Так было. Размышления о минувшем Микоян Анастас
Глава 49. Хрущев у власти
Я решительно встал на сторону Хрущева в июне 1957 г. против всего остального состава Президиума ЦК, который фактически уже отстранил его от руководства работой Президиума. Хрущев висел на волоске. Почему я сделал все что мог, чтобы сохранить его на месте Первого секретаря? Мне было ясно, что Молотов, Каганович, отчасти Ворошилов были недовольны разоблачением преступлений Сталина. Победа этих людей означала бы торможение процесса десталинизации партии и общества. Маленков и Булганин были против Хрущева не по принципиальным, а по личным соображениям. Маленков был слабовольным человеком, в случае их победы он подчинился бы Молотову, человеку очень стойкому в своих убеждениях. Булганина эти вопросы вообще мало волновали. Но он тоже стал бы членом команды Молотова. Результат был бы отрицательный для последующего развития нашей партии и государства. Нельзя было этого допустить.
Я понимал, что характер Хрущева для его коллег — не сахар, но в политической борьбе это не должно становиться решающим фактором, если, конечно, речь не идет о сталинском методе сведения счетов со своими подлинными или воображаемыми оппонентами. К Хрущеву такого рода аналогии не относились. В период борьбы за XX съезд мы с ним сблизились, оказались соратниками и единомышленниками. Хотя трудности его характера уже чувствовались. Но я видел и его положительные качества. Это был настоящий самородок, который можно сравнить с неотесанным, необработанным алмазом. При своем весьма ограниченном образовании он быстро схватывал, быстро учился. У него был характер лидера: настойчивость, упрямство в достижении цели, мужество и готовность идти против сложившихся стереотипов. Правда, был склонен к крайностям. Очень увлекался, перебарщивал в какой-то идее, проявлял упрямство и в своих ошибочных решениях или капризах. К тому же навязывал их всему ЦК после того, как выдвинул своих людей, делая ошибочные решения как бы «коллективными».
Увлекаясь новой идеей, он не знал меры, никого не хотел слушать и шел вперед как танк. Это прекрасное качество лидера проявилось в борьбе за десталинизацию, особенно в главном. Иногда, правда, он как бы пугался и шел на уступки. Так, дал себя испугать последствиями XX съезда для коммунистов Европы и отложил реабилитацию по процессам 1930-х гг. Это был противоречивый характер, очень нелегкий в работе и даже в личном общении. Но я мирился с его недостатками ради главного. Иногда, правда, готов был крупно разойтись.
Трудно даже представить насколько недобросовестным, нелояльным к людям человеком был Хрущев. Вернее, легко мог им быть. Ко мне он всегда ревновал, часто на меня нападал: хотел изрекать истины, а другие чтобы слушали и поддакивали или же молчали. Я же ни по одному вопросу не молчал. Никогда не интриговал, но спорил открыто. Конечно, когда он был прав, я его поддерживал, но когда ошибался, я не молчал. Это его раздражало.
При нем я два-три раза обдумывал отставку из Политбюро (Президиума ЦК). В первый раз — в 1956 г. из-за решения применить оружие в Будапеште, когда я уже договорился о мирном выходе из кризиса. Еще один раз — из-за Берлина и Потсдамских соглашений, от которых он хотел в одностороннем порядке отказаться, публично заявив об этом осенью 1958 г.
Но еще перед этим — в 1958 г., когда он создал комиссию во главе с новоиспеченным секретарем ЦК Игнатовым для проверки работы Министерства внешней торговли, то есть проверки моей работы, ибо я в Совете Министров курировал это министерство. Никто из комиссии Игнатова ни черта не смыслил во внешней торговле. Там еще был Аристов. Игнатов был инициатором отправки Смелякова в США, в Амторг. Оттуда Смеляков послал прямо в ЦК, минуя Совмин (хотя много лет меня знал и понимал, что я приму и рассмотрю объективно каждую жалобу), бумагу о том, что Внешторг плохо работает. Как будто в торговле с Америкой дело упиралось в плохую работу Внешторга! Смеляков был умный человек, хороший работник. Написал полезную книгу «Деловая Америка». Но Игнатов нащупал его слабую струнку — амбициозность — и пообещал ему пост министра. А министром тогда был Патоличев, с которым Игнатов был в хороших отношениях, и, не желая с ним ссориться, он хотел Смелякова двинуть в министры, а Патоличева — в Совмин по внешнеэкономическим связям, то есть на мое место. И Хрущев это, видно, поддерживал, поскольку создал такую комиссию.
Моего младшего сына Серго он предложил выдвинуть на «ответственную работу» во Внешторг, чтобы меня умаслить, вроде вся эта затея не против меня. Вел себя как дурак! Но не вышло. И Патоличев не захотел против меня идти. Он проявил себя как честный, принципиальный человек и не карьерист. Он вообще хорошо вел себя во Внешторге. Никакой чистки после меня не устраивал, прежние кадры не разгонял, наоборот, понимая их силу, опирался на их знания и опыт. Сам он больше представительствовал. И правильно делал, ибо плохо разбирался в деталях, в практических вопросах внешней торговли.
А ведь вся эта затея поощрялась Хрущевым спустя всего лишь год после того, как я его спас на июньском Пленуме (1957 г.) ЦК от смещения с должности. Его же практически, как я говорил, Президиум уже отстранил тогда, и я был единственным, кто его защищал под всякими предлогами — «неполного состава Президиума ЦК в данный момент» и т.д. Все дело было в том, в какой форме сообщить Пленуму ЦК: как об уже состоявшемся решении Президиума или как о полемике в Президиуме. В первом случае его песенка была бы спета. Пленум бы, безусловно, одобрил решение: сталинские традиции были сильны еще долго после его смерти. Я всячески тянул. Потом прилетел Суслов, я его убедил, что Хрущев все равно выйдет победителем. То же с Ворошиловым, хотя тот и колебался. Фурцева была за Хрущева, но не имела достаточного авторитета, и ее роль была незначительной. Все же мы — а по сути дела я, — добились того, чтобы выйти на Пленум с вопросом, как решить разногласия в Президиуме? Пленум понял расстановку сил и поддержал Хрущева. Возврат к сталинским порядкам мало кого устраивал. И вот через год он поддерживает интригу против меня!
А как он поссорился с Маленковым? Молотов и Каганович — другое дело. Тут политика. Их не устраивала десталинизация. А Маленков хотел тоже быть реформатором. Ему с Хрущевым политически было по пути. Только он переоценил пост главы правительства (Ленин был Председателем Совнаркома) и недооценил роль руководителя партийного аппарата. Сам перешел в правительство, отдав партию в руки Хрущеву. Видимо, не представлял себе, на какое вероломство по отношению к нему мог пойти Хрущев. Непростительная ошибка! Ведь он сам при Сталине сделал этот аппарат всемогущим исполнителем воли Генерального (Первого) секретаря.
А причина их ссоры заключалась, по-моему, в следующем. В 1953 г. Хрущев первым выступил на Пленуме о мерах для облегчения положения крестьян и о сельском хозяйстве вообще. И очень хорошо, правильно выступил, подняв давно назревшие проблемы. Конечно, большинство в Президиуме ЦК его поддержало. Это была его несомненная заслуга. Но потом на Верховном Совете с этим же выступил Председатель Совета Министров Маленков. Вот народ и приписал ему всю славу. Этого Хрущев ему не забыл и не простил. Он не хотел ни с кем делить ни славы, ни — главное — власти. Уверен, именно по этой причине у них, давнишних друзей, пошел разлад.
Удивительно, каким неверным мог быть Хрущев. Например, в случае с Кириченко. Двадцать лет вместе работали. Сделал его вторым секретарем ЦК. Лучшая это была кандидатура или нет — другой вопрос. Уж, конечно, не хуже, чем Брежнев или Кириленко. И, безусловно, лучше Суслова, который вообще-то был работник областного масштаба, как, впрочем, и все они. Только в политическом отношении Суслов оказался гораздо хуже: не просто консерватор, а настоящий реакционер. Лично я с ним был в неплохих отношениях, на уровне членов Президиума он казался приличным человеком. Но очень скоро выяснилось, что он, по сути дела, саботирует десталинизацию, расправляется с неугодными ему прогрессивно настроенными работниками ЦК среднего уровня. Например, с Бурджаловым, который с благословения Льва Шаумяна опубликовал статью об отрицательных моментах роли Сталина на VI съезде. Я эту статью читал еще в гранках, и она мне понравилась. Суслов же начал гонения на Бурджалова. Вообще, крупной ошибкой Хрущева было сохранение Суслова на его прежнем посту — почти том же, что и при Сталине, только еще более ответственном, ибо при Сталине он в области идеологии никогда не был на такой высоте, над ним стоял член Политбюро, в которое он не входил.
И вот Хрущев вдруг, без всякой причины снял Кириченко и послал на периферию с понижением. Почему? Никакой оппозиции, никаких заметных ошибок. Игнатов еще интриговал, а этот ведь нет! А падение куда ниже, чем для Игнатова. Или история с Фурцевой, то поднимал ее, как только мог, то наоборот. И все это без предупреждения, без предварительного разговора. Люди узнавали, что они уже не в Президиуме ЦК только тогда, когда оглашался список. У Фурцевой был сердечный приступ, и она пыталась покончить жизнь самоубийством...
То ценил — то не ценил, то верил — то не верил. Сам не знал почему. Один раз был курьезный случай: после съезда он на Пленуме огласил список членов Президиума ЦК, в котором не оказалось Кириленко. Я в перерыве спросил: «В чем дело? Ты вроде не собирался его убирать». А он говорит: «Как, разве я его не назвал? Да, верно. Его, оказывается, нет в моем списке. Я просто забыл его вписать. Хорошо, что ты напомнил». Удачно вышло, что еще не успели дать в газеты, вовремя исправили.
А организационная чехарда? Как будто со Сталина брал пример. Организация совнархозов была правильной — это опять его несомненная заслуга, так как это давало власть на местах и, что особенно важно, — в республиках. Так что совнархозы — очень хорошая идея Хрущева, основанная на опыте 20-х гг. Невозможно и не нужно руководить всем из центра, бездумно командовать. И ведь команды шли не только из правительства, но и от чиновников общесоюзных ведомств, которые создали постепенно — при попустительстве или участии самого Хрущева. Новых бюрократических общесоюзных структур оказалось больше, чем мы распустили в 1953-1954 гг. (Госстрой, Комитет по печати и др.). В результате ущемлялось самолюбие республик, нарушались их права, зафиксированные в Конституции. Республики даже автономии подчас не имели, не то что суверенных прав, как записано.
Политику Хрущева в области сельского хозяйств невозможно оценить однозначно. Да, много хорошего предпринял и провел, особенно в первые годы после смерти Сталина. Мне однажды сказал с какой-то ревностью: «Ну уж в сельском хозяйстве-то я разбираюсь лучше тебя!» Может, в чем-то и лучше разбирался, не спорю, но сколько же органов новых Хрущев придумал, сколько старых распустил, перестроил!.. Потом и новые распускал и создавал другие. Людям на местах, наверное, невозможно было уследить за этой чехардой. И невозможно было работать нормально. Ведь достаточно в одном учреждении постоянно менять руководителя, как оно дезорганизуется. А тут еще хуже — новые учреждения с другими правами и функциями. И, конечно, другие руководители. И так почти каждый год! Укрупняли колхозы, забрасывали деревни, делая их пустующими, вместо деревенского хлеба и молока, свежего и всегда под рукой, решили завозить из города. И, конечно, начались перебои с подвозом. Появились очереди за хлебом и молоком в деревне — это раньше представить было невозможно! Потом начал кампанию за передачу скота в колхозные фермы — и опять ничего хорошего от этого не получилось. Чуть не отобрал приусадебные участки у колхозников, чем немедленно поставил бы страну на грань голода. Вовремя его остановили, я в том числе. Даже затеял превращение колхозов в совхозы без серьезного обоснования, просто с целью «заставить мужика работать». Исчерпал, видимо, все организационные меры, а мужик все не работал. Экономические меры и стимулы он серьезно не понимал, а ведь умный был человек. Но не хватало образования, политического опыта, глубины подхода. Как правило, у него преобладали поверхностный подход, желание немедленно свои идеи применить в жизни. Такая энергичность и напористость — бесценные качества, только направлялись они слишком часто по неправильному пути.
А разделение партийных органов на местах на сельские и городские? Вообще неразбериха началась — кто за что отвечает и где.
Все его перегибы — не только результат эмоциональности сверх всякой меры и непонимания, неспособности обдумывать вопросы со всех сторон. Ко всему этому он просто зазнался после 1957 г., почувствовал вкус власти, поскольку ввел своих людей в Президиум и решил, что может ни с кем не считаться, что все будут только поддакивать.
Личные же отношения между мной и Хрущевым после 1957 г. как раз нередко бывали натянутыми. Но для той группы, что начала борьбу против него, важно было другое. Он болтал при всех, что надо, мол, расширять Президиум за счет молодых — Шелепина, Семичастного и других, называя в их числе даже Сатюкова (из «Правды»), Горюнова (из ТАССа), Аджубея, своего зятя (из «Известий»). И долго ничего не делал. Конечно, некоторые из этих более молодых были способными людьми. Но не все созрели для Президиума ЦК. А те, кто уже был в Президиуме, поняли, что он хочет такого состава, который по его указке будет делать все что угодно. Правда, и прежний состав ему не перечил, кроме меня. Но принять большую группу новых означало, как и для Сталина в 1952 г., возможность легко и незаметно убирать любого. И они испугались.
Это был 1964 год.
Первые данные об опасности смещения у Хрущева появились от сына Сергея. Как всегда в трудную минуту, он вызвал меня. У него уже побывал по этому поводу Подгорный. Я сказал так: «Думаю, Брежнева и Подгорного пристегнули. А в отношении Шелепина и Семичастного — я их не знаю, не могу судить». Он возражал: «Нет, в Шелепине и Семичастном я уверен!»
Как он мог быть уверен, если обращался с людьми, как с пешками? Что он делал с Семичастным? Сначала утвердил его заворгом ЦК — это почти что должность секретаря ЦК. И вдруг послал вторым секретарем ЦК Азербайджана. И люди чувствовали себя неуверенно. А насчет Мжаванадзе? Сказал, что надо его менять. Тот вынужден был сказать об этом на Пленуме Грузии. В Пицунде он жил на даче правительства Грузии, рядом с нашими государственными дачами, совсем убитый. Я обещал поговорить с Хрущевым. Плавали однажды вместе в бассейне, и я переубедил его. Сказал: «Куда спешить? Будет съезд, тогда новый состав будет, тогда и сделаешь». Мжаванадзе остался, но стал его врагом.
Он как будто нарочно создавал себе врагов, но даже не замечал этого. Многие маршалы и генералы — члены ЦК — были против него за его перегибы в военном деле. Например, считал, что с изобретением ракет авиация окончательно теряет значение; что подводные лодки полностью заменят наземные корабли, поскольку последние — плавучие мишени для ракет. Думал только в масштабе большой войны, не учитывал особенности локальных войн. А именно они и надвигались, так как после Карибского кризиса обе стороны поняли, что надо избегать крайностей, которые могут незаметно подтолкнуть к третьей мировой войне, притом ядерной. Американцы раньше нас поняли, что локальные войны будут и именно к ним надо готовиться.
Местные лидеры были раздражены чехардой, диктуемой из Москвы Хрущевым. В общем, многое, что ставилось ему в вину на Пленуме в октябре 1964 г., было правильно. Все же я считал, что Хрущев — это тоже наш политический капитал, который нельзя так просто терять. Он еще мог быть полезен. Его только надо было одернуть, поставить на место, лишить возможности управлять по-диктаторски, что имело место, по сути дела. Я это стал видеть отчетливо после 1957 г.
В некоторых вопросах он не соглашался со мной только потому, чтобы не признать меня правым. Ну и потому, что не понимал. Например, я еще задолго до войны, когда был наркомом снабжения, завел специальные хозяйства крупного рогатого скота и овец. Их не доили, а выращивали только для мяса. Выписали из Англии. Сталин тогда меня понял. А Хрущев отменил. «Вот, — говорит, — у нас молока не хватает, а он их не доит. Надо всех доить». Но скот на мясо от этого становится хуже и весит меньше. К тому же, я завел эти хозяйства в степях, где не было рабочей силы. На 500 коров можно было иметь одного пастуха. А доить одна доярка на каждые 10 коров.
Хрущев во второй половине 1950-х гг. их соединил в молочно-мясные хозяйства. Надо разъединять, а он объединил. Воронов, Председатель Совета Министров России, между прочим, меня понял, он со мной был согласен. Сейчас восстановили кое-что.
Раньше, когда Хрущев работал на Украине, мы с ним мало сталкивались. Но однажды столкнулись. Это было связано с его идеей устанавливать план на гектар земли.
Я уже давно ввел бонификацию и ректификацию при сдаче продукции государству. Сталин даже однажды тост провозгласил: «За твои бонификации!» Это были стимулы для повышения качества сельскохозяйственной продукции. Для зерна — процент влажности, для свеклы — процент сахаристости, влажности и т.д. Хрущев же вместо доплат за хорошее качество, вычетов — за плохое, которые я вводил, ввел прием на вес — «за мужика ратовал». Но это с его стороны было не «за мужика», а за разложение мужика.
Одно время он стал нападать на подсолнух, но удалось его убедить, что без подсолнечного масла нам не обойтись.
Надо сказать в его пользу — в Политбюро конца 1930-х гг. Хрущев был одним из самых работящих. Много и активно работали он, Каганович и я. Маленков когда исполнял приказы Сталина. Молотов был барин, не любил «черновой работы», то есть предпочитал совещания, комиссии и указания. Булганин же совсем не политик — случайно попал в высший политический орган и работой себя не перегружал. Берия довольно ловко ухитрялся выполнять многие задания, пользуясь своим положением в НКВД и МГБ. Косыгин был опытным хозяйственником, хотя в нем слишком сильна была жилка администрирования. В политическом отношении он все же мало вырос за время работы в Политбюро при Сталине, и потом, с 1965 г., при Брежневе, он явно выпадал из команды — это к его чести надо сказать. Но, наверное, поэтому он побоялся меня поддержать, когда я предложил принять предложение адмирала В.Ф.Трибуца, актера Н.К.Черкасова и министра Д.В.Павлова увековечить имя А.А.Кузнецова в связи с тем, что в начале 1965 г. ему бы исполнилось 60 лет.
Предлагалось присвоить Кузнецову звание Героя Советского Союза за оборону Ленинграда, назвать его именем улицу в Ленинграде и установить бюст. Письмо мне передал мой младший сын Серго, который и организовал это письмо предварительно, написал текст и разослал его видным в Ленинграде людям. Я его ругал, что он не сделал этого раньше — при Хрущеве это было бы легко пробить. А тут Суслов возразил, а Косыгин, на мое удивление, промолчал: видно, поддерживать меня было ему нежелательно, или не хотел спорить с Сусловым. Кто-то еще усомнился, и решение не прошло. А ведь Косыгин и Кузнецов были и родственники, и друзья.
В целом Политбюро до 1957 г. было более сильным по составу работников, чем после 1957 г.
* * *
Внешней политикой Хрущев очень увлекся после смерти Сталина. Многое делал правильно. Например, налаживал отношения с развивающимися странами, нормализовал отношения с Югославией. И было очень разумно именно нашей делегации во главе с самим Хрущевым поехать туда, чтобы хоть как-то загладить оскорбления в адрес этой страны со стороны Сталина.
В середине 50-х гг. Хрущев активно выступал за разрядку, но скоро похоронил ее военными действиями в Венгрии. Я возражал, а Суслов подначивал. Хрущев же очень боялся цепной реакции, вопрос peшился, пoкa я летел из Будапешта в Москву и не мог принять участия в его обсуждении. Я все равно высказался против, хотя войска уже вели бои в Будапеште.
В вопросе о Берлине Хрущев также проявил удивительное непонимание всего комплекса вопросов, готов был отказаться от Потсдамских соглашений и обо всем этом осенью 1958 г. заявил в публичном выступлении без предварительного обсуждения в Президиуме ЦК и Совете Министров. Это само по себе вообще было грубейшим нарушением партийной дисциплины. Я сразу же поставил вопрос и попросил присутствовавшего Громыко (он не был тогда в Политбюро) высказать мнение МИДа. Тот что-то промычал нечленораздельное. Я повторил вопрос — тот опять мычит: видимо, не смел противоречить Хрущеву, но и не хотел взять на себя ответственность за такой шаг. Я долго тогда говорил о значении Соглашений, перечислил возможные отрицательные для нас последствия отказа от них, настаивал на том, что в спешке такие вопросы решать недопустимо! В конечном итоге предложил отложить обсуждение на неделю, обязав МИД представить свои соображения в письменной форме. Хрущеву пришлось это принять. Остальные просто молчали. Зато когда выходили, Булганин мне шепнул: «Ты уже выиграл!»
После этого Хрущев стал меня уговаривать поехать в США, чтобы рассеять враждебную конфронтацию, возникшую в результате его же речи. Я резко возражал: «Ты затеял, ты и поезжай! Кстати, меня никто не приглашает туда». — «Нет, мне нельзя. Я первое лицо. Поезжай как личный гость посла Меньшикова. Ведь все же знают, что он был долгое время твоим заместителем во Внешторге. Возьми младшего сына, чтобы подчеркнуть частный характер поездки. А он поработает твоим личным секретарем». В общем, пришлось ехать в первые же дни нового, 1959 г.
Очень хорошо прореагировал Хрущев на мои предложения установить тесные отношения с Кубой после моей первой поездки туда в феврале 1960 г. А в Нью-Йорке во время сессии Ассамблеи ООН в сентябре 1960 г. он сделал блестящий ход, поехав к Фиделю Кастро в гостиницу в негритянский район, где тот остановился. Такие вещи Хрущев умел делать очень хорошо.
Казалось, выводы из своей берлинской авантюры он сделал.
Но в мае того же 1960 г. Хрущев опять «похоронил разрядку», раздув инцидент с самолетом-разведчиком У-2. Так нельзя было поступать с Эйзенхауэром. Тот честно взял на себя ответственность, хотя мог бы этого и не делать. Сама поездка Хрущева в США в сентябре 1959 г. давала хороший старт разрядке, и ответный визит Эйзенхауэра в 1960 г. закрепил бы эту тенденцию ввиду большого авторитета Эйзенхауэра в США, у нас и во всем мире. Другим в Америке было бы нелегко повернуть обратно после него. Даже Даллес готов был к переменам, как я убедился в январе 1959 г. (хотя он вскоре скончался).
Но из-за того, что наши ракеты наконец случайно сбили У-2, Хрущев устроил непозволительную истерику. Заставил всю Европу, жаждавшую разрядки (может быть, кроме ФРГ, в тот период), уговаривать его в Париже. А он просто наплевал на всех, включая де Голля, занявшего независимую от США позицию. Так что он виновен в том, что отодвинул разрядку лет на пятнадцать, что стоило нам огромных средств ради гонки вооружений.
Потом в 1961 г. Кеннеди поехал на встречу в Вену с Хрущевым с подобными идеями, до Карибского кризиса, но после неудачного вторжения на Кубу в апреле 1961 г. контрреволюционеров, организованных и вооруженных американцами. Хрущев же не оценил этого стремления. Он тогда зазнался необычайно — после полета Гагарина в космос и укрепления наших отношений в Африке и Азии. Решил подавить молодого президента, только что политически проигравшего при высадке на Кубу, вместо того чтобы использовать этот шанс для разрядки.
Чистой авантюрой Хрущева был Карибский ракетный кризис в 1962 г., который закончился, как ни странно, очень удачно. Я много спорил, говорил, что американцы обязательно обнаружат завозимые ракеты в момент строительства стартовых площадок. «Кубу защищать надо, — убеждал я, — но таким путем мы рискуем вызвать удар по ней и только все потеряем». Все решила поездка маршала Бирюзова в Гавану. Во-первых, Фидель Кастро, вопреки моим ожиданиям, согласился. Во-вторых, чтобы угодить Хрущеву, Бирюзов, видимо, не очень умный человек, сказал, что «местность позволяет скрыть все работы», под пальмами, мол, их будет не видно. Я-то видел эти пальмы — под ними ракетную площадку никак не укроешь. Бирюзов заменил на посту командующего стратегическими ракетными войсками погибшего в авиакатастрофе маршала Неделина, очень умного человека, прекрасного командующего, умеющего отстаивать свое мнение, трезво мыслящего. Тот, конечно, никогда такого бы не сказал. Все шло очень трудно, на грани третьей мировой войны.
Я не мог даже вернуться из Гаваны в Москву, когда Хрущев сообщил телеграммой о смерти Ашхен. Она уже долго болела. Врачи так боялись за ее сердце, что не давали ей вставать. А потом она уже и сама не могла вставать, тем более ходить. Была бледная как полотно, ей постоянно не хватало воздуха, даже когда окно было открыто, а жили мы на даче, воздух был прекрасный. Сейчас я понимаю, что врачи были не правы. Она еще больше ослабла оттого, что не вставала и тем более не ходила. Развилась сердечная недостаточность. Она слабела на глазах.
Мне пришлось три недели потом уговаривать Фиделя не саботировать соглашение Хрущев — Кеннеди. А он вполне в силах был это сделать, и тогда нам было бы еще труднее вылезать из этой истории. Но все кончилось без войны и без каких-либо серьезных конфронтаций в других районах мира. Пожалуй, никогда раньше мы не были так близки к третьей мировой войне.
Даже получился некоторый выигрыш для советско-американских отношений в целом. Стало ясно, что продолжение конфронтации сулит большие опасности. Можно было развить этот сдвиг в мышлении и идти к разрядке.
Вообще, крайности мешали многим хорошим начинаниям Хрущева. Даже в десталинизации он допустил ошибки, которые ослабили его позицию. Например, эта фраза, что «Сталин руководил военными действиями по глобусу», абсолютно не верна. Глобус стоял вообще в другой комнате, я его только два раза и видел: когда Япония напала на Пирл-Харбор в декабре 1941 г. и еще по какому-то случаю. Сталин следил за военными действиями по картам Генштаба. Кроме того, ему специально сделали карту, которую он носил за голенищем сапога. Такая синяя карта была, он ее доставал, делал пометки, вносил изменения и засовывал обратно. (Правда, непонятно, почему в сапоге. Видимо, крестьянская привычка, еще из Гори или из деревни в Сибири, из ссылки.) Другое дело, что он часто дезорганизовавал работу Генштаба, отправляя Василевского на несколько недель на фронт, что не вызывалось необходимостью, но оставляло Генштаб без этого прекрасного маршала. Начальник Генштаба может два-три дня провести на каком-либо фронте, но больше всего нужно его присутствие в Ставке. Василевский был порядочным, спокойным, умным. Только, может быть, слишком мягким со Сталиным, недостаточно решительно противостоявшим сталинским капризам вроде «Не отступать!» или «Взять к такому-то числу!»
После 1953 г. председателем КГБ (вместо МГБ) стал Серов. Хрущев долго питал слабость к нему и не хотел его убирать, хотя Серов был заместителем Берия и вообще прошлые дела его компрометировали настолько, что подрывали доверие к новым веяниям в КГБ, которые Хрущев старался поощрить. Отправляя партийных и комсомольских работников в КГБ, чтобы изменить атмосферу в этой организации, Хрущев сам же сделал Серова председателем. С годами разоблачение репрессий делало Серова еще более одиозной фигурой, невозможно было уже его держать. Я Хрущеву об этом говорил. Думаю, он догадывался, что это всеобщее мнение. Но их дружба домами началась еще в то время, когда Серов был наркомом внутренних дел Украины.
Помимо личных отношений играло роль, видимо, и другое обстоятельство. Когда я настаивал на снятии Серова, Хрущев защищал его, говоря, что тот «не усердствовал, действовал умеренно». Конечно, это звучало неубедительно. Скорее всего, поскольку Хрущеву самому приходилось санкционировать аресты многих людей, он склонен был не поднимать шума о прошлом Серова. Это возможно, хотя точно сказать не могу.
Серов знал, что я против него. Он искал опоры у Игнатова, секретаря ЦК, имевшего тогда влияние на Хрущева, да и Игнатов искал сближения с Серовым. Игнатов сам рвался к реальной власти, хотел Хрущева свести к положению английской королевы. В этом Игнатову препятствовали сначала Кириченко, потом Козлов. Кириченко такой цели не ставил, но Игнатову тоже не хотел давать хода. А Козлов рассуждал точно так же, как и Игнатов, только главную роль отводил себе: «Пусть он ездит по всему миру, а мы будем управлять».
Именно Кириченко помог убрать Серова. Это было очень трудно. Насколько Хрущев стоял за Серова, видно из следующей скандальной истории. Шверник представил ему документы о том, что Серов награбил в Германии имущества чуть ли не на 2 млн марок — не помню точно. Потом я узнал, что эти материалы раскопала Шатуновская. Она сама мне рассказала. Шверник не знал об интригах. Он был честный человек, немного наивный, правда. Но даже после этого Хрущев упрямился. «Нельзя, — говорит, — устраивать шум. Ведь многие генералы были в этом грешны во время войны» (а Шверник подготовил проект решения об исключении Серова из партии). Я ему говорю: «Хорошо, не устраивай шум. Но хотя бы надо снять с этой работы. Нельзя терпеть вора на должности министра, да еще такого». Но Хрущев все-таки не уступал. Тут и Игнатов сыграл свою роль, поддерживая Серова против меня.
Но Кириченко, хоть и не очень одаренный, но порядочный, хороший человек, однажды прямо при Игнатове выразил удивление, что тот часто общается с Серовым, хотя по работе у них точек соприкосновения практически нет, так как председатель КГБ выходил прямо на Первого секретаря — Хрущева. Речь шла о том, что Серов часто в рабочее время приезжает в кабинет Игнатова. «Конечно, это не криминал, — заметил Кириченко. — Просто как-то непонятно, несколько раз искал Серова и находил его по телефону у тебя». Игнатов стал утверждать, что ничего подобного не было, что он с Серовым не общается. В этот раз прошло без последствий, хотя само такое яростное отрицание очевидного факта обычно выглядит хуже, чем сам факт.
Кириченко не успокоился и через некоторое время вернулся к этому вопросу уже при Хрущеве. «Как же ты говоришь, что не общаешься с Серовым? — спросил он Игнатова. — Я его сегодня искал, ответили, что он в ЦК, стали искать в Отделе административных органов — не нашли. В конечном итоге оказалось, что он был опять у тебя в кабинете». — «Нет, он у меня не был!» Тогда Кириченко называет фамилию человека, который по его поручению искал Серова и нашел его выходившим из кабинета Игнатова. Хрущев так искоса посмотрел на Игнатова, промолчал. Но все стало ясно.
Только после этого случая Хрущев согласился убрать Серова из КГБ. Перевели его в Генштаб начальником ГРУ. Эта должность не связана с политикой внутри страны. Но только после дела Пеньковского удалось нам настоять на том, чтобы уменьшить его генеральский чин и убрать с большой работы.
Козлов и Игнатов вели борьбу друг против друга. Между прочим, я сначала к Игнатову хорошо относился: выходец из рабочих, ловкий и активный в работе. Но он оказался неисправимым интриганом с непомерными амбициями. Поэтому вначале Козлов старался заручиться моей поддержкой, дружить со мной, когда работали в Совете Министров. Конечно, дружбы у нас с ним быть не могло.
Козлов был неумным человеком, просталински настроенным, реакционером, карьеристом и нечистоплотным к тому же. Интриги сразу заменили для него подлинную работу. Вскоре после того, как Хрущев перевел его в Москву из Ленинграда, выведя из-под острой критики и недовольства им Ленинградской партийной организации, роль Козлова, введенного в Президиум ЦК, стала возрастать. Он был большой подхалим. Видимо, разгадал в Хрущеве слабость к подхалимам, еще будучи в Ленинграде. Тогда-то Хрущев и сказал знаменитую фразу: «Не делайте из Козлова козла отпущения». Между тем к нему были обоснованные претензии ленинградцев за его преследование тех лиц, которые уцелели в ходе «ленинградского дела» 1949-1950 гг.
Припоминаю эпизод, когда на Президиуме ЦК Козлов чуть не разрушил весь механизм СЭВа. Однажды, незадолго до его инсульта, на Президиуме докладывал Архипов о СЭВе. Видимо, интригуя против меня (я курировал наше представительство в СЭВе), Козлов выступил очень резко против нашей деятельности в СЭВе. Конечно, не по существу, не конкретно, так как он не знал сути работы этой организации, да и знать не хотел. У меня тоже время от времени возникало неудовлетворение работой СЭВа, но я искал пути, как улучшить эту работу. Козлов же стал все огульно хаять, грубо обзывать Архипова, назвав дураком, что было недопустимо на официальном заседании. Более того, он предложил Хрущеву потребовать от социалистических стран Европы отказаться от правила единогласия в СЭВе и перейти к решению вопросов простым большинством, отменив право вето каждого из участников. Это был бы чрезвычайно опасный шаг: и так со стороны Польши, Румынии, Венгрии было недовольство навязыванием им определенных решений, а лишить их права вето означало бы пойти на риск прямого конфликта, саботажа деятельности СЭВа. Потенциально такой конфликт мог потянуть за собой и другие конфликты. Услышав такое, я решил опередить Хрущева — его реакция была непредсказуемой — и вмешался. «Это — суверенные государства, — сказал я. — Заставить их подчиняться большинству, которое мы, конечно, почти всегда себе обеспечим, значит, посягнуть на их суверенитет. Мы уже имели события в Венгрии и Польше. Только право вето позволяет иметь СЭВ. Козлов не понимает простых вещей. Фрол, — сказал я, обращаясь уже непосредственно к нему, — ты называешь людей дураками, хотя в данном случае больше это слово относится к тебе самому». Я не на шутку рассердился, говорил очень горячо, сознательно пошел на грубость, чтобы защитить Архипова и спасти СЭВ, а Козлова поставить на место. Хрущев в такой обстановке уже не мог его поддержать — право вето в СЭВе было сохранено.
Тем не менее Хрущев продолжал называть Козлова своим преемником. Он абсолютно в нем не разобрался. Оставить Козлова в качестве первого человека было бы катастрофой для страны. Надеюсь, многие выступили бы против. Я бы сделал это первый. А если бы ему удалось добиться поста Первого секретаря, я обязательно немедленно подал бы в отставку. Зная его, я хорошо представлял, насколько он был опасен: мог попытаться действовать сталинскими приемами без ума и силы Сталина и принес бы много бед в любом случае. Он уже успел внести в Устав партии изменения, которые, по сути, гарантировали избрание в партийные комитеты любого непопулярного деятеля.
Показательно его поведение в Новочеркасске в 1962 г. Там произошли серьезные беспорядки. Хрущев решил туда послать нас обоих. Я не хотел ехать вдвоем. «Кто-то один должен ехать: или он, или я. Один человек должен решать на месте». — «Нет, вдвоем вы все обсудите, если что — доложите нам в Москву, а мы здесь уже будем решать». Я не привык уклоняться от трудных поручений и потому согласился. А вообще, теперь жалею, что не настоял на своем.
Прибыв в Новочеркасск и выяснив обстановку, я понял, что претензии рабочих были вполне справедливы и недовольство оправданно. Как раз вышло постановление о повышении цен на мясо и масло, а дурак-директор одновременно повысил нормы, на недовольство рабочих реагировал по-хамски, не желая с ними даже разговаривать. Действовал, как будто провокатор какой-то, оттого что не хватало ума и уважения к рабочим. В результате началась забастовка, которая приобрела политический характер. Город оказался в руках бастующих. Козлов стоял за проведение неоправданно жесткой линии.
Пока я ходил говорить с забастовщиками и выступал по радио, он названивал в Москву и сеял панику, требуя разрешения на применение оружия, и через Хрущева получил санкцию на это «в случае крайней необходимости». «Крайность» определял, конечно, Козлов.
Несколько человек было убито. Козлов распорядился даже подать два эшелона для массовой ссылки людей в Сибирь. Позорный факт! Прямо в духе Ежова — Берия. Я это решительно отменил, и он не посмел возражать.
Почему Хрущев разрешил применить оружие? Он был крайне напуган тем, что, как сообщил КГБ, забастовщики послали своих людей в соседние промышленные центры. Да еще Козлов сгущал краски. Поэтому в соседние города были направлены другие члены руководства, Шелепин — в Донбасс, кажется, остальных не помню. Такая паника и такое преступление для Хрущева не типичны, виновен Козлов, который его так дезинформировал, что добился хотя и условного, но разрешения.
Вот такой человек был Фрол Козлов. Явно стремился к власти и в какой-то момент столкнулся на этом пути с Игнатовым.
На XXII съезде партии Хрущев по совету Козлова решил не включать группу Игнатова в Президиум ЦК. Тот рассказал Хрущеву, что есть такая группа: Игнатов, Аристов, Фурцева. Я поддержал это предложение, хотя мне было жаль Фурцеву. Но невозможно было ее отделить: она была целиком с ними. Да и Аристов был неподходящий человек с большими претензиями. Правильно Брежнев позже убрал его из Польши и не включил в Президиум ЦК, на что тот, как я думаю, рассчитывал: не умел работать послом, проморгал все, что там происходило. Между прочим, он почему-то скрывал, что не русский, а татарин.
Когда Игнатов перестал для Козлова представлять опасность, он стал бороться против меня: я оставался последним, кто мог еще влиять на Хрущева. А цель Козлова была та же — свести Хрущева на чисто показную роль, все решать без него, за его спиной.
После XXII съезда Козлов видел главного противника во мне. Как я сказал, к Хрущеву он нашел подход подхалимством. Хрущев это любил. Козлов был ограниченный, но хитрый. Сговаривался с Хрущевым вдвоем. Иногда я ставлю какой-либо вопрос, а Хрущев говорит: «Мы с Козловым это уже обсудили и решили так». Это Козлов на этой стадии (после Суслова в 1950-х гг.) помешал опубликовать материалы, доказывающие неправильность процессов 1936-1938 гг., реабилитацию Бухарина и других. Документ был подготовлен и уже подписан Шверником, Шелепиным, Руденко. А он хитро подошел к Хрущеву. Вспомнил, как в 1956 г. французские коммунисты были в трудном положении. Им говорили: «Вы молились на Сталина. Теперь посмотрите, кто он был». Козлов внушал: «Отложим до лучших времен». — «До каких лучших? Нельзя дольше молчать», — возражал я. Когда я убеждал Хрущева наедине перед этим, он отвечал: «Вот Козлов считает, что надо подождать. И другие секретари считают, что большое недовольство будет среди коммунистов в Европе». Так и не согласился. А я понял, что Козлов уже договорился с Сусловым. Пономарев (заведующий Международным отделом ЦК) вряд ли стал бы так отвечать Хрущеву, но противоречить Суслову он бы тоже не решился.
Конечно, жаль, что тот доклад XX съезду сразу же, без нашего ведома попал к американцам. И они его «раскрутили». Мы бы провели разъяснение так, как сочли наиболее правильным и наименее болезненным. Я до сих пор, когда вспоминаю, ругаю себя, что проголосовал за рассылку текста в правящие партии социалистических стран. Думаю — зачем так срочно? Им ведь здесь дали прочитать, рассказали. И из Польши документ попал на Запад. Голосование было опросом. Это вообще-то удобно. Пишешь «за» или «прошу обсудить». Но это и плохо потому, что иногда сомневаешься, колеблешься. При устном голосовании можешь сказать: «А стоит ли?» А тут, если просишь обсудить, надо иметь готовые аргументы, обоснование, альтернативное предложение. Так у меня и получилось. Вижу — все проголосовали «за», даже такие, как Молотов, Каганович. Не долго думая, проголосовал «за» и я.
Я считал более важным последовательно проводить десталинизацию во многих направлениях у себя дома, в нашей стране. За границей постепенно бы сами разобрались. Вот как китайцы делают с образом Мао. А у нас как раз этот процесс натыкался на препятствия, да и сейчас еще дело полностью не доделано. Дело же не только в образе самого Сталина, а в сталинских порядках в партии, в обществе. Партийная жизнь даже еще не вернулась к нравам и нормам, к демократии времен Ленина. И неизвестно, возможно ли это теперь вообще достичь. Даже Брежнев, человек примитивный и не сильный, сумел стать почти что диктатором, на него молятся, как на Сталина когда-то. А это ведь определяет обстановку во всем обществе.
А тогда, в 1950-х и даже 1960-х гг. встречалось и открытое сопротивление в расчете на откат назад. Пример — ход реабилитации в 1950-х гг., еще до XX съезда.
Хрущев ввел очень правильный порядок, когда в его отсутствие вели заседания и все текущие дела Президиума ЦК поочередно другие члены Президиума, а не просто какой-либо из секретарей ЦК. Два года это делал я, потом настал черед Кагановича. И вот до меня доходит информация, что реабилитация замедлилась. Я вызываю Руденко и спрашиваю: «Что происходит? У вас что политика изменилась? Но политика ЦК не менялась». Он очень взволнованно говорит, очень откровенно (он был хороший человек, порядочный, но не очень-то самостоятельный и не из самого храброго десятка): «А вы знаете, Анастас Иванович, я был у Кагановича по делам реабилитации, а он мне сказал: «Сейчас ищут виновных в арестах. Но вы не думаете, что наступит время, когда начнут искать виновных в освобождении?» Вот я и подумал, что намечаются какие-то изменения». Я ему твердо заявил, что с полной ответственностью могу заверить: никто не менял политику ЦК, что это личные мысли Кагановича и надо продолжать работу по ускоренной реабилитации.
Возвращаюсь к Хрущеву. Он не любил статистику. Ему всегда делали выборку: низшие показатели, высшие показатели и т.д. Я же очень люблю статистику и до сих пор читаю и сообщения ЦСУ, и комментарии к ним, статистику в печати. Когда речь зашла у нас о новой Программе партии и туда предложили включить цифры, я протестовал. Цифры — не для программ. В программах, принятых раньше, только одна цифра — 8-часовой рабочий день (до него был 9-часовой). И не нужно. А тут записали 240 млн тонн стали. Зачем? Кому известно, что понадобится столько? Вот у США огромные мощности недогружены: омертвленный капитал. Делали 100 млн т, сейчас делают 130. Больше им не надо. Зачем нам вкладывать гигантские средства в то, что, может, и не понадобится? Надо действовать по обстоятельствам.
Но Хрущев не отступал: «Это же не скоро, только к 1980 г.». Я так понял его, что он не рассчитывал дожить до конца периода «строительства коммунизма» и ему не так важно, реальные это цифры или нет. А в результате мы уже не выполняем заданий программы. Ему же был нужен эффект для народа. Он не понимал, что народ потребует выполнения или объяснения. Я понимаю записать: «добиться производства высококачественного металла в количестве, полностью удовлетворяющем потребности» и т.д., но цифры?..
Легче было с формулировками Программы. Например, я предложил Пономареву изменить несколько формулировок по международным проблемам. Он, толковый в таких вопросах человек, сразу согласился. Я потом рассказал Хрущеву, и он легко согласился, даже не расспросив, какие конкретно формулировки мы изменили. В этом вопросе доверял мне, да и не считал это для себя важным.
Но вот никак не вышло у меня с формулировкой о роли партии. Там в проект вставили фразу о «постоянном росте руководящей роли партии». Вечно будет расти — так получалось. Почему должно быть так, если будет нормальное развитие общества? Партия должна контролировать, а не решать вопросы вместо других органов управления или общественных организаций. Нет, Хрущев этого не принимал. Руководящая роль партии — значит, все будет в руках у него и у каждого, кто придет на его место.
Теперь даже райисполком без райкома ничего не решает. Глупо! Так даже контролировать нельзя. Сказать — неправильное решение, ответят: «Куда же вы смотрели? Вы же сами утверждали». Свобода критики и исправления ошибок уменьшается, а ответственность за ошибки для партийных органов увеличивается. В общем, глупо.
Многое, что мне прочитали из американского издания мемуаров Хрущева, меня возмущает. Как можно говорить столько неправды? Зачем? Не понимаю и того, как он может говорить в этой книге: «Где они были при Зиновьеве, Бухарине и других?..» Это ведь, как бумеранг, бьет по нему самому, да еще сильнее, чем по нас. Мы были делегатами съездов, членами ЦК, я был секретарем крайкома. На пост наркома меня рекомендовал сам Каменев, подавший в отставку. Так я стал и кандидатом в члены Политбюро. Членом стал в 1935 г., после смерти Куйбышева, убийства Кирова, но до арестов членов Политбюро. А Хрущев ведь сделал карьеру в Москве за два-три года. Почему? Потому что всех пересажали. Ему помогла выдвинуться Алиллуева — она его знала по Промакадемии, где он активно боролся с оппозицией. Вот тут он и стал секретарем райкома, горкома, попал в ЦК. Он шел по трупам.
Хотя с Хрущевым было трудно, но все же я был искренне огорчен его отстранением. Все-таки он гораздо больше понимал, чем Брежнев, в политике, имел больший политический опыт работы в Политбюро. Наконец, его военный опыт на высокой должности члена Военного совета фронта был гораздо весомее, чем у Брежнева. Притом он был активным членом Военного совета, не то что некоторые. И вообще он болел за дело, был активным, твердым, когда надо было.
Видимо, «слава» Хрущева как непредсказуемого человека и сложившаяся вокруг него обстановка и помогли в Президиуме ЦК тем, кто решил его отстранить. Раньше это были почти все его люди. Но он и не сознавал, что они уже перестали быть «его людьми». У них же было другое беспокойство. Отнюдь не государственные соображения были для них решающими, а сугубо личные: они стали бояться изменчивости лидера — боялись за свои посты, чувствовали неуверенность, будучи целиком зависимы от его капризов и настроения. Поэтому и решились его убрать. Они были не храброго десятка, особенно сам Брежнев. Теперь я думаю, Хрущев сам их спровоцировал, пообещав после отпуска внести предложение об омоложении Президиума ЦК. Даже при наличии заговора они, возможно, долго бы еще не решились его реализовать, поскольку Брежнев был трусоват, как и Суслов. Косыгин же был не из их команды. Но некоторые и так рвались в бой, как, например, Игнатов, стремившийся вернуться в Президиум ЦК.
Мы собирались в Пицунду, когда сын Хрущева Сергей рассказал о заговоре со слов одного чекиста при Игнатове. Хрущев известие не принял всерьез, и уж конечно не стал из-за этого откладывать свой отпуск. Он на всякий случай поручил мне встретиться с этим чекистом и улетел отдыхать. Я должен был лететь туда же через несколько дней. Ни один из нас не принял достаточно серьезно рассказ чекиста. Вернее, я, выслушав его, понимал, что человек этот честный и говорит то, что думает. Но было и впечатление, что он может все сильно преувеличить. Большинство фактов — мелкие, недостаточно убедительные. Слова Игнатова о тех или иных людях были неопределенные — «хороший человек», «нехороший человек». Ругань в адрес Хрущева понятна, имея в виду амбициозность Игнатова и тот факт, что Хрущев не ввел его в Президиум ЦК, а надежды на приближение к власти у того всегда были. С другой стороны, от Игнатова можно было всего ожидать. Но все остальные? Хрущев еще в Москве, до отъезда в Пицунду, сказал мне, что не верит в участие в «заговоре» Шелепина и Семичастного; не верит, что Воронов мог объединиться с Брежневым — они друг друга ненавидели; Суслова он вообще идеализировал. Похоже, он принимал подхалимаж всерьез и не верил, что люди, поставленные им так высоко, способны против него пойти.
Я их хуже знал. Он же лет двадцать со многими из них работал до того, как поднять их в руководство партией. Если он им больше верит, чем этому чекисту, почему я должен меньше верить? Поговорив с чекистом, я все еще не имел твердого мнения, прав ли он или заблуждается. Решил в Пицунде оставить на усмотрение Хрущева. Все равно мне делать было нечего по этому вопросу, он мне только поручил выслушать, никаких особых полномочий, естественно, не дал.
Прилетел я в Пицунду дня через три после него. Но он и там всерьез не думал об этом деле. Правда, он спрашивал некоторых людей, которых чекист называл участниками заговора, верны ли эти слухи: Подгорного — еще в Москве, Воробьева, встречавшего его в Адлере, и др. Все, конечно, отрицали. И мы с ним спокойно отдыхали, гуляли в чудесном реликтовом сосновом лесу, купались в бассейне. В такой обстановке у нас с ним обычно налаживались хорошие, доверительные отношения, с ним можно было обо всем говорить. Слушал, обсуждал спокойно.
И вдруг звонит Брежнев, вызывает в Москву на Пленум по сельскому хозяйству, запланированный на более поздние сроки.
Сначала Хрущев недоумевал. Потом, повесив трубку, сказал: «Сельское хозяйство здесь ни при чем. Это они хотят обо мне поставить вопрос. Ну, если они все против меня, я бороться не буду». Я сказал: «Правильно». Потому что как бороться, если большинство против него? Силу применять? Арестовывать? Не то время, не та атмосфера, да и вообще такие методы уже не годились. Выхода не было.
Прилетели. Сначала был разговор в Президиуме ЦК. Кроме серьезных обвинений были и чепуховые: сына, мол, сделал доктором наук и Героем Социалистического Труда. Конечно, я бы никогда такому делу не протежировал. Уверен, что и Хрущев этого не делал. Просто подхалимы делали, а он не возражал. Кстати, оказалось, что сын его — кандидат наук, а не доктор. Это Шелепин придумал. Обвиняли еще, что взял у Насера в Египте в подарок пять автомашин. Я лично такие подарки отдавал в клуб завода «Красный пролетарий». Подарки из Японии передал в Музей восточных культур. Но у Хрущева сохранилось что-то крестьянское — он эти подарки себе и семье своей оставлял, тем более что общего положения на этот счет не было, и я поступал по традициям 20-х гг., когда крупные подарки не принято было принимать и оставлять себе. Но все-таки это не политический вопрос, а чисто бытовой. И норм никаких не было, какие он бы нарушил.
Я заступался за Хрущева из политических соображений. Но такие ретивые, как, например, Демичев, даже пытались мне угрожать. Демичев сказал что-то вроде: «Если вы будете защищать Хрущева, мы и о вас поставим вопрос». Я его резко одернул, ответив, что, когда обсуждаются важные политические вопросы, я не думаю о своих личных интересах.
Уже когда обсуждение шло без присутствия Хрущева, видя, что вопрос о его освобождении с поста Первого секретаря окончательно решен, я предложил сохранить его на посту Председателя Совета Министров хотя бы на год, а там видно будет. Я имел в виду, что можно использовать его политический капитал во всем мире, его положительные качества и правильное отношение к десталинизации, но лишив возможности быть почти что полным диктатором, и таким образом иметь возможность противостоять его страсти к неоправданной административной чехарде.
Между прочим, Брежнев сказал, что это предложение он понимает и его можно было бы принять, если бы не характер Никиты Сергеевича. Его поддержали: очень уж они боялись его решительности и неуемности. Только жизнь Хрущева дома и на даче, да еще под надзором КГБ, их устраивала.
Глава 50. Времена Брежнева
После ухода Хрущева и последовавших перемещений в руководстве роли распределились следующим образом: Брежнев стал Первым секретарем ЦК, Косыгин занял пост Председателя Совмина, Подгорный — второго секретаря ЦК, хотя официально такого поста в партии не было. Я оставался Председателем Президиума Верховного Совета СССР. На эту должность Хрущев уговорил меня перейти летом 1964 г. с целью превратить Верховный Совет в действующий парламент. Он говорил: «Почему буржуазия умнее нас? У них парламенты создают впечатление участия народа в управлении. Это, конечно, фикция, но очень здорово показывает народу, что он может влиять, и даже решающим образом. Почему же наш парламент только штампует решения ЦК и правительства? Министры чихать хотели на наш парламент, а в Англии они отчитываются перед парламентом, отвечают на их запросы и т.д. Почему нам тоже не сделать так, чтобы Верховный Совет вызывал для отчета, пропесочивал бы их. Более того, он может и вносить предложения в правительство об изменении каких-то решений». Хрущев рассуждал совершенно правильно. Это пример того, что у него появлялись прекрасные новаторские идеи.
«Чтобы осуществить это нелегкое дело, — продолжал далее Хрущев, — надо много энергии и труда вложить, сломить сопротивление аппарата. Для этого нужен авторитетный и решительный человек». По его мнению, с этим могли справиться только два человека: или он или я. Но он не мог совмещать три должности. И вообще такое новое дело требовало, чтобы ему посвятить все время, ни с чем его не совмещая.
Мне его идея понравилась, я счел ее очень своевременной и полезной для демократизации в стране. Поэтому я согласился, и пока Хрущев был у власти, я энергично взялся за это дело. С первых же дней для начала я превратил приемы послов с верительными грамотами из чисто протокольных в политические мероприятия. Потребовал у МИДа подробных справок по проблемам тех стран, о которых я мало знал и чьи послы просились на прием. С послами великих держав мне было легче, потому что как член Президиума ЦК я был в курсе основных проблем из шифровок наших послов и других материалов. И все равно требовал дополнительный материал из МИДа. Некоторые послы уже после моей отставки рассказывали мне на приемах, что я их ставил в трудное положение: они не готовились к серьезному разговору, зная, что практика чисто протокольных бесед утвердилась в Верховном Совете.
Так, в конце 1960-х гг. английский посол на приеме в его посольстве в честь Гарольда Вильсона напомнил мне, в какое сложное положение я его поставил, когда он пришел вручать верительные грамоты и совершенно не был готов к серьезной беседе. Прежние Председатели Президиума беседовали о погоде, беседы шли, можно сказать, несколько минут, главным образом, чтобы сделать памятные фотографии. И английский посол ожидал того же. А я навязал ему трудную политическую беседу, в частности, как он вспоминал, по германскому вопросу.
Мои помощники собирали материал о правилах и нормах парламентской жизни в буржуазных странах, я даже поручил им собрать материал по статусу президента в тех разных странах, где он есть. Хрущев одобрил мою идею обдумать вопрос о переименовании Председателя Президиума в Президенты. Соответственно каждый республиканский глава Верховного Совета становился бы президентом у себя в республике и вице-президентом СССР. Это должно было импонировать республикам, поднять их статус.
Но уже через несколько месяцев Хрущев ушел, а новое руководство не было заинтересовано в этих идеях. Эти руководители оказались даже меньшими демократами, чем «полудиктатор» Хрущев. Так новый стиль приема послов и остался практически единственным изменением в Верховном Совете. Такая работа мне была не интересна.
Правда, я работал и в Президиуме ЦК, и это по-прежнему было важно. Но новый Первый секретарь оказался довольно безразличным к государственным делам, к работе. Вот тут я и вспомнил, как Гай Туманян, брат Ашхен, рассказывал мне, как он, будучи заместителем начальника Бронетанковой академии, попал однажды на прием к Леониду Ильичу Брежневу, когда тот в ЦК отвечал за военные дела. Гай вспоминал, что он основательно подготовился, выделил наиболее важные вопросы, требовавшие решения. Начал докладывать и вдруг увидел в глазах собеседника такую тоску и равнодушие, что резко свернул доклад и быстро его закончил, не задавая всяких сложных вопросов. Только тогда Брежнев оживился, стал говорить какие-то хорошие слова. А Гай удивлялся потом: «Я бы за такой доклад выругал, спросил бы: ну и что? В чем суть ваших проблем? Что вы предлагаете? Вообще, зачем пришли? А тот был очень доволен, что я не продолжил, как начал».
Кроме Гая мне и другие рассказывали о подобных случаях. На Президиуме ЦК это было не так заметно, потому что Брежнев просто поддакивал Хрущеву. Правда, еще когда Молотов был там, то однажды так одернул Брежнева, что тому стало плохо, чуть не обморок у него был.
С приходом на пост Первого секретаря Брежнева уровень ведения заседаний и обсуждений на Президиуме заметно понизился. Правда, тут я ощущал пока свою полезность, потому что иногда высказывались совершенно сумасбродные идеи, а Брежнев и некоторые другие просто не понимали по-настоящему, какие последствия могли бы быть. Приведу несколько примеров.
В середине мая 1965 г. США усилили бомбардировки Северного Вьетнама и начали вооруженную интервенцию в Доминиканскую Республику. Это вызвало резонанс в Президиуме ЦК и в правительстве. Многие были заметно возбуждены. На заседании Президиума ЦК КПСС выступил министр обороны Малиновский с оценкой положения и с предложениями, как потом оказалось, по поручению Первого секретаря ЦК Брежнева. Доклад у министра был в письменной форме, он его зачитал, но кое-что добавил и от себя.
На мой взгляд, оценка положения была дана неправильная. Смысл того и другого события был искажен, значение преувеличено, оба события истолковывались, по сути дела, как шаг американцев к столкновению с нами. Утверждалось, что нам нельзя ограничиваться тем, что мы делаем сейчас, помогая Вьетнаму, что после доминиканских событий следует ожидать акций, направленных против Кубы. Поэтому мы должны активно противодействовать американцам.
Предлагалось на Западе (в Берлине и на границе с Западной Германией) провести военные демонстрации, перекинуть некоторые части — воздушно-десантные и другие — с нашей территории в Германию, в Венгрию. Министр подчеркнул, что нам нужно быть готовыми ударить по Западному Берлину. Потом от себя добавил, что «вообще нам в связи с создавшейся обстановкой следует не бояться идти на риск войны».
Эти слова Малиновского меня поразили.
Сославшись на позднее время и важность вопроса, я предложил предварительно обдумать и в следующий раз специально обсудить этот вопрос.
Через неделю это было сделано. Министр доклад повторил, но там уже не говорилось о риске войны и о Западном Берлине. Речь шла о демонстрационных мерах, об учениях войск и пр. Предложенные меры, конечно, могли быть проведены и какое-то впечатление могли произвести, но не имели бы никакого результата, кроме отрицательного.
После Малиновского в том же духе выступил Брежнев, затем выступил и я. Сказал, что требуется трезвая оценка обстановки. Что касается Вьетнама, то сами вьетнамцы говорят, что готовы вести борьбу 10 лет и дольше, до полного освобождения страны. Возможности китайцев же, естественно, еще большие. Поэтому не надо так горячо на это реагировать, надо быть более спокойными.
«К тому же, — подчеркнул я, — мы сами не можем принять никаких мер, поскольку без согласия и содействия Китая это невозможно. А он, конечно, не даст согласия на ввод наших частей во Вьетнам. Да и сами вьетнамцы, как вы знаете, отказались от наших сил, которые мы им предлагали. Что касается Кубы, то, конечно, американцы, и в первую очередь Джонсон, хотел бы с Кубой расправиться, но я не вижу данных, которые говорят о том, что американцы готовятся напасть на Кубу».
Говоря о Доминиканской Республике я сказал, что мы с ней никакими обязательствами не связаны, но ведем всю необходимую борьбу против американцев в защиту Доминиканской Республики в Совете Безопасности политическими средствами. И Кастро очень доволен нашей позицией в этом конфликте.
Я выразил удивление и неудовольствие по поводу тона доклада и предложений министра. «Все предложенные меры не дадут никакого эффекта, если не иметь сознательной целью начать третью мировую войну, но должны ли мы воевать в Европе против американцев, когда они повода прямого не дают, ведут себя вполне прилично и в Берлине и в других странах, где находятся наши войска? И разве не ясно, что это станет началом третьей мировой войны?
Главный смысл всей нашей политики — сохранить мир для Советского Союза и тех социалистических стран, с которыми мы имеем прямые договоры об обороне. Если, например, нападут на ГДР, Чехословакию и другие соцстраны, то, конечно, мы должны будем воевать».
Я предложил никаких мер не принимать, а если есть планы учений войск и других подобных мероприятий, то провести их в назначенные ранее сроки. Что же касается предложения созвать Консультативный комитет Варшавского пакта, против этого я не возражал, поскольку созыв через полгода очередной сессии будет естественным. Там и обсудить с союзниками вопрос о нынешней обстановке и другие вопросы, но нам не следует им предлагать что-либо из того, о чем говорил министр обороны. Можно спросить, что они думают по поводу действий США и выслушать их предложения. Я сказал, что убежден, что ни Польша, ни Чехословакия, ни другие страны не поддержат предложения, высказанные нам здесь.
Выступил также Косыгин, сказав, что ведь когда-то Сталин начал блокаду Западного Берлина, но вынужден был отступить, при этом мы потеряли наш престиж. Неправильно сделал и Хрущев в 1958 г. и в 1961 г. после выступления Кеннеди по поводу увеличения количества оккупационных войск. Это не привело к поднятию нашего престижа, а наоборот.
Подгорный и Суслов высказались в том же духе.
Договорились через месяц-полтора провести очередное Консультативное совещание, но такого рода предложений не вносить.
* * *
После отстранения Хрущева кое-кто в Президиуме, например Шелепин — это я точно помню, высказал мысль, что отношения с КНР обострились по вине Хрущева. Поэтому было решено предпринять кое-какие меры по налаживанию межгосударственных отношений. Я был особого мнения о причинах конфронтации между КНР и СССР, но предпринять шаги к улучшению отношений считал правильным. Но то, что было предложено, меня просто поразило.
В середине июня 1965 г. на заседании Президиума ЦК был поставлен вопрос о том, что хорошо было бы передать ЦК компартии Китая и правительству Китая предложение о подписании договора о дружбе и сотрудничестве между СССР и Китаем, в котором было бы заявлено, что всякое нападение на Китай будет рассматриваться, как нападение на Советский Союз. Тем более что фактически такое заявление было сделано Хрущевым в 1958 году.
Очень возможно, что китайцы это дело не примут в данных условиях, но зато отказ разоблачит их в еще большей степени и укрепит наш авторитет и влияние в других социалистических странах и коммунистических партиях.
По этому поводу я высказал следующее.
Между односторонним заявлением, сделанным Хрущевым семь лет тому назад, когда наши отношения с Китаем были хорошие, и формальным договором между нашими государствами сейчас — большая разница. Нужно иметь в виду, что китайцы всячески стараются нас столкнуть с американцами. Они могут использовать такой договор, чтобы втянуть нас в военные действия с Соединенными Штатами.
Нельзя исходить из того, что китайцы обязательно не примут этого договора, могут и принять. Поэтому лучше исходить из того, что примут, — хотя я лично склоняюсь к тому, что не примут. Но могут принять и предложить, чтобы такой же договор был подписан одновременно с ДРВ. В нынешних же условиях такой договор с ДРВ означал бы прямое вступление наше в войну с американцами. Пойти на такой договор с Вьетнамом нельзя. И я думаю, что если нам это предложат, то нам придется тогда отказаться, а значит, поставить себя в очень трудное положение.
А могут китайцы и такой номер выкинуть: трехсторонний договор между СССР, Китаем и Вьетнамом. Вот почему рискованно такой шаг делать.
У нас уже есть договор с Китаем против агрессии Японии и союзнических держав.
Когда я был в Японии, то мне заявляли руководящие деятели правящей партии и государства, что, по их мнению, этот договор потерял силу, хотя, может быть, я неточно цитирую сейчас.
На реплику Косыгина, что по этому договору мы должны воевать против американцев в случае их нападения на Китай, поскольку они являются военными союзниками Японии, я заявил: «Этот их военный договор предусматривает только защиту со стороны США безопасности Японии и не предусматривает, чтобы Япония участвовала на стороне США в войне с другими государствами. Конституция Японии запрещает отправку японских войск за границу. Японцы не участвуют поэтому и во вьетнамской войне. А в случае войны Америки с другим государством также могут не участвовать, ибо это не вытекает из их договора. Также это было и во время корейской войны, японцы в ней не участвовали.
Наконец, такое предложение, когда все наши предыдущие предложения о сближении с китайцами были отвергнуты ими в грубой форме, теперь повторенное в таком плане, будет истолковано китайцами как проявление нашей слабости. Они поймут так, что мы никак не можем без дружбы с Китаем держаться, поэтому ищем новые и новые средства.
К тому же они прямо призывают к свержению нынешнего руководства нашей страны и думают: не исключено, что могут прийти другие люди, которые будут согласны с китайской позицией и примут их условия. Прямо пишут, что наша партия и правительство уже переродились, стали буржуазные, отражают буржуазные интересы правящих кругов и интеллигенции и что борьба с нами — это классовая борьба. Ведь не случайно они открыто пишут теперь: «Чтобы уничтожить империализм, надо до этого уничтожить ревизионизм КПСС». Таким образом, КПСС является врагом No 1 в сравнении даже с империализмом.
К тому же заключение такого пакта с Китаем наш народ также не поймет, поскольку будет опасаться, что мы можем быть вовлечены в большую войну через военный договор с Китаем».
Меня поразило тогда выступление Громыко, который сказал, что нынешняя международная обстановка аналогична предвоенной ситуации. Я высказал удивление такой оценкой нынешнего положения со стороны министра иностранных дел. Ведь американцы избегают всякого конфликта с нами в Европе и везде, где бы ни находились наши войска. И почему нужно считать то, что они делают в Доминиканской Республике, направлено против нас? Это отражает их понимание своих интересов в Латинской Америке и вовсе не похоже на предвоенную ситуацию, когда готовилось нападение Гитлера на Советский Союз и другие страны.
Наконец, война во Вьетнаме также не показатель предвоенной ситуации. Во-первых, они давно ее ведут; во-вторых, сами вьетнамцы готовы воевать чуть не десять лет, а китайцы даже добиваются этого; ведь чем дольше останутся американцы связанными во Вьетнаме, тем лучше для них.
Неправильное толкование, неправильная оценка нынешней ситуации может привести к неправильному, даже опасному политическому шагу.
* * *
На заседании Президиума ЦК КПСС в августе 1965 г., где присутствовали члены Президиума ЦК, секретари ЦК и кандидаты в члены Президиума ЦК, в том числе и работающие на местах, поздно вечером, когда повестка дня уже была исчерпана, был поставлен вопрос о письме первого секретаря ЦК КП Украины Шелеста, разосланном членам Президиума ЦК КПСС раньше. В том письме Шелест, ссылаясь на то, что на международных форумах многие страны, которые не торгуют с Советским Союзом, обращаются к украинским представителям с предложением заключения торговых соглашений с Украиной, не называя при этом ни одной страны и ссылаясь на высокий международный престиж Украины — она член-учредитель ООН, — предлагает предоставить право Украине выступить самостоятельно на внешнем рынке. Он критикует Минвнешторг и просит поручить заинтересованным организациям представить соответствующие предложения.
Письмо было послано в отсутствие Брежнева, когда тот находился в отпуске в Крыму. Замещавший его Подгорный, получив письмо Шелеста, поручил ВСНХ СССР, Госплану СССР и Минвнешторгу представить свои соображения.
Новиков, Ломако и Патоличев дали внешне корректную, а по существу резко отрицательную оценку этому предложению Шелеста.
Я выразил недоумение по поводу появления такого письма Шелеста и заявил, что оно противоречит принципам монополии внешней торговли СССР. Брежнев сказал, что не знал о поступлении этого письма и что Подгорный (как он ему уже говорил) не должен был посылать это письмо на заключение ведомствам.
Выступил Шелест. Он сказал, что, получив записку с резко отрицательной политической оценкой своего письма, был удручен и удивлен. Он не имел в виду такого смысла в своих предложениях, исходил из деловых интересов. Письмо ему подготовили товарищи из Министерства иностранных дел Украины.
Хотя этот вопрос на Президиуме ЦК КП Украины и не обсуждался, но члены Президиума знали, что он пишет такое письмо. «Сейчас я чувствую, — заявил он, — что это письмо ошибочное, понимаю ошибку и готов взять это письмо обратно».
Я взял слово и сказал, почему меня поразило это письмо Шелеста. Еще 42-43 года тому назад (я был участником обсуждения этого вопроса в ЦК) в партии были исчерпаны разногласия и отвергнуты все предложения против монополии внешней торговли в Советском Союзе. Очень удивляет, что этот вопрос теперь возникает. Считаю, что заявление товарищей резкое, но по существу они дают правильную политическую оценку предложению Шелеста. Однако ввиду того что Шелест сам признает ошибочность своего предложения, предлагаю принять к сведению, что Шелест берет обратно это свое письмо.
Обращаясь к Шелесту, я сказал: «Товарищ Шелест, вы обязаны, ваш долг, приехав в Киев, обсудить и сообщить обо всем этом членам Президиума ЦК КП Украины, навести настоящую самокритику в связи с той политической ошибкой, которая вытекает из вашего предложения, и сделать необходимые выводы в своей работе из этого».
Потом выступил Демичев, который кроме того что присоединился к отрицательной оценке письма, развернул вопрос, утверждая, что на Украине и в самом ЦК КП Украины процветает национализм. Он говорил, что в аппарате ЦК КП Украины почти не осталось русских (Шелест дал реплику, что это неправильно), привел такой факт, что недавно сын Ивана Франко (ученый или писатель) и один врач обратились к депутатам Совета Национальностей по вопросу о национальных языках в республиках, настаивая на том, чтобы национальные языки преподавались во всех школах республик, а также в вузах, то есть чтобы на Украине преподавался украинский язык, а не те языки, которые соответствуют желанию родителей учащихся. Демичев обвинил в этом ЦК Украины, хотя это было письмо нескольких интеллигентов, не являющихся членами ЦК, и за их письмо ЦК не может нести ответственности, что я и отметил. Шелест также возмущался таким подходом.
Демичев заявил далее, что недавно в Киеве Московская и Советская улицы и ряд других переименованы, им дали имена украинских писателей (Шелест заявил, что он не знает об этом, не слыхал, приедет и разберется).
Демичев стал говорить, что секретарь ЦК Украины по пропаганде Скаба очень плохо выступил с точки зрения национальной политики на совещании в ЦК. На реплику Подгорного, что ведь недавно на его запрос Демичев сказал, что Скаба очень хорошую речь произнес на этом совещании, Демичев ответил: «Это правильно, но это касается последнего совещания, а то выступление Скабы, которое я критикую, было полгода тому назад, на другом совещании».
Дело дошло до того, что, критикуя уже Подгорного, Демичев сказал, что Подгорный предложил недавно министру кинематографии СССР поехать в Киев и обсудить там идеологические вопросы кинематографии. Выходит, что союзный министр должен получать указания по идеологическим вопросам в Киеве! (Подгорный дал реплику: он министра туда не посылал и просит, чтобы была учинена проверка по этому вопросу.)
Потом выступил Шелепин и заявил, что он согласен со всеми, но считает это дело более крупным и нельзя поэтому отделываться таким предложением, которое внес Микоян. Он стал критиковать Подгорного за то, что он послал на заключение такое письмо Шелеста, а это значит по существу, что он был согласен с ним. За эту политическую ошибку несет ответственность не только Шелест, но и Подгорный.
Шелепин далее говорил с раздражением против Подгорного: на каком основании второй секретарь ЦК КПСС (я дал реплику, что у нас нет второго секретаря ЦК, и другие подтвердили, что нет второго секретаря) курирует Украину? Теперь невозможно ни в ЦК, нигде вмешаться в дела Украины из-за этого.
Он стал приводить факты, как украинские организации нарушают план поставок в другие республики, а для себя перевыполняют. Сильно критиковал Председателя Совмина Украины за нарушение союзных порядков. Оказалось, что у Шелепина подготовлена целая записка по украинским вопросам. В этой записке приведены факты нарушения поставок угля, металла и др. из Украины.
Он также стал нападать на Шелеста за то, что он внес предложение об уменьшении фонда поставок мяса в общесоюзный фонд, чтобы увеличить торговлю на Украине.
Брежнев сказал, что Украина потребляет мяса на душу населения больше, чем другие союзные республики — 45 кг, в то время как Узбекистан — 23 кг, Армения — 25 кг и т.д.
Шелепин заявил: дело дошло до того, что в Севастополе при вручении награды Черноморскому флоту, флоту русской славы, все выступления были на украинском языке. Подгорный дал реплику, что это неправильно, что он сам был на этом празднике, все выступления, в том числе и Шелеста, и секретаря Крымского обкома партии, и всех других товарищей, были на русском языке. Только приветствие от ЦК КП Украины было на украинском языке.
Шелепин сказал, что все-таки на Украине из 40 млн по переписи 9 млн человек других национальностей, из них 8 млн человек русских, а в Крыму русских больше, но передачи по радио, телевидению ведутся на украинском языке. Насаждается в ущерб русскому языку украинский.
Здесь явно националистическая линия во всех вопросах, сказал далее Шелепин, не только в отношении внешней торговли, но и в отношении внутренней политики, идеологии.
Необходимо выехать одному-двум членам Президиума ЦК на Украину, созвать Пленум ЦК КП Украины и по-настоящему разобраться в этих вопросах. Здесь же необходимо принять развернутое решение с политической оценкой ЦК указанных ошибок Шелеста и Подгорного.
Затем выступил Рудаков, который стал вспоминать факты, которые были более 10 лет тому назад, когда он работал на Украине, в Донбассе, как заставляли старых рабочих изучать украинский язык. Словом, Рудаков стал подтверждать, что на Украине процветает национализм.
Выступил Подгорный. Оправдываясь, он сказал, что, когда получил письмо Шелеста, был очень занят и потому бегло посмотрел его.
Конечно, он считает ошибочным такое письмо Шелеста; ни тогда, ни теперь не разделял такие взгляды. Его ошибка лишь в том, что он не вник в суть письма и послал его на заключение. «Я должен был не рассылать это письмо, — сказал Подгорный, — а обсудить его в Президиуме, без требования заключения ведомств».
Устинов выступил в таком же духе. Косыгин и Брежнев, осуждая это письмо, выступали более умеренно. Брежнев сказал, что сомневается, надо ли созывать Пленум ЦК КП Украины. Он высказался за то, чтобы было принято решение ЦК КПСС по этому вопросу и предложил подготовить проект такого решения Секретариату ЦК.
21 октября 1965 г. Президиум ЦК КПСС принял следующее решение:
«О записке первого секретаря ЦК КП Украины т. Шелеста П.Е.
от 2 августа 1965 г.
Президиум ЦК КПСС считает, что предложение т. Шелеста П. Е., изложенное в его записке об организации непосредственных внешнеэкономических связей Украины с зарубежными странами, является неправильным и политически ошибочным.
Президиум ЦК отклоняет это предложение.
Принять к сведению заявление т. Шелеста П.Е. о том, что он признает неправильным внесенное им предложение и осуждает его.
Ограничиться обсуждением этого вопроса на Президиуме ЦК».
Кроме низкого политического уровня и явного налета великодержавного шовинизма, как я потом понял, за этими резкими выступлениями скрывалось и другое: борьба группы Шелепина, которую кое-кто называл «группой молодых», против Брежнева и его окружения. Как известно, это окружение состояло в основном либо из украинцев, либо из людей много лет живших на Украине. Сам Брежнев там родился и работал почти все время до Москвы. Мне не только претила такая явная и агрессивная борьба за власть, но и было крайне неприятно слышать такие шовинистические выступления на Президиуме ЦК. Я был лучшего мнения о Шелепине. Я считал, что он умнее Брежнева, больше работает, больше понимает. Но после такого эпизода я подумал, что одна группировка не лучше другой.
Это опять вернуло меня к мыслям об отставке, которые появились после октября 1964 г. и все время не давали мне покоя. Примитивизм и безответственность команды Брежнева и других в Президиуме ЦК мне претили. Мое мнение мало что могло изменить, так как они все спелись между собой, но я не намеревался быть с этой командой в любом случае. Работать, не имея возможности влиять на решения и события, оставаться, только чтобы числиться, я не умел и не собирался. Правда, трудно было, работая всю жизнь, не считаясь со временем и силами, остаться без дела, но я уже начал писать воспоминания, и это новое дело меня увлекло. В ноябре 1965 г., когда мне исполнялось 70 лет, я выступил перед сессией Верховного Совета СССР с просьбой об отставке. Просьба была удовлетворена. Думаю, сделал я это вовремя.
Серость и цинизм, низкий политический уровень большинства Президиума ЦК и секретарей ЦК делали для меня бессмысленным продолжение работы в такой команде. Я им тоже уже казался, скорее всего, «инородным телом» и был не нужен. Сам Брежнев оказался человеком без своего мнения. Помню, как Суслов и его чиновники из Отдела пропаганды ЦК начали «дело Даниэля и Синявского».
Это дело очень походило на позорную войну Хрущева против Бориса Пастернака. Тогда тоже со страниц газет не сходила площадная ругань в адрес поэта, которая уронила во всем мире престиж нашей партии и государства. Находясь в США в январе 1959 г., я мог убедиться, как ловко антисоветская пропаганда использовала эту историю. И было бы глупо ее не использовать. Хрущев удивительно умел настроить против себя интеллигенцию. Так что настоящий вред я вижу не столько в шумихе за рубежом, сколько в том, что вбивался клин между интеллигенцией и партией у нас в стране. Когда-то Сталин сделал это массовыми арестами и другими преследованиями творческой интеллигенции. Например, разносом Шостаковича и Хачатуряна за их музыку — а что он в ней понимал? Или Зощенко и Ахматовой?
Хрущев, как ни странно, пошел по его стопам. Он даже прямо говорил, что линия Сталина в искусстве и литературе была правильной. Не аресты, конечно, он имел в виду, а проработки то одних, то других по выбору Отдела пропаганды ЦК. И здесь проявилась его непоследовательность: разрешил публикацию Солженицына что было правильно, и преследовал молодых поэтов, получивших большую популярность. Я лично знал Евтушенко, и он мне понравился. Впервые мы близко узнали друг друга на Кубе в 1962 г. Талантливый, умный человек, с чувством ответственности за все, что происходит. В этом ведь вся традиция русской литературы ХIХ и начала XX в., еще до Советской власти. Потом кто-то натравил Хрущева на художников, видимо, Ильичев с Сусловым. Я был на Кубе тогда, поэтому не знаю предыстории, но Хрущева легко было настроить при его недоверии к интеллигенции: сказывалась его неинтеллигентность и отсутствие образования. Одна история с выставкой в Манеже в 1962 г., чего стоила!
Я тогда только что прилетел с Кубы, прямо из аэропорта поехал на кладбище к могиле Ашхен с цветами, взятыми с собой из-за океана. Я был подавлен и утомлен перелетом после 25 дней трудных переговоров в Нью-Йорке, Гаване и Вашингтоне. Нехотя я пошел с Хрущевым и с другими членами Президиума ЦК в Манеж. И уж лучше бы не ходил. Пришлось присутствовать при безобразных сценах, которые Хрущев устраивал там. Еще были встречи с творческой интеллигенцией на государственной даче под Москвой, где Хрущев обрушился на двух уважаемых и заслуженных женщин: Мариэтту Шагинян и Маргариту Алигер, уж не помню за что. Но я чувствовал стыд за руководителя нашей партии. Попытался приободрить их, провожая к выходу с территории. Я их знал лично и встречался с ними иногда уже после отставки Хрущева. Прекрасные люди, труженицы, настоящий цвет интеллигенции. Уж лучше не устраивать таких встреч, если они превращаются в скандалы для одних и обмен любезностями с другими.
И вот теперь, оказывается, то же самое: на этот раз — без Хрущева, при руководстве Брежнева, обрушилось на двух писателей. Как будто все сговорились оттолкнуть интеллигенцию от партии. Невероятно! Я зашел к Брежневу (был еще членом Президиума ЦК и Председателем Президиума Верховного Совета), долго внушал ему, что никакой пользы не будет от такого разноса за публикации под псевдонимами за рубежом, а тем более суда над писателями, о чем уже говорили всерьез. Старался находить слова и аргументы, понятные для него. И убедил. Вместо уголовного суда он согласился ограничиться товарищеским судом в Союзе писателей. Но уже на следующий день узнаю, что уголовный суд будет — это решение Брежнев принял после того, как к нему зашел Суслов. Такая неустойчивость и безразличие к интересам дела меня просто поразили. С ним невозможно было работать. Он проявлял поразительное непонимание политических вопросов, как это видно и из эпизодов, описанных выше.
* * *
Совершенно неожиданно для меня группировка Шелепина в начале 1967 г. обратилась ко мне с предложением принять участие в их борьбе против группировки Брежнева. С июня 1966 г. я уже не был в составе Президиума ЦК, но членом ЦК и членом Президиума Верховного Совета оставался. И вот мне сообщили, что группировка Шелепина недовольна политикой Брежнева и что ее поддерживает большинство членов ЦК. В начале 1967 г. мне предложили принять участие в борьбе против Брежнева: выступить первым, исходя из моего авторитета в партии, после чего они все выступят и сместят Брежнева с поста Первого секретаря. Это предложение сделали, конечно, тайком, через моего младшего сына. Сын добавил от себя, что его заверили, что я буду восстановлен в Президиуме ЦК и т.д. Я ему передал мой ответ примерно так: «У меня нет никаких личных оснований быть на стороне Брежнева и его окружения, а тем более защищать его. Однако это вопрос политический, и я не вижу, с какими политическими аргументами и собственными намерениями группировка Шелепина выступает. Уже поэтому я не могу выступать застрельщиком в их борьбе. Пусть поставят вопрос на Пленуме ЦК: выскажут претензии, сформулируют свою программу действий. Тогда каждый член ЦК, в том числе и я, сможет решать, как себя вести. И я буду выступать и голосовать, исходя из политических соображений, а не из личных, тем менее карьерных».
Кончилось же дело тем, что секретарь МК Егорычев, соратник Шелепина, выступил на Пленуме ЦК с резкой, но малообоснованной критикой Министерства обороны и ЦК в руководстве этим министерством: Москва, мол, плохо подготовлена к внезапному нападению со стороны США. В ответ выступили маршалы и генералы, возразившие, что Егорычев не может судить, ибо ни разу не бывал на совещаниях по этим вопросам, хотя является членом Военного совета Московского военного округа. Брежнев понял эту вылазку как начало открытой борьбы против него. После этого Пленума Шелепин был переведен в ВЦСПС, а позже выведен из руководства и отправлен на пенсию. Егорычев уехал послом в Данию, а Семичастный отправлен на партийную работу в Сумскую область на Украине.
* * *
В 1972 г. я возглавлял как член Президиума Верховного Совета СССР Совещание по лишению и восстановлению в правах на награды. В августе 1972 г. в аппарат Президиума Верховного Совета СССР обратился сын бывшего начальника Северо-Кавказской железной дороги И.И.Маевского, арестованного в 1937 г. В связи с посмертной реабилитацией отца он просил отменить решение о лишении его ордена Ленина.
Вопрос рассматривался на Совещании и просьба сына Маевского была удовлетворена. Указом Президиума Верховного Совета СССР от 25 декабря 1972 г. ранее принятое решение о лишении награды И.И. Маевского отменено.
В ходе проверки этого дела оказалось, что Маевский и еще 23 руководящих работника НКПС были репрессированы на основании письма наркома путей сообщения Кагановича, который решил опередить НКВД и сам стал вскрывать «вредительство» в своем наркомате. Это, пожалуй, был единственный случай, когда сам нарком объявил 24 руководящих работника (начальников дорог, начальников главков и центральных управлений НКПС) врагами народа и потребовал их ареста.
После репрессирования этих товарищей в Президиум Верховного Совета СССР было направлено ходатайство о лишении их наград. Тогда Горкин — секретарь Президиума Верховного Совета СССР автоматически оформил материал в отношении их. Раньше об этом я не знал, а тут впервые столкнулся с этим фактом. По моему поручению отдел наград Президиума Верховного Совета СССР проверил, реабилитированы ли остальные 23 человека и отменено ли решение о лишении их наград.
Выяснилось, что все они реабилитированы, но решение о лишении наград отменено только в отношении шестерых (не считая Маевского), в отношении которых были ходатайства родственников. (Этот вопрос, как правило, рассматривается Президиумом только при обращении заинтересованной стороны.) Материал на остальных семнадцать человек был затем рассмотрен на Совещании, и хотя в отношении их не было обращений заинтересованных лиц, в Президиуме Верховного Совета СССР возникло предложение об отмене решения о лишении этих людей наград. Это и было сделано Указом от 9 марта 1973 г.
* * *
Случайно узнал, что Арам Хачатурян лежит в загородной Кремлевской больнице и, более того, на завтра ему назначена серьезная и опасная операция. Я созвонился с главным врачом больницы Живодеровым, чтобы проверить эти сведения. Все подтвердилось.
Я спросил о психологическом состоянии больного. Главный врач ответил, что состояние больного хорошее, он не волнуется. Я спросил: «Если я посещу сегодня, то есть накануне операции, это не окажет отрицательного влияния на больного?» — «Нет, наоборот, это будет хорошо». Тогда я взял хороший букет гвоздик и неожиданно зашел к Хачатуряну в палату. Он был очень рад этой встрече. Я там застал его сына с супругой, а жена Хачатуряна в тот момент была дома.
Я старался вести беседу в духе, его поддерживающем. Но он опасений не высказывал. Беседа затянулась, она не касалась политических тем, но затронуты были такие вопросы, которые могли его развлечь и помочь успокоению его душевного состояния.
Через день я позвонил снова Живодерову, который сказал мне, что операция была трудной и длительной. Я каждый день интересовался состоянием здоровья больного после операции и на десятый день, когда узнал, что для него не будет трудным мое посещение, я вновь его навестил. Он так же встретил меня с радостью, но было видно, что боль его беспокоит. В этот раз у него была жена Нина Владимировна. Я хвалил врачей, что сделали удачно операцию. Он соглашался с этим, но жаловался на продолжающиеся боли. А до этого мне врач сказал, что операция вообще прошла хорошо, но не исключено, что придется резать второй раз, так что я был предупрежден, что будет еще одна операция.
Так и оказалось. Более того, потом потребовалась третья операция — и это на протяжении примерно полутора месяцев!
Так что день рождения Хачатуряна и присвоение ему звания Героя Социалистического Труда совпало с его пребыванием в больнице, но он уже свободно ходил и чувствовал себя неплохо.
Я написал ему поздравление с 70-летием и, нарвав у себя на даче букет сирени и захватив подаренный мне когда-то 50-летний армянский коньяк, поехал к Хачатуряну в больницу поздравить его. Эта бутылка коньяка была прислана армянами моему брату Артему Ивановичу в подарок. Но он не пил крепких напитков, и его супруга переслала эту бутылку мне в подарок. Я оставил ее на случай кому-либо подарить. Вот такой хороший случай мне и выдался.
У Хачатуряна было хорошее настроение. Правительство дало очень высокую оценку его деятельности. Он был очень доволен. Он стал вспоминать о первых наших встречах. Как-то, когда я был в Ереване во время выборов, был устроен прием в честь моего прибытия от имени ЦК партии и Президиума Верховного Совета Армении. Тогда секретарем ЦК КП Армении был Арутюнов. Как вспоминал Хачатурян, он узнал, что я нахожусь в Ереване, но на прием не был приглашен. И вот в 2 часа ночи его разбудили и привезли на прием. Он так торопился, что забыл взять жену, которая также была с ним в Ереване. Я, как он вспоминал, был удивлен, что такого крупного музыканта, уважаемого человека не пригласили на прием. Убедительных доводов в оправдание мне не привели.
А Хачатурян мне объяснил, что тогда многие ереванцы считали его московским музыкантом, а не ереванским. И тогда в беседе с ним я раскритиковал такое отношение к нему как неправильное, потому что Москва — столица нашей Родины и работа в Москве не лишает человека того уважения, которым пользуются такие же работники в Ереване.
Наконец, он вспомнил, что как-то в беседе я ему сказал, что он может и должен написать музыку для армянского балета на современную тему. Он приехал в Ереван и в течение года написал музыку для балета «Гаянэ».
Во время армянской декады в Москве этот балет был поставлен и произвел большое впечатление. Армения была первой республикой, которая привезла на декаду армянского искусства в Москву свой национальный балет.
Он вспомнил также, как мы с ним обсуждали вопрос о написании музыки еще к одному балету. Тогда я предложил ему образ Спартака, вождя повстанцев, который очень подходил бы в герои революционного балета.
К тому же, несмотря на давность событий, образ не теряет черт современности. «Не случайно ведь, что немецкие коммунисты, уйдя от социал-демократов, новую партию назвали «Спартак». Да и мы, работая в Тбилиси над организацией молодежного марксистского союза в Закавказье, тоже назвали его «Спартак».
Хачатуряну все это очень понравилось, и он написал музыку к новому балету «Спартак», который не нуждается в похвале, потому что чем больше его показывают, тем больше он завоевывает симпатии и любовь зрителей и слушателей. Этот балет идет на сценах многих театров нашей страны и за границей.
Словом, этот разговор показал мне, на каком большом подъеме находится композитор.
Он сказал, что официальное его чествование будет проходить осенью. В связи с этим он собирается съездить на концерты в ряд городов, в том числе и в Закавказские республики. Просил присутствовать, когда будет отмечаться его 70-летие. Я поблагодарил его.
В печати, по телевидению и радио его юбилей был отмечен хорошо.
Я много ходил в театры, в Центральный Дом работников искусств, куда меня приглашал прекрасный актер и очень хороший, веселый человек Михаил Жаров. Он меня познакомил со многими своими коллегами, с писателями, драматургами, ходившими в Дом работников искусств. С ними было очень интересно разговаривать, я радовался, что при Советской власти выросла такая талантливая творческая интеллигенция. Из театров особенно любил «Таганку», ходил туда с внуками и внучками. И подружился с Любимовым. Он рассказывал мне о гонениях практически на каждую его постановку. Я посмотрел несколько спектаклей и так и не понял, чего партийные чиновники от него хотят: хорошие актеры, прекрасный режиссер, работают с энтузиазмом, поднимают важные социальные темы. Не так давно писатель Борис Можаев принес в театр пьесу, основанную на его романе о деревне. Меня пригласили на репетицию и рассказали, что судьба ее предрешена партийными идеологами. Я решил вмешаться, и добился, что пьесу все-таки разрешили. Мне было обидно, что эти люди имеют основания видеть в партийных идеологах своих врагов. Но они были правы — под влиянием Суслова чиновники из ЦК и МК партии стали просто держимордами. Вместо того чтобы поощрять талантливых людей и их работу, они устраивали гонения и ставили им палки в колеса. А если учесть, что министром культуры стал Демичев, химик по образованию и настоящий держиморда по поведению, то что же от него остается ждать? Мне удалось помочь с пьесой Бориса Можаева, как и с пьесой Шатрова во МХАТе на темы о нашей революции. Но страна большая, и агитпроп везде присутствует. В одной Москве десятки театров. Кто же их выручит?
Когда в середине 60-х годов я начал писать воспоминания, публикуя их в журналах, я с цензурой агитпропа столкнулся сам. Пока писал о дореволюционных временах, все было нормально. Только иногда придирались к мелочам. А вот когда я работал над второй книгой воспоминаний, на примере Политиздата я понял, в каком положении находятся наши историки. Был такой Котеленец, заведующий какой-то редакцией, неглупый человек, но запуганный агитпропом. Он приносил мне такие отзывы от работников ИМЛа, что я только удивлялся, до чего же можно дойти! Вспомнил «критику» Бурджалова. Но ведь то было спустя всего два-три года после смерти Сталина. А тут — начало 70-х годов! То упрекают, что подменяешь историю партии, то обвиняют, что пишешь только о том, что видел сам, и опускаешь важные события в истории партии; о таком человеке нужно писать так, а о другом человеке — вот этак, а об этом вообще нельзя писать! Особенно грубой и подлой по претензиям к моей книге была рецензия некоего доктора наук Абрамова. Я его не знал и знать не хотел. Как-то я и Котеленец обсуждали эти претензии. «Я же сам там был, на съезде, в 20-е гг., — говорил я, — и прекрасно помню все. Почему же я должен писать так, как хочет Абрамов? Его же там не было! К тому же не понять, что он вообще хочет? Скорее всего, чтобы я вообще не писал». Котеленец отрицал, что это лично против меня направлено. Конечно, он не сказал бы, даже если бы знал, что было именно так. Он объяснял, что они таким образом всегда работают с рукописями, особенно с воспоминаниями. Я говорю: «Это же ненормально. Кто вас к этому приучил?» А он отвечает: «Вы, Анастас Иванович». «Как это — я?» — с недоумением спрашиваю я. «Вы, Центральный Комитет требует от нас, чтобы мы работали именно так». — «Не Центральный Комитет, а некоторые работники его аппарата. Это разные вещи!» ответил я.
Но потом подумал, что с легкой руки сначала Сталина и Жданова, потом Хрущева и Суслова, а затем Брежнева и Суслова получается, что он прав. Это же не отдельный эпизод, это целая политика аппарата ЦК на протяжении более 40 лет. И просвета не видно. Никакой демократизации, которую я ожидал после войны, не видно и сейчас, почти через 30 лет после нашей победы, которая вселяла большие надежды. Ни в партии, ни в обществе. Остается только надеяться, что это не вечно.