
Дидо прижималась к мессеру Джузеппе все тесней. Дьявол-Аннале играл и играл.
От сладкой любовной кантилены он перешел к быстрым, прерывистым и нескончаемым, никем на скрипке не исполнявшимся, то барабанящим в голову, как стрельба, то небывало нежным трелям!
Темная музыка жизни вливалась в белую музыку смерти.
Крест расходился в четыре стороны, блистая четырьмя острыми лучами.
Звезды сжимались, рассеивались и выстраивались в сверкавший без конца и края путь.
Женское тело изгибалось и вытягивалось, складывалось пополам и сжималось мячиком. А когда дьявол-Аннале стал играть двойными трелями, два тела сплелись окончательно.
Синьору Джузеппе внезапно показалось: перед ним открылись черные, громадные, многостворчатые двери ада. Причем в дверях этих – множество небольших и совсем маленьких, открывающихся и закрывающихся легко и просто, подобно форточкам, дверец.
Дидо манила Тартича за собой, в приоткрытые двери, как бы говоря: ад за дверьми вовсе не страшен, скорей приятен! Приятен, как сон, как вино, как нескончаемая плотская любовь.
Такой ад и впрямь больше напоминал рай. Если только и в самом деле не был им…
Аннале заиграл на пределе звучания.
– Хватит! Прекрати! – закричал мессер Джузеппе игравшему. – Я схожу с ума! Я глохну!
Он оттолкнул от себя забывшуюся в бесстыдстве женщину и сразу почувствовал: ад раскалывается надвое, и вместе с небывалыми звуками он, первый скрипач и композитор Анконы и Падуи, летит куда-то значительно ниже и глубже адовой сладкой бездны!
Мессер Джузеппе еще раз закричал и от своего же крика проснулся.
– Хватит, прекрати! Я схожу с ума! Я глохну!
Где-то на первом этаже, в прихожей, кричал Черногор.
Я кинулся вниз.
В прихожей, сидя на столе, гадко пиликала на скрипке Дидо.
Черногор, зажав пальцами уши, ходил по комнате. Длинные волосы его при ходьбе на концах шевелились.
Дидо лукаво улыбалась. Черногор увидел меня и вынул пальцы из ушей.
Я ухватил его за плечо:
– Идемте наверх!
Но он меня не услышал. Черногор временно или навсегда оглох. Это было видно по его обескураженному лицу.
Зато не оглохла Дидо. Коверкая русский язык на свой арнаутский лад и не прекращая елозить смычком по струнам, она приговаривала:
– Вот я сейчас рассказать буду: Чернохорр – турак! Чернохорр – трупп! А он ничего не будет услышть. Если толко по губам не догадается. Но мои губы – они толко мои. Пфиф! Я плюю на все другие губы! И на всех баб его плюю. Пфиф, пфиф!
Я вырвал из рук у Дидо скрипку, на которую попадала слюна, и пошел со скрипкой наверх.
Подымаясь по внутренней лестнице, я слышал смех Дидо и выкрики Черногора:
– Я не слышу! Ничего, ничего не слышу!
Чтобы избавиться криков, я накрылся подушкой и снова попытался уснуть.
Серый рассвет крался мимо крытой галереи, охватившей по второму этажу спальные покои монастыря. Дверь в келью, приказом настоятеля отведенную синьору Тартини – скрипачу и композитору, была приоткрыта.
Никто, однако, за дверью не копошился, вязанку красноствольных, в палец толщиной ивовых прутьев с места на место не передвигал…
Волнуясь до рези в сердце, мессер Джузеппе вскочил и обмакнул гусиное перо в стоящую рядом, на небольшой тумбочке у изголовья, чернильницу, до половины набитую сором.
Он хотел тут же записать то, что услышал. Но записать так, чтобы никакого дьявола не было, а трель – пение скромной, а вовсе не разнузданной женщины – та осталась…
Но дьявол из музыки не уходил.
– Соната дьявола… Il trillo del diavolo… Райская соната, которую зачем-то вложили в пальцы дьяволу! Зачем, зачем? Затем, чтобы я это запомнил? Мы запоминаем только дурное и страшное, оно нас теребит и толкает жить дальше и дальше. А хорошее – пролетает нечуемо… Так? Нет? – спрашивал сам себя Тартич и не находил ответа.
– На бумаге – повторить сложно! Выходит совсем другое. Выходит обычная, хотя и весьма стройная, соната жизни, соната ревущей Адриатики, годная лишь для равнодушных кавалеров и для паршивых, хоть, конечно, и необходимых для жизни баб!
Перо Тартича, брызгаясь и в некоторых местах насквозь протыкая бумагу, летело по ней куда-то в области, не доступные ни нотному письму, ни музыкальной мысли, бежало в неведомое…
Прошло три или четыре часа.