Распутин. Правда о «Святом Чорте» Владимирский Александр
Ежедневно квартиру «старца» с утра до ночи осаждали толпы просителей. В Петербурге он жил сначала по адресу: Кирочная, 12, затем: Английский проспект, 3 и Гороховая улица, 64. К Распутину шли люди всех сословий, простолюдины и аристократы, богатые и бедные. Бывали там и крупные банкиры, и промышленники, и офицеры гвардии.
«Полудержавный властелин»
Петербургское охранное отделение заинтересовалось квартирой Распутина уже в конце 1908 года. Проследить за «старцем» захотел дворцовый комендант В.А. Дедюлин. Он боялся, что это никакой не «старец», а террорист, задумавший убить царя. По его приказу начальник Петербургского охранного отделения полковник А.В. Герасимов установил наружное наблюдение за Распутиным и вскоре доложил о результатах Столыпину, не найдя в действиях «старца» ничего подозрительного по революционно-террористической части, зато найдя в его поведении многочисленные проступки против норм нравственности.
Петр Аркадьевич сначала отнесся к Распутину вполне позитивно и даже просил того помолиться за свою дочь, раненную при взрыве на Аптекарском острове. Однако, когда стало очевидным влияние Распутина на царскую чету, Столыпин, по словам самого Григория Ефимовича, из «лучшего друга» превратился в злейшего врага. Товарищ министра внутренних дел генерал П.Г. Курлов вспоминал, как однажды Столыпин принял «старца» в своем кабинете. После его ухода министр задумчиво сказал Курлову: «А нам все-таки придется с ним повозиться».
Генерал-лейтенант Александр Васильевич Герасимов вспоминал: «Это имя я впервые услыхал в конце 1908 года от дворцового коменданта генерала Дедюлина. Во время одной из наших встреч он задал мне вопрос, слышал ли я что-либо о некоем Григории Распутине? Это имя было мне совершенно незнакомо, и я поинтересовался узнать, почему им озабочен Дедюлин. Тогда Дедюлин рассказал мне, что человек, носящий это имя, за несколько дней перед тем был представлен государыне Александре Федоровне. Встреча их состоялась на квартире фрейлины Вырубовой, доверенного друга царицы. Распутин выдает себя за «старца», интересующегося религиозными вопросами, но по своим годам далеко еще не может быть отнесен к числу стариков. Дедюлину он показался подозрительным. Никаких сведений об его прошлом он узнать не мог и допускал, что в лице Распутина он имеет дело с революционером, быть может, даже скрытым террористом, который таким путем пытается подойти поближе к царскому дворцу. Так как у Вырубовой бывал и царь, который мог там встретиться с Распутиным, то Дедюлин просил меня с особой тщательностью навести о последнем все справки.
Я занялся этим делом. С одной стороны, я поручил своим агентам поставить наблюдение за Распутиным; с другой стороны, я навел справки в Сибири на его родине относительно его прошлого. С обеих сторон я получил самые неблагоприятные о нем сведения. Из Сибири прибыл доклад, из которого было видно, что Распутин за безнравственный образ жизни, за вовлечение в разврат девушек и женщин, за кражи и за всякие другие преступления не раз отбывал разные наказания и в конце концов вынужден был бежать из родной деревни. Мои агенты, следившие за Распутиным, подтвердили эти сведения о плохой его нравственности; по их сообщениям, Распутин в Петербурге вел развратный образ жизни. Они не раз регистрировали, что он брал уличных женщин с Невского и проводил с ними ночи в подозрительных притонах. Опросили и некоторых из этих женщин. Они дали о своем «госте» весьма нелестные отзывы, рисуя его грязным и грубым развратником. Было ясно, что это человек, которого нельзя и на пушечный выстрел подпускать к царскому дворцу.
Когда я доложил Столыпину полученные мною сведения, к глубочайшему изумлению узнал, что председатель совета министров не имеет никакого представления даже о существовании Распутина (по всей вероятности, в данном случае Петр Аркадьевич лукавил. Он просто не хотел признаваться своему подчиненному, что уже познакомился с Распутиным и тот произвел на него благоприятное впечатление. – А.В.). Чрезвычайно взволнованный, он сказал мне в эту нашу первую беседу о Распутине, что пребывание такого рода темных субъектов при дворе может привести к самым тяжелым последствиям. «Жизнь царской семьи, – говорил он, – должна быть чиста, как хрусталь. Если в народном сознании на царскую семью падет тяжелая тень, то весь моральный авторитет самодержца погибнет – и тогда может произойти самое плохое». Столыпин заявил, что он немедленно переговорит с царем и положит решительный конец этой истории (премьер, очевидно, сразу же оценил, насколько связь с Распутиным может дискредитировать царскую семью. – А.В.).
Это свое намерение П.А. Столыпин осуществил во время ближайшего доклада царю. Об этом докладе у меня сохранились отчетливые воспоминания. Столыпин – это было необычно для него – волновался всю дорогу, когда мы ехали в Царское Село. С большим волнением и нескрываемой горечью он передал мне на обратном пути подробности из своей беседы с царем. Он понимал, насколько щекотливой темы он касался, и чувствовал, что легко может навлечь на себя гнев государя. Но не считал себя вправе не коснуться этого вопроса. После очередного доклада об общегосударственных делах, рассказывал Столыпин, он с большим колебанием поставил вопрос: «Знакомо ли Вашему Величеству имя Григория Распутина?» Царь заметно насторожился, но затем спокойно ответил: «Да. Государыня рассказала мне, что она несколько раз встречала его у Вырубовой. Это, по ее словам, очень интересный человек; странник, много ходивший по святым местам, хорошо знающий Священное Писание, и вообще человек святой жизни.
– А Ваше Величество его не видали? – спросил Столыпин.
Царь сухо ответил:
– Нет.
– Простите, Ваше Величество, – возразил Столыпин, – но мне доложено иное.
– Кто же доложил это иное? – спросил царь.
– Генерал Герасимов, – ответил Столыпин.
Столыпин здесь немного покривил душой. Я ничего не знал о встречах государя с Распутиным и поэтому ничего об этом не говорил Столыпину. Но последний, как он мне объяснил, уловивши некоторые колебания и неуверенность в голосе царя, понял, что царь несомненно встречался с Распутиным и сам, а потому решил ссылкой на меня вырвать у царя правдивый ответ.
Его уловка действительно подействовала. Царь после некоторых колебаний, потупившись, и с как бы извиняющейся усмешкой сказал:
– Ну, если генерал Герасимов так доложил, то я не буду оспаривать. Действительно, государыня уговорила меня встретиться с Распутиным, и я видел его два раза (Николай говорил неправду, как мы уже убедились, он виделся с Распутиным значительно чаще. – А.В.)… Но почему, собственно, это вас интересует? Ведь это мое личное дело, ничего общего с политикой не имеющее. Разве мы, я и моя жена, не можем иметь своих личных знакомых? Разве мы не можем встречаться со всеми, кто нас интересует?
Столыпин, тронутый беспомощностью царя, представил ему свои соображения о том, что повелитель России не может даже и в личной жизни делать то, что ему вздумается. Он возвышается над всей страной, и весь народ смотрит на него. Ничто нечистое не должно соприкасаться с его особой. А встречи с Распутиным именно являются соприкосновением с таким нечистым, и Столыпин со всей откровенностью сообщил царю все те данные, которые я собрал о Распутине. Этот рассказ произвел на царя большое впечатление. Он несколько раз переспрашивал Столыпина, точно ли проверены сообщаемые им подробности. Наконец, убедившись из этих данных, что Распутин действительно представляет собой неподходящее для него общество, обещал, что он с этим «святым человеком» больше встречаться не будет.
На обратном пути из Царского Села Столыпин, хотя и был взволнован, но казался облегченным, имея уже позади эту мучительную задачу. Он считал, что с Распутиным покончено. Я не был в этом так уверен. Прежде всего, мне в этом деле не нравилось, что царь дал слово лишь за себя, а не за царицу также. Но кроме того я знал, что царь легко попадает под влияние своего окружения, к которому я относился без большого доверия. Характер моей деятельности неизбежно заставлял меня быть недоверчивым…
Поэтому я не только не прекратил наблюдение за Распутиным, а, наоборот, предписал даже усилить его. Ближайшие же дни подтвердили правильность моих опасений. Мои агенты сообщали, что Распутин не только не прекратил своих визитов к Вырубовой, но даже особенно зачастил с поездками туда. Были установлены и случаи его встреч там с государыней.
Чтобы положить конец этому положению, становящемуся положительно нестерпимым, я предложил Столыпину выслать Распутина в административном порядке в Сибирь. По старым законам, Столыпину как министру внутренних дел единолично принадлежало право бесконтрольной высылки в Сибирь лиц, отличающихся безнравственным образом жизни, Этим законом давно уже не пользовались, но формально отменен он не был, и возможность воспользоваться им существовала полная. После некоторых колебаний, вызванных опасением огласки, Столыпин дал свое согласие, но поставил обязательным условием: чтобы Распутин был арестован не в Царском Селе, дабы в случае, если это дело все же получит огласку, его никак нельзя было поставить в связь с царской семьей.
Я принял все возможные меры для того, чтобы сохранить в тайне принятое решение. Помню, я даже своей рукой написал текст постановления о высылке Распутина. Столыпин поставил свою подпись. И тем не менее привести наш план в исполнение не удалось. Не знаю, то ли о нем проведал кто-либо из высокопоставленных покровителей Распутина; то ли последний чутьем догадался, что над ним собирается гроза, но моим агентам все не удавалось увидеть его в такой обстановке, в которой можно было бы произвести арест, не привлекая к нему внимания. На своей квартире он вообще перестал появляться, ночуя у различных своих высокопоставленных покровителей. Один раз агентам удалось проследить его визит к Вырубовой. Они протелефонировали мне, и я отдал приказ арестовать его немедленно по возвращении в Петербург. Я был уверен, что на этот раз я обязательно буду иметь Распутина, но отряженные для ареста мои агенты явились без него. По их рассказу, Распутин, очевидно, догадался о предстоящем аресте, а потому по приезде в Петербург выскочил из вагона еще до полной остановки поезда и, подобрав полы своей длинной шубы, бегом пустился к выходу, где его ждал автомобиль. Агенты хотели задержать последний, но увидели, что это автомобиль великого князя Петра Николаевича, мужа великой княгини «черногорки» Милицы Николаевны. Арест человека в великокняжеском автомобиле вызвал бы, конечно, много шума, и мои агенты на этот шаг не решились. Они только проследили этот автомобиль – до ворот великокняжеского дворца.
Вся эта история меня раздражала. Столыпин каждый раз спрашивал, в каком положении дело, и мне приходилось сознаваться, что я ничего еще не успел. Поэтому я отдал приказ моим агентам день и ночь нести караулы у всех выходов из дворца – и как только покажется Распутин, обязательно арестовать его, хотя бы с риском огласки. Несколько недель дежурили мои агенты, но Распутин не появлялся. Он сидел в великокняжеском дворце, войти куда я, конечно, не мог: если бы даже я решил не останавливаться перед оглаской, то и тогда разрешить обыск в великокняжеском дворце мог только сам царь.
Так продолжалось несколько недель, пока я не получил телеграммы с родины Распутина о том, что последний прибыл туда. Мои агенты не заметили, как он выбрался из дворца. Им это нельзя ставить в вину. Они совершенно откровенно говорили: из дворца нередко выезжали закрытые экипажи и автомобили. Нередко сквозь окно в них была видна фигура великого князя и княгини. Как было узнать, что в глубине сидит еще и Распутин. Останавливать и контролировать все выезжающие экипажи? Это дало бы делу такую огласку, за которую меня Столыпин совсем не поблагодарил бы…
Полученное сведение о прибытии Распутина на родину я сообщил Столыпину. Он был рад, что дело обошлось без ареста.
– Это самый мирный исход, – говорил он. – Дело обошлось без шума, а вновь сюда Распутин не покажется. Не посмеет. – И в заключение уничтожил свое постановление о высылке Распутина.
Я был иного мнения. Я был уверен, что после официальной высылки Распутина, когда он будет, так сказать, проштампован в качестве развратника, ему будет закрыта дорога и в царский дворец, и в Петербург вообще. Но я далеко не был уверен, что Распутин действительно «не посмеет» вернуться в Петербург теперь, когда отъезд его официально трактуется в качестве добровольного.
События оправдали мои опасения. У себя на родине Распутин прожил только несколько месяцев. Он грустил по жизни в Петербурге и жаждал власти, сладость которой он уже вкусил. Он только выждал, пока будут устранены препятствия для его возвращения. Среди таких препятствий Распутин и его сторонники на первом месте ставили меня: история относительно готовившейся высылки стала довольно широко известна, и против меня начался систематический поход…
Подходящим кандидатом на пост высшего руководителя политической полиции в этих сферах сочли Курлова… Он в это время был видным деятелем крайних правых организаций и делал себе в высших кругах карьеру тем, что обличал «мягкость» и «либерализм» правительства Столыпина. Последний некоторое время противился назначению Курлова, но должен был уступить, после того как государыня во время одной из аудиенций сказала ему:
– Только тогда, когда во главе политической полиции станет Курлов, я перестану бояться за жизнь государя.
Уклониться от назначения Курлова после этого стало невозможно – и поэтому я, вернувшись из четырехмесячного отпуска, нашел его на том посту товарища министра внутренних дел, который был почти обещан мне. Конечно, после назначения Курлова стало невозможно и думать о высылке Распутина, а потому последний уже летом 1909 года снова появился в Петербурге. Теперь уже не делали секрета из его сношений с дворцом. Помню, в первые же дни моего возвращения в Петербург я сделал визит к дворцовому коменданту Дедюлину. Я его не застал, но виделся с его женой. Она только что вернулась домой с молебна, отслуженного в часовне, и рассказывала, что там молились государыня и Распутин и что по окончании молебна государыня, на глазах всех присутствовавших, поцеловала руку Распутина… Дедюлина, муж которой еще так недавно просил меня установить за Распутиным полицейскую слежку, рассказывала об этом случае как о чем-то обычном. Для меня этот маленький эпизод лучше, чем что-либо другое, говорил о совершившихся за время моего отсутствия колоссальных переменах. Революционный террор больше не грозил государю и его советникам, но надвигалась другая, еще горшая опасность, которой они не замечали. А я должен был только в бессилии наблюдать со стороны, кяк пройдоха мужик в короткое время сделал то, что в течение десятков лет не удавалось сделать многим тысячам революционеров-интеллигентов: подорвать устои царской империи, готовить ее крушение…»
Когда дочь Столыпина спросила его о «старце», он сказал с глубокой печалью в голосе: «Ничего сделать нельзя. Я каждый раз, как к этому представляется случай, предостерегаю государя. Но вот что он мне недавно ответил: «Я с вами согласен, Петр Аркадьевич, но пусть будет лучше десять Распутиных, чем одна истерика императрицы».
Но, судя по записям в дневнике, Николай на самом деле относился к Распутину вполне позитивно и искренне верил в его святость. Но в 1909 году, судя по дневнику Николая, царская чета виделась с Распутиным только в августе, зато таких встреч, сопровождавшихся короткими беседами, было целых пять – 5-го, 8-го, 13-го, 15-го и 17-го числа. А вот с 1910 года встречи царя со «старцем» становятся более или менее регулярными. Они виделись 3, 6, 10, 12, 14, 16, 21 и 27 января 1910 года, причем 21-го числа у Николая и Александра была с Распутиным длительная беседа. В феврале встречались 1, 3, 8, 12 и 14-го числа. При этом 3 февраля беседа опять была длительной. В марте 1912 года Распутин с царем не встречался, зато царь 3 марта имел малоприятную беседу о нем с великой княгиней Елизаветой Федоровной, выражавшей недовольство членов семьи близким знакомством царской четы со «старцем», имевшим неоднозначную репутацию. После этой беседы встречи царя со «старцем» возобновились только в 1911 году. Но в этом году они виделись лишь 4 июня, когда «старец» вернулся из паломничества в Иерусалим и Афон, и 24 августа, перед поездкой царя в Киев. Несомненно, здесь сказывалось неприятие Столыпиным Распутина. Зато после убийства премьера встречи опять участились.
11 февраля 1912 года царь записал в дневнике: «В 4 часа приехал Григорий, кот. мы приняли в моем новом кабинете вместе со всеми детьми». Теперь Распутин воспринимался почти как член царской семьи. Следующая встреча состоялась 15 февраля. Затем «старец» отбыл на родину и вновь появился в Царском Селе только 19 ноября.
Итак, в 1909 году Распутин звериным чутьем почувствовал, что над ним собирается гроза, и успел отбыть на родину, избежав планировавшегося ареста и высылки. И в том же году, еще до отъезда из столицы, он успел познакомиться со своим будущим убийцей. Феликс Юсупов вспоминал: «В то время я давно уже водил дружбу с семейством Г. (Муни Головиной, невестой брата Николая и поклонницей Распутина. – А.В.), вернее, с младшей дочерью, страстной поклонницей «старца». Девица была слишком чиста и наивна и не могла еще понимать всей его низости. Это человек, уверяла она, редкой силы духа, он послан очищать и целить наши души, направлять наши мысли и действия. Я с сомненьем выслушивал ее дифирамбы. Ничего еще толком о нем не зная, я уж тогда предчувствовал надувательство. Тем не менее восторги барышни Г. разожгли мое любопытство. Я стал расспрашивать ее о боготворимом ею субъекте. По ее словам, он посланник неба и новый апостол. Слабости человеческие не имеют силы над ним. Грех ему неведом. Жизнь его – пост и молитва. И мне захотелось познакомиться с человеком столь замечательным. Вскоре я отправился на вечер к семейству Г., чтобы увидеть наконец знаменитого «старца».
Г. жили на Зимнем канале. Когда вошел я в гостиную, мать и дочь сидели у чайного стола с торжественными лицами, словно в ожидании прибытия чудотворной иконы. Вскоре открылась дверь из прихожей, и в залу мелкими шажками вошел Распутин. Он приблизился ко мне и сказал: «Здравствуй, голубчик». И потянулся, будто бы облобызать. Я невольно отпрянул. Распутин злобно улыбнулся и подплыл к барышне Г., потом к матери, не чинясь, прижал их к груди и расцеловал с видом отца и благодетеля. С первого взгляда что-то мне не понравилось в нем, даже и оттолкнуло. Он был среднего роста, худ, мускулист. Руки длинны чрезмерно. На лбу, у самых волос, кстати, всклокоченных, шрам – след, как я выяснил позже, его сибирских разбоев. Лет ему казалось около сорока. На нем были кафтан, шаровары и высокие сапоги. Вид он имел простого крестьянина. Грубое лицо с нечесаной бородой, толстый нос, бегающие водянисто-серые глазки, нависшие брови. Манеры его поражали. Он изображал непринужденность, но чувствовалось, что втайне стесняется, даже трусит. И притом пристально следит за собеседником.
Распутин посидел недолго, вскочил и опять мелким шажком засеменил по гостиной, бормоча что-то бессвязное. Говорил он глухо и гугниво.
За чаем мы молчали, не сводя с Распутина глаз. Мадемуазель Г. смотрела восторженно, я – с любопытством.
Потом он подсел ко мне и глянул на меня испытующе. Меж нами завязалась беседа. Частил он скороговоркой, как пророк, озаренный свыше. Что ни слово, то цитата из Евангелия, но смысл Распутин перевирал, и оттого становилось совсем непонятно.
Пока говорил он, я внимательно его рассматривал. Было действительно что-то особенное в его простецком облике. На святого «старец» не походил. Лицо лукаво и похотливо, как у сатира. Более всего поразили меня глазки: выраженье их жутко, а сами они так близко к переносице и глубоко посажены, что издали их и не видно. Иногда и вблизи непонятно было, открыты они или закрыты, и если открыты, то впечатление, что не глядят они, а колют иглами. Взгляд был и пронизывающ, и тяжел одновременно. Слащавая улыбка не лучше. Сквозь личину чистоты проступала грязь. Он казался хитрым, злым, сладострастным. Мать и дочь Г. пожирали его глазами и ловили каждое слово.
Потом Распутин встал, глянул на нас притворно-кротко и сказал мне, кивнув на девицу: «Вот тебе верный друг! Слушайся ее, она будет твоей духовной женой. Голубушка тебя хвалила. Вы, как я погляжу, оба молодцы. Друг друга достойны. Ну, а ты, мой милый, далеко пойдешь, ой, далеко».
И он ушел. Уходя в свой черед, я чувствовал, что странный субъект этот произвел на меня неизгладимое впечатленье.
Днями позже я снова побывал у м-ль Г. Она сказала, что я понравился Распутину и он желает увидеться снова».
Новая встреча состоялась через несколько лет и оказалась для Григория Ефимовича роковой.
Перед отъездом из Петербурга в 1909 году Распутин встретился с Витте. Сергей Юльевич вспоминал: «Распутин предложил тогда в беседе со мною очень оригинальные и интересные взгляды; так, например, он сказал, что толпа вечно жаждет чуда. А между тем она совершенно не замечает величайшего из чудес, ежечасно совершающегося на наших глазах, – рождения человека.
Все, что Распутин говорит, он сам передумал и перечувствовал. Я сказал ему тогда:
– Послушай, Распутин, зачем ты собственно ко мне пришел? Если об этом узнают, то скажут, что я через тебя ищу сближения с влиятельными салонами; а тебе скажут, что ты поддерживаешь сношение с вредным человеком.
– Ты прав, братец, – сказал Распутин».
Распутин стал ближайшим другом несчастного цесаревича. Григорий Ефимович сознавал, что болезнь Алексея – это его, Распутина, наиболее крепкая связка с царской семьей. 6 мая 1909 года «старец» писал о цесаревиче: «Оля (Алексей) будет торжествовать у них, потому что Оля будет очень следить за примером, вот: что не от сего созданье, как не было такого Царя и не будет.
Взгляд его похож на Петра Великого, хотя и была премудрость у Петра, но дела его были плохие – сказать: самые низкие. Сам Господь сказал: «Много вложу и много взыщу», премудрость его познаем мы, а за дела судить будет Сам Бог. А ваш Оля не допускает до себя никаких разных смущений, если ему не покажет пример. Вот мои конфекты, как знаете, так и кушайте. Алексея очень в душе имею, дай ему рости, кедр ливанский, и принести плод, чтобы вся Россия этой смокве радовалась. Как добрый хозяин, насладились одним его взглядом взора из конца в конец. Золотые детки, я с вами живу. Миленький мой Алексеюшка и деточки, с вами я живу и часто вспоминаю детскую и там, где мы с вами валялись. С вами живу. Я скоро приеду к вам. Я бы сейчас приехал, но надо икону привести на закладку вашему Николаше дяде».
В 1910 году в Петербург к Распутину переехали его дочери, которых он устроил учиться в гимназию. В том же году началась первая кампания в прессе против «старца», который теперь рассматривался как заметное явление государственной жизни. Православный писатель Михаил Новоселов напечатал в «Московских ведомостях» несколько критических статей о Распутине, усомнившись в его безгрешности и назвав его «духовным гастролером».
В ноябре 1910 года царский духовник Феофан (Быстров), ставший к тому времени противником Распутина, был удален из Петербургской духовной академии и назначен епископом Таврическим. В Петербург он больше не вернулся. В 1912 году епископа Феофана перевели в Астраханскую епархию; а в 1913 году – в Полтавскую. В начале 1911 года Феофан предложил Святейшему Синоду выразить неудовольствие императрице Александре Феодоровне в связи с поведением Распутина, чем вызвал еще большее неудовольствие царской семьи.
В 1912 году Новоселов выпустил в своем издательстве брошюру «Григорий Распутин и мистическое распутство», обвинявшую Распутина в хлыстовстве и критиковавшую высшую церковную иерархию. Брошюра была запрещена и конфискована прямо в типографии. Газета «Голос Москвы» была оштрафована за публикацию выдержек из нее. После этого в Государственной Думе последовал запрос к МВД о законности наказания редакторов «Голоса Москвы» и «Нового Времени».
Надо сказать, что образ жизни «старца» давал достаточно пищи газетчикам. 6 августа 1912 года филеры сообщали о Распутине: «Пошел по Гончарной улице, где в доме № 4 встретил неизвестную барыньку, по-видимому, проститутку, и зашел в упомянутый дом, где помещалась гостиница, пробыл с ней двадцать минут».
Гончарная улица была местом промысла дам легкого поведения, и Григорий Ефимович туда частенько наведывался. Посещал Распутин и другие злачные места вблизи гостиниц с номерами на час: ««Отправился на 1-ю Рождественскую улицу, подходил к нескольким проституткам и с одной из них отправился в гостиницу, д. № 2 по Суворовскому проезду, и через 1/2 часа вышел один и отправился домой».
По мнению Жевахова, дурную славу Распутину создал… интернационал, т. е. революционеры: «Не успев с одного конца, еврейчики зашли с другого и гениально использовали ту близость, точнее, то доверие, какое питали к Распутину Их Величества, и стали ковать ему противоположную славу. Сделать это было тем легче, что Распутин, как я уже указывал, с трудом удерживаясь на занятой им позиции «святого» и оставаясь в несвойственной ему среде или в обществе людей, мнением которых не дорожил, распоясывался, погружался в греховный омут, как реакцию от чрезмерного напряжения и усилий, требуемых для неблагодарной роли «святого», и дал повод говорить о себе дурно. Этого было достаточно для того, чтобы использовать имя Распутина в целях дискредитирования священного имени монарха.
Период славы Распутина, как «святого», кончился.
Наступил второй период славы – противоположной.
Все чаще и чаще стали раздаваться сначала робкие, единичные голоса о безнравственности Распутина, о его отношениях к женщинам; слухи поползли, и скоро вся Россия, а за нею и Европа заговорили о Распутине, как воплощении векового зла России.
Будем внимательно следить за последовательным развитием дьявольски хитрой игры интернационала.
Слава Распутина, как «святого», была нужна для того, чтобы вызвать к нему доверие государя и императрицы; противоположная слава была нужна для обратной цели, для того, чтобы опорочить священные имена.
Какими же способами достигалась эта последняя слава? Что Распутин за порогом дворца вел несдержанный образ жизни, в этом нет сомнений; однако вполне бесспорным является и тот факт, что его искусственно завлекали в расставленные сети, учиняли всевозможные подлоги, фотографируя всякого рода пьяные оргии и вставляя затем, в группу присутствовавших, его изображение; создавали возмутительные инсценировки, с целью рекламировать его поведение и пр.»
Только 2-й Интернационал здесь был совсем ни при чем, хотя революционеры всех направлений по-своему положительно относились к деятельности Распутина, поскольку она дискредитировала и ослабляла самодержавие, а значит, облегчала борьбу с ним. Дурную славу о себе успешно ковал сам Распутин. Никто его не вовлекал в кутежи. Наоборот, сам «старец» устраивал оргии и вовлекал в них разных лиц, в том числе представителей высшего света. И это продолжалось также в условиях войны и «сухого» закона. Слухи о похождениях Распутина расходились по всей России, а поскольку было хорошо известно о его тесных связях с царской семьей, поведение «святого черта» сильнейшим образом дискредитировало правящую династию.
Еще в 1903 году Распутин познакомился с иеромонахом Иллиодором (Сергеем Труфановым), который проповедывал в Царицыне в духе православного фундаментализма и ненависти к инородцам. Сначала Иллиодор, окончивший Петербургскую духовную академию и значительно превосходивший «старца» как образованием, так и связями в православной иерархии, дружил с ним и покровительствовал ему, но через восемь лет увидел в нем опасного конкурента и решил сделать все, чтобы уничтожить его, духовно и физически.
Матрена Распутина свидетельствовала: «Отец и Иллиодор представляли собой странную пару. Первый жизнерадостный и веселый, второй скучный, напыщенный (как большинство «копеечных» семинаристов, добравшихся до высоких степеней) и напрочь лишенный чувства юмора. Тем не менее они какое-то время приятельствовали…
Иллиодор необычайно гордился своей отчужденностью от всего мирского. Особым пунктом был обет безбрачия. Отец смеялся над его словами о том, что только безбрачие есть дверь в Царство Божье, и смеясь же говорил, что эта дверь легко оборачивается тесными вратами. «Входить тесными вратами» – так в монастырях намекали на содомский грех…»
Суть их споров Матрена передавала по рассказам Вырубовой: «В доме Отца моего обителей много», – опирался отец на Святое Писание и добавлял от себя: —«И в каждой обители множество дверей. Не думай, что владеешь единственным ключом от Царства Божьего».
«Я не владею единственным ключом, – ответил Иллиодор. – Ключей много, достаточно для всех желающих их получить, но все они отпирают одну и ту же дверь».
«Если бы это было правдой, то все скопцы попали бы в рай», – заметил отец.
«Истина в том, что стремящийся к духовному совершенству должен служить либо Богу, либо плоти, нельзя служить обоим».
«Тот, кто молится от души, может настолько преисполниться ощущением божественного присутствия, что и думать забудет о плоти. Дух воспарит, оставив на земле все телесные помыслы, и он перестанет замечать свое физическое тело и заботиться о нем. Позабудет о еде и питье, о сне и о любовных желаниях. Но это редко кому дается.
Больше других, не способных подняться. Когда человек освободит свой дух от уз чувственности, плоть еще настойчивее взывает к нему. Его физическое желание велико, он не в состоянии его побороть. Что ему делать?»
«Он должен молиться еще усерднее».
«Как же молиться, когда с ног валит? Есть только одно средство. Отложи в сторону молитвы и найди женщину. Потом – опять молись. Бог не осудит.
Но наступит время, когда женщина уже не понадобится, когда и самой мысли не будет, а стало быть, и искушения. Тогда-то настоящая молитва и начнется…»
Иллиодор называл рассуждения отца издевательством над монашескими обетами. Отец возражал, говорил, что ни в коем случае не намерен спорить с церковью. При этом он полагал только, что обет безбрачия толкуется неверно. «Ничего хорошего не выйдет из такой молитвы, когда душа другого просит».
Распутство Распутина его дочь объясняла так: «В наш дом приходили многие. Одни, чтобы попросить о чем-либо, другие, чтобы посоветоваться, третьи – в поисках исцеления. Большинство из них – женщины. Причем женщины, пребывающие в том состоянии, когда душа ищет опоры, а надорванное сердце – утешения. А в чем можно найти несчастной женщине полное утешение? Разумеется, в любви. В любви-молитве или в любви – физическом чувстве. Отцу самому было дано умение оборачивать позывы плоти в духовное русло, чаще всего получалось у него помогать подобным образом и другим. Но не всем. В этом и была заключена ловушка…
Между тем нет ни одного достоверного свидетельства «несчастной жертвы» насилия Распутина. Вспомню признание отца: «Для меня что к бабе прикоснуться, что к чурбану». Это сказано в том смысле, что физических чувств женщина у отца в известные минуты не вызывала. Однако от него исходила такая сила любви, что совершенно обволакивала женщину, давая наслаждение и встряхивая ее сильнее, чем любое соитие. После того как женщина испытала подобное, никакой блудный бес в ней держаться уже не мог. Голая страсть в ней просто умирала. Как это удавалось отцу, неизвестно. Объяснить невозможно».
Среди православного духовенства постепенно нарастала оппозиция Распутину. Ему не могли простить влияния на царя и царицу, значительно превосходившее влияние представителей официального духовенства, а также покровительство, оказываемое им отдельным иерархам.
В начале 1911 года епископ Феофан предложил Святейшему Синоду официально выразить неудовольствие императрице Александре Федоровне в связи с поведением Распутина, а член Святейшего Синода митрополит Антоний (Вадковский) доложил Николаю II о негативном влиянии Распутина на православное духовенство.
В 1911 году Распутин добровольно покинул столицу и совершил паломничество в Иерусалим, но это не спасло его от новых нападок.
В конце августа 1911 года Распутин заехал в Нижний Новгород и предложил тамошнему губернатору А.Н. Хвостову пост министра внутренних дел. Алексей Николаевич предложению не обрадовался. Потом он показал на следствии: «…я, во-первых, приказал полицмейстеру Ушакову, человеку очень внушительного вида и решительному, посадить Распутина в вагон поезда, отходящего на Петроград, а, во-вторых, на прощание сказал Распутину, что если бы царю я понадобился, так он сам бы сделал мне это предложение, вызвав меня к себе или подняв вопрос об этом при последнем моем личном докладе, а что рассматривать его, Распутина, как генерал-адъютанта, посланного мне царем с таким поручением, я не могу». Правда, несколько лет спустя Алексей Николаевич стал сговорчивее. Вполне возможно, что и во время первой встречи с Григорием Ефимовичем он был куда более толерантен по отношению к любимцу царской семьи. Ведь когда Хвостов давал показания, Распутин был уже мертв.
27 октября 1911 года Распутин рассказывал императрице о поездке на родину: «Вечер дышал тишиной. Шел с углублением – вдумывался в крестьянский труд, как мужички трудятся. И мальчики, школьники учат уроки, стихи. Шла старушка, приютила сироту, и лица малюток сияли светом от усердного чтения и трудов, ее семья слушала и радостно внимала, и труд их виден, внимание малюток. В избушке горел огонек. Прошел я с нижнего конца и до верхнего. А цель моей прогулки была та: как бы найти, где беседуют о душеполезном. Так я очень много думал о сравненьи занятий вечером.
Нашел: пьют вино – сквозь окна виднелись лица у этих пьяных, мрачные, ошеломлены смехом. Далее работает мужичок сани, и в лице горел труд, в избе тишина. Потом ткут рогожки с песнями недуховными, но труд певиц Богу угоден – они работали, в трудах у них дремота, они разгоняли сон, потому и пели, как бы поболе сработать – поэтому Господь не так строго взыщет.
Потом достиг домов священников. Что же? И у одного псаломщика два священника тоже беседуют и прочие с ними – на картах, в деньги. У них тоже в лице сиял свет азарта, но это свет не прозрачный. Но не будем судить, но по примеру их игры поступать не будем, а будем их ожидать хорошими и учиться у них, когда они в молитвах, а не у карт.
Потом встретил в одном доме сидели два старичка. Николаевские солдатики, и беседуют о долгой своей службе, воспоминанья, но с боязнью, потому видели много горя и трудов. В общем, у крестьян по вечерам труд святыни и благочестия».
16 декабря 1911 года у Распутина произошла стычка с епископом Гермогеном и иеромонахом Иллиодором. Епископ Гермоген, действовавший в союзе с иеромонахом Иллиодором (Труфановым) и юродивым Митей Козельским (Д. Поповым), пригласил Распутина к себе на подворье, на Васильевском острове, и в присутствии Иллиодора «обличал» его, несколько раз ударив крестом. Между ними завязался спор, а потом и драка, причем, по некоторым сведениям, нападавшие грозились оскопить Распутина, если он не покинет столицу и не поклянется более никогда не переступать порога царского дворца.
Гермоген жестоко раскаивался в том, что помог недостойному, как он решил, человеку приблизиться к царской семье. Юродивому Мите более сильный конкурент перебил доступ к царской семье и связанные с этим доходы.
Такого же конкурента видел в Распутине и Иллиодор. Он, как и Распутин, оказывал сильное гипнотическое воздействие на свою аудиторию, прежде всего женщин. Огромные толпы стекались на монастырское подворье в Царицыне на проповеди Иллиодора.
Но Распутин сумел ускользнуть из рук мучителей. По его жалобе был наказан епископ Гермоген, которому запретили заседать в Синоде и сослали.
А.В. Герасимов вспоминал: «Очень щекотливое поручение было возложено на меня летом 1912 года к связи с конфликтом между епископом Гермогеном и Распутиным. Меня вызвал к себе министр внутренних дел Макаров и сообщил, что по высочайшему повелению саратовский архиепископ Гермоген, проживавший в это время в Петербурге в качестве члена Синода, должен быть выслан в Жировицкий монастырь. Причина этой высылки состояла в том, что епископ Гермоген вместе с Иллиодором завлекли Распутина, с которым они до этого состояли в дружеских отношениях, на квартиру Гермогена в Александро-Невской лавре и под угрозой насилия требовали от него поклясться на кресте и Евангелии в том, что он не будет больше посещать царский дворец и вообще поддерживать отношения с членами царской семьи. Но Распутин вырвался от них и изобразил дело государю так, как будто бы это было покушение на его жизнь. Разгневанный государь после этого отдал предписание о высылке епископа Гермогена, который до того времени пользовался большим благорасположением царской семьи.
Поручение, переданное Макаровым, было для меня очень неприятным. Незадолго перед тем я лично познакомился с епископом Гермогеном как раз на квартире у Макарова, несколько раз с ним встречался, и он произвел на меня в высшей степени хорошее впечатление. Высокий, худощавый, с острым, ясным умом, аскет по внешности, он производил впечатление настоящего христианского подвижника, способного умереть за свою веру. Последующая его жизнь доказала правильность этого впечатления. Тем более неприятно мне было выступать в роли передатчика высочайшего повеления об его высылке. Я представил мои возражения Макарову и просил его поручить приведение в исполнение высочайшего постановления кому-нибудь другому. Макаров, признавая резонность моих соображений, сказал, что тем не менее он должен настаивать на выполнении поручения именно мною, так как он думает, что я выполню это щекотливое дело лучше кого бы то ни было другого. В заключение он дал мне письмо к Гермогену, в котором просил последнего смириться перед высочайшей волей и без всяких осложнений выехать из Петрограда. С этим письмом я отправился к епископу Гермогену. Нельзя сказать, чтобы встреча была очень приятная. Епископ был очень взволнован, он, по-видимому, не ждал, что результаты его столкновения с Распутиным будут носить такой характер. В начале он категорически отказывался подчиниться, предлагая арестовать его и отправить этапным порядком. С большим трудом мне удалось его уговорить, причем я взял на себя обязательство устроить дело так, что всякая видимость ареста будет устранена, что он поедет без какой бы то ни было стражи. «Я даже сам не буду вас сопровождать», – обещал ему я.
Наконец Гермоген согласился, и мы условились, что к определенному часу он прибудет на вокзал. На вокзале я снесся с начальником жандармского железнодорожного управления дороги полковником Соловьевым и условился с ним, что как раз в зтот день он выедет якобы для служебных ревизий по дороге и возьмет в свой служебный вагон епископа Гермогена.
Не без тревоги ждал я на вокзале в условленный час епископа Гермогена. Если бы он не сдержал своего обещания и не приехал на вокзал, то мое поручение пришлось бы выполнять с применением насилия, что было бы для меня в высшей степени неприятно. К моему облегчению, епископ Гермоген свое обещание выполнил. Я его встретил на вокзале и провел к вагону полковника Соловьева. Когда Гермоген вошел в вагон и увидел там Соловьева и сопровождавших его жандармов, то он пришел в ярость и начал упрекать меня в том, что я не сдержал своего слова и отправлю его под конвоем жандармов. С большим трудом удалось его успокоить и объяснить, что это не конвой, а случайно совпавшая поездка и что ехать ему в вагоне полковника Соловьева будет во всех отношениях удобнее. Вся дальнейшая поездка прошла благополучно, и я с большим облегчением мог доложить Макарову о выполнении возложенной на меня миссии».
Вот с Иллиодором было сложнее. Иеромонаха в январе 1912 года по постановлению Синода заточили во Флорищеву пустынь Владимирской епархии. Но оттуда он сумел передать на волю письма императрицы, адресованные Распутину. По признанию «старца», эти письма были выкрадены Иллиодором еще в период их дружбы. Императрица писала «старцу»: «Как томительно мне без тебя. Я только тогда душой отдыхаю, когда ты, учитель, сидишь около меня, а я целую твои руки и голову склоняю на твои блаженные плечи». Подобные двусмысленные фразы дискредитировали царскую семью и порождали слухи в народе о любовной связи Александры Федоровны с Распутиным. Фотокопии писем в сотнях экземпляров разошлись по Петербургу. С большим трудом министр внутренних дел А.А. Макаров сумел раздобыть оригиналы и представил их императору. Макаров рассказывал премьер-министру В.Н. Коковцову о реакции Николая: «Государь побледнел, нервно вынул письма из конверта и, взглянувши на почерк императрицы, сказал: «Да, это не поддельное письмо», а затем открыл ящик своего стола и резким, совершенно несвойственным ему жестом бросил туда конверт. Вскоре Макарова отправили в отставку, а Иллиодор в октябре 1912 года обратился с посланиями в Синод и к почитателям, в которых заявлял, что раскаивается в своей деятельности, просит прощения у евреев и отрекается от веры в православную церковь. В результате по постановлению Синода он был расстрижен и освобожден из монастыря, чего он, собственно, и добивался, и удалился в родной хутор станицы Мариинская области Войска Донского.
Вместе с десятком своих приверженцев Иллиодор – Труфанов создал общину «Новая Галилея» и, по официальному сообщению, окончательно впал в ересь, отрицая основные догматы православия. Говорили, что он начал строить языческий храм Солнца.
Для Распутина история с Иллиодором также имела некоторые последствия. По распоряжению министра внутренних дел Макарова от 23 января 1912 года за Распутиным вновь было установлено наружное наблюдение, продолжавшееся до самой его смерти. Главной целью наблюдения было обеспечение безопасности «старца». Тогда же Распутина открыто критиковали в Думе. А в феврале 1912 года Николай II под давлением думцев приказал обер-прокурору Святейшего Синода В. К. Саблеру возобновить дело о «хлыстовстве» Распутина и передать для доклада Родзянко. 26 февраля 1912 года на аудиенции Родзянко предложил царю навсегда выгнать Распутина, но тот это предложение оставил без ответа.
Новый тобольский епископ Алексий (Молчанов) лично взялся за это дело, изучил материалы, затребовал сведения от причта Покровской церкви, неоднократно беседовал с самим Распутиным. По результатам этого нового расследования 29 ноября 1912 года было утверждено заключение Тобольской духовной консистории, разосланное многим высокопоставленным лицам и некоторым депутатам Государственной думы. В заключение Распутин-Новый был назван «христианином, человеком духовно настроенным и ищущим правды Христовой». Таким образом, все официальные обвинения были окончательно сняты со «старца». Епископ Алексий, который воспринимал назначение в Тобольск с Псковской кафедры как ссылку, вследствие обнаружения в Псковской губернии сектантского иоаннитского монастыря, пробыл на Тобольской кафедре только до октября 1913 г., то есть всего полтора года, после чего был назначен Экзархом Грузии, возведен в сан архиепископа Карталинского и Кахетинского и сделан членом Святейшего Синода. Не без оснований полагают, что здесь не обошлось без помощи со стороны Распутина.
Встречи царской четы с Распутиным возобновились. С царем Григорий теперь встречался почти ежемесячно, если находился в Петербурге. Встречи сводились, как и раньше, главным образом к беседам за чаем, но о чем они говорили, царский дневник молчит. Впрочем, встречаясь с министрами и генералами, Николай в дневнике практически никогда не отражал содержание разговоров с ними. 18 января 1913 года Николай записал в дневнике: «В 4 часа приняли доброго Григория, кот. остался у нас час с 1/4».
15 февраля царь отметил: «Григорий приехал к нам и побыл больше часу».
18 апреля Николай «после чая долго сидели с Григорием». 5 мая царь отметил: «В 6 час. был у меня Григорий».
6 июня Николай и Александра «после чая приняли Григория».
7 июля царь отметил целительные свойства Распутина: «В 7 час. приехал Григорий, побыл недолго с Аликс и Алексеем, поговорил со мною и дочерьми и затем уехал. Скоро после его отъезда боль в руке у Алексея стала проходить, он сам успокоился и начал засыпать».
А 8 августа царь «после чая увидел на минутку Григория и поехал снова в Красное». А 23 сентября он с супругой «видели Григория вечером». Еще одна встреча состоялась 5 октября.
Императрице Распутин как-то писал: «А Божий человек – ему и во хлеве рай». Но сам жил отнюдь не в хлеву. А еще Григорий в переписке и разговорах с царской семьей обличал аристократов, чувствуя в них своих врагов: «А гордость и надменность разум теряют. Я бы рад не гордиться, да у меня дедушка был возле министра, таким-то родом я рожден, что они заграницей жили. Ах, несчастный аристократ! Что они жили, и тебе так надо! Поэтому имения проживают, в потерю разума вдаются: не сам хочет, а потому, что бабушка там живала. Поэтому-то вой, хоть едет в моторе, а непокоя и обмана выше мотора.
Все-таки сатана умеет аристократов ловить. Да, есть из них, только трудно найти, как говорится, днем с огнем, которые являют себя в простоте, не запрещают своим детям почаще сходить на кухню, чтобы поучиться простоте у потного лица кухарки. У этих людей по воспитанию и по познанию простоты разум – святыня. Святой разум все чувствует, и эти люди – полководцы всего мира».
В начале 1914 года царь стал видеться с Распутиным еще чаще – практически дважды в месяц. С царицей же «старец», несомненно, виделся гораздо чаще.
2 января 1914 года император записал в дневнике: «Вечером имели отраду видеть Григория. Так было тихо и спокойно».
Эта запись доказывает, что Николай был столь же очарован «старцем», как и Александра Федоровна.
20 января 1914 года царь отметил: «Вечером посидели и пили чай с Григорием».
Следующая встреча, судя по дневнику, состоялась 2 февраля: «После обеда приехал Григорий, поговорили вместе часок».
18 февраля царь «во время службы видел Григория в алтаре».
20 февраля императорская чета встретилась с Распутиным на вечерней службе.
14 марта Николай записал: «Купался с Алексеем в моей ванне. Вечером посидели с Григорием».
Следующая встреча состоялась только 15 мая, причем на этот раз «старец» последовал за Николаем и Александрой в Крым. Царь записал: «Вечер провели с Григорием, кот. вчера прибыл в Ялту».
18 мая Николай зафиксировал лишь мимолетную встречу с Распутиным: «После обеда покатались в моторе в Ялте. Видели Григория».
21 мая Распутин покинул Ялту. Царь отметил в дневнике: «Обедали на нашем балконе, после чего покатались. Видели Григория и простились с ним».
Следующая встреча произошла 17 июня в Петергофе. Николай записал: «Недолго катался в байдарке. Вечером у нас посидел Григорий».
По-настоящему имя Распутина стало известно всей стране только в годы Первой мировой войны. И «старца» неизменно связывали с «темными силами» и «германскими шпионами». Поражения русской армии, вызванные общей отсталостью империи, общественное мнение предпочитало списывать на влияние «темных сил» и измену. Генерал А.В. Герасимов вспоминал: «Вооружение нашей армии было явно не достаточно, командование явно стояло не на высоте, и поражение следовало за поражением. Вчерашние оптимисты, готовые кричать, что они шапками закидают врага, теперь ударились в другую крайность. Всюду шли разговоры о предательстве в тылу, о тайных пособниках Германии, которые расстраивают дело снабжения, о темных силах, которые работают на дело поражения России. Такие разговоры шли и в верхах, и в низах. Особенно много внимания уделяли роли Распутина, по-настоящему ставшего известным всей России только теперь. О нем говорили по-разному, мне приходилось слышать солдатские разговоры о том, что царь теперь разуверился в дворянах и чиновниках и решил приблизить к себе «нашего брата, простого мужика», и что это только начало, что скоро вообще всех «дворян и чиновников» царь прогонит прочь от себя и наступит «мужицкое царство». Но более распространенным было другое мнение: о темных силах, в руках которых Распутин был только орудием. О Распутине говорили все, и в форме, которая унижала наше национальное самолюбие. Помню, в конце 1915 года даже один из знакомых французских генералов, приехавший в Россию в составе какой-то французской военной миссии, встретив меня на Невском, спросил весьма иронически: «Ну, какие новые распоряжения вышли от Распутина?»
Этот вопрос очень больно задел меня, и я ответил на него в достаточной мере резко. Но по существу я не мог не сознавать, что мой знакомый имел право ставить этот иронический вопрос.
Почти весь 1916 год я провел вне Петербурга, в Крыму. Вернулся в начале декабря и сразу же почувствовал, что за этот год атмосфера напряглась до невозможности. Чувствовалось приближение событий. Имя Распутина было у всех на устах. На святках пронеслась весть об его исчезновении. Вскоре стали известны подробности его убийства. Общие отзывы были единодушны. Все были рады: «Слава богу, наконец, с этим позором покончено».
Надо сказать, что Распутин войны не хотел, но тяжелая рана, нанесенная ему в результате покушения, о котором мы расскажем далее, помешала ему быть рядом с Николаем и Александрой в те дни, когда решался вопрос о вступлении России в Первую мировую войну.
Сейчас мы обратимся к одному весьма ценному источнику, описывающему Распутина в последние годы его жизни. Автор этих записок – поклонница «старца», не раз посещавшая квартиру на Гороховой, а до этого – на Английском проспекте, но в то же время проявлявшая к Распутину и его окружению чисто научный интерес, а потому старавшаяся описать все увиденное максимально объективно.
Автор этих мемуаров – писательница Вера Александровна Жуковская, племянница великого аэродинамика Николая Егоровича Жуковского. Их знакомство с Распутиным началось в 1914 году, незадолго до начала Первой мировой войны. Вот как Вера Александровна описывает свою первую встречу со «старцем» и то, что ей предшествовало: «Я начала с того, что пошла к известному исследователю сектантства А. С. Пругавину, надеясь получить от него нужные мне сведения о Р. Я не ошиблась: Пругавин знал все, что вообще можно было внешне знать о Р., ближайшим другом которого являлась Анна Александровна Вырубова, интимнейшая подруга царицы, – одной записки которого, написанной крупными, корявыми буквами неверной, будто детской или пьяной, рукой к любому из министров, было достаточно, чтобы просителя немедленно удовлетворяли согласно его желанию. О близости к нему царицы и о его диких ночных оргиях под шумок говорил весь город, но громко никто не смел сказать слова из опасения, что слово это потом жестоко ему отплатится. А он сам, окопавшись где-то в самом сердце одурелой столицы, делал свое тайное темное дело. Какое? Вот это-то я и хотела понять. Это я сказала Пругавину. Он с большим огорчением посмотрел на меня и стал просить отказаться от моего намерения познакомиться с Р., т. к. последствия этого знакомства могут стать для меня гибельными. Но я повторила, что решила это твердо, и даже попросила его узнать мне адрес и телефон Р. «Пусть будет по-вашему, – со вздохом согласился Пругавин, – я сделал все, что мог, чтобы предостеречь вас, теперь я умываю руки».
На другой день он сообщил мне по телефону адрес и телеф<он> Р., он жил тогда на Английском проспекте, № 3, а телефон был 646 46. Я, конечно, не стала мешкать и тут же позвонила по апокрифическому телефону. Я случайно попала в редкую минуту, когда телефон Р. был свободен – как я увидала впоследствии, дозвониться к Р. было так же трудно, как выиграть в лотерею. Минутку постояв с, надо сознаться, сильно забившимся сердцем у телефона, я услыхала сиповатый говорок: «Ну кто там? Ну слушаю». Спрашиваю чуть дрогнувшим голосом: «Отец Григорий?» – «Я самый и есть, ну кто говорит? Али незнакома?» – «Говорит молодая дама. Я очень много о вас слышала. Я нездешняя, и мне очень хочется вас увидать, можно?» – «А откеле ты звонишь-то?» – с готовностью отозвался Р. Я сказала. «Знашь што? – заторопился он. – Приезжай ко мне сичас, хошь? – голос его выражал нетерпение. – А ты кака? красива?» – «Посмотрите!» – засмеялась я. «Ну скорее, скорее, приезжай, душка, ну ждать буду. Через полчаса приедешь? не можешь? ну через час, живее, душка!»
Менее чем через час я входила в подъезд огромного серого дома на Английском. Какое-то жуткое чувство охватило меня в этом широком светлом вестибюле. Внизу стояли рядом чучела волка и медведя; подъеденные молью, потрепанные шкуры вольных лесных хищников казались такими жалкими на фоне декадентского окна, на котором засыхал куст розового вереска, наполовину оголенные ветки его сиротливо выглядывали из-под безобразных зеленых бантов. Лифт остановился на самом верху. Отворив дверцу, швейцар указал мне на одну из высоких желтых дверей: «Вам к Распутину!» – и лифт сейчас же начал спускаться вниз, а я вспомнила, что он не спросил меня внизу, к кому я пришла.
На звонок мне отворила невысокая полная женщина в белом платочке. Ее широко расставленные серые глаза глянули неприветливо: «Вам назначено?» – «Да!» – «Ну входите. Нет, здесь не раздевайтесь, – прибавила она, видя, что я направилась к вешалке, – снимете там, если хотите». После я узнала, что привилегия раздеваться в передней давалась только тем посетителям, которые считались своими и проходили не в «ожидальню», так называлась приемная для просителей, а во внутренние комнаты.
«Гр. Еф. еще не вернулся от обедни», – затворяя за мной дверь в ожидальню, проворчала женщина. Большая комната была почти пуста, если не считать нескольких стульев, расставленных около стен далеко друг от друга, обиты они были грубым кретоном в новом стиле. Огромный неуклюжий буфет около нелепо раскрашенной печи с какими-то зелеными хвостами у карниза. В комнате трое посетителей: д<ействительный> с<татский> с<оветник> в вицмундире со звездой, плешивый в золотом пенсне, неопределенный субъект в очень плохом костюме с всклокоченной бородой и разными глазами…
Дверь из передней приоткрылась, и, шмыгая туфлями, поспешно, как-то боком вскочил Распутин. Раньше я не видала даже его портрета, но сразу узнала, что это он. Коренастый, с необычайно широкими плечами, он был одет в лиловую шелковую рубашку с малиновым поясом, английские полосатые брюки и клетчатые туфли с отворотами. Лицо его показалось мне давно знакомым: темная морщинистая кожа обветренного, опаленного солнцем лица его складывалась теми длинными узкими полосами, какие мы видим на всех пожилых крестьянских лицах. Волосы его, небрежно разделяющиеся на пробор посередине, и довольно длинная, аккуратно расчесанная борода были почти одного темно-русого цвета. Глаз его я не разглядела, хотя, войдя, он тотчас же взглянул на меня и улыбнулся, но подошел к субъекту в плохо сшитом костюме. «Ну што надо-то, ну говори», – спросил он негромким своим говорком, склоняя голову несколько набок, как это делают священники во время исповеди. Проситель стал излагать какое-то запутанное дело, из его слов я поняла, что это был сельский учитель, т. к. он несколько раз упомянул, что ему все сделала бы записочка к товарищу министра Нар<одного> просв<ещения>. Нахмурясь, Р. сказал нехотя: «Ох, не люблю я просвещении этих. Ну постой, ну ладно, ну жди, напишу». Затем он подошел к д<ействительному> с<татскому> с<оветнику>, но тот попросил разговора наедине. Р. посмотрел было в сторону вставшей, как все сделали при его входе, девушки, робко стоявшей у притолоки, но потом повернулся и направился ко мне. Подойдя совсем вплотную, он взял мою руку и наклонился ко мне. Я увидала широкий, попорченный оспой нос, скрывающиеся под усами узкие, бледные губы, а потом мне в глаза заглянули его небольшие, светлые глаза, глубоко скрытые в морщинах. На правом был небольшой желтый узелок. Сначала и они показались мне совсем обычными, но уже в следующую минуту мне стало неловко, и я почувствовала ясно, что там, за этой внешней оболочкой, сидит кто-то лукавый, хитрый, скользкий, тайный, знающий это свое страшное. Иногда во время оживленного разговора глаза Р. загорались нетерпимым блеском, и из них струилась какая-то неприятная дикая власть. Взгляд был пристальный и резкий, мигали его глаза очень редко, и этот неподвижный магнетический взгляд смущал самого неробкого человека. «Это ты, душка, утрием звонила?» – своим быстрым придыхающим говорком спросил Р. Я кивнула. «О чем хотела поговорить?» – продолжал он, сжимая мою руку. «О жизни», – ответила я неопределенно, захваченная врасплох, т. к. сама не знала, о чем я стану говорить с Р. Повернувшись к двери, Р. позвал: «Дуня!» На зов вошла смиренница в зеленой кофте и белом платочке. «Проведи в мою особую», – вполголоса сказал Р., указав на меня. «Идемте!» – пригласила она довольно приветливо. Мы вышли в переднюю, она повернула налево, провела мимо закрытой двери, сквозь которую слышались сдержанные голоса, и ввела в длинную узкую комнату с одним окном. Оставшись одна, я огляделась: у стены около двери стояла кровать, застланная поверх высоко взбитых подушек пестрым шелковым лоскутчатым одеялом, рядом стоял умывальник, с вделанным в дощатый белый крашеный стол тазом, по краю стол был обит белым коленкором, на краю около таза лежал обмылок розового мыла, на гвозде висело чистое полотенце с расшитыми концами. Около умывальника перед окном письменный стол, на нем плохонькая, вся залитая чернилами чернильница, несколько ручек с грязными перьями, карандаш, две бумажные коробки, полные отдельно нарванных листочков бумаги, масса записок разных почерков. На самой середине стола будильник и около него большие карманные золотые часы с госуд<арственным> гербом на крышке. У стола два кресла. Наискось от окна у противоположной стены женский туалет с зеркалом, совершенно пустой. В углу не было иконы, но на окне большая фотография алтаря Исаакиевского собора, и на ней связка разноцветных лент».
Прервем здесь повествование Жуковской. Бросается в глаза, что в обстановке квартиры Распутина, как и в его одеянии, роскошь соседствовала с простотой, и все находилось в состоянии беспорядка. Вероятно, сказывалось как отсутствие у Распутина хозяйки, так и его образ жизни, когда он часто ночевал не в квартире, а у друзей и подруг. Главное же, Григорию Ефимовичу, как кажется, был безразличен внешний вид своего жилища. Все внимание посетителей должно было быть сосредоточено не на обстановке, а на хозяине квартиры. Костюм же Распутин сохранял крестьянский, хотя и парадный и сшитый из дорогих тканей.
Жуковская вспоминала: «Придвинув кресло, он сел напротив, поставив мои ноги себе меж колен и, наклонясь, спросил: «Что скажешь хорошего?» – «В жизни хорошего мало», – сказала я. Он засмеялся, и я увидала его белые хлебные зубы, крепкие, точно звериные. «Это ты-то говоришь! – и, погладив меня по лицу, он прибавил: – Слышь, што я тебе скажу? знашь стих церковный: от юности моея мнози борют мя страсти, но сам мя заступи и спаси, Спасе мой, знашь?» Говоря «знашь?», он быстро щурил глаза и бегло взглядывал острым хищным взглядом, мгновенно гаснувшим. «Знаю», – ответила я, недоумевая и не понимая, к чему он это сказал. «Ты постой, постой, – торопливо остановил он меня. – Я тебе все как есть докажу. Понимашь? До тридцати годов грешить можно, а там надо к Богу оборотиться, а как научишься мысли к Богу отдавать, опять можно им грешить (он сделал непристойный жест), только грех-то тогда будет особый – но сам мя заступи и спаси, Спасе мой, понимашь? Все можно, ты не верь попам, они глупы, всей тайны не знают, я тебе всю правду докажу. Грех на то и дан, штоб раскаяться, а покаяние – душе радость, телу сила, понимашь? Знашь што, поговей на первой неделе, што придет?» – «Зачем?» – спросила я. Он всполошился и близко наклонился ко мне. «Тута спрашивать неча, – забормотал он, – хошь верь тому, што я говорю, тогда слушать должна, а я тебе все скажу, всю правду докажу, ходи только ко мне почаще. Ах ты моя дусенька, пчелка ты медова. Полюби меня. Перво дело в жизни любовь, понимашь? От свово, да любимого, все примешь, всяко слово стерпишь, а коли чужой – то стану я тебе што хошь говорить, в одно ухо впустишь, а друго выпустишь. Посиди маненько, а я письмо напишу, пратецю просят»».
Тут следует подчеркнуть, что свою теорию: «Не согрешишь – не покаешься» Распутин проповедовал только своим поклонникам и в особенности поклонницам, но никогда не упоминал в письмах или разговорах с царской семьей. Поэтому у царя и царицы сохранялся светлый образ безгрешного, мудрого и святого «старца», бессребреника, равнодушного ко всем плотским радостям. А речь Распутина, точно зафиксированная писательницей, выдает человека, практически не читавшего книг или газет. Ему книги обычно читали поклонницы. Речь же «старца» осталась простонародной с сибирскими диалектными особенностями.
Опять обратимся к воспоминаниям Жуковской: «Подойдя к столу, он взял перо и стал писать, скрипя и громко шепча каждое слово, перо вихлялось в его руке как привязанное. Буквы, крупные, кривые, он точно нарочно прилеплял к бумаге. Отрываясь от писания, подбегал и целовал меня. Я сказала наконец: «Ну долго же им придется ждать вашего письма». Р. махнул досадливо рукой: «Ох, дусенька, больно уж не люблю писаний этих, то ли дело слово живо, а то гляди, што – чиста сажа, вот только и написал», – он протянул мне записку. Там стояло нелепыми каракулями выведенное: «Милой дорогой ни аткажиистелаи празьбу можише иму дать да Григорий». – «А что же вы не пишете кому?» – спросила я. Р. как-то растерянно улыбнулся: «А нешто я всех упомню, чай, сами знают, какому министру несть, а для меня все одно: милай, дорогой, – я всем так пишу. Сиди тута, сичас отдам», – и он убежал (такие безадресные записки Распутина превратились в своеобразную валюту и стоили дорого. Окружение Распутина во главе с Ароном Симановичем наладило бойкую торговлю этими записками. Наивные просители платили немалые деньги за бумажки, которые на самом деле в большинстве министерств и ведомств не стоили ничего, поскольку не принимались во внимание. – А.В.).
Вернулся Р. скоро и опять уселся против меня, сжав мои колени. Глаза его потемнели, и в них загорелся яркий блеск, наклонившись ко мне, он шептал поспешно: «Теперь не пушу тебя, раз пришла, должна теперь приходить. А то я с тобой ничего не поделаю, понимашь? Запиши-ка мне телефон свой», – заключил он, подавая мне лоскут бумаги и карандаш. Пока я писала, он, наклонясь, дышал в ухо, и едва я дописала последнюю цифру, как он спросил быстро: «Ну што же ты хотела о жизни со мною поговорить?» – «Скажите, знаете вы, в чем грех и где правда?» – спросила я. Р. посмотрел на меня с любопытством: «А ты знашь?» – «Откуда же мне знать?» – вопросом же ответила я. Р. усмехнулся какой-то непонятной, неизвестно к чему относившейся улыбкой. «Ты, верно, книг больно много читаешь, а толк-то не всегда в книгах этих есть, другие только мутят и с ума сводят. Есть у меня одна така на твой образец, может, знаешь, в<еликую> кн<ягиню> Милицу Николаевну. Всю-то книжну мудрость она прошла, а того, што искала, не нашла. Много мы с ней говорили, Умница она, а только покою ей не хватат. Перво в жизни любовь, а потом покой. А коли так ту безудержу жить, не получишь ты покоя. Вот она тоже о грехе спрашиват. А грех понимать надо. Вот попы, они ни… в грехе не понимают. А грех само в жизни главное». – «Почему главное?» – переспросила я, недоумевая. Р. прищурился: «Хошь знать, так грех только тому, кто его ищет, а если скрозь него итти и мысли у Бога держать, нет тебе ни в чем греха, понимашь? А без греха жизни нет, потому покаяния нет, а покаяния нет – радости нет. Хошь я тебе грех покажу? Поговей вот на первой неделе, что придет, и приходи ко мне после причастия, когда рай-то у тебя в душе будет. Вот я грех-то тебе и покажу. На ногах не устоишь!» Раскрасневшееся лицо Р. с узкими, то выглядывающими, то прячущимися глазами надвинулось на меня, подмигивая и подплясывая, как колдун лесной сказки, он шептал сладострастно расширившимся ртом: «Хошь покажу?»
Кто-то страшный, беспощадный глядел на меня из глубины этих почти совсем скрывшихся зрачков. А потом вдруг глаза раскрылись, морщины расправились, и, взглянув на меня ласковым взглядом странников, он тихо спросил: «Ты што так на меня глядишь, пчелка?» – и, наклонившись, поцеловал холодным монашеским ликованьем.
В полном недоумении глядела я на него: ведь не во сне же я видела это темное, горящее лицо, с крадущимся страшным взглядом и слышала злорадный шепот: «Хошь покажу?» А сейчас передо мной сидит простой мудрый мужичок с залегшими крупными складками на красновато загорелой коже, и его светлые выгоревшие глаза пытливо смотрели на меня, только где-то в далекой глубине этих небольших глаз мелькал тот беспутный и заманивал и ждал… Я встала: «Мне пора идти». Р. стал удерживать. «Ну што с тобою делать, – сказал он наконец, тоже вставая и крепко обнимая. – Только, смотри, скорее приходи. Придешь, што ли? – настаивал он, провожая меня в переднюю. – А как скушно станет, так телефоном звони, я сичась и подойду. Я всегда дома, разве што только Аннушка увезет в Царско. Когда придешь, дусенька. Хошь завтра вечером приходи в половине десятого, придешь?» – «Приду»…
У меня явилась мысль убить разом двух зайцев: сделать удовольствие А.С. Пругавину, дав ему возможность понаблюдать за Р. во время этого свидания, и обмануть сладострастные надежды Р. Я позвонила Пругавину, он, конечно, с радостью согласился сопровождать меня, и вечером мы поехали на Английский. На наш звонок дверь открыл сам Р. Заметив, что я не одна, он нахмурился, но я сделала вид, что не замечаю его неудовольствия. «А вот мой дядя! – сказала я весело. – Он очень хотел с вами познакомиться». Не отвечая, Р. сумрачно помогал мне раздеться и, снимая шубку, спросил шепотом: «Ты чего же это не одна пришла?» В полуоткрытую дверь столовой был виден накрытый стол, на нем, посреди двух больших ваз с фруктами, три неоткупоренные бутылки вина, обернутые тонкой розовой бумагой. Пока Пругавин раздевался, Р. поспешно вошел в столовую, взял бутылки и унес их в спальную. Мы вошли в столовую. Здесь вечером все казалось приветливее, ярко горел свет, на всех окнах цветы. Вошел Р. и хмуро спросил Пругавина: «Так ты ей дядя?» Пругавин подтвердил. «Ну што же, давай поцелуемся». Облобызавшись трижды, он усадил нас к столу и сел сам. Указывая на меня, Р. сказал, разливая чай: «Вот мы с ней вчера все спорили. Я ее убедить хочу, а она все не идет. Ну што, уверилась, што ли?» – спросил он меня. «В чем?» – удивилась я. Р. погладил меня по лицу. «Ах, душка, я все тебе докажу. Ну а как насчет того, штоб поговеть?» – неожиданно закончил он. Я не ответила ничего. Р. наклонился совсем близко: «Слышь, без раскаяния душу свою не найдешь. Ты меня только слушай. С жизни пример возьми: ежели ты кого усердно просишь, наверно тебе всяк сделат». – «Смотря кого просить, – сказала я, – все, кто имеет большую власть, только раздражаются на излишние просьбы, вот, я думаю, царь не любит, когда его просят долго, если он хочет исполнить, то и без больших просьб сделает». Р., прищурясь, посмотрел на меня: «Ты это почему царя вспомнила? он очень добрый, царь-то, я его вот ничуть не робею! Его што ни попрошу, все сделат». – «Вы ему хорошо делаете, и он вам», – медленно сказал Пругавин, как-то странно взглянув на Р. Р., привскочив, замахал руками: «Вот видать, што ты ничего не знашь: это я-то ничего не сделал плохого царю? да, думаться, во всей Рассеи нет никого, кто бы ему столько зла сделал, как я, а он меня все любит». Он внезапно замолчал и подозрительно вгляделся в Пругавина: «Ты не думай о том, што я сказал, – и он хитро усмехнулся, – все одно тебе не понять, в чем дело тута. А только помни, покеда я жив, то и они живы, а коли меня порешат, ну тогда узнашь, что будет, увидишь», – загадочно прибавил он. Мы все молчали, стало невольно как-то жутко. Словно сибирский колдун приподнял завесу темного будущего, и пахнуло оттуда чем-то неизбежным, как сознанная смерть. Я встала и прошла к окну, на нем стоял богатый складень – Александр Невский, Борис и Глеб, около, на маленьком столике, роскошная корзина гиацинтов. Р. тоже встал и пошел за мной. «Все шлют мне, – сказал он и, указав на большую корзину полуувядших ландышей, прибавил как-то вскользь: – Вот это царица прислала». Я невольно подумала, как равнодушно он относится к своему необычайному положению. Самомнения выскочки у него нет совсем. И, словно отвечая на мои мысли, Р. сказал: «Ах, пчелка, чем гордиться-то, все одно, все прах и тлен – помирать-то все одинаково будем, што царь, што ты, што я. Одна радость воля. На озерцы бы теперь на наши, на сибирски, в леса бы наши. Ух! высоки леса! Вот она где правда-то! вот она тайна. Ни греха не увидишь, ни страху нет – одна великая сила вольная. Вон она где!» Р. воодушевился, глаза его загорелись нестерпимым огнем, он точно вырос, и голос его окреп и звучал какой-то вдохновенной проповедью. Пругавин глядел на него не отрываясь, и я видела, как мучительно не хватает ему его письменного стола, карандаша и листочка бумаги, чтобы тут же записать слышанное. «Знашь што, выпьем вина!» – вдруг совершенно неожиданно, как он это делает всегда, закончил Р. И, быстро выбежав, вернулся, неся бутылку портвейну. «А старик твой пьет?» – спрашивал он, весело распоряжаясь, откупоривая вино, наливая в стаканы и пододвигая мне торт. Но Пругавин отказался, и Р. опять налил ему чая. Выпив стакан, Р. налил другой и, достав засунутые под поднос несколько конвертов, протянул их мне. «На-ка, прочитай-ка, што пишут». Я прочитала: все три оказались прошения, очень коряво написанные. Я попросила за одного – писаря земской управы, уволенного по наговору. «Ладно, поможем, – согласился Р. – Это к какому же министеру пратецю написать, душка? – деловито осведомился он, беря карандаш и листок бумаги, – надо быть, к Маклакову, он ведь по губернаторам, а земство-то, оно у губернатора. Ну давай писать. Эх, горе человеку неграмотному. И коли только время тако будет, штоб у русского мужика водки не было, а грамота была». Криво, крупно Р. написал обычное: «Милай, дорогой, нагавору веры нету писаренка варатитити рибяты плачат грех да Григорий». «Много несправедливости в жизни!» – заметил Пруг. «Зато на том свету хорошо будет, – живо откликнулся Р. – Ах, велика радость поношения». – «А там адом пугают, – сказала я. – А только я в ад не верю, неправда все это!»
Р. наклонился ко мне и до боли сжал мою руку. «Это в ад-то не веришь, – спросил он шепотом. – А хошь, я тебе его покажу, ад-то?» – «Ну как вы его покажете?» – сказала я с сомнением. Выпустив мою руку, он пристально, не мигая, смотрел мне в глаза. «Не веришь? ну погодь, поверишь, я коли тяжко захочу – много могу, приходи попозже, как ни то, хошь завтра. А он у тебя старик правильный, – неожиданно обнимая меня, заключил Р., – вот я тебя при нем ласкаю, а он ничего. А я всегда так, не могу я без ласки, потому душа через тело познается, понимашь? Вот погодь, може и ты поверишь, случится с тобою чудо, ты и поверишь. В чудеса-то веришь?» – «А разве жизнь, Гр. Еф., не чудо?» – вставил неожиданно Пруг. Р. весело засмеялся: «И правда, што чудо! На самом деле, кто я таков, штоб мне с царем из одной миски хлебать? мужик, как есть серый, села Покровского, ходил без сапог! а теперь вона гляди! Приходи ко мне завтра, – обратился он ко мне, – хошь? Всяких у меня увидишь. А еще одну увидишь, ленточну бешену. – Наклонившись, он положил руку мне на колено. – Ну как, пчелка, будешь приходить? Ах ты моя ягодка!» В глазах его замелькали буйные, темные огоньки, а дыхание стало хрипло, все ближе наклоняясь, он сначала гладил, потом стал комкать грудь. Я встала: «Мне пора». Р. отпустил.
Когда мы вышли на улицу, Пругавин, крупно шагая, заговорил возмущенно: он находил, что Р. преступный тип, ловкий шарлатан, научившийся своему искусству у какого-нибудь сибирского шамана. Что в нем есть колоссальная темная сила, и орудует он ею чрезвычайно ловко. Относительно женщин Пругавин думал, что дикое сладострастие Р. играет здесь решающую роль. Мы подходили к моему дому. Пругавин остановился. «А вы помните его загадочные слова? о царе? – спросил он медленно. – Вы запомните их! Что-то говорит мне, что в них разгадка этого дикого явления. Да, я думаю, Р. сыграет решающую роль в судьбе России и династии».
Мемуары Жуковской не оставляют сомнений насчет того, что чисто духовным общением со своими поклонницами Григорий Ефимович отнюдь не ограничивался. Слухи о его разврате были широко распространены в народе. А зная о близости Распутина к царской семье, крестьяне наивно полагали, что с царицей он поступает точно так же, как и со своими поклонницами, т. е. банально является ее полюбовником. Поэтому позднее, когда после начала Первой мировой войны Николай II возложил на себя орден Св. Георгия 4-й степени (на который, кстати, не имел никакого права, поскольку никаких военных подвигов не совершал), среди солдат русской армии широко распространилась поговорка: «Царь – с Георгием, царица – с Григорием». На самом деле никакой любовной связи у Распутина с Александрой Федоровной не было, царица царю никогда не изменяла, но убедить в этом толпу было уже невозможно.
В следующую встречу Распутин был в голубой нарядной расшитой шелками рубашке, плисовых штанах и лакированных сапогах. На этот раз Жуковская участвовала в «радении». Она так его описывает: «Она мне больно полюбилась», – и, усадив меня в пустое кресло на краю стола, сел рядом на хозяйском месте. Поклонившись и несколько смущенная необычайной обстановкой, я украдкой осматривала собравшихся. Всех дам было около 10, и на самом отдаленном конце стола молодой человек в жакете, нахмуренный и, видимо, чем-то озабоченный. Рядом с ним, откинувшись на спинку кресла, сидела очень молоденькая беременная дама в распускной кофточке. Ее большие голубые глаза нежно смотрели на Р. Это были муж и жена Пистелькорс, как я узнала потом, встречаясь с ними, но в следующие годы знакомства я Пистелькорса самого никогда больше не видала у Р., а только Сану. Рядом с Саной сидела Люб. Вал. Головина, ее бледное увядшее лицо очень мне понравилось, – она вела себя как хозяйка: всех угощала и поддерживала общий разговор. Около нее сидела немолодая, но очень красивая генеральша Ливен, за ней полная, обрюзгшая Шаповальникова – владелица одной из частных гимназий, давнишний друг Р., так же часто посещавшая его, как Головины.
«Аннушку знашь?» – тихонько шепнул мне Р., подмигнув на соседку Шаповальниковой. «Аннушка» – так Р. звал Вырубову, – я посмотрела на нее с любопытством: высокая полная блондинка, одетая как-то слишком просто и даже безвкусно, лицо некрасивое с ярко-малиновым чувственным ртом и неестественно блестевшими большими голубыми глазами. Лицо ее постоянно менялось – оно было какое-то ускользающее, двойственное, обманное, тайное сладострастие и какое-то ненасытное беспокойство сменялось в нем с почти аскетической суровостью. Такого лица, как ее, больше в жизни я не видала и должна сказать, что оно производило неизгладимое впечатление.
Сидевшая рядом с нею Муня Головина больше других поглядывала на меня своими кроткими, мигающими, бледно-голубыми глазами. Я почему-то сразу решила, что это она, и, когда Р. позвал «Мунька», была довольна, что не ошиблась. В светло-сером шелковом платье, белой шапочке с фиалками казалась она такой маленькой и трогательной. В каждом взгляде и в каждом слове проглядывала беспредельная преданность и готовность полного подчинения.
Поглядев на соседку Муни, я несколько секунд не могла отвести взгляда от этого лица – смуглое, почти желтоватое, с большими продолговатыми черными глазами, усталыми и гордыми, – оно казалось неживым, как лицо старинного портрета, но иногда оно вдруг все вспыхивало, и в глазах мелькала тоска неразрешимого вопроса. Она была как-то неестественно бледна, и тем ярче выделялись на этом лице тонкие губы красного рта. Одетая в лиловый шелк и маленькую шапочку из черно-синих крылышек, она сидела спокойная и безучастная, глубоко засунув руки в горностаевую муфту. Я не спросила, кто она, и больше у Р. я ее не встречала, но узнала ее по портретам и думаю, что это была в<еликая> к<нягиня> Милица Никол., та самая, о которой Р. в первое свидание со мной говорил: «Есть у меня тут одна княгиня в<еликая>. Милица, може знашь? она вот тоже всю книжну премудрость произошла, а спокою не нашла». Да, человеку с таким лицом не грезилось даже мечтать о покое.
Остальные дамы были незначительны и все как-то на одно лицо, и на них я взглянула мельком.
На углу стола кипел огромный, ведерный, ярко начищенный самовар, и стол весь был буквально завален разной снедью, но сервировка была очень странная: рядом с роскошными тортами и великолепными хрустальными вазами с фруктами лежала прямо на скатерти грудка мятных пряников и связки грубых больших баранок, варенье стояло в замазанных банках, рядом с блюдом роскошной заливной осетрины – ломти черного хлеба и огурцы на серой пупырчатой тарелке. Перед Р. на глубокой тарелке лежало десятка два вареных яиц и стояла бутылка кагору, около нее три чайных стакана. «Ну, пейте чай, пейте», – сказал Р., придвигая тарелку с яйцами. Немедленно все руки потянулись к нему, глаза блеснули: «Отец, яичко!» Особенно болезненно выразилось нетерпение в глазах беременной Саны Пист. Я взглянула на нее с недоумением: очень уже все это было дико! Наклонившись, Р. набрал целую горсть яиц и стал оделять каждую, кладя по яйцу в протянутую ладонь. Раздав всем, он повернулся ко мне: «Хошь яичко?» Но я отказалась, и сейчас же глаза всех с удивлением посмотрели на меня. Вырубова встала и, подойдя к Р., подала ему на ломте хлеба два соленых огурца. Перекрестясь, Р. принялся за еду, откусывая попеременно то хлеба, то огурца. Ел он всегда руками, даже рыбу, и, только слегка обтерев свои сальные пальцы, гладил между едой соседок и при этом говорил «поучения». «Вот, – сказал Р., прожевывая огурец и кладя жирную ладонь на живот своей соседки справа, молодой барышни в красной кофточке, – вчера пришла она ко мне, – он кивнул на меня. – О вере мы с ней говорили, и никак убедить я ее не мог. Она, вишь, в церкву не ходит, а я ее причащаться посылал, не идет така супротивна – я сам попов-то не очень хвалю, много в них есть неправды, ну а без церкви не проживешь: она до всего доспеват, знашь?» В разговор вступила старая Головина. «Хорошо, что вас привело к Гр. Еф., – сказала она, ласково на меня глядя, – вот походите с недельку к нему, и вам вся жизнь сразу станет яснее». – «Ну, ну, не торопись больно, – отозвался Р., – с ею не мене трех лет провозишься. А я рад, што она пришла, вот это так и знай, коли от кого на сердце сладость, значит, тот человек хорош, а от кого – скука делатся, ну, значит, подлюка, понимашь?» – и он приблизил ко мне лицо с прищуренными глазами. «Только вот правильно жить надоть, – заключил он. – Любить надоть, прощать да в церкву ходить!» – «Уж научит церковь прощению, – сказала я. – Анафему вот когда провозглашают, это в особенности хорошо прощение». – «Меня тоже всегда анафема смущает, Гр. Еф., – сказала Люб. Валер. – К чему это она?» Р. медленно проглотил чай и нехотя отозвался: «Ну ее, анахтиему эту, мы другого раза оставим, ну ее!»
В комнату вошла та самая высокая девочка в гимназическом платье, которую я видела в приемной в первый приход. Руки всех протянулись ей навстречу: «Мара, Марочка!» Очень было любопытно посмотреть, как все эти княгини и графини целовали дочь Распутина, одна даже, вероятно, обознавшись, поцеловала ее руки – потом ее усадили на диване около старой Головиной.
«Вот солнышко-то как нынче светит радостно, – сказал Р., обращаясь ко мне, – это оно для тебя светит, потому ты на добро пришла. Знашь, так всегда бывает, кому вера-то есть, вот солнце тоже, когда глядит на дома-то, все люди особыми будто стали, а по делу-то своею верою глядишь, оно и выходит солнечно. Ходи в церкву», – неожиданно закончил он свое туманное «поучение», которому все внимали с благоговением. «Вот тоже Ольга (Ольга Владимировна Лохтина. – А.В.), – заговорил Р., прожевав баранку. – Была баба умна, в бога верила, в церкву ходила, и вдруг словно што ее, подлюку, ужалило, своротила в сторону и вместе с отступником Серьгой Трухановым, знашь, такой монах был в Царицыне, бешеный, Иллиодор! – оба на церкву наплевали, он вовсе из Рассеи сбежал, а она каку-то дуру ленточну из себя смастерила, да вот, погодь, сичас сама увидишь. Чует мое сердце, што явится она и не даст мне стакана чая толком допить». И точно в ответ на его слова в передней раздался сильный шум. Я повернулась к полуоткрытой двери, а на пороге ее уже колыхалось что-то невероятно яркое, широкое, развевающееся, косматое, нелепое и высоким звенящим голосом выпевало по-кликушечьи: «Хри-и-и-сто-с Во-о-о-скре-е-с!!!» – «Ну вот тебе Ольга, радуйся!» – хмуро сказал Р.
Мимо меня пронеслось это ни на что раньше мною виданное не похожее и рухнуло между моим и Р. креслами. Отчетливо запомнила я белую козью ротонду, веером разостлавшуюся по полу, а потом какой-то мех на затылке – густой, желтый, волчий.
Поднявшись на полу, Лохтина протянула Р. шоколадный торт, выкрикнув немного более по-человечески: «Вот гляди при-и-нес-ла свер-ху белень-ко-е, внутри черненькое!» Р., сидевший с момента ее появления отвернувшись и насупившись, повернулся к ней, взял торт и, сунув его на край стола, сказал скороговоркой: «Хорошо, отстань, сатана!» Стремительно вскочив, Лохтина обняла сзади его голову и стала дико целовать его, выкликая захлебывающимся срывающимся голосом исступленные ласки, уловить слова было почти невозможно, и только иногда проскальзывало кое-что, напоминавшее человеческую речь. «Дорогусенько, сосудик благостный, бородусенька, безценьице, мученьице, бриллиантики, алмазик мой, божестьице мое, боженочек мой, любосточек аленький, сокровище мое, радостичек мой, блаженнинький мой, святусик!!!» Отчаянно отбиваясь, Р. кричал, полузадушенный: «Отста-ань! сатана! отста-а-нь, бес, сво-о-лочь, дьявол!! тебе говорю, сука, стерьва! отста-ань!!»
Наконец, оторвав ее руки от своей шеи, он отбросил ее со всего размаху в угол и, весь красный, взъерошенный, задыхаясь от злости, крикнул: «Всегда до греха доведешь, сила окаянная! паскуда!»
Тяжело дыша, Лохтина добралась до кушетки, около которой упала и, помахав руками, окутанными цветными вуалями, звонко выкрикнула: «А все-е же ты мо-ой!! и я к те-бе прило-жи-и-лась!! И я-а к тебе при-и-ло-жи-ла-сь. Бо-ог ты мо-ой! Кто-о бы не сто-о-ял ме-е-жду на-а-ми, а я к тебе при-и-ло-жусь!! И я зна-а-ю. Ты ме-е-ня лю-и-бишь!» – «Ненавижу я тебя, сволочь! – быстро и решительно возразил Р. – Вот перед всеми говорю: ненавижу я тебя, не только что люблю – бес в тебе. Убил бы я тебя, всю морду избил!» – «А я счаст-ли-и-ва! счаст-ли-и-ва-и все же ты меня-лю-и-бишь! – запела Лохтина, подпрыгивая на одном месте и трепеща цветными тряпками и лентами. – И я к те-е-бе опять при-и-ло-жусь!» Мгновенно подбежав к Р., она обхватила его голову и с теми же дикими сладострастными криками принялась целовать его, неистово крича и выкликая. «А ты дьявол!» – в бешенстве завопил Р. и ударил ее так, что она отлетела к стене, но сейчас же, вскочив на ноги, Лохтина опять закричала исступленно: «Ну, бей, бей! бей!!» Все выше, выше поднимался голос, и такое блаженство было в нем и в этих протянутых худых руках, что невольно становилось как-то жутко: а вдруг все это уже перестало быть действительностью, потому что в здравом уме и твердой памяти нельзя присутствовать на подобном бедламе, зная, что это не сумасшедший дом, но тогда что же это такое?
Наклоняя голову, Лохтина старалась поцеловать то место на груди, куда ее ударил Р., и, видя, что это невозможно, подскакивала и рычала, с отчаянием целуя воздух громкими жадными поцелуями, била себя ладонями по груди и целовала эти ладони, извиваясь в сладострастном экстазе. Она напоминала какую-то страшную жрицу, беспощадную в своем гневе и обожании.
Понемногу ее возбуждение стало стихать. Отойдя к кушетке, она легла на нее и закрылась вуалями. Я внимательно смотрела на нее: наряд ее был невероятен – вся она была обвешана плиссированными юбками всевозможных цветов, думаю, их было не меньше десяти, мне пришло в голову, как по-дурацки должен себя чувствовать человек, если только он вправду не сошел еще с ума, обвешиваясь всем этим костюмом, и я чуть не расхохоталась. Юбки эти от ее быстрых нервных движений кружились и развевались вокруг нее, как гигантские крылья, разлетались вуали (их было столько же, сколько юбок) по обеим сторонам головы, на которой была надета волчья собирская шапка Р. (как я потом узнала от Муни), с прикрепленными к ней пучками разноцветных лент. Поверх надетой на Лохт. красной русской рубашки Р. висели на ремнях мешочки, наполненные разным хламом и остатками еды Р.: половинками обкусанных огурцов, яблок, баранок, ломтей хлеба, костями рыб, кусками сахара, старыми пуговицами, обрывками лоскутов, записочками. На ремнях же висело несколько пар его старых рукавиц. На шее Лохтиной, словно цепи, свисали разноцветные ряды четок, гремевших при каждом ее движении. На руках ее были неуклюжие мужские перчатки, которые она потом скинула. Ноги были обуты в старые огромные сапоги, вероятно, те самые, в которых он «тридцать лет искал Бога по земле». Лицо ее трудно было разглядеть под двойным венчиком вроде тех, которые кладут на покойников, и сквозь вуали виден был только скорбный изящный рот, обезображенный несколькими выбитыми зубами, наверно, самим же Р.
«Бо-ог! бо-ог! си-ила! твоя!» – нарушая общее тягостное молчание, внезапно выкрикнула Лох. Р., опять было принявшийся за чай, резко повернулся к ней и погрозил ей кулаком: «Вот, как перед Истинным, доспеешь ты окаянная, продолблю я твою голову, кобыла бешена! Сгинула бы с глаз долой, опостылела, сука?!» – «За что вы ее так поносите?» – спросила я возмущенно. Все сидевшие быстро повернулись ко мне, а Р., мгновенно изменив свое свирепое лицо на ласковое, погладил меня по плечам. «А ты сама подумай, пчелка, как же мне ее не ругать, – сказал он примирительно, – какого мне все это терпеть, бесы тому и рады, што она церкву бросила и Муньку за собою тянет?» – «А вы только что говорили, надо прощать!» – заметила я. «Слы-ы-шу умные речи! – запела Лохт. Откинув вуаль, она пристально вгляделась в меня темно-серыми, все еще прекрасными глазами. – Это кто же такая! видно, новенькая. Ну, сюда, сюда и руку целуй, руку!!» – «Замолчишь ли ты, сатана ленточный!» – крикнул Р. Дамы все по-прежнему молчали, только дышать они начали часто, нервно поводили плечами, лица покраснели, и глаза застилались. «Не замол-чу-у! – не унималась Лох. – Я все дни кри-чу-у! об одном, а вы глу-ухи, вы-сле-е-пы!!» – «Я не понимаю, зачем вы раздражаете Гр. Еф.? – сказала неожиданно Люб. Вал., обращаясь к Лохт. – Разве вы не видите, что ему это неприятно?» Вырубова встала, подошла к Лох., стала перед ней на колени и поцеловала ей руку, потом вернулась на свое место. «Догадалась наконец! – очень спокойно сказала Лох. и сейчас же опять закричала, выкликая; точно так же внезапно стихнув, она наклонила голову и, раздвинув вуали, принялась вглядываться в сидящих. – Что-то я не вижу своей послушницы? Ну живо, живо! на колени, и ручку, ручку!!» Муня встала и, став на колени перед Лох., поцеловала ее руку. «Погоди, подлюка! Найду я на тебя кнута!» – крикнул Р. «Бо-ог пра-авду любит», – завопила Лохт. «Не в тебе ли она, сила нечистая?» – огрызнулся Р. Муня вернулась к столу. «Смотри, дура, – погрозил ей Р., – станешь постылой!» Люб. Вал. спросила сдержанно, но вся покраснев: «Гр. Еф., это ужасно – как вы Марусю браните?» – «А что она меня в грех вводит, – отозвался Р., – руки у Ольги целует – сколько раз говорил ей: не смей Ольге ничего давать!» – «Что же мне голодной теперь оставаться? – покорно спросила Лохт. – Сегодня опять не обедала и вчера ничего не ела, у меня денег нет. Последние сегодня шоферу отдала. Он меня шибко, хорошо вез! Я опоздать боялась. Я ему говорю: направо, налево, туда, сюда, а он поворачивает, и вот я здесь, и ничего у меня нет! Сегодня прощеное воскресенье, прислуга будет прощение просить, на чай надо давать, а у меня нет! А я голодна, есть хочется», – как-то по-детски беспомощно протянула она последние слова. «Так тебе и надо, стерва!» – спокойно сказал Р.»
В этом и множестве других описаний «старца» хорошо проявляется его отношение к женщинам. Оно вполне традиционно для русских крестьян начала XX века. Женщина – это некое приложение к печке. Ее можно было, как безответную скотинку, бить и унижать по любому поводу и без всякого повода, а она не смела ответить. Недаром именно в русских деревнях родилась поговорка: «Бьет, значит любит». Григорий Ефимович же стремился стиль отношений, привычных среди крестьян, перенести на свое общение с «барынями», внушая им, что «уничижение паче гордости» и что, унизившись, спасешься. И экзальтированные аристократки с мазохистской страстью сносили побои от своего кумира.
Жуковская продолжает: «Дуня внесла огромную миску дымящейся ухи и поставила на столик у двери. Муня встала, налила тарелку и отнесла ее Лохт. «Мунька! – сердито прикрикнул Р., – тебе говорю, не смей служить Ольге, ну ее!» (он прибавил краткое, но выразительное словечко). Не слушая его, Муня поставила уху на круглый столик около кушетки. «Это зачем тут? – указала Лохт. на корзину гиацинтов на окне. – Здесь все мое раньше было, чашка моя тут стояла, все подъели, все выкинули, подлянки!» Муня молча взяла тяжелую корзину, сняла ее с окна и с трудом, напрягая свои худенькие плечи, поставила ее в угол на пол. Р. обернулся. «Ну чего мне еще ждать?! – воскликнул он. – Коли эта сука проклята Муньку у меня отбирает. Хушь бы кто ее, гадюку, из городу убрал, в ноги бы тому поклонился!» Люб. Вал. взволнованно сказала Муне: «Маруся, ну что ты делаешь, зачем сердить Гр. Еф.». – «Ну, мама, мамочка, не надо, не говори так», – шепнула Муня. «Разве ты не можешь сделать все, что захочешь? – немедленно стала выкликать Лохт, приходя в исступление. – Бери бу-ма-гу, пи-и-ши, пи-и-ши! пусть возь-му-т и я по-оле-чу за те-бя-в кан-далы в це-е-пи-в-тюрь-му-ты мо-ой!! ты меня лю-ю-би-ишь! Ну пи-ши!» – «А потом скажут, что я тебя выгнал, и ты от меня с ума сошла – не хочу этого!» – сумрачно сказал Р.
Шаповальникова встала и, пройдя мимо Лохтиной, стала разливать уху по тарелкам. Лохт. яростно вскинулась на своей кушетке: «Сам бей! бей! плюй! на меня, но запрети им портить мне мою дорожку. А теперь я должна к тебе при-ло-житься!» Она вскочила. «Посмей только, сука!» – становясь в оборонительную позу, пригрозил Р. Она стала заходить слева. «Ой, Ольга, не доводи до греха!» – сжимая кулаки, урчал Р. Но ловким, неожиданным движением, забежав справа, она обхватила его голову, со стоном приникнув к ней. Отцепив ее руки и совсем уже по-звериному рыча, Р. отшвырнул ее так, что она с размаху упала на кушетку, застонавшую под ней. Но, сейчас же выпрямясь, Лохт. с блаженством стала целовать концы пальцев, посылая Р. воздушные поцелуи. «Зачем вы нарочно сердите Гр. Еф.?» – опять сказала Люб. Вал. Лохт. выпрямилась и ответила по-фр<анцузски>: «Почему вы не называете меня, обращаясь ко мне, милая Люб. Вал.?» Головина слегка смутилась и ответила на том же языке: «Очень извиняюсь, я совершенно не имела в виду обидеть вас, милая Ольга Владим.!» – «Пожалуйста, не беспокойтесь», – кротко прервала ее Лохт., но тут же опять закричала петухом и стала твердить свои бессмысленные ласки ходившему по комнате Р. Остановившись около меня, Р. сказал: «Ну спроси ее сама, почему она такую шутиху из себя строит, да еще говорит, што я ее на таку дурость благословил». – «А кто-о-же-кро-о-ме те-бя! – пронзительно крикнула Лохт. – Ты-бо-ог! мой! падите ниц!» – подпрыгивая и размахивая руками, дико кричала Лохт. «Вот, гляди на нее, – развел руками Р., – как же мне ее, бесовку, не проклинать. Ну да как другие меня тоже за Христа почитать начнут по ее-то примеру?» – «Не за Христа, а за бога! – закричала Лохт. – Ты бо-ог! мой Саваоф, бог живой!» – «А вы бы ее спросили, почему она вас за бога считает?» – сказала я. «Дусенька, – отчаянно махнул рукой Р., – да нешто я ей, дуре, не говорил? Сколько раз спрашивал – нешто бог с бабой спит? нешто у бога бабы родят, а она знай свое ладит – не хитри, все одно не скроешься, бог ты Саваоф!» – «Бог ты мой! живой! А все вы в содоме сидите!» – запела Лохт. «Ох, што ни то да я над ней, гадой, сделаю!» – и Р. приподнялся на кресле, но тут же протянулись женские руки: «Отец! успокойся!»
Зазвонил телеф<он>, Р. пошел говорить. Дуня собрала грязные тарелки и сказала Муне: «Мунька, снеси тарелки на кухню!» – «Что у вас за странная манера говорить, Дуня! – порывисто сказала старая Головина, – ведь можете же вы сказать: «Мария Евгеньевна, снесите тарелки». – «Не надо, мамочка, оставь», – тихо шепнула Муня.
«Ну, ничего, ну здоров, ну чай пью; гости у меня», – доносилось от телеф<она>. Я, точно проснувшись, огляделась вокруг и опять подумала: где я и что же все это такое? Лохт встала и направилась в спальню. Повернувшись от телеф<она>, Р. подмигнул Маре, чтобы она шла за ней, та быстрым кошачьим движением проползла за спинами сидевших на диване дам и крадучись двинулась за Лохт. Около двери спальни та внезапно остановилась и кинула ей: «Что, подсматривать за мной?» – так властно, что на миг заставила забыть и свой шутовской наряд и всю странную обстановку. Даже Р. смутился и ответил очень коротко: «Не за тобой, а за своими рубашками». – «Очень мне нужны новые посконки, – презрительно отозвалась Лохт. – Твою! твою! с тебя сниму, захочу сниму, а там я все должна освидетельствовать!» Она кинулась в спальню, Мара проскользнула за ней. Несколькими прыжками Р. проскочил в спальную, и сейчас же оттуда раздался неистовый шум, что-то падало, разбивалось, доносились удары, и все покрывалось отчаянными воплями Лохтиной. Хлопнула где-то дверь, по передней раздался тяжелый топот, и в столовую вбежала Лохт., растерзанная, с разорванными вуалями. В ту же минуту из спальной появился Р., красный, потный, мимо него вьюном прошмыгнула Мара. Нырнув за спины дам, она, отдуваясь, уселась между Головиной и Шаповальниковой. Увидев ее, Лохтина закричала, грозя ей обеими руками: «Дрянь! дрянь! гадина! Если бы ты любила отца, ты знала бы, что ему нужна не эта казенная дрянь, а бесценные, единственные часы, уника! с рубинами! с изумрудами, с яхонтами! Я их на Невском видела! И они будут у него! А эту гадость отдай! Отдай!!» Мара быстро переложила из одной руки в другую большие золотые часы Р. с государственным гербом на крышке и спрятала их под юбку. Несколько минут по комнате носился дикий смерч крика, проклятий и ругани. Голоса Р. и Лохт. сливались, покрывались один другим, слова обгоняли, подхватывались на лету, перебрасывались обратно, кружились в буйном кабацком плясе, оглушая и парализуя всякую мысль. Дамы сидели с виду спокойно, только лица их то бледнели, то краснели, нестерпимым возбуждением горели влажные глаза…
Лохт. уступила; пятясь от наступавшего на нее Р., она дошла до кушетки, повалилась на нее и затихла в полном изнеможении. Р. сел, отдуваясь, на свое место, и вытирая потное лицо рукавом своей нежно-голубой шелковой рубашки – она сразу пожелтела.
Люб. Вал. заговорила первая: «Как вам не совестно, Ольга Влад., – начала она слегка дрожащим голосом. – Когда вас нет, мы сидим спокойно и слушаем Гр. Еф., а как только вы являетесь, мы все начинаем дрожать – ссора, крик, за этими воплями мы и слов Гр. Еф. не слышим». – «А кто из вас делает что-нибудь ради него? – с негодованием воскликнула Лохт. – Кто любит его, как я, и душу отдаст за него?!» Муня принесла блюдо печеной рыбы и первой подала Лохт., та мгновенно затихла, взяла кусок и строго сказала Муне: «Знаешь, что виновата, Мунька, проси прощенья». Муня отнесла рыбу на стол, вернулась к Лохт., стала на колени и поцеловала ее руку, поклонившись ей в ноги. «Ах, Маруся, ну зачем ты это, Маруся», – растерянно пролепетала Люб. Вал. «Ну перестань, мамочка, не надо!» – тихо отозвалась Муня. Р. не сказал ничего, и все принялись за рыбу. Лохт. опять стала всматриваться в сидевших, точно высматривая кого-то, и вдруг с торжеством воскликнула: «Вот и причина ясна: вижу беленькая сидит ни гу-гу! А она сегодня под супружеской охраной!» Молодой человек сильно покраснел и заметил резко: «Попрошу вас оставить мою жену в покое». – «Замо-о-лчи, несчаст-ны-ый!» – грозно крикнула Лохт. Р. обернулся к ней: «Молчи уж, молчи, сука!» – «Они не смеют говорить перед тобой!» – вопила Лохт. «Да вы сами-то успокойтесь, Ольга Влад., и дайте нам послушать Гр. Еф.», – сказала Люб. Вал.
В это время по непонятной причине упал столик у стены со стоящей на нем миской с ухой, все вздрогнули, а Сана Пистел. вся затряслась. Мара побежала на кухню. Началось какое-то странное замешательство, пролившаяся уха желтым ручьем быстро разливалась по паркету. Лохт. встала, на кончиках пальцев с трудом шагая в неуклюжих сапогах, пробралась к Р. и кинулась его целовать с воплями: «А я к тебе приложилась!!» Потом отскочила раньше, чем он успел ее ударить, и, встав за креслом, на таком расстоянии, что до нее не доставал Р. кулак, стала просить его дать ей стакан с вином. С невыразимой силой в своем красивом звонком голосе она просила упорно: «Отец, дай, дай вина – винцо красненькое, причащуся я, слюнкой твоей причащуся, дай! дай! дай!» – «Не получишь ни..! – кратко и выразительно сказал Р. – Уезжала бы к свому сукину сыну Иллиодору. Вот разбери ты их, – продолжал он, обращаясь ко мне, – он, отступенек, от церкви отрекся и считает меня мошенником, плутом и блудником, а она под его отречением подписалася, а меня за бога Саваофа почитает!» – «А разве Иллиодорушка тебя не любит! – закричала Лохт., – любит! любит!» К Р. подошла Дуня и что-то шепнула ему, кивнув на спальню. Р. торопливо встал и прошел в переднюю. Как только он закрыл за собой дверь, Лохт. кинулась к столу, схватила недопитый Р. стакан кагора, затем, взойдя на кушетку, встала на нее, подняв руки к переднему углу. Несколько секунд стояла она так. В комнате была какая-то неприятная, напряженная тишина. Приблизив к губам стакан, Лохт медленно выпила вино и, упав навзничь на кушетку, лежала неподвижно. Громко вздохнула Люб. Вал. и, обращаясь к Муне, сказала едва не плача: «И зачем только ты меня сюда привезла сегодня, Маруся, я опять буду совсем больна! Если бы вы только знали, – вдруг обратилась она ко мне, – что здесь было вчера утром, меня едва лавровишневыми каплями отпоили, а сегодня я опять вся дрожу. Не могу я оставаться равнодушной, не могу!» – «Ну успокойся, мамочка, ну не надо!» – с тоской сказала Муня. «Зачем Ольга Влад. все это делает?» – спросила я Муню. Ее мигающие глаза смотрели куда-то далеко, и она ответила спокойно: «Ее надо понимать!» – «Ну нет! – возмущенно воскликнула Люб. Вал. – Я решительно отказываюсь это делать, – и, снова обращаясь ко мне, добавила спокойнее. – Уже четыре года и один месяц я знаю Гр. Еф. и люблю его безгранично, я и Ольгу Влад. люблю, но только не могу понять и одобрить ни ее поведения по отношению к нему, ни его к ней!»
«Если я за-мол-чу-у, то ка-а-мни возопиют!» – внезапно выкликнула Лохт. Встав с кушетки, она подкралась к двери спальной, откуда, сквозь щель, слышался хриплый говорок Р. и женский смешок. Наклонясь, Лохт вся приникла к двери, та заскрипела. «Нельзя, нельзя!» – сердито сказал Р., припирая ее изнутри. Лохт дико захохотала и, колотя кулаками по двери, закричала: «Набирай их себе! набирай! Хоть с целым миром спи! А все же ты мой, и я от тебя не уйду и не дам тебя никому!!» (Очень забавная сцена ревности, не правда ли? – А.В.)
За столом произошло движение – Сана Пист. встала и медленно пошла к Лохт., протянув вперед руки. Ее большие глаза горели в каком-то восторженном экстазе, а губы пересохшего рта шептали что-то. Но она не дошла до нее: встав за нею из-за стола, ее муж догнал ее на середине комнаты и, взяв под руку, увел ее, сопротивлявшуюся и упиравшуюся, в переднюю.
Разговор за столом смолк опять, и вокруг комнаты потянулось снова что-то молчаливое, клейкое. Дальше оставаться в этой атмосфере посторонним зрителем было невозможно: Сана Пист. только первая выразила то, что думали все – надо было или уходить, или тоже начать биться и кричать, ломая все, что попадется под руку. Вырубова встала первая и прошла в спальню, В<еликая> к<нягиня>, поднявшись вслед за ней, сделала знак сидевшей с ней рядом молоденькой девушке и направилась к передней, но навстречу ей кинулась Мара Расп., обняв ее за шею. Наклонясь к ней, В<еликая> к<нягиня> стала целовать Мару бесконечными поцелуями, потом, обняв за талию, увела с собой в переднюю.
Из спальни выскочил Р. Я встала, общим поклоном простилась с оставшимися и подошла к нему: «До свидания, Гр. Еф., я ухожу». – «Ну а когда же придешь, душка?» – торопливо спросил он, заглядывая в глаза. «Не знаю, – сказала я. – Позвоните мне как-нибудь». Меня прервал дикий хохот Лохтиной, корчась на кушетке, она выкликала: «Во-от до чего я до-о-жила! О-он-Бог Сава-оф будет зво-о-нить девчонке! по телефону!!»
Потом Жуковская, потрясенная «радением», долго уклонялась от повторного посещения Распутина. Но вот «за два дня до моего отъезда мне вечером позвонила Муня Головина и сказала, что Григ. Еф. уезжает в М<оскву> и хочет со мной проститься, я сказала, что буду сейчас, и поехала на Английский.
Открывшая мне дверь Дуня встретила ласково и помогла раздеться. Р. вышел поспешно из приемной и радостно воскликнул: «Ну вот ладно, што пришла, пчелка! – потом, обращаясь к Дуне, спросил. – А што там, слободно?» – «Слободно», – ответила она. Р. обнял меня и, целуя, увлек в коридор. «Куда вы меня ведете, Гр. Еф.?» – спросила я. В темноте я услышала, как Р. усмехнулся: «Не бось, не съем, пришли уж!» – он втолкнул меня в какую-то дверцу и, повернув выключатель, зажег свет – комната была почти пустая, только у стены у самой двери широкий кожаный диван и дальше два кресла. Усадив меня, он сел рядом: «Ну скажи теперя, пчелка, как живешь?» – «Домой собираюсь», – ответила я. Р. неодобрительно покачал головой: «Вот ты зря это все скачешь, бесам того и надо. Ты бы маненько спокой бы себе дала. Поживи при мне, я тебе всю жизнь докажу, всю тебе тайну открою!» «Какую тайну?» – спросила я. Р. заторопился: «Постой, постой, кака торопыга, да ты знашь ли, в чем жизнь-то? в ласке она, а только ласкать-то надо по-иному, не так, как эти ерники-то ваши, понимашь? Они ласкают для свово тела, а я вполовину и для духа, великая тут сила. И знашь, што я тебе скажу: со всеми я одинаково ласков, понимашь? Многому меня научила моя-то жизнь: ведь я, пчелка, тридцать лет бога на земле ищу. Вот захочешь тайну-то узнать, скажи, хочу, мол, и дашь мне, хорошо? и таку радость узнаешь! Кого я тяжко полюблю, тому все будет от меня, всяку крошку свою отдам, понимашь?» «А кого же вы тяжко любите? – спросила я. – Ольгу Влад.?» Он отрицательно мотнул головой: «Нет, Ольгу давно тяжко не любил, на… она дуру таку бешену из себя уделала и Муньку туда же тянет – нет – Ольга крест мой тяжелый. А вот из тех, кого у меня видала, я многих тяжко люблю, и тебя полюблю, коли дашь. А только надо, штоб и ты полюбила. Знашь, есть така путинка от земли и до неба, – он провел по моим коленям черту. – Коли я кого тяжко люблю, я ее, ту путинку, все в уме держу и знаю по ней, она идет али свихнулась, и тогды мне ровно ножом по душе пройдет. Потому я с нее грехи все снял, а она у меня идет чистенька, а коли свихнулась, то грех-то мой, а не ее, понимашь? И она идет покойна и знат, што я ее в душе держу». «А много их таких, кого вы тяжко любите?» – спросила я. Р. задумался, потом поднял голову, точно что-то соображая, и сказал наконец решительно: «Нет, пчелка, таких, кого тяжко люблю, немного при мне!» – «Ну, а остальные-то как же? чего они от вас ждут?» Он прищурился: «Да мало ли их тут ходит: каждая хочет, надо и ей. Только тут много таких, которы повсюду липнут и везде клянчат, ох и много их! А которы без делов, те сами по себе». – «Ну а им что вы даете?» – спросила я. Он внимательно на меня посмотрел: «Вот ты все тако спрашивашь, дусенька, чему ответу нету. Ну подумай сама: коли я скажу: я им и то, и то дать могу, а на деле выйдет ни… во мне нет. Тогда я и выйду обманщик и плут. Ты думашь, мало дело, ласка некуплена? Это, думашь, всем дается? Да друга какая за таку ласку што хошь сделат, понимашь? Душу всю свою отдаст, а я говорил тебе, што я со всеми всегда одинаково ласков, мало тебе этого? а коли хошь боле узнать, так я тебе тоже сказал: пойди поговей и приходи ко мне чистенька. Почему не причастилась да не пришла?» «Ну и что же было бы?» – спросила я. Он прищурился: «Взял бы я тебя, вот што! ух и хорошо чистеньку!» – он скрипнул зубами. «И что же бы я тогда узнала?» – поинтересовалась я. «Эх, душка, – досадливо крикнул Р., – много больно головой живешь, нешто словами все расскажешь? духом надо да сердцем жить, понимашь? Коли бы пустила в тело-то чистенько, так и рай бы и ад увидала! велика тут сила: ты мою ласку еще не знашь, ты пусти, заместо того, штоб рассуждать-то, а там сама увидишь, што получишь!» – он наседал все ближе.
Я встала: «Пустите, Гр. Еф., мне пора!» – «Нет, теперя не пущу», – и он схватил меня за плечи. В столовой послышался голос вошедшей Вырубовой: «Муня, а что, Григ. Еф. занят?»
Р. быстро прислушался. «Аннушка приехала, – шепнул он, – в Царско едем, Алеша там что-то хворает, седня звонили, штоб приезжал. Ну, пчелка, прощай, – торопливо продолжал он, целуя и выводя в коридор. – Время-то больно тесно. Придешь, што ли, еще?» – помогая одеться, спросил Р. «Не знаю, поспею ли», – сказала я. «Ну прощай, дусенька!»
А вот как описывала «радения» у Распутина дочь офицера лейб-гвардии Татьяна Леонидовна Григорова-Рудыковская: «Однажды тетя Агн. Фед. Гартман (мамина сестра) спросила меня – не хочу ли я увидеть Распутина поближе… Получив адрес на Пушкинскую ул., в назначенный день и час я явилась в квартиру Марии Александровны Никитиной, тетиной приятельницы. Войдя в маленькую столовую, я застала уже всех в сборе. За овальным столом, сервированным для чая, сидело человек 6–7 молодых интересных дам. Двух из них я знала в лицо (встречались в залах Зимнего дворца, где был организован Александрой Федоровной пошив белья раненым). Все они были одного круга и вполголоса оживленно беседовали между собой. Сделав по-английски общий поклон, я села рядом с хозяйкой у самовара и беседовала с ней.
Вдруг пронесся как бы общий вздох. Ах! Я подняла глаза и увидела в дверях, расположенных в противоположной стороне, откуда я входила, могучую фигуру – первое впечатление – цыгана. Высокую мощную фигуру облегала белая русская рубашка с вышивкой по вороту и застежке, крученый пояс с кистями, черные брюки навыпуск и русские сапоги. Но ничего русского не было в нем. Черные густые волосы, большая черная борода, смуглое лицо с хищными ноздрями носа и какой-то иронически-издевательской улыбкой на губах – лицо, безусловно, эффектное, но чем-то неприятное. Первое, что привлекало внимание – глаза: черные, раскаленные, они жгли, пронизывая насквозь, и его взгляд на тебя ощущался просто физически, нельзя было оставаться спокойной. Мне кажется, он действительно обладал гипнотической силой, подчиняющей себе, когда он этого хотел…
Здесь все ему были знакомы, наперебой старались угодить, привлечь внимание. Он развязно сел за стол, обращался к каждой по имени и на «ты», говорил броско, иногда пошло и грубо, подзывал к себе, сажал на колени, ощупывал, поглаживал, похлопывал по мягким местам, и все, «осчастливленные», млели от удовольствия! Смотреть на это было противно и обидно за женщин, унижающихся, потерявших и свое женское достоинство, и фамильную честь. Я чувствовала, как кровь приливает к лицу, мне хотелось закричать, стукнуть кулаком, что-то сделать. Сидела я почти напротив «высокого гостя», он прекрасно чувствовал мое состояние и, издевательски посмеиваясь, каждый раз после очередного выпада упорно вонзал в меня глаза. Я была новым, неизвестным ему объектом…
Нахально обращаясь к кому-то из присутствующих, он произнес: «Ты видишь? Кто рубашку-то вышивал? Сашка!» (подразумевается государыня Александра Федоровна). Ни один порядочный мужчина никогда не выдал бы тайны женского чувства. У меня от напряжения в глазах темнело, а распутинский взгляд нестерпимо сверлил и сверлил. Я отодвинулась ближе к хозяйке, стараясь укрыться за самоваром. Мария Александровна с тревогой посмотрела на меня.…
«Машенька, – раздался голос, – хочешь вареньица? Поди ко мне». Машенька торопливо вскакивает и спешит к месту призыва. Распутин закидывает ногу за ногу, берет ложку варенья и опрокидывает ее на носок сапога. «Лижи», – повелительно звучит голос, та становится на колени и, наклонив голову, слизывает варенье… Больше я не выдержала. Сжав руку хозяйки, вскочила, выбежала в прихожую. Не помню, как надела шляпу, как бежала по Невскому. Пришла в себя у Адмиралтейства, домой мне надо было на Петроградскую. Полночи проревела и просила никогда не расспрашивать меня, что я видела, и сама ни с мамой, ни с тетей не вспоминала об этом часе, не видалась и с Марией Александровной Никитиной. С тех пор я не могла спокойно слышать имени Распутина и потеряла всякое уважение к нашим «светским» дамам. Как-то, будучи в гостях у Де-Лазари, я подошла на телефонный звонок и услышала голос этого негодяя. Но сразу же сказала, что знаю, кто говорит, а потому разговаривать не желаю…»
Атмосферу «радений» обе мемуаристки передают одинаково. Здесь Распутин выступает как опытный совратитель неокрепших и увлеченных им девичьих душ. И по его поведению видно, что любовь к женщине, в духовном понимании этого слова, ему вообще неведома. Для него женщины были лишь источником плотских удовольствий да хозяйками, выполнявшими всю работу по дому. Собственно, это не отличалось от представлений о взаимоотношениях мужа и жены, свойственных русскому крестьянству. В деревнях обычно кандидатов в женихи и невесты своим детям подбирали родители, и часто молодые впервые видели друг друга только во время помолвки. Любовь в браке считалась не главным фактором. Гораздо важнее, чтобы жена была работящей и прилежной хозяйкой и во всем слушалась мужа, а любовь, дескать, приложится. Это вовсе не значит, что крестьянские семьи не знали настоящей любви. Очень часто такая любовь возникала между супругами, и они хранили ее до гробовой доски. Вот только Распутину чувство любви было незнакомо. Об этом свидетельствуют все дошедшие до нас рассказы о нем, в том числе и тех людей, которые остались его искренними почитателями. «Старец» не любил не только свою, Богом данную жену, но и ни одну из своих многочисленных столичных любовниц, не говоря уж о проститутках. Если бы у него была настоящая пассия, об этом не преминул бы упомянуть кто-то из многочисленных мемуаристов.
Женщины нужны были Распутину прежде всего для самоутверждения, для демонстрации собственной силы и способности влиять на людей. Собственно, власть над людьми была главным смыслом жизни «старца». Он, очевидно, имел также определенные садистские наклонности. Причинять страдания женщинам, унижать их доставляло Распутину удовольствие. Особенно это видно в эпизоде с М.А. Никитиной, которую он заставил слизывать варенье с его сапога. И, очевидно, ему льстило, что его советов и рекомендаций слушаются царь и царица. Деньги же Распутину были нужны только на хорошую выпивку, закуску, дорогое платье да еще, в сравнительно редких случаях, на проституток. Основную массу поступавших ему немалых денежных подношений «старец» использовал для благотворительности, передавая их своему окружению. Для того, чтобы самостоятельно распорядиться деньгами, у него явно не хватало образования. Григорий Ефимович и считал-то с трудом. Конечно, ювелир Симанович и компания, отправляя полученные средства благотворителям, и себя не забывали, благо проконтролировать их Распутин был не в состоянии. Кстати, Симанович, купец 1-й гильдии, в справке товарищу министра внутренних дел С. П. Белецкому от 15 декабря 1915 года охарактеризованный как «человек весьма вредный, большой проныра, обладающий вкрадчивыми манерами, способный пойти на любую аферу и спекуляцию», похоже, был единственным из близких к Распутину людей, кто смог уехать из России с более или менее значительным капиталом. Умер же Арон Самуилович в 1978 году в далекой Либерии в возрасте 105 лет!
Дочь Матрена в своей книге «Распутин. Почему?» писала про то, как проходили вечера в квартире на Гороховой, которая, кстати сказать, оплачивалась царской канцелярией. Естественно, в ее изложении все выглядит довольно благостно и почти пристойно: «При этом у нас за столом собиралось самое разнообразное общество. По не знаю как установившемуся правилу все приносили в качестве гостинца обязательного при посещении милого тебе дома именно какую-нибудь еду. Отец, что называется, не перебирал. Годы, проведенные вне дома, приучили его быть благодарным за любую пищу. Мяса же он не ел вообще. Но не по обету, просто не любил. (Хотя, думаю, отец все-таки ел бы мясное, если бы собрался вылечить зубы, всегда доставлявшие ему хлопоты.)
В Покровском мы ни в чем не нуждались – были сыты и даже знали, что такое городские сласти и десерты. Но только на Гороховой я увидела в одном месте столько икры, дорогой рыбы, фруктов – наших и заморских.
Приносили и свежий хлеб – белый, черный и серый. Даже возникал род соревнования между теми, кто его приносил. Норовили выпекать особенный. Помню хлеб с изюмом, с луком, с какими-то кореньями. (Отец ломал хлеб, никогда не резал ножом.) Кроме свежего хлеба выставляли «черные» сухари. Отец, можно сказать, ввел в Петербурге моду на такие сухари. Их стали подавать в салонах. (Разумеется, там они были не едой, а скорее экспонатом.)
Отец очень любил картошку и кислую капусту. Надо ли говорить, что гости, и самого аристократического разбора, ели то же, что и он.
Этот порядок нарушался только в одном случае. Отец не любил сласти, но обожал угощать ими других. Иногда дело доходило до конфуза – гость, неосторожно признававшийся в пристрастии к пирожным, должен был под смех присутствовавших съесть все блюдо.
Много говорили о пристрастии отца к водке. Это неправда. Он мог выпить одну-две рюмки, но не больше. Предпочитал мадеру и портвейн. Интересно, что всякий раз отец вспоминал, какое прекрасное сладкое вино готовили в монастыре. Говорил: «Я много его (вина) перенести могу».
Матрена так вспоминала о Муне (Марии Головиной): «Среди посещавших эти собрания была Мария Евгеньевна Головина (ее все называли Муня), красивая, печальная молодая женщина.
Она была обручена с князем Николаем Юсуповым, старшим братом Феликса. Но, к несчастью, Николая убили на дуэли. Сразу же стало известно, что он стрелялся, защищая честь женщины, с которой у него был роман, но женщина эта – не Муня.
Мария Евгеньевна была совершенно прибита – погиб любимый накануне свадьбы; и погиб, защищая честь другой женщины, с которой состоял в связи, очевидно, довольно давно. Обман, пропасть, катастрофа. Из полного благополучия Муня попала в ад.
Мир перестал существовать для нее. Мария Евгеньевна пришла за утешением к отцу, и утешение такое она нашла в нашем доме. Муня говорила: «Слово Григория Ефимовича становится плотью».
Старшие Юсуповы сохранили теплые чувства по отношению к девушке, едва не ставшей им снохой. Муня часто бывала в их доме. Именно от нее Юсуповы узнали о моем отце».
По словам Матрены, «при всей пропитанности жизнью отец никогда не злоупотреблял своей силой и возможностью влиять на женщин в плотском смысле. Однако надо понимать, что эта часть отношений представляла особый интерес для недоброжелателей отца. Замечу, что они получали некоторую реальную пищу для своих россказней». Однако после множества свидетельств противоположного свойства в то, что «не злоупотреблял», особенно не веришь.
29 июня 1914 года одна из «духовных дочерей» Иллиодора, 33-летняя Хиония Гусева, приехавшая из Царицына, подкараулила Распутина в селе Покровском и нанесла ему очень опасную рану ножом в живот. Распутин показал, что подозревает в организации покушения Иллиодора, чьей духовной дочерью была Хиония, но не смог представить каких-либо доказательств этого. Неизвестно, действовала ли Хиония самостоятельно или по наущению своего духовного отца, но Иллиодор, во всяком случае, предпочел покинуть Россию сразу же после покушения, опасаясь, что его объявят причастным к попытке убить «старца» и подвергнут репрессиям. В Норвегии он написал книгу «Святой черт», изобличавшую Распутина и его окружение, но в дальнейшем признанную Чрезвычайной следственной комиссией в значительной мере недостоверной.
Хионию описывали как худощавую женщину выше среднего роста. Ее лицо было обезображено проваленным носом, что дало почву спекуляциям о ее якобы прошлом проститутки и заражении сифилисом в публичном доме. Сама Хиония называла себя девственницей и объясняла, что в детстве ее лечили от постоянной «ломоты в голове и ногах» и в 13 лет «испортили лекарствами». А по версии брата Андрея, сифилис передался Хионии от бабушки.
Матрена Распутина так описала это покушение: «Улица была полна народу: односельчане, принарядившись, вышли на воскресную прогулку. Уже совсем недалеко от почты отец столкнулся лицом к лицу с незнакомой женщиной, лицо которой было закрыто платком так, что видны были только глаза. Это и была Хиония Гусева. Она протянула руку, словно за подаянием, и когда отец замешкался, доставая деньги из кармана брюк, она второй рукой стремительно выхватила из-под широкой накидки нож и вонзила его в живот, пропоров его снизу до самой груди. Намеревалась ударить снова. Но не успела – отец, теряя сознание, все же умудрился загородиться руками.
Оказавшиеся рядом люди навалились на Хионию. Она бросила нож и хотела бежать, но разъяренная толпа схватила ее и принялась избивать. Хионию спас подоспевший полицейский и уволок, почти бесчувственную, в крохотную тюрьму, состоящую из одной комнатки.
Отец согнулся от боли, обхватив живот, чтобы внутренности не вывалились прямо в дорожную пыль. Кровь лилась сквозь его пальцы.
Перепуганные соседи помогли ему добраться до дома, но к тому времени, когда добрались до двери, он уже совсем обессилел, пришлось подхватить его на руки и внести в дом».
Уже 29 июня старшей дочерью Распутина была отправлена царской семье успокоительная телеграмма: «Женщина нанесла тяжелую рану в живот, но сносно, чудным образом спасен – еще поживает для нас, для всех, недаром слезы Матери Божией. Приехали за доктора. Матреша Новая».
5 июля Николаю и Александре телеграфировал сам Распутин: «Не ужасайтесь случившемуся, полагают не умертвят, сумейте долг отдать Самому Всевышнему. Утром следователь меряет рану, сколько глубины». И в тот же день добавил: «Болезнь слава богу кротко тихо часами идет вперед телегр. Получил множество от всех разных концов».
12 июля Распутин телеграфировал царской семье: «Сегодня большие кровяные сгустки вышли, больнице придется долго лежать. Мещерский большая потеря разум его святыня».
Покушавшуюся на Распутина признали невменяемой и поместили в психиатрическую лечебницу. В истории болезни Хионии Кузьминичны Гусевой отмечалось: «Иллиодор стал называть его лжепророком, развратником. Все это сильно действовало на испытуемую. Ей стало казаться, что неправда царит на земле, она перестала ходить в церковь, поститься, молиться. Однажды после прочитанной газетной статьи о Распутине она решила отомстить за Иллиодора, вообще за всех обманываемых и обесчещенных». По словам Иллиодора, «она часто прерывала мои речи и горячо-горячо говорила: «Дорогой батюшка! Да Гришка-то настоящий дьявол. Я его заколю, как пророк Илья, по велению Божию, заколол 450 ложных пророков Вааловых! А Распутин еще хуже их».