Танго железного сердца (сборник) Врочек Шимун
Празднество. Конец празднества.
Иерон шел среди гостей, неся голову гордо, как военный трофей. Он кивал знакомым, улыбался дамам, вежливо раскланивался с врагами.
Псарня, вот что это такое, думал барон. Одному почесать за ушами, другого одернуть, третьему купировать хвост. Бессмысленные морды, вываленные языки — и полное отсутствие преданности, что интересно. Брак породы. Одна ненависть — иссушающая, вязкая, как смола, и пахнет горелым воском. В одном человеке ее больше, в другом — меньше. И вся разница. Мы — больны. Все люди. Будь это моя псарня, я бы забраковал собак до единой — пристрелил, чтобы не мучились. Чтобы дать породе шанс. Как обычно бывает? Один больной пес — и целая свора пропала.
А их здесь их вон сколько. Больных-то.
Барон шел. Кивал, улыбался, кланялся.
— Бесноватый! — летело вслед шепотом, шорохом, невысказанной мыслью, взглядом украдкой. — Бесноватый!
Лоб и щеки горели. Он наклонился к фонтану, зачерпнул воды в сложенные ладони. И замер. Из горстей на барона смотрел незнакомец. Лицо его было, как смятый однажды лист бумаги, который затем спохватились и расправили. А потом еще сотню раз смяли и расправили. Протерлось на сгибах.
Это я, подумал барон. Надо же. Как странно.
Я убийца.
Он выплеснул лицо на дорожку. К чертовой матери. Лицо впиталось в красные, специально подкрашенные к празднику, камешки. Барон поднял взгляд — почти над его головой, на ветке акации покачивался фонарик из лимонно-желтой бумаги.
Человеку нужно кого-нибудь любить?
Краски внезапно обострились — словно очищенные от любого искажения, любой грязи; стали в мгновение ока живыми и быстрыми. Барон не успел закрыться.
Желтый вдруг извернулся и броском змеиного тела впился под веко, заполз в голову, заполняя ее болью. Желтый все не кончался — вползал и вползал, пока в голове барона совсем не осталось места. Боль стала невыносимой. Иерон почувствовал, как начинает трещать черепная кость. Желтый двигался уже медленно, но упрямо — давил и лез, умещая свое толстое тело дюйм за дюймом. В следующее мгновение Иерон понял, что у него сейчас лопнут виски.
Барон открыл рот и закричал.
Я убийца.
Я ненавижу убийц.
Человеку нужно кого-нибудь любить. Иначе ему трудно остаться человеком в этом скотском мире.
А если некого? Барон сидел на ступенях крыльца — мрамор был холоден и гладок, как могильная плита. Если нет ни детей, ни родителей, нет ничего, а вместо жены — холодная восковая луна с глазами — что тогда?
Остается только смотреть, как под акациями носится с развевающимися по ветру ушами, будто вот-вот взлетит, худой голенастый пес.
Из кустов раздалось жизнерадостное «р-рвав!». Джангарла смотрел на барона из тени ветвей — внимательно и хитро. Барон усмехнулся. Любимчик — и знает это.
— Иди сюда, мальчик, — сказал Иерон. — Посиди со мной. Что ты сегодня делал?
Человеку нужно кого-нибудь любить. Иначе ему трудно чувствовать себя хорошим человеком. И вообще — трудно.
Пес открыл пасть и широко зевнул.
* * *
Иерон тяжело взобрался в седло. Покачнулся. Его поддержали, одинокий голос из толпы предложил взять повозку. Проклятая слабость. Барон отмахнулся.
— Поехали, лейтенант. Пора домой.
У слова «дом» был привкус горелого воска. Значит, нарыв? Ненависть как гной — собирается в одном месте. Пока не вырвется. И тогда — припадок. На крайний случай у меня остается Джангарла, подумал барон. Мой пес. Значит, не так уж я безнадежен.
Когда они прибыли к замку, было далеко за полночь. Барон с трудом спешился, бросил поводья лейтенанту. Ноги затекли. На лестнице кто-то сидел — при виде барона этот «кто-то» встал и низко поклонился. Прищурившись, барон узнал слугу — тот самый, со слюдяными глазами. Как его зовут? Неважно.
— Вашмилость, вашмилость… — язык у слуги, и без того не слишком бойкий от рождения, заплетался.
— Что еще? — раздраженно спросил барон. — Ну?
УБИЙЦА
Вы слышите шорох, господин барон?
БАРОН (поднимает голову)
Шорох?
УБИЙЦА (зябнет)
Такой странный звук.
Я знаю, это идет моя смерть.
БАРОН
Скорее, это шуршит твоя нечистая совесть.
УБИЙЦА (его начинает трясти)
Господин барон шутит, а мне не до шуток. Я знаю.
Смерть похожа на кошку, с которой содрали кожу. Она похожа на кошку, которая идет по стеклу. Правда, она похожа? Не выпуская когти, мягко ступает. А когда выпускает, то выдает себя. И коготки по стеклу: тень-тень-тень. Совсем тихо. Не всякий услышит. Я слышу. У меня очень чуткий слух, я вам, кажется, говорил, господин барон… И почему здесь так холодно?!
Я знаю, когда за мной идет Смерть. У нее длинные узкие ноздри. У нее жаркое гнилое дыхание.
Когда Смерть идет по следу, ее можно отвлечь только куском кровавого мяса.
БАРОН
Милейший, ты сошел с ума?
УБИЙЦА
Простите, господин барон. Уже давно.
БАРОН
Ступай. Я позову тебя, когда понадобится твое искусство.
Убийца кланяется.
УБИЙЦА (стуча зубами, в сторону)
Мне надо кого-нибудь убить.
БАРОН
Ты что-то сказал?
УБИЙЦА
Ничего, господин барон. Вам послышалось.
БАРОН
Молчи, дурак.
Иерон смотрел неподвижно. Ему казалось, что вместо лица у него гипсовая издевательская маска, в которой зачем-то пробили дыры для глаз. Он ощущал сухую белую пыль на веках. Резь вскоре стала нестерпимой — барон моргнул раз, другой; боднул воздух тяжелой непослушной головой и отошел, неся ее как надгробие. Внезапно Иерону страстно захотелось припадка — чтобы пришла кровавая муть, затопила пустоту, затопила серый мокрый песок со следами собачьих лап. Чтобы биться в находящей волне, чтобы захлебываться багровой мякотью, чтобы вопить от боли — и не помнить, не чувствовать. Чтобы не видеть, словно со стороны, как он сам идет по пустым коридорам, сдвигая телом тяжелые двери, как толкает коленом стулья, а потом, в дальнем зале — с высоким, похожим в темноте на уродливый замок, троном — слепо бьется гипсовой маской о стены. Маска шла трещинами, лицо горело, но маска держалась. Треснуло. Подбородок почему-то стал мокрым. В следующий момент Иерон обнаружил себя сидящим на ступенях перед троном. Он склонил голову; на белом мраморе чернели круглые пятна. Что-то теплое капало с его лица на пол — Иерон вытер подбородок рукавом, зажмурился. Из дальнего угла на него смотрел Джангарла. Барон открыл глаза — Джангарлы не было. Проклятый пес, сказал барон. Голос отразился эхом, пошел гулять по пустым коридорам и комнатам, как неприкаянный. Что же ты, сказал барон, сука ты, сказал барон, зачем ты так со мной, сказал барон, что я тебе сделал? Вернись, попросил барон мертвого Джангарлу. Вернись, сука, тварь, ублюдок чертов, что же ты, вернись. Джангарла! Джангарла! На полу лежал отпечаток окна, дальше начиналась темнота, в углу превращаясь в сгусток мрака. Барон посмотрел туда — Джангарлы не было. В лунном отпечатке ему почудились следы собачьих лап. Сука, сказал барон, как же так можно как же я тебя ненавижу сука ты сука и лапы у тебя мокрые. Я же один понимаешь, сказал барон. Джангарла. Джангарла. Он встал. Он пошел к выходу. Маска рассекала воздух.
Желанный припадок не приходил.
«Бешенство, бешенство», — луна плывет над акациями, буквы вырезаны на ее гладкой восковой поверхности. Барон толкнул дверь и вышел на крыльцо.
Один больной пес — вся свора пропала.
Из темноты выступила женская фигура. Глаза смотрели сухо.
— Посмотри на себя, Иерон, — сказала она. — Ты стал сентиментален. Когда-то ты не проронил ни слезинки над могилой нашего сына, сейчас плачешь над собакой. Ты жалок.
— Прости меня, Пенелопа, — сказал барон, тяжело опускаясь на мрамор. — Я очень обидел тебя. Я знаю. Если тебе не трудно, можно я поплачу в одиночестве? Обещаю не хлюпать носом. Разве что совсем чуть-чуть. Ты позволишь эту маленькую слабость своему глупому никчемному старому мужу?
* * *
— Везут, мой господин, — сказал лейтенант от окна.
Иерон откинулся на подушку. Не успел сбежать, значит. Хорошо.
Великий Эсторио выглядел бледным, но держался неплохо. С достоинством. Увидев барона, лежащего на кровати, жонглер замер на мгновение, затем низко поклонился.
— Господин барон?
— Кажется, я немного похудел, лекарь? — Иерон закашлялся. Виски сводило в предчувствии скорого приступа. Барон еще днем приказал убрать из комнаты любые цветные вещи, чтобы потянуть время. Но, кажется, времени уже не осталось — запах горелого воска стал невыносим. Проклятые краски скоро просочатся под дверь или в щель окна. Уж они придумают, как это сделать. Темно-красный или оранжевый. Или желтый. Да, желтый хуже всего.
Жонглер подошел и сел рядом с кроватью, деловито взял барона за запяcтье. Иерон слышал, как в висках бьется сердце. Какая у меня худая рука, надо же, думал он. Это точно моя рука?
— Давай свое лекарство, лекарь, — сказал барон, не выдержав. — Слышишь?
Эсторио молчал, отсчитывая удары. Так же молча достал трубку и стал слушать дыхание барона. Он же жонглер, подумал Иерон в раздражении, какого черта он делает? Зачем ему эти лекарские штучки? Еще бы на латыни заговорил, честное слово…
Наконец, жонглер закончил.
— Где твое лекарство, лекарь?!
Эсторио покачал головой. Увы.
— Поздно? — барон прикрыл глаза, усилием воли не давая краскам обостриться. — Жжжаль. Тогда беги, лекарь! Я тебя прошу. Очень быстро беги — до самой границы. И дальше. Иначе, когда припадок закончится, ты увидишь перед собой разочарованного тирана… Ты когда-нибудь видел разочарованного тирана, лекарь? Это жуткое зрелище. У нас, тиранов, отвратительный характер. Мы брызжем слюной и велим страшно пытать любого, кто посмел нас разочаровать. Возможно, мы даже пожелаем содрать с ублюдка кожу. Или посадить негодника на кол… как тебе это понравится?!
Великий Эсторио молчал.
Барон прикрыл глаза ладонью. Медленно выдохнул.
— Ничего, — сказал он. — Все хорошо, лекарь… Позови сюда Перегорио.
— Мой господин, — сказал голос от дверей.
— Через полчаса мы выезжаем, лейтенант. Приготовьте лошадей.
— Я дам вам укрепляющее, — сказал Эсторио, когда лейтенант вышел. — Я… я хотел бы сделать больше… Я…
— Ты все сделал правильно, лекарь.
— Не называйте меня так.
— Почему? — барон выпрямился на кровати. — Почему я не должен этого делать?
Эсторио стоял бледный.
— Отвечай, лекарь! — властность хлестнула, как плетью. Жонглер ссутулился.
— Я… потому что я…
— Потому что ты — не настоящий лекарь, так? — Иерон усмехнулся, откинулся на подушку. Какая замечательная шутка. Жаль, что напоследок. — Ну, это не новость.
— Вы знали?! — жонглер выглядел потрясенным.
— Конечно. Неужели ты думал провести человека, который лгал полжизни? А другие полжизни скармливал виселице насильников, воров и мошенников? Я с самого начала это знал, лекарь.
Молчание.
— Вы меня убьете?
— Кажется, на этом вопрос я уже отвечал. Не заставляй меня скучать.
В глазах жонглера появилось понимание. Молодец, умный мальчик.
— Что мне делать?
— У тебя хорошие глаза, — сказал барон, — ты многое ими видишь. Именно поэтому ты до сих пор жив. Ты рассказывал мне о проклятье, ты думал, что складно врешь… ай, складно! хотя на самом деле говорил правду. Вот ирония, а? Мошенник, плут! А чувствовал сердцем. У тебя талант, лекарь. Но есть ли у тебя шанс? Как думаешь?
Жонглер выпрямился.
— Я… я научусь.
— Мало. Еще одна попытка.
— Я очень хорошо научусь. Я стану настоящим лекарем, клянусь!
— И этого мало. — Барон смотрел в упор. — Ну, какой из тебя лекарь? Смех один.
— Да пошли вы!
Несмотря на подступившую боль, Иерон засмеялся.
— Наконец-то правильный ответ.
— Ты меня оплакиваешь, лекарь? Не надо.
— Не вас. Хорошего человека, которому плохо.
Барон засмеялся — хриплым каркающим смехом, тут же остановил себя. Слишком уж похоже на рыдание. Он облизнул сухие губы. Тело опять стало чужим и неподатливым — «болван» на костяке. Марионетка на пальце из раскрашенного ящика. Интересно, какая из масок — моя? Разумеется, Барон? Или Убийца? Я ненавижу убийц.
— Прощай, лекарь. Лейтенант!
УБИЙЦА (вытирая нож)
Мне неприятно об этом говорить, господин барон, но вы умираете.
БАРОН молчит, дурак.
Глаза у него были молодые — словно лицо старика, как оболочка, надета на гусеницу и скоро вылупится бабочка. А под коконом скрывалась не бабочка, там было нечто серое и бесформенное. Никакое.
Иерон посмотрел на «мотылька», на украшенный серебром пистолет. Забавно. Выйти живым из драки с ландскнехтами, чтобы нарваться на засаду рядом с уборной. Хорошо, хоть облегчиться успел. Славная была драка. Почти как в прежние времена. Это же надо — встретить в такой дыре приятелей Вилли Резателя, повешенного с год назад! Хотя, с другой стороны, где, как не в такой «дыре», их можно встретить?
Кажется, пора подавать реплику? Так выражаются актеры?
Он сказал:
— Я не люблю наемных убийц.
— А каких убийц вы любите, барон? — парировал человек с пистолетом.
Иерон молчал. В полутьме сарая его лицо казалось вылепленным из гипса — убийца тоже медлил, ожидая, видимо, какого-то подвоха от пленника. Тогда барон сам шагнул на табурет.
— Как это надевается? Так?
Убийца кивнул.
Веревка оказалась шершавой и грубой — такая обдерет горло, ничего, наплевать, нашел о чем думать. Барон подтянул узел, чтобы веревка плотнее прилегла к коже.
— Хоть бы подсказывал, остолоп, — сказал он убийце раздраженно. — Кто тут, в конце концов, кого вешает? Ну! Давай!
— Эта позорная смерть… — начал убийца. Похоже, у него была заготовлена целая речь.
— Черта с два, — откликнулся барон. — Многих по моему приказу повесили — до сих пор никто не жаловался. — Он замолчал. Эх, Иерон. Не хотел превращать конец жизни в фарс, и вот, не удержался. — Заканчивай уже, мне до смерти страшно.
Убийца кивнул.
— Спасибо, — сказал барон, прежде чем убийца выбил табурет и веревка натянулась. Прилив нахлынул стремительно — сарай, напротив, отдалился, принялся заваливаться вбок, ускользать, теряя краски, выцветать; время стало прозрачным и вязким, как патока. Иерон заметил существо, похожее на ободранную кошку. Существо подбиралось к убийце со спины, переступало лапками по деревянной балке. Тень-тень, тень-тень. Звук казался каким-то стеклянным. Убийца ничего не видел. Существо приготовилось к прыжку…
Дальше веревка, натянувшись, разломила гипсовую маску на мелкие кусочки. Барон начал падать в темноту, кувыркаясь. Ветер дул справа — порывами.
Чайки вернулись. «У-ау! У-а-у!» — кричали они.
Последнее, что Иерон увидел, прежде чем исчезнуть навсегда: серый пляж с клочьями водорослей… следы на песке… краб… серые волны…
Бегущий по кромке воды, в брызгах и заливистом лае, худой голенастый пес.
Пес взмахнул ушами и полетел.
СТРАШНАЯ МЕСТЬ
Нет, решено: я сведу его со свету.
Помню, он стоял черный и важный, в коричневых чулках и в башмаках с медными пряжками. Закорючка, мразь! Белый парик, косица, щеки нарумянены, как у девки продажной. И смотрит несыто. По-птичьи смотрит, и голову рывками поворачивает, господин университетский приват-доцент мать-твою-фон-не-барон-а-важный. Кристиан Нелепле, у-у, чернильная душонка, воняющая сальцем для смазки перьев и чесноком для здоровья… о-о, погоди у меня, дождешься. Приду я к тебе вечером. Веселый приду, с друзьями веселыми, в черных масках, как на карнавал, на гуляние городское, только буду я стоять в тени. Когда выйдешь ты на порог своей каморки и спросишь «Что угодно, господа?», девица одна засмеется и скажет звонко, с придыханием: «Водицы бы, умираю, пить хочу. Не откажите в любезности». И сверкнет тугими полушариями в вырезе, слегка, для большей пристойности (или непристойности) прикрытом кружевами. И будут вспыхивать в небе огни фейерверков. Пшшш-бух! Бух! Бух! И свет разноцветный будет ложиться на твое лицо, Нелепле-Нелепый, смотрящий по-птичьи, жадно, на игру света, на изгибы красного, синего, зеленого на нежных полушариях. Кто сказал, что земля не круглая? Круглая. Загляните в этот вырез. Только на этом и держимся. Только этим. И даже такой скопец-евнух-монах-крючок чернильный, высохший, с мухой на острие пера… Даже ты поймешь, что именно так — и не иначе. Будет от лукавого, бесстыдного женского смеха дрожать твое существо, проснутся вулканы, доселе дремавшие, разверзнется Везувий, засыплет Помпеи и скажет, что так и было… И скажешь ты, господин Нелепый, пересохшим горлом, скажешь: «П-прошу. Входите. Конечно». И будет пауза. Молчание, ворон, крик его метнется от стены к стене в узких улицах Гейдельберга, эхом обрушится, топором; плахой станет порог дома твоего под твоими ногами — но ты не поймешь. Не услышишь. Ты, Нелепле-Нелепый, скажешь «Входи» своей смерти. И войдет она, смеясь и вздрагивая всем телом. И войдут приятели мои, други мои студиозы бесшабашные, тоже смеясь и тоже с холодком в спине. И войду я.
Нелепле-Нелепый-Нелепица-Птица-Возиться-Не-стоит возиться-ворон забился-крыльев и перьев черных-гром-бом-грохот-треск-тишь-тишь-тишь.
И войду я.
И ты меня не узнаешь. В красном пламени очага твоего, каморки твоей, будем мы петь и смеяться, пить и танцевать, и руки девичьи возьмутся за твои руки и потянут в круг, в веселье, в пляс. И ты, раскрасневшийся, забывший и занудство свое, и сдержанность, и сухость свою, вдруг начнешь блестеть глазами и плясать. Неуклюже вскидывая тощие колени, подгибая руки, упирая их в бока, смеясь и заваливаясь от смеха. Мы напоим тебя. Ты выпьешь столько вина, что будешь плясать на столе в одних подштанниках и рубашке, славя Бахуса и апостолов его, Вино и Разврат. И станет так: уррра, урра, урра — танцуют ноги, бьют каблуки по деревянным доскам. И непривычной любовью к людям, к дамам, к ласкам, к весельчакам и шутам, к розыгрышам и играм воспылаешь ты один раз в своей тощей скупой жизни. Вспыхнешь — и сгоришь, как порох. Пшых! И кучка пепла. Запах на языке и дым над головой.
Когда ты упадешь, мы поднимем твое бесчувственное, тощее, желтое от желчи и сухой скучной жизни тело и положим его на стол. Разведем руки и ноги. Достанем гвозди. Достанем молотки. Достанем отблеск пламени ада из наших душ. И сделаем это.
Через несколько ударов ты очнешься и закричишь. Беззвучно.
Я буду стоять, смотреть тебе в глаза (птичьи, птичьи, птичьи) и молчать, когда очередной ржавый квадратного сечения гвоздь (геометрия, я выучил урок) встанет на твою лодыжку. Взлетит молот. Глаза твои расширятся. Я буду смотреть и увижу, как в них вспыхнет огонек отчаяния. А потом придет боль, и твои глаза едва не вылезут из орбит. И кляп, который мы всунули в твой рот и затянули тряпкой накрепко, заставит твой крик умереть там, внутри твоего сухого рта. Кричи, если хочешь, скажу я. Бах. Бах. Бах. Фейерверк крови и мычания. Брызги. Гвоздь уходит вглубь, пробивает кость и мышцы, и сухожилия, и уходит в дерево. Через несколько ударов острие его выйдет снизу из крышки стола. Потом еще пара ударов — и острие загнется. И тогда — следующая нога. А затем руки… нет, не ладони. Иисуса прибивали не в ладони, а через запястья. Так надежнее — и дольше. И все это время я буду смотреть.
Когда последний гвоздь будет забит и загнут, я скажу: «Ну, прощайте. Еще увидимся. Мы прекрасно провели время. А вы?» А ты будешь смотреть и молить. В твоем взгляде будет только один вопрос. Один. И больше никакого милосердия не прошу. Только один. Даже самый отъявленный злодей не заслуживает такого наказания. Не заслуживает. Ты будешь молить и кричать беззвучно. Ответь! Скажи! Ответь! Скажи!
Но я покачаю головой. Ты рванешься… Напрасно. Я в последний раз поклонюсь тебе и выйду в дверь — вслед за своими друзьями. Я отомщен. Ты будешь кричать мне в спину — не издавая ничего, кроме мычания.
Ты будешь долго кричать. Но мне все равно.
И вот я иду по светлеющим улицам, ежась от утренней прохлады и вдыхая носом воздух Гейдельберга, отомщенного Гейдельберга, и мне хорошо.
Я отомстил.
Ты никогда не узнаешь, кто это сделал и зачем — даже если тебя найдут и спасут…
Потому что я так и не снял маску.
Потому что это самое жестокое в мире наказание — не знать ответа на самый простой вопрос…
За что?
ОДИССЕЯ ГРЕКИ
1
В числе молодых людей, приговоренных военно-морским судом Пнедории к повешению, находился и Кастор ди Тулл, сын дворянина из Лютеции.
Кастор родился под Альбой — несчастливой звездой, называемой также звездой бродяг. В его жилах смешалась кровь варваров и цыган; в характере юноши мирно соседствовали холодная жестокость севера и пылкое обаяние юга. Наружность Кастора привлекала внимание: он был высок, худощав и нескладен, как многие в его возрасте. В скором будущем ди Тулл обещал превратиться в сильного, статного мужчину, пока же больше напоминал борзого щенка, у которого лапы растут быстрее туловища. Последнее обстоятельство доставляло молодому человеку немало огорчений — ибо кто в семнадцать лет не желает выглядеть взрослым и умудренным жизнью? Добавим, что лицо Кастора еще не утратило юношеской мягкости, а взгляд голубых глаз — мечтательности, которая, как известно, является верным спутником романтических устремлений.
Заседание суда проходило при полном зале, что случалось нечасто. Причиной тому послужило следующее: кроме восьми молодых людей, обвиненных в пиратстве, но неизвестных никому, девятым был некто Филипп Кроше, известный всем. Этого человека с загорелым лицом, отмеченным печатью распутства, привели в суд четверо солдат. При его появлении зал загудел, на галерке бешено зааплодировали и закричали: браво! На что Кроше, закованный в кандалы, ответил надменным поклоном. Тигриные глаза его сверкали. Это был легендарный Золотой Крюк, пират и разоритель Сартарены. Печально знаменитое «Братство Каракатицы» называло Кроше одним из самых удачливых своих предводителей.
И самым привлекательным.
Свирепая, жестокая красота его произвела впечатление; аве, цезарь! народ шумно приветствовал корсара как триумфатора, не как осужденного. Женщины ахали, теряли дыхание и бросали цветы; алые лепестки устилали пол; каждая вторая мечтала сложить к ногам непобедимого корсара свое сердце. О, женщины! О, дщери Евы. О вас я умолкаю…
Звеня железом, он пробрел мимо восьмерых наших героев и был посажен в особую, приготовленную для него клетку; бегства Кроше опасались. Ходили слухи, что товарищи корсара постараются его выручить, для чего проникнут в зал суда и начнут пальбу. Во избежание этого у стен стояло полсотни солдат с заряженными мушкетами; стволы смотрели в потолок; солдаты зевали. Кастор этого не знал, но цепкий ум его, готовящийся принять науку военных хитростей и маневров, уже многое выводил из немногого. Побега ждут, умному достаточно. Молодой человек грезил наяву: вот он помогает пирату освободиться; вот, напротив, подняв шпагу убитого офицера, приставляет ее к груди Золотого Крюка. Минуты летели; воображение Кастора разыгралось. Когда, уже седой, одноглазый и увенчанный славой, принимал он из рук Его Величества маршальский жезл, в зале суда появился распорядитель.
— Всем встать! — раздался его звучный голос. — Достопочтенный судья входит.
Кастор очнулся. Зрители послушно встали, подождали, сели; затем поднялся шум и успокоился лишь после того, как судья, заняв свое место, дважды хватил молотком по столу: хва! тит! Наступила тишина. Выдержав паузу, слово взял прокурор; дело стронулось.
Описание преступлений Филиппа Кроше напоминало увлекательный рыцарский роман — с той поправкой, что повествовал он вовсе не о рыцаре; о жестоком убийце, но с нежным сердцем; неудивительно, что ближе к финалу многие дамы утирали слезы. Во вдохновенной речи обвинителя флибустьер предстал жертвой рока, козней завистников и собственного нетерпеливого нрава. Вина его была доказана. Несомненно, Золотой Крюк заслуживал виселицы — но виселицы, увитой плющом и розами.
— Виновато общество! — уносился в патетические дали прокурор.
Когда с далями, в которых блуждал прокурор, было благополучно покончено, подсудимому предложили высказаться. Корсар встал — цепь, соединяющая кандалы на руках его и ногах, легко качнулась.
Вины своей Кроше не отрицал. Пиратство, разбой, прелюбодеяние, насилие над девицей, работорговля без лицензии, контрабанда големов, осквернение святынь (в том числе связанное с пиратством, разбоем и насилием над девицей). Более того, в свойственной корсарам развязной манере он признался в очередном преступлении: за день до ареста тяжело ранил мужа одной из своих пассий. Ревнивец даже не успел вытащить оружие; да, какая глупость с его стороны; се ля ви.
— Как вы это сделали?
— Проткнул его насквозь. Вот так, — с ленивой грацией фехтовальщика продемонстрировал корсар; звякнуло железо, цепь натянулась до предела. — Но должен заметить, это была самозащита.
— Разве? — желчно осведомился судья. — У вас была шпага, у вашего противника — нет. В чем вы видите самозащиту?
Корсар улыбнулся:
— Я был… не совсем одет.
На галерках радостно вздохнули.
— И что же? — настаивал судья. — Что из этого?
— Сейчас объясню, ваша честь. — Золотой Крюк поднял руки, насколько позволила цепь, и растопырил пальцы. — Видите? Он был настолько рогат, что у меня язык не поворачивается назвать его безоружным!..
Но вернемся покуда к Кастору и его друзьям.
Деревянные перила ограждали их от общего веселья, подобно тому, как рвы и частокол военного лагеря ограждают античную цивилизацию от дикого варварства, бушующего вокруг. На обреченных правосудию никто не обращал внимания. В стане их царило отчаяние; для обороны хуже не придумаешь — прежде чем начался первый приступ, гарнизон уже готов был капитулировать.
— Похоже, вы приуныли, — заметил, подходя к ним, человек. Он снял парик; обнажилась блестящая от пота лысина. — Уфф. Жара!
— Что? — откликнулся Кастор.
— Я вижу кислые лица. Восемь зеленых кислых лимонов.
— Еще бы! — воскликнул Кастор с досадой. — Вот уж не думал, что меня повесят за компанию с пиратом.
— Дело в том, что вы для них скучны, мой друг, — пояснил человек, надев парик на руку и поправляя пальцами другой завитки. — Поэтому присяжные не станут тратить время на ваше оправдание — ведь оно требует усилий. Повесить вас гораздо проще. Фуу! — человек дунул на парик и окутался облаком пудры.
Дальнейшие события показали, что слова эти были пророческими.
Нахмурив лоб, Кастор оглядел присяжных. Он искал в их лицах признаки злобы или дурных намерений. Нет, это все были добрые люди: капитаны, лейтенанты и два контр-адмирала королевского флота. Кирпичного цвета кожа выдавала в них опытных моряков, с привычкой к ветру в лицо и к рому в глотку. Неужели они не поймут меня? — думал молодой человек и, что весьма естественно, заблуждался.
Как часто в жизни мы основываем свою уверенность на сомнительных выводах! Кастора извиняли его молодость и неопытность. Он не учел следующего. Увиденные им капитаны, лейтенанты и адмиралы, несомненно, были людьми честными. Но им дьявольски наскучило сидеть в суде! Они не могли дождаться конца процесса, чтобы, наконец, вернуться на родные корабли. Черт возьми! — думали они. Якорь в глотку! И пятнадцать человек на…
Для завершения судебной тягомотины офицерам нужно было вынести решение: виновен или не виновен. Единогласное.
Так решается судьба человека.
2
— Разумеется, вы знаете, что вам положен адвокат? — спросил все тот же человек с париком.
Молодые люди переглянулись. Анри Вилье, самый нетерпеливый, воскликнул:
— И где же тогда?! — ему зажали рот ладонью. «Тишина!» — ударив молотком, крикнул судья.
— …этот безмозглый, ленивый бездельник, когда он так нужен? — продолжал Вилье яростным шепотом.
Человек внезапно закашлялся. Криво водрузив на голову парик, он поклонился; запахло мучной пылью. Парик тут же сполз ему на лоб.
— Должен с прискорбием сообщить, — сказал человек, — что вышеназванный «безмозглый и ленивый бездельник» — это я, собственной персоной.
— Вы наш защитник? — спросил дрожащим голосом Ион, хрупкого сложения юноша из семьи торговцев кофе. — Вы добьетесь нашего оправдания?
— Хотел бы я, чтобы это было возможно, сынок, — неожиданно мягко ответил человек в парике. — Но, боюсь, я буду здесь более полезен в качестве поверенного.
— Чьего же?
— Ваших наследников.
— Ох! — Ион замолчал, подавленный. Кастору стало жаль юношу, но сейчас было не лучшее время для утешений.
— Как ваше имя? — спросил он человека.
— Джон Такреди, адвокат. Вот моя карточка.
— Думаете, на том свете мне это пригодится? — сказал молодой человек, разглядывая кусок картона с надписью «ДЖОН ТАКРЕДИ».
