Учебник рисования Кантор Максим

- Наоборот, распутал. Гляди. Если можно вставить одну пьесу внутрь другой - значит, это происходит постоянно. Это - простое понимание. Если судьба любого из твоего окружения - есть инвариант твоей судьбы, то почему не предположить, что все судьбы вместе - инвариант чьей-то еще? Есть пьеса «Гамлет» а внутри у нее есть вставная пьеса «Мышеловка». Но есть и другая пьеса, которая размерами и значением еще больше «Гамлета», и «Гамлет» в ней, в этой большей пьесе, - такое же вставное представление. Понимаешь? Герой неожиданно это понял. Он смотрел на судьбы других теней - на судьбы своих двойников. Вернее сказать так: он думал (и мы вместе с ним думали), что все они - его двойники. И неожиданно этот зеркальный ряд распался, когда он увидел, что они вставлены не в его пьесу, как он самонадеянно решил, а они - вместе с ним - внутри большей пьесы. Понимаешь теперь? Он вдруг видит это там, в театре. Его судьба - такой же вариант чьей-то еще судьбы, как судьба Лаэрта - вариант его собственной. Понимаешь?

- Ты хочешь сказать, что для Лаэрта написана пьеса «Гамлет», а для Гамлета - какая-то еще, другая пьеса?

- Та, другая пьеса, написана для всех.

- И даже для министра энергетики? Ему точно закон не писан.

- Писан. Просто он не читал.

- А как называется другая, большая пьеса?

- Разве ты сам не знаешь?

- Нет.

- Она называется «Отец и сын». Внутри нее играется «Гамлет». Единственный судья для сына - отец, и последний приговор отцу выносит сын. Эта цепь не может быть разомкнута - что они друг без друга?

- А чем эта главная пьеса кончается?

- Как чем?

И оба мальчика замолчали. Потом один сказал:

- Гамлет пугается в понятиях, отправной точкой для него является судьба отца.

- А потом?

- Потом он начинает другой счет.

- Откуда?

- От отца, откуда же еще. Другого счета не бывает.

- Ты меня совсем запугал.

- А все просто, надо только подумать.

И опять мальчики замолчали, и молча прошли еще круг под липами, мимо дома Лугового и Левкоева.

- Ты имеешь в виду небесного отца? - сказал другой мальчик.

- Наконец додумался.

- Страшная пьеса.

- Ты про какую?

- «Гамлет». Та, главная, утешительная.

- А мне кажется, это одна и та же пьеса.

- Пойми, пожалуйста, - сказал другой мальчик, - невыносимо знать, что из любой пьесы выходит один и тот же сюжет. Это совсем не утешает. Это оскорбительно для всех - для Гамлета, для тебя, для меня. И это должно быть оскорбительно для той, главной пьесы. Зачем отцу такой сын, который не живет самостоятельно?

- Но Гамлет живет самостоятельно. Он сам все придумал, его не об этом просили. Отцу его хватило бы, чтоб он свел счеты с Клавдием и сел на трон.

- А другому отцу - тому всегда мало. Ему, что ни дай, - все мало. Он всегда скажет: ты можешь больше.

- Ему всегда мало.

- Вот что ужасно - вырвешься из одного сюжета, думаешь: убежал! А ты не убежал и никогда не убежишь. Куда деться? Как побег из сибирского лагеря, - никто из мальчиков не был в тайге, но им казалось, что они знают, как бывает, - как побег из лагеря: перелез ограду, а там - тайга. Не убежишь, потому что некуда. Будь оно все проклято!

- Что - все? - спросил мальчик.

- Я скажу тебе, только ты не поймешь. Я русский, и жить мне в России. И я не связан, как ты, с этими Рихтерами, которые сегодня здесь, завтра - там. У меня нет другой родины, и не будет никогда. И жизни у меня другой нет, и никогда не будет. Я не могу примерять на себя, как ты, сначала одну жизнь, потом другую, - у меня нет лишних в запасе. Я хочу прожить свою жизнь, и, по-моему, это немало. И вот, когда жизнь в России повернулась - пусть на чуть-чуть, пусть немного, - когда я чуть свободнее вздохнул, когда появилась у меня надежда, что Россия заживет не коммунистической, не исторической, а просто своей жизнью, - так появился умник (и всегда найдется такой), который говорит: стой, не уйдешь. И показывает мне, что куда бы я ни выпрыгнул, - все равно окажусь в чужой истории. Полюблю я Соню Татарникову или не полюблю - все равно выйдет, что это не вполне моя жизнь, моей собственной жизни - у меня нет.

- Но собственной истории ни у кого нет, - сказал мальчик, - мы все в одной большой истории. И нет такого сюжета, через который не просматривался бы другой сюжет - главный сюжет. Спрятаться нельзя.

- Тени в пещере. Хорошо. Но тени - чего? Вот что мне не дает покоя. Что именно отбрасывает тень - вдруг это какая-нибудь мерзость? Что моя жизнь всего лишь тень, меня убеждают ежечасно, и уже убедили. Все гладко получается: каждая пьеса встроена в большую, в более важную пьесу, и нет у меня даже тени надежды на то, что я не буду чьей-то тенью. Пусть так. Но скажите - чьей именно? Как я могу верить, что тот главный демиург, тот, что над нами, тот, что так складно расписал роли, - как я могу быть уверенным, что он не подлец?

- Это, пожалуй, чересчур. Это самое сенсационное разоблачение твоей газеты. Разве нет того, что совершенно постоянно? Вот этот главный демиург - он постоянен.

- Помнишь Ваньку? - спросил журналист. Ванька был их соученик, мальчик из деревни. - Помнишь его? Он уехал из Москвы в деревню Грязь. На родину. Скверное такое место. Не прижился он в Москве, не захотел быть брокером. И работает в деревне Грязь на всяких сволочей, строит им дачи.

- Ты зачем это говоришь?

- Так просто вспомнил. Я бы хотел, чтобы нашего Ваньку кто-нибудь защитил. Пусть отец в пьесе будет бесконечно добр. Он должен прощать и любить, обнимать и согревать - а не сулить расплату. Пусть он согреет нашего Ваньку. Я не поверю в героя - будь он сын короля или Бога, - который, желая вправить сустав у времени, вывихнет его у меня. Это обманная пьеса. Знаешь, какая самая страшная фраза в пьесе?

- Какая?

- «Клинок отравлен тоже». Потому что все остальное уже давно отравлено.

- Клинок отравлен тоже, - повторил мальчик, и ему стало не по себе.

17

Картина должна быть не красивой, но прекрасной - и разница между красивым и прекрасным огромна. Собственно говоря, это вовсе не совпадающие понятия.

Ни Папы, ни Принцы, сказал однажды Леонардо, не заставят меня заниматься тем, что не прекрасно по-настоящему. Высказывание это туманно: непонятно, зачем сильным мира сего заставлять художника делать что-либо несообразное прекрасному. Однако именно этим они и занимаются, исходя из обычных социальных нужд: миру требуется не прекрасное, но красивое. Обычная жизнь искусства, то есть те отправления, которые наполняют мир украшениями и милыми деталями быта, совсем не связана с идеалом. Миллионы людей, играющих в обществе роль художников, принимаясь за работу, стараются сделать красивую вещь, то есть такую, которая воспринималась бы зрителями одобрительно, ласкала бы глаз. И они правы. Трудно требовать от художника, чтобы он, создавая произведение, руководствовался не понятием красивого, но понятием прекрасного - исходя из характера художественного процесса, это было бы невыполнимой задачей. Искусство (живопись в частности) воплощается в наборе приемов, которые применяет художник для создания красивых вещей, красивых в той же степени, в какой красивыми бывают одежда, драгоценности или еда. Ремесленные навыки, т. е. умение гармонично сочетать цвета, сбалансировать композицию, - сами по себе ничем не отличаются от таких же ремесленных навыков ювелира, портного и повара. Надо помнить о том, что средневековый живописец входил в ту же ремесленную гильдию, что и ювелиры. Эту роль, т. е. вспомогательную, отвел художнику и Платон. История (история искусств как ее часть) постоянно возвращает художника в ремесленное состояние, объясняя ему, что идеальными формами будет заниматься кто-то иной - демиург, начальник, - а практическое украшение общества, построенного по чужим чертежам, доверено художнику.

Известная фраза Сократа, обращенная к красавцу Критобулу: «А теперь скажи что-нибудь, чтобы я мог тебя увидеть» - как нельзя точнее объясняет разницу между красивым и прекрасным. Прекрасное то, что имеет надмирный смысл, то, что связано с миром идей. Именно к этому состоянию стремится живопись. Существует очень мало образцов живописи такого рода - это искусство насчитывает немного мастеров. Сделанная материальным образом, красивая в качестве предмета обихода, используемая в интерьерах в декоративных целях, великая живопись существует по собственному усмотрению - ежесекундно опровергая свое утилитарное бытие. В той мере, в какой живопись способна преодолеть свою материальную природу, она становится прекрасной. Энергия, излучаемая картиной, ничего общего с красотой (постулируемой обществом в качестве таковой) не имеет: это эманация духа, который прекрасен именно в качестве нематериальной субстанции, так как бывает прекрасна совесть, или честь, или добро, - а стало быть, декоративными качествами обладать не может. Разумеется, картина - и в этом ее особенность - призвана воплощать дух, то есть найти оболочку для нематериальных понятий чести, совести и добра. И то, насколько эта оболочка будет прозрачна для эманации духа - или самодостаточно непрозрачна (как в случае с Критобулом), и решит: прекрасна картина или красива. Только в том случае, если картина способна отдавать зрителю заряд, укрепляющий душу и разум, т.е. способна передать эманацию прекрасного - она может считаться великим произведением; в противном случае - эта вещь является скорее декорацией и украшением.

Исходя из сказанного, возникает любопытный вопрос: чем является гармония - что она представляет: красоту (утилитарное) или прекрасное (идеальное)? Или гармония есть рабочее понятие, такое, как вес и мера. Поскольку критерием работы живописца является чувство гармонии, было бы хорошо понять, что именно он использует для оценки своей деятельности.

Рассказывают, что слепой Дега трогал руками картины в музеях и спрашивал: «Это прекрасно, да?»

Глава семнадцатая

ВРЕМЯ ДИЗАЙНА

I

Я не думаю, что прошлое существует отдельно от настоящего. Напротив того, я уверен, что прошедшее время существует одновременно с настоящим, и эти времена не параллельны одно другому (как в некоторых фантастических романах) и не сменяются одно другим (как в учебниках истории), но именно происходят одновременно, вплавленные друг в друга. Трудно представить себе, как время Ренессанса вдруг прошло и наступило время барокко. Как выглядела бы эта граница между эпохами? Мне всегда казалось странным: куда в одночасье делся Ренессанс, и что происходит на рубеже между прошедшим и наступившим временем, как времена соприкасаются? Но прошлое никуда не уходит, оно пребудет всегда. Время есть однородная субстанция, нерасторжимая на прошлое и настоящее. Люди придумали, как пользоваться временем, дробя его на дни и часы, подобно тому как они придумали пользоваться водой, деля ее на чашки и бутылки. Ни на время, ни на воду это не повлияло. Вода в реке, та, что была выше по течению, продолжает оставаться той же самой водой, спустившись по течению вниз. Она современна нам в том пункте берега, где мы ее наблюдаем, но мы способны перемещаться вдоль берега, и она все время нашего пути будет нам современна. Только от перемещающегося вдоль берега человека зависит, какой части течения быть современным, сама же вода совершенно и окончательно однородна, она современна себе самой - всей сразу. Еще проще проиллюстрировать вышесказанное примером из иконописи. Хорошо известные иконы с клеймами (безразлично, сиенские или новгородские) изображают святого в разные моменты его биографии, причем то, что происходит со святым, - происходит с ним сразу и одновременно. Вот Петр, еще Симон-рыбак, вытягивает сети, вот он отсекает ухо рабу, а вот он уже распят вниз головой - и все это происходит в одно и то же время. Поэтому призыв быть современным всегда приводит меня в недоумение: современным какой воде прикажете быть - той, что вверх по течению, или той, что вниз? Очевидно, это будет зависеть лишь от того, в какую сторону произвольно направят подопытного субъекта. Современным какому факту своей биографии надлежит быть Петру? Образ святого, опоясанный клеймами, имманентен всей его истории разом. Собственно говоря, образ и возникает лишь тогда, когда иконописец выделяет из времени - сущностное, не принадлежащее никакому факту в отдельности.

Именно это и пытался втолковать носильщик Александр Кузнецов своему сослуживцу Ященко по кличке Сникерс, когда говорил ему следующее: «Мне начхать, что ты сегодня говоришь правду, пидор, потому что я знаю, что ты всегда, сука, врешь». При всей резкости выражения эта сентенция исключительно точно передает взаимоотношения субъекта и времени. Иные склонны усмотреть в такой посылке излишний детерминизм: в самом деле, раз совершив нечто, человек уже не в силах это совершенное вытереть из жизни. Отречение Петра от Христа и его мученическая смерть на кресте соседствуют навсегда и мы вольны видеть в нем отступника или мученика, или то и другое одновременно. И согласитесь, в частной жизни это не всегда удобно.

Павел, думая о красавице Мерцаловой, не мог одновременно думать и о ее мужьях. Стриженая девушка существовала в его воображении сама по себе, а ее биография и рассказы о ней - отдельно, и представление о Юлии никогда не соединялось с информацией, подслушанной в рассказах. Он беседовал с Леонидом Голенищевым, бывшим мужем ее, он слышал нечто про ее связь с Владиславом Тушинским, он замечал улыбки, которые появлялись у людей при упоминании имени Юлии Мерцаловой - так улыбаются люди, знающие пикантные подробности биографии соседа. Но все это существовало отдельно от ее облика, отдельно от ее летящей походки и прямой спины. Вот так она поворачивает голову, вспоминал Павел, вот так она смотрит, так прикрывает ресницами глаза. Ему представлялось, что он знает ее лучше прочих, уж куда лучше тех, кто обменивается значительными взглядами и кривыми улыбками. Разве понимают они значение этого темного взгляда, разве умеют увидеть они ее гордо откинутую голову? А если бы понимали и видели - разве смогли бы они так пошло и криво ухмыляться? Я знаю то, говорил себе Павел, что никто о ней не знает. И эти знания были настоятельнее, убедительнее, живее других знаний о ней. Соединить то и другое в одно целое было бы невозможно. Когда Павел думал о ее мужьях, он переставал видеть ее саму - ее образ, такой цельный, не впускал в себя иного сюжета. Она цельная, сильная - что ей прошлое? Прошлое легло к ее ногам, как брошенный платок, а она прошла мимо своей стремительной походкой. Что за дело мне, думал Павел, до ее мужей? Я не знаю ее, и не вправе судить ее жизнь. Да, бабушка Таня сказала бы, что мужей для одной женщины многовато - но ведь бабушка не знает этой женщины, не видела ее летящей походки и темного взгляда.

И, слава богу, существовала такая вещь, как время, как расстояние, что пролегает между субъектом и его биографией, - каким же судом надо судить человека, чтобы отменить время и расстояние. Не может и не должен субъект быть равен своей биографии. Кто учтет опыт души? Кто посмеет сказать, что знает цену чужому опыту? Кто отважится утверждать, что бессмертная душа зависит от преходящих явлений?

Вот, скажем, история России: кончилась эпоха коммунизма, и страна вернулась к себе самой - разве не верно? Отчего же в человеческой жизни нельзя допустить подобное? Разве история не учит нас отделять явление от сущности, главное - от неглавного? А в искусстве - разве не учит тому же прямая перспектива? Так говорил себе Павел, и говорил это не он один.

Секуляризация искусства привела к созданию прямой перспективы, то есть такого представления о времени, когда событие сегодняшнего дня заслоняет день вчерашний. Битва при Сан-Романо заслоняет вчерашнюю охоту на полотне Учелло, и это оправданно, поскольку событие это важнее. Но что станет делать Учелло, если завтра опять случится псовая охота, и теперь уже она заслонит битву? Ответ прост: Учелло не станет рисовать в этот день, сохраняя значение битвы при Сан-Романо. То есть в сознании Учелло все-таки все происходит одновременно, просто соседство событий на полотне он заменил выбором событий. Иными словами, если прямая перспектива искусственно отдалила прошлое, то сам человек, пользующийся перспективой, не переменился он находится единовременно и там, и здесь, он видит и знает все одновременно. Впрочем, изобретение прямой перспективы оказалось удобным для людей светских, живущих напоказ. Теперь их появление в свете, произнесение речей с трибуны, раздавание обещаний не омрачено примерами прошлого, которые произведенное впечатление бы нивелировали. Такой взгляд, то есть взгляд перспективный, предпочтительнее для спекулянта, кокотки или политика. Действительно, всякая дама, в который раз начинающая жизнь сызнова, является адептом прямой перспективы. Что же касается политики, то термин «перспективный» почти буквально обозначает «прогрессивный» и принят во всех цивилизованных странах за обозначение позитивного начала. Мы говорим «прогрессивный политик» и чаще всего имеем в виду только то, что его намерение построить железную дорогу заслонило в нашем сознании тот факт, что ранее он разорил сиротский приют.

И следует признать, что новейшая, современная история явила прогрессивному, цивилизованному миру такой набор политических лидеров, что иначе как перспективными их и не назовешь. Что там было у каждого из них в прошлом? И заглядывать-то страшновато, чего там только нет. Ух! Живые же все люди, со страстями, с искушениями. И не стоит туда заглядывать, если хотите узнать про них правду: ведь они все перспективные - живут в будущем! Вот в будущее и смотрите сколько вам угодно!

И такой перспективный взгляд исключительно удобен, поскольку никаких мелких грешков, вроде коррупции, воровства, убийства себе подобных, лжесвидельства, - в перспективе не разглядишь. Если и было там что-то эдакое, то давно уже заслонено улыбкой лидера, выдвинутого историей на первый план. И куда бы ни повернулся изумленный обитатель просвещенного мира, везде он видит те же благосклонные улыбки властителей, ведущих его к прогрессу. «А где же, - разводит этот гражданин руками, - помните - сиротский приют? Помните, что-то такое вроде было? То ли построили, то ли разграбили?» - «Так это когда было-то! Эвон, как давно! Скажете тоже! Кто ж помнит!» Такие подобрались в мире правители, что ругать друг друга им стало неприлично - все они настолько схожи, отлиты по одному образцу, выращены в одном интернате, что стоит одному показать на другого, как возникнет вопрос: а ты-то сам каков? Чем твой сосед отличается от тебя самого? Все вы одинаковые. Путин не скажет на Берлускони, тот не покажет на Ширака, Ширак на Блэра не укажет, а Блэр не обидит Буша. Круговая порука. Нет ни одного, кто был бы чист настолько, чтобы указать на соседа: вот он, вор! Он вчера сирот обворовал! И дело не в собственной нечистоплотности, и дело не в страхе разоблачений собственной жизни: никто не покажет никогда на другого потому, что в общественном представлении о времени уже нет вчерашнего дня, - вчерашний день размыт перспективой, он исчез за горизонтом.

Как веско сказала Роза Кранц, объясняя преимущества современного динамического общества: «Нью-Йорк - это город, где вчера забыли то, что вы узнаете завтра». И вряд ли можно более точно указать на цель, лучше выбрать образец для следования.

II

Современный политик, как и современный художник, должен и образом мысли, и поступками демонстрировать забвение дня вчерашнего. Появились труды, и труды людей уважаемых, трактующих как дважды два, что привычному течению событий пришел конец. Мыслящие люди зачитывались писаниями Фукуямы. И что с того, что иные циники, такие, как профессор Татарников, например, не реагировали на последние новации философской мысли? Всегда ведь найдется кто-нибудь, кто глух к тому, что Мандельштам называл «шумом времени». А Татарников был на редкость глух - и от природы и от спиртного. Так, скажем, в диалогах с Розой Кранц (а после памятного сидения в буфете «Открытого общества» они нет-нет да и обменивались мнениями) историк проявлял свой вопиющий цинизм. На вопрос Кранц, знаком ли он с трудами Фукуямы и Хантингтона, Сергей Ильич отвечал, что да, знаком, ожидает конца истории со дня на день и именно поэтому хотел бы получить зарплату в «Открытом обществе» авансом. И это еще не самый разительный пример его небрежения. Психологический склад Татарникова (или его убеждения - но разве скажешь наверное про пьющего человека?) дозволял ему выходки, вовсе унижающие интеллектуальный дискурс. Типичным примерам явилась недавняя дискуссия в «Открытом обществе». Докладчик (Борис Кузин) представил блестящий материал о русской эмиграции, о так называемом философском пароходе и славных его матросах, снискавших славу в странах цивилизованных. То была дорогая для собравшихся тема. Истинным доказательством того, что европейская судьба для русского мыслителя возможна, - являлись судьбы русских философов начала века, сыскавших пристанище среди священных камней Европы. Ах, напрасно сомневаются иные скептики в том, что русский человек - европеец! Европеец, натуральный европеец, да какой еще! Даром, что рожден в степи и воспитан среди малопривлекательных пустырей, даром, что он отягощен дурным соседством, - духом этот гражданин принадлежит цивилизации. Кузин обозначил данный феномен словосочетанием «русский европеец» и легко доказал, что наряду с английским европейцем, французским европейцем и бельгийским европейцем существует еще и малоизученный феномен «русского европейца». Примеров хоть отбавляй - тут и Бердяев, и Федотов, и Степун, все те, что, избежав неправого суда азиатского сатрапа, приплыли к своей духовной родине. Дискуссия в собрании развивалась следующим образом.

- Пора задуматься о Степуне и его судьбе, - сказал Кузин, - изучить и издать архивы.

- О степуне, вот как, - значительно повторил председательствующий отец Павлинов и сосредоточенно замолчал. Кто же этот степун, подумал он. Может быть, Кузин как обычно что-то про половцев сочиняет. Влияние степи на Русь, вот оно что. Обитатели диких степей, степуны, представляют интерес для исследователя. Степуны отличались жестокостью и совершали набеги это и подкосило российскую цивилизацию, эта мысль Кузина была близка отцу Николаю, он значительно покивал - о степуне, так, так, любопытно, о степуне. Весьма интересно, что там у них в архивах хранится, - подумал же отец Николай о колчане и стрелах.

Роза Кранц пришла ему на выручку:

- А что именно о Степуне? Из немецкого периода жизни?

«Неужели степуны дошли до Германии?» - подумал отец Николай и наклонился к Татарникову, спросить, как оно там со степунами получилось. Кто бы мог подумать? Упорный народ, что ни говори.

- Именно немецкий период жизни. Например, любопытен приказ об увольнении Степуна из университета. Национал-социалисты выгнали его за нездоровые настроения. Но характерно - не посадили, не репрессировали; просто отчислили.

- Не посадили?

- Все-таки профессуру не трогали и уж точно не расстреливали, это у немцев в крови - уважение к профессуре. Что бы ни происходило - а профессор оставался фигурой уважаемой.

- Да, культура есть культура. И германская культура - это прежде всего культ учебы.

- Нация цивилизованная, с традиционным почтением к образованию. Могли поэта или художника убить, да, согласен, но не профессора. Носителя знаний не убивали. Ну, Розу Либкнехт, или как там ее, неважно, - это да, могли. Но не профессора.

- Поразительна, что именно степун, - сказал отец Николай, приглашая собрание оценить пропасть между порождением дикой природой и достижениями гуманизма, - именно наш степун стал носителем багажа цивилизации. Вот ведь что интересно!

- А за что его отчислили? - спросил Татарников. - Он сделал-то что?

Узнав же, что Федор Степун не произнес обвинительной речи в адрес Рейха, а вина его состояла лишь в том, что он не произносил публичных славословий, Татарников высказался с обычной своей безапелляционностью и грубостью.

- А за что его расстреливать, Степуна вашего? Не протестовал, листовки не клеил, в Сопротивлении не участвовал, партизан в погребе не прятал, евреев через границу не водил - кому он нужен? Что с него толку? Пинка хорошего дали, и хватит с него.

- Как не стыдно? - воззвал Борис Кузин к совести Сергея Ильича. - Почему ученый, профессор с мировым именем должен клеить листовки или строить баррикады? Он занимается наукой! Вот его баррикада! - и сам Борис Кириллович Кузин, говоривший эти слова, смотрелся на кафедре, точно солдат на баррикаде. Нижняя, упитанная, азиатская часть его тела была надежно закрыта кафедрой, а одухотворенная европейская голова с горящими глазами поднималась над баррикадой и взывала к собранию.

- Действительно, - сказала Роза Кранц, - типично советская точка зрения досталась вам, Сергей Ильич, в наследство. Кто не с нами, тот против нас. Но пожилой ученый, изгнанный большевиками, переживший разлуку с Родиной…

- Уж не в симпатии ли к большевикам вы меня подозреваете, Розочка? - осведомился хмельной Сергей Ильич. - Сколько ж лет было вашему Степуну, пятьдесят? И в пятьдесят лет не сумел он ничего путного сделать? Ведь не ребенок, чай, понимать должен, что происходит. Хоть бы попробовал.

- А вам, Сергей Ильич, сколько лет? - хотелось спросить Розе. - Вы, думаю, Федора Степуна уже переросли, но не только евреев через границы не водили, вы и сочинений потомкам не оставили, - ничего подобного она, разумеется, не сказала, но лишь мягко пожурила Татарникова. - А что же было ученому делать? Он уже в прошлом пострадал от большевиков.

- Как это - что делать? - Татарников был сильно пьян, - пулеметы выкатить - и чтобы головы не подняли, суки! Подумаешь, пострадал! Страдалец! Пострадал - так привыкни страдать! Всегда страдай! Ишь, ловкач! Устроился! - он еще многое мог сказать, как и всегда, когда был нетрезв.

- Ну зачем, зачем ссориться, - отец Павлинов простер руки к собранию, - все мы здесь для одного славного дела собрались. Объединить усилия западной и восточной интеллигенции для построения светлого открытого общества!

- Новый град строите? А квадратный метр у вас почем? - и Сергей Ильич пьяно икнул. - Элитное, элитное жилье!

Ну как быть с таким человеком? Ведь сколько терпения надо. Поговорили-поговорили с Татарниковым, да и рукой махнули. В сущности, и держали-то его в «Открытом обществе», можно сказать, из милости. В конце концов, если человек упорно не желает слушать шум времени, если он хочет стоять в стороне и не принимать участия ни в чем решительно - так и бог с ним, пропади он пропадом. Не желает человек сделать усилия и стать русским европейцем - так ему же, если разобраться, и хуже.

III

И тем легче проститься с отдельной, никому, в сущности, не интересной, фигурой, что подавляющее большинство мыслящих людей имело общие интересы, пользовалось одним интеллектуальным словарем, ходило к одному парикмахеру. Если все читают Хантингтона и Фукуяму, то просто для того чтобы не выпасть из круга умственных людей, надобно читать Хантингтона и Фукуяму. Если всем нравится искусство Шнабеля и Твомбли, то, как ни крути, оно должно и тебе понравиться. Ясно, как божий день, что все приличные люди в России должны сделаться «русскими европейцами» - это своевременно, модно и удобно - значит, если ты приличный человек, то европейцем и станешь. Нет недостатка в единомышленниках! А что уж говорить про политиков! Современные политики похожи друг на друга даже физически, точно так же, как неотличимо похожи друг на друга абстрактные полотна в музеях современного искусства. Брейгеля от Босха вы отличите легко, но отличить раннего Шнабеля от позднего Твомбли - не читая этикеток - немыслимо. Другой вопрос а надо ли это? Так ли это необходимо для искусства и политики? Плохо ли, что персонажи неотличимы? Ведь те, кому надо было картины отличить одну от другой (то есть галеристы, кураторы и т. д.), уже разобрались и этикетки написали. Этикетки-то на что? Не для вас ли, дурней, написаны? И если издалека и можно спутать Берлускони с Путиным, а Блэра с Бушем, то разве это главное? Подойдите поближе: на заседаниях глав правительств всегда расставлены этикетки с указанием страны и фамилии лидера - прочитаете, если грамоте обучены, и разберетесь. В конце концов, кастинг претендентов на власть проходит во всех странах по одному и тому же принципу - чего же удивляться, что лидеры похожи с лица? Поскольку иные личные качества при универсальной политике не столь потребны, общество сосредоточило внимание на физиогномических характеристиках претендентов. После нескольких неудачных проб был утвержден универсальный типаж лидера: рост чуть выше среднего, огромные уши, близко посаженные глаза, залысины со лба. Это демократичный, умеренно интеллектуальный, легко вписывающийся в любой интерьер образ. Существует ведь некий стандарт для физических данных жокея или борца сумо, и, подобно тому как жокей борцом не станет, так и сумисту не взгромоздиться на лошадь. И точно так же в ходе исторического отбора были забракованы неудачные, излишне характерные внешние черты вождей, только мешающие проведению универсальной политики. Высокий рост де Голля, массивность Черчилля - эти избыточно характерные данные не требуются нынче. Подобное выпячивание внешних данных требуется для экстатических призывов, для того чтобы толпа запоминала своего главаря. Однако время экстатических призывов миновало. Как и в габаритах огурцов, продающихся в рамках общего рынка, на политиков был введен единый средний стандарт: рост, вес, ширина улыбки, угол оттопыривания ушей, расстояние между глазами. Этот типаж - так сложилось - оказался наиболее приспособлен для воплощения современной политики. Лидеры просвещенных стран общими стараниями подтянулись, подогнались под этот стандарт. Да что там цивилизованная Европа, уже и азиатские вожди приспособились к принятым меркам. До поры только русский президент - корявый крикун с мясистой головой - выламывался из общих стандартов, и это всех смущало: ну как с таким дело иметь? Ни экстерьера, ни дизайна - ничего пристойного нет. Это примерно то же самое, как если бы в музей современного искусства принесли палехские ложки и коромысла: они, может, кого и умиляют, но ведь это, с позволения сказать, деревенская самодеятельность, рядом со Шнабелем ее показать совестно. А с этим пьяницей - да в приличные люди? Уже и присмотрели ему пристойную замену: чтобы человек был непьющий, чтобы послушный и четкий был, чтобы костюмчик сидел гладко, чтобы говорил без запинки и не икая, чтобы было и у нас все, как у людей, как в хороших домах принято.

Пришло время, и крикливый пьяница сдал свои права аккуратному человеку, отлитому по среднеевропейскому стандарту: близко посаженные глаза, оттопыренные уши, залысины со лба. Российский сценарий наконец довели до ума, добились пристойного качества политического интерьера. Пора было, давно пора! Пьяница вдруг словно бы пробудился с похмелья, спохватился, да и сдал дела, выгреб из комодов да ящиков папки с документами - и вывалил все на стол. Ухожу. Мол, разбирайтесь сами с этой нудятиной. Но даже и уйти цивилизованно не сумел, чуть было все не напортил. Есть такие люди, которым красота и гармония - звук пустой, воспитание и дизайн им не указ, вот и он внес в отлаженную процедуру передачи власти ноту алкогольной задушевности, этакого провинциального надрыва. Облапив преемника за плечи, он произнес трагическим голосом: «Берегите Россию!» И сказал он это так, словно действительно существовала еще некая страна, которую стоило беречь, словно жившие на суглинках и супесях люди и впрямь представляли какой-то интерес, словно судьбы, жизни, болезни этих людей принимались в расчет, словно некая разница существовала между двумя заурядными фактами: живут еще эти никому не интересные люди, или уже все умерли. И те жители России, кто слушал эти слова в телевизионной передаче, возбудились несказанно: на миг поверили, что они и впрямь для кого-то еще интересны, и кто-то их побережет, и кто-то забеспокоится, когда их будут гнать и убивать. Но это они понапрасну возбудились. Перемен в отношении к ним не просматривалось, а если и прошла в телепередаче драматическая реплика - так что ж с того? Даже и у лучших дизайнеров бывают неудачные детали: бант не так завяжут, пуговицу не там пришьют.

Хорошо, преемник не подкачал: придержал пьяницу за плечи, сдержанно покивал. Мол, договорились, поберегу страну. Дескать, как же, именно это как раз у меня на повестке дня. Сперва там всякая текучка, газопровод, недвижимость, то-се, а после обеда вот в аккурат это самое намечено. Поберегу. И выразил он это тактично, без аффектации, без мелодраматизма - просто, по-солдатски.

Здесь уместно отметить, что некоторые сограждане испугались прихода нового президента. Их пугало, что аккуратный человек с близко посаженными глазами был полковником госбезопасности - сотрудником того самого страшного ГБ, которым их всю жизнь стращали. Он ходил по коридорам Кремля строевым шагом, и, глядя на его походку, люди впечатлительные брались за сердце.

- Как же так, - говорили эти перепуганные люди, - мы боролись-боролись за демократию, тирана разоблачали, репрессированных поминали, и вот, здрасьте, - дожили! Полковника ГБ поставили править страной! Ехали и приехали! Это как понимать? Результат демократии - власть полковника госбезопасности? Это что - демократия? Нет, вы скажите?

- А вы не волнуйтесь, - отвечали им люди уравновешенные, - он ведь не сам пришел. Его назначили. Понимаете, назначили его люди самых-самых демократических убеждений, даже демократичнее нас с вами. Те самые храбрые демократы, борцы с тоталитаризмом - вот именно они и назначили. Так надо, значит. Ведь надо поставить во главе страны чиновника, чтобы: а) не пил; б) защищал завоевания демократии, то есть то, что уже украли, - все ваше; в) не давал больше воровать, а то ведь все к черту разворуют. В демократическом государстве, - говорили сведущие люди, - важно вовремя остановиться. Ведь все тащат в разные стороны, того и гляди, совсем ничего в стране не останется. Куда ни посмотришь - ничего нет: все сперли. Неправильно это. В открытом обществе, как на войне, - три дня на разграбление города, а потом комендантский час. Нахапал сколько мог - и хватит, порядок знай. Надо и о стране наконец подумать. Этого президента демократы вроде как сторожа наняли чтобы он добро сторожил.

- Ничего себе сторож, - ахали боязливые, - да он всех насадит, вот увидите, и будет сторожить. Ох, наплачемся мы.

- Вы неправы, - отвечали им, - кого он посадит? Что с того, что он полковник? Военных тоже нельзя судить однозначно, мерить одной меркой не годится. Вы посмотрите на генерала Франко - как все его боялись, - а куда он Испанию привел? Цветущая страна. Или на Грецию поглядите, на Латинскую Америку.

- Не надо, не хотим мы туда глядеть, - отмахивались напуганные. Они и так все чаще и чаще слышали о Латинской Америке и недоумевали, к чему бы это? Да и военное звание нового лидера напоминало им о греческих полковниках, о френче советского тирана, и о генерале Пиночете. Именно Пиночет и склонялся чаще всего в салонных разговорах, и людей впечатлительных это пугало - чего же хорошего в Латинской Америке? Инакомыслящих сажали, совсем как у нас.

- Ну не надо, не надо! Равнять не будем! Эк вы сказанули! Ну посадили там двести-триста крикунов, потом выпустили, а вы уже по своей истерической привычке и раскричались. Это в вас советская пропаганда говорит, голубчик Пиночет вывел страну из глубокого экономического кризиса, он Чили спас. Латинская Америка фактически воспроизвела испанскую модель - от необдуманной революции, через военную диктатуру - к капиталистическому процветанию. Так-то. Крайне нам такой вот Пиночет необходим. А еще лучше - Франко.

IV

Сказ о русском Пиночете действительно уже некоторое время тешил разум людей ответственных. Прижился этот образ тем более легко, что в проклятые годы коммунистической диктатуры советское правительство поддерживало неудачника Альенде, а свободомыслящие люди отдали свои сердца и симпатии грозному генералу, борцу с коммунизмом. И как бы ни бранили Пиночета иные западные левые, русский демократ только улыбался с пониманием: это вам легко говорить, что Альенде неплох, а вот мы-то знаем, что такое социализм. Тут не токмо что Пиночета или Корнилова, тут и Аттилу впору звать, чтобы порядок навел. С тех пор миновали годы, генерал благополучно старился на пенсии, попытки обвинить его в репрессиях провалились, и он навсегда остался героем для русской интеллигенции. Люди пообразованнее цитировали известное высказывание Борхеса - «я предпочитаю ясный меч», люди же, руководствующиеся интуицией, заявляли, что для сохранения страны необходима твердая рука. Ну не такая, как у тех ужасных тиранов из прошлого, но умеренно твердая, этакая цивилизованно жесткая рука. И не надо, не надо бояться, что он кого-то там посадит или что-то такое там придушит. В рамках цивилизованной демократической рыночной системы и придушить полезно. Именно Балабосу и Дупелю, то есть людям, непосредственно определяющим экономическую политику, и пришла в голову мысль о том, что пора наконец зафиксировать количество наворованного и ввести твердые законы. А делить без конца одну и ту же страну - неразумно: страна, конечно, велика, но на всех даже ее не хватит, а стало быть, нужен порядок. Эту, в сущности, простую мысль высказал Диме Кротову в частной беседе спикер парламента Герман Басманов. Дима, потомственный интеллигент, испытывал противоречивые чувства. Образ антикоммуниста Пиночета ему импонировал, однако его пугало слово «диктатура». Сомнениями он поделился с Басмановым.

- Дурачок ты, Димка, - сказал Басманов, - ну что ты боишься ГБ, как маленький. Подумаешь, черта нашел. Думаешь, ГБ только тем и занималось, что инакомыслящих ловило? Глупости не говори. Государство, Димочка, нуждается в репрессивном аппарате. Если оно государство, конечно, а не собрание трепачей и безответственных алкоголиков. А иначе ведь законы выполнять не станут. Ворья-то вокруг сколько, ты глянь. Ну Дупель, ладно, он мужчина государственный. А ты посмотри на всех этих Левкоевых, ведь если их за руку не схватить, мы с тобой по миру пойдем.

- Пиночет ведь возродил чилийскую экономику, - сказал Дима Кротов неуверенно, - правда?

- Еще бы! И как еще возродил! Расцвела экономика, - и Басманов стал рассказывать о прогрессивном значении латиноамериканских режимов, о том, как удержали они страны на краю экономической пропасти. Рассказал он и о так называемых кастрюльных бунтах, поднятых домохозяйками против незадачливого социалистического президента Альенде. - Развалил медную промышленность наш активист-демократ, - ехидно сказал Басманов, - а без медного экспорта, Димочка, какая же может быть демократия? Грех один. Вот и вышли тетки и бабки с кастрюльками на улицу - мол, пусто в моей медной кастрюльке, и давай дубасить в кастрюльки. И лопнула демократия. Ты учись, Димочка, бери уроки у истории.

Не отметил Басманов лишь того, что экспорт меди был остановлен не бездарной политикой Альенде, но его внешними партнерами, прекратившими закупки. Не рассказал он о заграничных счетах Пиночета, распродавшего Чили и составившего несметное состояние. Не рассказал он и о стадионах, на которых запирали людей. Не упомянул он, впрочем, и о рутинной практике латиноамериканских режимов: о том, как солдаты вставляли женщинам штык во влагалище; как распахивали люки самолетов над Параной, чтобы высыпать в устье океана неугодных режиму; о том, как чистили город эскадроны смерти; как без вести пропадали и никогда не находились люди. Вместо этого он сказал:

- Речь шла, разумеется, не о репрессиях, но всего лишь о том, чтобы привести страну в надлежащий вид, помыть, причесать. Ходит страна растрепанной, а к ней приглашают визажиста: мол, приведи лахудру в порядок. Вот и нам бы с тобой такого дизайнера-визажистa. И экономику подправит, и перед людьми не стыдно.

- Конструктивно, - сказал Дима Кротов, - без дизайнера не обойтись, - и он одернул пиджак от Ямамото и поправил шейный платок

Новый Пиночет, или как его там ни называй, был востребован скорее как стилист, нежели как диктатор. И действительно, в руководстве появился стиль, не уступающий по красоте и точности западным правительствам. Сдержанная изысканная эстетика, точная и четкая режиссура, экономный конструктивный дизайн - вот характеристика новой политики. Скажем, в прежние времена встречался немецкий или английский лидер с российским, и злость брала телезрителя, наблюдающего, как идут они друг навстречу другу. Западный лидер, тот обыкновенно идет, как фотомодель по подиуму: И пиджачок у него на одну пуговицу застегнут, и манжеты сверкают, и булавка в галстуке правильная, и часы со вкусом подобраны - посмотреть приятно. А русский олух прет, как трактор по бездорожью: в пиджак застегнут до ушей, ботинки скрипят, рожа красная, с утра литровую огрел, и оттого глаза мутные - смотришь и гадаешь, дойдет до трибуны или по пути грохнется. Не то теперь, не то. Летели навстречу друг другу два изысканных, легких силуэта, щелкали штиблеты, порхали улыбки - смотришь на такую встречу и радуешься: нет, не хуже! Ну нисколько не хуже наш полковник ихнего майора! Сходное чувство возникает и на выставках современного искусства. Прежде зритель с душевной болью отмечал, что в просвещенном мире показывают легкий полет фантазии, небрежные линии и свободные мазки - а у нас сплошь казарменная эстетика, унылые сельские поля, блеклые лица комбайнеров. А нынче вот уж нисколько не приходится краснеть! И тут и там совершенно одинаковые линии и пятна, все у нас теперь как у людей: они - инсталляцию, и мы - инсталляцию, они минимализм - и мы еще более минимальный минимализм.

Повторюсь, внешние параметры лидеров формировались по тем же законам, по каким формировались приоритеты в искусстве и философии. Собственно говоря, та форма политики, что сделалась универсальной, сама была своего рода современным искусством или продолжением современного искусства. Это была Contemporary Art Politics.

И критика у нее была соответственная.

V

- Современным быть? Но современным - кому? Этому жулику? Увольте. А в искусстве? Дутову? Шнабелю? Ле Жикизду? Так ведь им же неинтересно быть современным, - вот что говорил обычно Павел Леониду Голенищеву.

- А ты хочешь быть современным Микеланджело, я полагаю.

- Да, хочу.

- Опоздал, милый. Нет больше Микеланджело, и современным ему ты никак быть не можешь.

- А куда же он делся? - спрашивал Павел.

- А он стал историей.

- А история куда делась?

- Она движется, милый мой мальчик, движется.

- А мне кажется, - говорил Павел, - что человек, кому хочет, тому и современен. Это как друзей заводить или книжки в библиотеке выбирать. Нравится Дутов - и пожалуйста. А мне - Микеланджело. У тебя своя компания, у меня - своя.

- Нет, дорогой, время не выбирают. В нем живут и работают.

Леонид говорил, изгибая бровь, поглаживая бороду. Подобно многим значительным московским людям Леонид самой внешностью своей создавал произведение искусства. То он выбривал усы и отпускал шкиперскую бородку а la Солженицын. То он брился наголо и отпускал густую бороду подобно чеченским повстанцам. То он вовсе сбривал бороду, но, напротив, отращивал густые прустовские усы, и вид имел при этом загадочный. Сегодня борода была тициановской. Всякий раз облик его был неким высказыванием, посланием миру, тем, что в английском языке называют словом message.

VI

- Бутафория. Все бутафория, - так аттестовал современный ему мир старый Рихтер и ошибался в своей оценке. Что ни говори, а ракеты «земля-воздух», нефтяные скважины, вновь отстроенное здание парламента - были настоящими.

- А вот и ошибаетесь, Соломон, - сказал Татарников, которому бы все спорить, - бутафория была в девятнадцатом веке, когда русские дворяне французский язык учили, - вот это самая настоящая бутафория. Население в дерьме по уши, а они в Версаль играют. А сейчас - это знаете что? Я вам скажу. Сейчас время дизайна. Дизайн - это по вашей части, Соломон. Это ведь исторический проект - вместо истории.

Высказывание историка (человека, малосведущего в искусстве) удивительно корреспондировало с высказыванием мудрого Якова Шайзенштейна, который на публичных прениях заявил: «Версаче - Ван Гог современности». Просто Татарников пошел несколько дальше.

- Дизайн, - сказал Татарников Рихтеру, - есть форма существования привилегированных ворюг, которая становится для масс выражением прекрасных абстракций. И ваши проекты истории - ровно то же самое.

VII

«Ах, - сетовал Борис Кузин, указывая на портрет нового британского премьера, - скоро ли наше общество сможет выдвинуть такого же лидера воспитанного, молодого, образованного джентльмена?» И впрямь, посмотреть на фотографию - дух захватывает, как точно, как адекватно выражает она мечту о прогрессе. Английский премьер горел глазами, улыбался во все свои сорок зубов. Именно эта фирменная улыбка и провела его через кастинг, сделала премьером, человеком, воплощающим будущее своей страны. Все идет отлично, убеждал широкий зубастый рот, все идет по плану: лучше прежнего и даже еще лучше. Моложе, прогрессивней, напористей! Молодой жизнерадостный деятель, он легко переиграл своего оппонента-консерватора, действующего премьер-министра, аккуратного невысокого человека, похожего на печального кролика. Печальный кролик не умел заразить поступательной энергией, не способен был улыбаться от уха до уха, да и сорока зубов у него не было. Указывая на оппонента пальцем во время дебатов в палате общин, сороказубый претендент весело кричал: weak! weak! weak! И депутаты понимали: действительно, кролик-то наш слабоват - нет в нем оптимистической энергии, этакой бодрой напористости, и зубов явно маловато. Не тянет кролик на лидера. Новый премьер ходил легким пружинистым шагом: волна волос откинута назад, огромные уши подставлены ветру, лоб нахмурен, как и надлежит лбу вождя, а рот, главное его оружие, растянут в улыбке. Вот таким он и был мил сердцу англичан - образ молодящейся, полной надежд страны. Новый лейборист - так назвал он себя. Им был найден очень верный термин. И впрямь, это был лейборизм, нисколько не похожий на обычный: премьеру было решительно все равно, в какой партии быть, лишь бы быть на ее верху. Важна не политика сама по себе, но то, как ты оперируешь политикой, как ты ее преподносишь. В полном согласии с основным принципом постмодернизма «важен не товар, но менеджмент» создавался новый стиль руководства. Абсолютно безразлично, какую партию представлять, важно - чтобы победившую. В то время, когда он входил в политику, лидирующие места в партии консерваторов были разобраны, и, таким образом, решение примкнуть к лейбористам напрашивалось само. Новый лейборизм усовершенствовал партийные принципы: разногласий с тори он практически не имел, но, напротив, старался уничтожить границы между взглядами тори и лейбористов. Новый премьер разработал удивительный по действенности метод борьбы с политической оппозицией: чтобы не иметь политических конкурентов, надо самому выполнять то, что сделали бы твои противники, но только под другим флагом. Нечего и говорить, как дезорганизует это врага. Врагу попросту нечего больше делать, он может сложить оружие. Если бы, например, во время Столетней войны английские войска развернулись и сами стали наносить удары по своим укреплениям, это, несомненно, поставило бы французов в тупик. То-то бы они растерялись. Весь запал печально известной Жанны в миг бы испарился, если бы Черный Толбот самолично стал громить ряды британских лучников. Уникальная политическая стратегия была вызвана простым и внятным соображением: надо всегда оставаться у власти. Власть сама по себе нужнее, нежели смехотворное деление на партии. Важны не убеждения, но то, как ты оповещаешь о своих убеждениях, не поступки как таковые, но то, что ты произносишь во время поступков, важно не то, насколько честно ты жил, но то, насколько тщательно ты был одет при жизни.

Иные скажут: да это же обыкновенное политическое трюкачество, они всегда так. А вот и нет, не обычное, и вовсе они не всегда так. Прежде Талейран, хитря и комбинируя, вовсе не считал хитрость и менеджмент - целью. Если бы Сталину дали возможность прибрать к рукам Финляндию без политических трюков, а де Голлю предоставили возможность идти к Четвертой республике менее извилистым путем - они бы только обрадовались. Но отними у современного политика менеджмент - что у него останется? Какие такие реальные прямые шаги захочет он произвести? В каком, интересно, направлении? Если длить сравнение времени с течением воды в реке - то он современен какому фрагменту реки - вверх по течению или вниз? Нет, не вверх и не вниз - а туда, где рыбы больше, вот куда устремлены его благородные амбиции.

Эту, во всех отношениях разумную политическую инновацию усвоили и лидеры других цивилизованных стран; в короткое время в мире была создана прогрессивная универсальная политика, пригодная практически для любых убеждений и взглядов, подходящая любой личности - как эластичный безразмерный носок. Пользоваться такой политикой следовало вне зависимости от убеждений, и даже напротив - убеждения слегка мешали: при их отсутствии носок налезал на что угодно, растягиваясь и сжимаясь до любых размеров, но убеждение могло помешать, оно топорщилось бы, как нарыв или мозоль. В сущности, новая политика была выше ориентаций и взглядов какой-либо одной партии, одного парламентария.

Поди разбери, в чем разница между политическими взглядами демократической партии, возглавляемой Тушинским, и демократической партии, возглавляемой Димой Кротовым? Нипочем ведь не разберешь. А дебаты идут! Трудно найти столь непримиримых оппонентов. Стиль, стиль совершенно разный! А стиль, как сказал один французский мыслитель, - это человек. А стало быть, и партия. Взять хотя бы, как появляется на трибуне Владислав Григорьевич Тушинский. И сравнить с манерой Димы Кротова - небо и земля! Тушинский ходил вялой походкой, вразвалку; рыхлое тело его, одетое в мешковатый костюм, воздвигалось над трибуной подобно куче старья, вываленного в ломбарде на прилавок. Дима же Кротов, одетый в приталенные костюмы итальянских модельеров, взлетал на трибуну, парил над ней, словно птица. Речь Тушинского изобиловала всеми возможными речевыми дефектами: он шепелявил, картавил, причмокивал и мямлил. Кроме того, он не смотрел на публику, а читал по бумажке. Собственно, то была типичная манера интеллигентов-шестидесятников, которые и в речи своей были столь же небрежны, как в одежде. Дима же Кротов говорил гладко, ударения делал правильные, а сказав нужное слово, делал паузу и обводил глазами зал. И скажите после этого: есть ли разница между программами обеих партий? Разительная! Радикальная! Тушинский бубнил себе под нос приказы и декларации; Дима же Кротов никакой дидактики не допускал: просто вступал в диалог с аудиторией, спрашивал, а как считает собрание? И что же вы думаете, в результате - рознится их электорат? Еще как! Учитель начальной школы из Саратова, тот, пожалуй, пойдет голосовать за Тушинского. Он и сам такой же мешковатый и неопрятный, костюмов от Эмерджилио Зенья не носит, всю жизнь читает Солженицына и пьет горькую. Вот ему как раз, да его жене, библиотекарю, партия Тушинского - самое место. А вот если ты столичный житель с запросами, если целишь провести каникулы на Ибице, если интересуешься искусством второго авангарда, если тебя унижает, как некогда поэта Мандельштама, фабрика «Москвошвей», - вот тогда тебе по пути с партией Кротова. Трудно найти две партии с более противоречивыми взглядами, с более контрастной позицией. И что с того, что контуры их убеждений примерно совпадают? Да, правильно, в целом они против коммунистической чумы и тоталитаризма, за свободу и демократическое развитие. Но вот чем заполнены эти контуры, что составляет самую суть упомянутых убеждений - это и есть главное, это куда важнее, чем просто высказанное убеждение. Подумаешь убеждение! Кто его только не имеет нынче! Но вот сделать так, чтобы убеждение гармонично совпало с работой модельера и дизайнера - совсем непросто. Одно дело - оппонировать тоталитаризму, когда сам носишь костюм эпохи «Москвошвея», но совсем другое - если ты одет от Эмерджилио Зенья.

Именно этот принцип - а точнее: зов и шум времени - и лег в основу издательской практики нового общества. Спору нет, изданий много: тут и «Бизнесмен», и «Актуальная мысль», и «Дверь в Европу», и «Европейский вестник», и «Колокол». Но пишут во всех газетах примерно одни и те же люди - а где, скажете, вы наберете других? Что, есть в России второй Яша Шайзенштейн, другая найдется где Роза Кранц? И не надейтесь, нет таких больше! И однако отличаться издания обязаны, мы все-таки на свободном рынке, а не в застенке тоталитаризма, где каждый печатный листок повторяет другой. И первая роль в столь важной миссии, как плюрализм мнений, как бы странно это ни показалось человеку несведущему, волею судеб достается дизайнеру - т.е. тому, кто придумывает, как подать читателю материал. Безразлично, что скажет политик (мы все примерно представляем, что он может сказать), но бесконечно важно, как он одет. Глядя на то, как повязал сегодня галстук президент страны, можно понять, что ждет население. Безразлично, что нарисует художник (мы все примерно знаем, что он уже ничего не рисует), но важно, как он представит свои произведения. Зал, освещение, реклама, название выставки - вот что волнует сердца; а то, что мастер умеет только пятна на холст ляпать - дело совсем не важное. Тот же самый принцип, но выраженный десятикратно сильнее, властвует в периодических изданиях. Информация, помещенная в двух разных газетах, не сильно отличается - однако стиль, вот главное различие! Именно стиль и делает высказывание - высказыванием! Например, редакция «Бизнесмена» полюбила слегка ироничный тон, ту легкую снисходительную усмешечку, что трогает уголки губ человека осведомленного в беседе с неучем. Так, пересказывая то же самое событие, которое в серьезном ключе излагала «Актуальная мысль», «Бизнесмен» мягко иронизировал и тем самым показывал, что стоит выше обсуждаемой проблемы. А вы говорите! Буквально две запятые, незначительная смена интонации - и пожалуйста! Совершенно другая информация! Был взрыв в метро или не было - вопрос двадцать пятый, но вот как рассказать про взрыв: возбудить обывателя - или успокоить?

В газете «Бизнесмен», несмотря на известные трения, наметившиеся меж владельцами - между Василием Бариновым и Михаилом Дупелем соответственно, - атмосфера царила праздничная; творческая, рабочая, веселая атмосфера - журналисты порхали с этажа на этаж, сыпали шутками. И было от чего взыграть духу сотрудников редакции - в последние недели издание коренным образом поменяло стиль оформления, освежило дизайн газеты. Он и был неплох, этот стиль (да куда там неплох, блистателен он был, в пример его прочим изданиям ставили, вот что!), а стал просто исключительно хорош. Просто не бывает такого! Как на одном дыхании, словно поцелованный музой полиграфии, выполнил новое оформление дизайнер Курицын. Ах, недооценивают иные люди значение оформления печатной продукции, недооценивают - а зря! Есть еще такие люди, что дерут нос перед дизайнерами, - дескать, содержание главнее. Совершенно напрасно они это делают, сами потом жалеть станут. Вот выходит, скажем, журнал «Актуальная мысль» (бывший «Коммунист») и выходит без всякого приличного оформления: макет издания сляпан, как при царе Горохе, ни тебе фантазии, ни задора; шрифт подобран без всякого вкуса - что было в типографии, тем и набирают, бедные; полоса набора выбрана случайная, бумага убогая, - сиротское издание, одним словом. Берешь в руки этакий журнал и недоумеваешь: это что - тетрадь агронома с Поволжья? Или бухгалтерский отчет колхоза «Путь Ильича»? И что с того, что перья преломляют в этом издании люди значительные? Что с того, что именно этот орган опубликовал знаменитый «Прорыв в цивилизацию» Кузина? Опус Кузина изданию совершенно не помог, а вот убогость оформления сыграла свою негативную роль в судьбе кузинского «Прорыва». И между прочим, сам автор виноват, никто больше. Это ведь он сам, Кузин собственной персоной, самонадеянно восклицал: мне, дескать, все равно, мне, мол, без разницы - где печатать мой труд! Хоть, говорит, в школьной стенгазете, хоть, говорит, на туалетной бумаге. Ну вот и напечатал без малого что на туалетной бумаге. «Строго между нами, - говорил дизайнер «Бизнесмена» Валя Курицын своим коллегам, - я считаю, именно потому Кузин и не прогремел, как рассчитывал, что напечатался черт-те где. Ну что это за издание - курам на смех. В руки взять противно. Бумага желтая, шрифт слепой. А макет? Горе, а не макет. Вот Дима Кротов колонку у нас печатает по вторникам и вся страна Димочку любит. Какой мы портрет его дали, а? Рамочку чуть сдвинули влево, линеечкой отбили - любо-дорого! Так подали, что и читать не обязательно! А шрифт я какой подобрал - сухо, сдержанно, мужественно. Стиль - это главное». И прав был Курицын! Совершенно справедливо указывал на роль полиграфии вообще и полиграфического дизайна в частности! Вот, представьте, полюбили вы женщину, а она приходит к вам на свидание в стоптанных туфлях, платье в горошек, и волосы растрепаны. Что, понравится вам такая? А если она придет в наряде от Ямамото, да накрашенная, да волосы этак продуманно уложены, - ведь вся жизнь ваша по-другому сложится.

И нынче, когда «Бизнесмен» улучшил свое и без того блистательное оформление, довел дизайн до совершенства - нынче печатный орган этот единым видом своим уже являл то содержание, что тщились вложить в его страницы авторы публикаций. Недаром ревниво косился на Курицына владелец газеты Василий Баринов: может быть, Баринов и сформулировал направление издания, но вот привел все к окончательному решению, к безусловному результату именно Курицын. Это он, и только он, придумал несколько суховатый и лапидарный, но мужественный и напористый стиль оформления. Кажется, пустяк: там буковки линеечкой отбил, тут шрифт чуть наклонил, здесь интерлиньяж увеличил, а не пустяк выходит, нет! Именно что главное содержание мысли в этих вот пустячках и проступает. Портной тоже так: здесь ушьет, там прибавит, тут отпорет - глядь, а уже новый человек перед нами. Заходит иной гражданин в бутик и, если находит в себе силы довериться профессионалу, преображается. На улицу выходит совершенно иная особа: лучше, краше, воспитаннее - хоть сейчас в депутаты. Ибо что как не воспитание преподает нам дизайн, когда учит, каким образом усладить взгляд соседа? Именно воспитанием человека, структурированием социальных отношений - вот чем занимается дизайнер. Моделируя платье, газетную полосу, интерьер ресторана - дизайнер создает то главное, что определяет современный мир: стиль общения. Общаться человеку свойственно, еще Аристотель отмечал особенности социального животного, единственное неудобство состоит в том, что для общения необходим некий общий предмет - работа, погода, война, похороны, алкоголь. Пусти это дело на самотек, и общество рассыплется на отдельные группы: алкаши станут общаться исключительно с алкашами, солдаты - с солдатами, а родня будет встречаться только на похоронах. Обществу требуется дисциплина, которая - в отсутствие религии, идеологии и искусства - привела бы несходные страты общества к согласию. Дизайн аккумулирует в себе противоречия и выковывает из несходных компонентов общее - стиль. Дизайн являет собой обобщенный продукт общественного сознания, свод различных общественных тенденций - но вычищенный, отглаженный, красиво упакованный. В обществе существуют милитаристические тенденции - что ж, мода учтет это, и появятся приталенные френчи цвета хаки; есть у некоторых индивидуумов настроения анархические - значит, можно кое-где на предметах туалета дать красную вставку. Дизайнер учит нас с вами тактично показать окружающим, что ты из себя представляешь - галантно согласиться с одним, высказать возражение другому: пиджак от Эмерджелио Зенья (видите, наши вкусы совпадают), туфли Прадо (простите, здесь я чуть более консервативен, чем вы), журнал Economist (я, простите, склонен к аналитике, но это мне не мешает оценить ваш Penthouse, тем более, что написано в обоих изданиях примерно одно и то же). Дизайнер чувствует время острее и ответственнее, чем мы с вами; только, может быть, женщина перед зеркалом, в тот момент, когда заносит руку выщипнуть волосок из носа, наделена той же болезненно точной интуицией. Дизайнер призван выразить время несколькими штрихами, его требовательный вкус не знает пощады, точно пинцет, выщипывающий волосок из носа. Без лишних деталей, но с точными акцентами; без патетики, но уверенно; без пышности, но богато - вот как стиль газеты утверждал позицию в мире. Где надо пошутить, где надо - промолчать, словом, вести себя так, как ведет себя воспитанный человек в обществе. Не разодеться петухом, не выпячиваться в декларациях, но продуманно подать себя - вот гарантия того, что общество оценит и предоставит тебе достойное место. И более того: это гарантия того, что ваши убеждения не ущемят другого, не нарушат баланс социума, но чудным образом впишутся в общую картину. Многое (да что там говорить, буквально все!) зависит от стиля высказывания. Напишите слово «прогресс» чернильным карандашом на дрянной бумаге - и выйдет у вас листовка двадцатых-тридцатых годов. Ей и место, такой листовке, в драных штанах какого-нибудь, прости господи, комиссара с помятой рожей. А наберите вы слово «прогресс» деликатной гельветикой, некрупным кеглем, да поставьте его в точном месте красиво собранной полосы - и получится у вас совсем другой эффект. Это уже не тот будет комиссарский прогресс, от которого проку кот наплакал, совсем не тот. Это уже будет такой убедительный прогресс, к которому и стильная машина полагается, и убеждения последней марки. И костюм от хорошего модельера идеально сочетается с таким прогрессом; неплохо, например, взять Дольче и Габбану, но лучше все-таки к актуальным убеждениям подходят японские модельеры: в них достаточно свободы и импровизации, но все сдержанно, тактично - и, что ни говори, прекрасно держат силуэт.

Значение дизайна легко проиллюстрировать следующим примером: собираясь на встречу с Михаилом Дупелем, известный бизнесмен Балабос неожиданно получил информацию о том, что Михаил Зиновьевич приготовился к встрече, облачившись в костюм от Бриони. Как, ахнул Балабос, от Бриони? Да уверены ли вы, так спросил он своих информаторов, что от Бриони именно? Да, гласил ответ, и информация подтвердилась. Тут было над чем призадуматься. Обыкновенно Дупель щеголял в костюмах от Армани, то есть в костюмах деловых, но достаточно свободных. Надеть же костюм от Бриони, чопорный, напористый, бескомпромиссный костюм непосредственно перед встречей, на которой надо бы подписать важный финансовый договор, - да, это было неспроста. Балабос за голову схватился. И чем ответить на такое? Да и надо ли отвечать? Прийти на встречу в продукции Эмерджелио Зенья - значит пойти на открытый конфликт. Пойти на компромисс и одеться в изделия Босс - но это означает заведомый проигрыш. Балабос встречу отменил, перенес на завтрашний день, а назавтра Дупель уже вышел в свет в обычном своем Армани, и проект договора был легко утвержден. Нужны ли другие доказательства?

VIII

И всякий прогрессивный исследователь истории и культуры, удобным образом расположив факты и составив убедительную картину российского прошлого, недоумевал: какие же еще нужны доказательства того, что стране требуется хороший стилист, который сумел бы организовать ее несуразную природу в соответствии с приличными образцами? Вот свидетельство знатока стилей, французского специалиста де Кюстина, а вот мнение признанного дизайнера Киссенджера, а вот и отечественный декоратор Столыпин оставил нам свои судьбоносные рецепты. Только слепой к красоте и глухой к доводам разума может игнорировать услуги дизайнера.

Вскоре после уже описанного диспута в «Открытом обществе», между Борисом Кирилловичем Кузиным и Сергеем Татарниковым состоялся следующий диалог.

- Вы негативно относитесь к моим текстам, - сказал Кузин. - Замечаю в вас недоброжелательность. Вы, надеюсь, не славянофил? Не примыкаете к группе Ломтикова?

- Ох, - сказал Татарников, - даже и не знаю о такой группе. Опасная, да? Вероятно, не примыкаю,

- Тогда в чем же дело? В чем наши разногласия?

Татарников поглядел на Кузина и сказал:

- Некоторых пассажей в ваших сочинениях я не понимаю.

- Давайте дискутировать. Попробуем разобраться, - лекторские нотки зазвучали в голосе Бориса Кирилловича Кузина; он любил дебаты.

- Что ж тут дискутировать? - ответил ему Татарников. - Не понимаю, и все тут. Вы пишите: «Пьяный безудерж окутал Россию». Я вот думаю, может ли безудерж окутать? Данное свойство (то есть способность окутывать) присуще ли безудержам? И кто они такие, безудержи эти?

- Безудерж, - сдерживая гнев, объяснил Кузин, - это черта русской культуры. Если хотите, можете употребить слова «бунт», «произвол».

- А у вас получается, что безудерж - это нечто вроде тумана.

- Что ж, если хотите, безудерж туманит сознание, - согласился Кузин, - и не придирайтесь к мелочам! Смысл понятен.

- Мне кажется, Россию окутал совсем не пьяный безудерж, - заметил Татарников, который был, как обычно, слегка нетрезв, - а какой-то иной. Скорее, трезвый безудерж. Про это у вас в другом месте сказано: «Чем сильнее обгон Запада, тем энергичнее трезвеет Русь».

- Именно так

- Я и ломаю голову: кто такой этот обгон и хорошо ли, что он сильный?

- Обгон, - сказал Кузин, - возникает, когда одно развитие обгоняет другое.

- Как, простите?

- Если один человек обгоняет другого - происходит обгон.

- Вы полагаете?

- Уверен! И не цепляйтесь к частностям! Концепция ясна!

- Именно концепция мне и не ясна, - сказал Татарников. - Я ведь, простите, историк. Для меня общая картина из деталей состоит, из мелочей, из частностей. Я подробности люблю: сведения об урожае, удое, бюджете. Сколько тракторов выпустили, какую площадь трактора обработали.

- При чем тут трактора? - нетерпеливо сказал Кузин.

- Как же! Вы цифры приводите: на Западе 120 тракторов убирают 1000 гектаров земли, а в России - на ту же площадь 11 тракторов. Я и думаю: хорошо это или плохо? Надо бы сопоставить это с затратами на удобрения, с отпускной ценой урожая.

- Оставим трактора, - отмахнулся Кузин от тракторов. - Это не принципиально. Тракторную промышленность я взял лишь как пример российской дикости. Давайте рассуждать по существу концепции.

- Стараюсь, - согласился Татарников, - но не получается. Вы спрашиваете, «что предпочесть: вологодский колхоз - или западную ферму?» На такой вопрос сразу не ответишь, надо предмет изучить. Тут вы опять данные приводите: в Америке сельским хозяйством занимается три миллиона человек, а в России - двадцать миллионов. И вывод: ломать колхозы к чертовой матери, освобождать население от рабского труда.

- Это сухие цифры, - сказал Кузин с достоинством.

- Да нет же, - сказал ему Татарников, - это только некоторые из сухих цифр. Есть и другие цифры. Например, число граждан, занятых в обслуживании сельского хозяйства. В Америке на одного пахаря работают семь человек помощников вне фермы - те, что представляют инфраструктуру аграрной промышленности. Производство, переработка, ремонт техники, хранение продукта, продажа и реализация прибыли - вы, Борис Кириллович, в такие пустяки вникать не любите, но хозяйство, оно из таких вот пустяков и состоит. Число людей, занятых в американской аграрной промышленности, надо бы на семь помножить. Это мы еще так называемый Третий мир не посчитали - там крестьян немало, а на кого они работают, не знаете? А в России - мужик, он мужик и есть, никто ему в работе не поможет.

- Разве это хорошо? - спросил Кузин. - Вдумаемся: не свидетельствует ли данная ситуация о нездоровом укладе российского хозяйства? Я полагаю, что западный уклад предпочтительнее.

- Уклады разные, - сказал Татарников, - и земля разная. Только у вас получается, что люди Запада с проблемой хозяйства не сталкиваются, а сплошь отдались высокому досугу. Ходят вдоль улицы и на лире бренчат. Но они этого не делают, Борис Кириллович, они в офисах сидят, дебет с кредитом сводят.

- К чему эта демагогия? Вы отлично понимаете, что я имею в виду, но придираетесь к деталям.

- Нет, - сказал Татарников, - в том-то и дело, что не понимаю. Отчего страна с тысячелетней историей должна предпринимать цивилизационные попытки, понимать отказываюсь. Лапти, Борис Кириллович, производили в России не потому, что они хорошо на экспорт шли, и не от дикости - просто обувь по погоде удобная. Жизнь в нашей стране не грех бы улучшить - но исходя из истории этой страны, а мы с вами до этого простого дела никак добраться не можем. Вы, Борис Кириллович, не об истории России рассуждаете, а о ее историках - о тех чиновниках, которые интерпретируют положение дел и, простите, делают это в своих интересах. Но к истории это отношения не имеет.

- История в России началась с Петра Первого, - сказал Кузин запальчиво. - Личность появилась! Петр даровал России историю!

- Не думаю, - сказал Татарников, - Петр даровал России очередного историка - в своем лице. Произвол, не связанный законами сложного социума. Вот и все. И сегодняшние историки точь-в-точь такие же.

- Но ведь лучше жить стали! - сказал Борис Кириллович. - Двинулись по трудному пути цивилизации! И вы сами - разве не чувствуете, как жизнь меняется?

- Как-то мне совестно, - сказал Татарников, - выдавать свою зарплату и заграничные командировки за норму - перед людьми, такой возможности не имеющими.

- Я хочу блага этой стране. И готов пожертвовать всем ради ее будущего, - сказал Кузин серьезно. - Вот увидите, если потребуется, я на все готов.

- Что же от нас с вами, Борис Кириллович, требуется? Книжки читать и в мелочах, по возможности, не лукавить. Слова русские грамотно употреблять. А больше и не нужно ничего.

- Вы увидите, - повторил Кузин настойчиво, - что я отвечаю за свои слова! Я докажу! - и, набычившись, побурев лицом, Кузин снова повторил:

- Я докажу!

И не было сомнений в том, что российская действительность находится в руках умелых дизайнеров - и они докажут свою состоятельность.

IX

Впрочем, для полноты картины мы обязаны рассмотреть не только позитивное воздействие дизайна на жизнь и взгляды, но и некоторые неудобства трения, которые могут возникнуть меж теми, кто полностью разделяет эстетические вкусы века, - и теми, кто их чувствует не столь глубоко. Да, даже в просвещенном обществе, в открытом и развитом обществе возможен разлад.

Как бы прекрасен ни был союз двух сердец, сколь гармоничным он ни казался бы, но не существует такого союза, который был бы защищен от распада. Подобно тому, как принц Чарльз вынужден был признать конфликт с принцессой Дианой неразрешимым и стал жить с нею раздельно; подобно тому, как Райнер Мария Рильке под влиянием обстоятельств пошел на разрыв с нежно любимой им Саломеей; точно также, как великий теннисист Борис Беккер, повинуясь неизбежному, расстался с темнокожей красавицей Барбарой, - так и Сыч в конце концов разъехался с хорьком. Расставание далось ему нелегко. Иные люди, те, для которых расставание с прежней жизнью и обретение новой - вещь обыденная, не склонны видеть в разрыве с любимым трагедии. Сколько их, беспечных, сменивших по пять жен, десятки раз клявшихся в любви новым избранникам, обновляющих жизнь сердца раз в сезон; сколько их, не знающих, что такое постоянство! Что им муки сердца, что им щемящая пустота - они про это и знать ничего не знают. Сыч был не таков. Когда грузовик, увозящий хорька и его пожитки: коробки с лентами, кофры с сарафанами и сафьяновыми сапожками, скрылся за углом, художник испытал приступ слабости. Закололо в боку, отнялась правая рука, онемела щека и распух язык. Взгляд хорька, коим тот проводил фигуру любовника, привел его в почти что безумное состояние. Круглые черные глазки встретились с глазами Сыча и сказали ему: «Прощай. Что было у тебя в жизни, кроме меня, подумай? Рутина, серые денечки. Что ты знал? Толстых, скучных женщин, пьющих друзей, - кто они рядом со мной? Соответствуют ли они эталону прекрасного? Разве до встречи со мной ты знал страсть? Кто ты, - говорили эти глаза, - кто ты без меня? Ты сможешь работать, творить, думать - без нашей любви? Кто понимал тебя лучше? Кто был нежнее?» Сыч бесцельно слонялся по квартире, глядел на то место возле кровати, где стоял ящик с песком. Каждое утро он сам относил хорька в этот ящик для отправления естественных гигиенических процедур. Поразительно, но даже эти, в сущности, малопривлекательные подробности Сыч вспоминал сейчас с нежным и одновременно тоскливым чувством. Хорек умудрялся даже в интимных деталях утреннего туалета сохранять грациозность и естественность. Сыч глядел на пустой прямоугольник паркета, на котором скопилась пыль из-под ящика; сердце его колотилось так, что он сам слышал удары. Жена уже устанавливала на месте ящика трельяж и звякала флаконами духов. Его шокировало то, что жена немедленно вернулась на прежнее место, оставила кладовку и резво перебралась в спальню. Будто бы не было долгих месяцев и лет сердечных волнений, будто бы не было пролито слез, словно бы страсть не терзала сердца - ничего будто бы не было, как не было жизни и чувств. Вот она тащит из кладовки свой полированный трельяж обратно в спальню - и ничего не отражается на ее лице. Бесчувственная тварь, подумал Сыч про жену и поморщился. Качая полными боками, уверенно шагала его жена по квартире и, находя следы хорькового пребывания, немедленно их уничтожала. Нашла розовую ленту, украшавшую хвост, и тут же потащила к мусоропроводу. Сыч следил за ней с раздражением. Как бойко она кинулась на чужое место, как охотно вернулась на супружеское ложе. Что-то было плебейское в ее желании утвердиться на хорьковой территории. Ночью, держа в руках рыхлую вялую плоть жены, Сыч вспоминал упругое шерстяное тело хорька, и то, как хорек извивался и бился в постели, сладостно урчал и повизгивал. Сильное бархатное тело хорька вздрагивало, когда Сыч сливался с ним, маленькая головка на гибкой шее поворачивалась к Сычу, и маленький рот с острыми зубками открывался в пароксизме страсти. Разве мыслимо после этого прижимать к себе потное, мучнисто-белое тело немолодой толстой женщины. С брезгливостью откатился Сыч на край постели, завернулся в свой край одеяла, чтобы и не чувствовать даже человека, нахально развалившегося тут, рядом с ним. Сколько такта проявлял хорек при соитии, сколько подлинного чувства было в их взаимном обладании. Сыч лежал и вспоминал гладкую шелковую шерстку зверя, которую так любил поглаживать, отходя ко сну. Он обычно, прижимаясь щекой к хорьковой спинке, нежно приговаривал: откуда у хорька такая шерстка? А хорек, грациозно повернув к нему маленькую головку, таинственно улыбался в усы, словно отвечал: никто не знает. Казалось, хорек унес с собой тайну гармонии, нечто главное осталось непонятым, самое существенное в отношениях навсегда пребудет теперь загадкой - и таинственная улыбка хорька, сравнимая разве что с улыбкой Джоконды, вновь и вновь возникала в измученном сознании Сыча.

Что привело к разрыву, что? - спрашивал себя Сыч. Сон не шел к нему, голова его пылала. Он брел к окну, глотал ночной воздух, слушал карканье ворон. Да, во всем виноват я, только я. Надо было давно узаконить отношения с хорьком, не оскорблять его чувств присутствием этой чужой женщины здесь же, в одной квартире. О, я воображаю себе, что он чувствовал, видя, как я сажусь с ней пить чай или беседую о погоде. Ведь, называя вещи своими именами, я ежедневно его оскорблял. Как он должен был страдать, о, боже мой! Кто бы вытерпел это издевательство над чувствами? Надо ли удивляться тому, что он сделался груб? А что же еще ему оставалось? Если вспомнить праздники, Новый год, например, когда мы собирали всю семью и я демонстративно сидел рядом с женой - о, господи, какая мука! Господи, что я наделал! Сам, сам, никто не виноват, кроме меня самого. И то, что хорек стал кусаться, то, что он сделался нетерпим, то, что в конце концов случилось то, что случилось, - закономерно: кто бы выдержал такие муки? Он терпел много лет, много лет ждал, а я? Оказался достоин этого ожидания? Было время, и я мог еще одуматься, мог решиться наконец на мужской поступок - прогнать эту толстую потную бабу прочь и обвенчаться с ним. Но нет, я обвинял во всем хорька, я не хотел понять его. Семью хотел сохранить! Никого обидеть не хотел! Трус, ничтожество! Плачь теперь, вой! Кричи в пустую ночь! Ты потерял его! Ты остался один, и тебе нет прощения!

Сыч даже в мыслях боялся возвращаться к истории, приведшей к разрыву. Он уже некоторое время приглядывался к хорьку, находя его поведение, и особенно поведение во время их близости, странным. Задаваясь вопросом, что же причиной этому, Сыч склонен был обвинять себя: ведь и в самом деле, он же прикидывал, не расстаться ли им, и удерживала его от финального шага лишь многолетняя привязанность. Тень этих предательских колебаний упала на их союз - разумеется, хорек мог чувствовать неискренность. Однако сцена, разыгравшаяся в Переделкино третьего дня, положила конец колебаниям, привела к полному краху отношений. Дача, которую Сыч арендовал в писательском поселке, соседствовала со знаменитой дачей Пастернака, и хорек регулярно забегал на примыкающий участок на пастернаковской травке хорек завел обыкновение играть с любимцем соседей - боровом Архипом. Архип был неуклюж и толст, но отличался веселым нравом и был обласкан младшим поколением Пастернаков. В тот роковой вечер, когда отсутствие хорька затянулось, необъяснимое чувство погнало Сыча на соседний участок. Проникнув туда через лаз в заборе, он, опять-таки подчиняясь внутреннему голосу, заглянул на сеновал. Там, среди раскиданного сена, хорек, сладострастно урча, отдавался борову Архипу. Хрюкая и чмокая, Архип подмял под себя хорька, подмял под себя его гибкое и грациозное тело, то самое тело, что дарило Сычу блаженство, то тело, что принадлежало только ему. Не помня себя, слепой от ярости, схватив что-то, стоявшее у дверей сеновала (а это были вилы), Сыч нанес страшный удар по спине борова, разодрав тому бок. Архип, хрюкая, потрусил прочь, а хорек посмотрел на Сыча с тем презрительным высокомерным достоинством, с каким уличенная в адюльтере дама глядит на жалкого рогатого мужа. «Ну, что, - сказал ему этот взгляд, - доволен? Ты полагаешь, мне стыдно? Это тебе должно быть стыдно. Посмотри на себя: как ты смешон и жалок». Сыч еще раз замахнулся вилами, на этот раз намереваясь пырнуть хорька, но тот выгнул спину и зашипел, и вилы выпали из ослабевших пальцев художника.

Мещанин, говорил себе сегодня Сыч, подумаешь, изменили ему, цаца какая. А сам ты? Ты сам каков? Своей вины не видишь? Не ты ли приучил его ко лжи, не разводясь с женой, позволив ей делить с вами кров? Не ты ли сам привнес в жизнь этот мерзостный двойной стандарт? Не ты ли ежедневным лицемерием своим воспитал в нем обман? А вспомни, вспомни оргии в Переделкине: вот уж где нагляделся он всякого. Эти интеллигенты, что они только не вытворяют - раз посмотришь, на десять лет постареешь. Что с того, что сам ты не участвовал? Пример-то был твой. Идея была твоя. Казни, казни себя - больше ведь казнить тебе некого. За вилы схватился, мужлан. Позор, позор. Не виноват хорек, он сам - жертва.

И однако, едва представлял он отвратительную самодовольную харю хряка Архипа, как злоба подступала к его сердцу. Так предать! С кем! С боровом! С вонючим жирным тупым животным! Как же можно было близость с ним, Сычом, заменить на плотские радости с этакой скотиной? И потом: ведь не просто же физическая близость была меж ним и хорьком, но творческая. Ведь то был союз, возникший для служения искусству - и что же? С тупым жирным хряком, с бессердечным животным изменили ему - и его искусству. Так терзал себя Сыч, глядя в равнодушную московскую ночь, а жена его, раскинувшись на постели, посапывала во сне.

Так, на взлете, в пике своей славы, испытал Сыч удар судьбы, и личная беда его самым тяжелым образом сказалась на творчестве. Поразительно, как прихотливо распоряжается история жизнью своих подопечных. Истинно говорят, что у истории нет любимчиков, и все равны перед роком. Любопытно другое: беда и личное горе низводят судьбу одного персонажа истории до полного ничтожества, и в то же время беда и горе способны поднять из ничтожества другого. И если принять, что беда равна беде, а горе равно горю, то как понять, что эффект, произведенный ими в жизни, бывает совершенно различен? Ах, ответ тут один - надо суметь переложить беду свою на эстетический язык, принятый в обществе.

X

И нет лучшей иллюстрации этого загадочного явления, нежели судьба гомельского мастера дефекаций. Отринутый художественным обществом, скитающийся по вокзалам и подворотням, художник был изъеден бедой. Щеки его ввалились, от постоянного недоедания и бесконечного злоупотребления спиртным его шатало. Спал он где придется, ел отбросы из мусорных баков. Через несколько месяцев подобного существования его свалила дизентерия. И самый недуг его выглядел как насмешка судьбы. Если раньше художник страдал запором, то теперь его неостановимо несло - и не как-нибудь: кровью. И вот тут случилось то, что иначе как феноменом искусства не объяснить. Что произошло с Абеляром, когда он, оскорбленный и оскопленный, нашел в себе силы вернуться к работе? Как нашел в себе мужество Мандельштам для воронежских тетрадей, сделавшихся вершиной его творчества? Изглоданный недугом художник почувствовал, что упал столь низко, что ниже уже и невозможно. Его подобрали прохожие, отвезли в районную дрянную больницу, положили в палату на восьмерых, укрыли тощим линялым одеялом, насыпали в ладонь таблеток. На второй день он бежал. Он опять оказался на вокзале возле помойных ведер. Идти было некуда - и он пошел в выставочный зал. Другой на его месте согласился бы на лечение, обрадовался бы больнице, как бы плоха та ни была. Но художник, доведенный до отчаяния, находящийся в буквальном смысле слова на грани меж жизнью и смертью, решил не предпринимать ничего. Смерть - так смерть, он уже заглянул в ее безглазое лицо. Худой, желтый, он выходил на помосты дрянных клубов в глухих окраинах и испражнялся кровью. А, вы говорили, что у меня кризис? А, вы смеялись, что я и капли из себя выдавить не могу? Нате! Залейтесь! Вот вам! Что, боитесь заразиться? Крови пугаетесь? Неприятно видеть умирающего, да? Так шептал про себя художник, и острые колени его торчали над спущенными штанами, напоминая об узниках Вуковара и Мостара. Умереть на сцене? Как Мольер? Какая, в самом деле, разница? Уже пройден путь, взорваны все мосты, выпиты все чаши. Сегодня или завтра сгореть - все едино. Его шатало, он порой терял сознание от слабости, но брел, спотыкаясь, в очередной Дом культуры где-нибудь на задворках, у трамвайного депо, в грязных тупиках. Кровавые перформансы эти, шедшие сперва при почти полном отсутствии народа, сделались известны всей столице. Если и правда бывает, что страдания приводят к созданию искренних шедевров, то это был именно тот случай. Столичная интеллигенция, цвет ее, бросилась в залы, где давал свои представления мастер. Утро интеллигентного москвича начиналось с вопроса: не знаете, где сегодня? Клуб железнодорожников? Это где? Ах, вот где. И что, можно еще достать билет? Никогда еще Клуб железнодорожников не ведал такого: узкая кривая улица перед входом была запружена лимузинами, толпа с букетами штурмовала зал, лишних билетов не было в принципе, перекупщики сами мечтали купить за три цены, чтобы продать за пять. Изможденный мастер снял свои дырявые штаны и кровью оросил сцену. Что тут началось! Даже непримиримая Роза Кранц, та самая Кранц, что не давала ему житья, опубликовала в «Бизнесмене» статью «Дело прочно, когда под ним струится кровь». Пробил час и Люси Свистоплясовой. Да, она, пожалуй, была единственной, кто верил в него, - тогда, когда все прочие отвернулись. Теперь же ее статья «По капле выдавить из себя раба» ответила сразу на все вопросы - на все те нападки, травлю, свист, что окружали ее подопечного. «Выдавливать раба? Извольте. Но не по капле, нет, - так писала Свистоплясова, - а с потоками крови выходит рабство из русского человека». И, как это часто бывает, выяснилось, что жертвенное искусство гомельского мастера поразительно совпадает с новейшей модой, с мейнстримом: в моде нынче кровь. Вот и группа «Сенсэйшен» в лондонской галерее Саатчи распилила живую корову пополам и выставила в формалине; вот и сербская авангардистка Марина Абрамович на Венецианской биеннале села в углу павильона и стала мыть в тазу кровавые кости, доставленные ей со скотобойни. Существует же в высокой моде спрос на определенный цвет - в каждом сезоне на свой. Так вот нынче в ходу - кровь. И совсем не важно, что именно хотел сказать художник. Что-нибудь да хотел, наверняка. Перформанс сербки был признан значительным достижением: ведь как раз войска НАТО начали бомбардировки Белграда и - в известном смысле - кровавые кости Абрамович могли рассматриваться как протест против бомбежек. Впрочем, как замечал Шайзенштейн, в том-то и сила современного искусства, что оно не директивно и впрямую рецептов и указаний не дает. Возможно, конечно, этот перформанс и направлен против бомбежек, но вполне возможно, что и за. Как тут разобрать? А может быть, это против резни в Вуковаре. Очень может быть. А может быть, и за резню. В дискурсе данного перформанса дидактика была бы, соглашались знатоки, только лишней. Ведь в целом же понятно, о чем идет речь: художник отмывает кровь с костей, превращает бойню в артефакт - это метафора творчества. Чем же еще занято искусство, как не превращением наших с вами неинтересных будней - в занятную сказку? И однако и это следует отметить особо - разница между интернациональным мейнстримом и гомельским подвижником все же была: английские мастера пилили корову, а не самих себя; Марина Абрамович мыла в тазу кровавые кости, но ведь не свои же; гомельский же мастер платил собственным здоровьем, собственной жизнью за свое творчество. Типично русский профетический подход так комментировал эти различия Яков Шайзенштейн. То, что в западной культуре принадлежит исключительно полю интеллекта и, в известном смысле, находится вне персонального опыта, в России укореняется в личную биографию - и требует жертвы. И гомельский мастер, словно слыша его слова, отпустил короткую бороденку, сделавшую его похожим не то на Достоевского времен «Записок из Мертвого дома», не то на умирающего Некрасова. Зрители на его представлениях перешептывались: гадали, сколько же он протянет, и больше полугода никто не называл. Однако ошиблись. Сама собой и дизентерия взяла и пошла на убыль, а потом и вовсе прошла, и как это получилось, понять было нельзя. Лекарств мастер никаких не пил, напротив того, лечение игнорировал, и все сошлись на том, что количество выпитой водки перешло в качество: художник, совершающий обильные возлияния после перформансов, проспиртовался настолько, что бактерии не выдержали этой среды. Он выжил, но - кто знает? - не дана ли была ему жизнь всего лишь как отсрочка? Ведь общеизвестно, что русский мастер должен пожертвовать собой, это, если угодно, стиль российской культуры, ее прославленный бренд.

XI

И, размышляя о горестных судьбах российских творцов, о затравленном Пастернаке, о повесившем себя Есенине, о Маяковском-самоубийце, как не усмотреть некоего рока, что обязательно дается в придачу к подлинному дару. Или это действительность российская такова, что непременно изведет любое крупное дарование - или некий высший дизайнер, тот, кто устраивает интерьер вселенной, разработал декорации этой страны таким образом? Во всяком случае, из века в век повторяется здесь то же самое. И как тут не спросить и не ответить словами цветаевского стихотворения: «Все то же, Сережа? - Все то же, Володя». Однако и Володя, и Сережа, да и писавшая про них Марина Ивановна Цветаева давным-давно в дебатах участия не принимали.

Виктор же Чириков, неуемный шутник, переиначивая цветаевские строфы, разразился следующими виршами:

Строй новый построен, да старого вроде:

Револьвер на взводе, урод на уроде.

А ты на безрыбье и сам встанешь раком:

Тут не обойдешься одним Пастернаком.

Когда он на редакционной летучке зачел это четверостишие, в комнате повисло молчание. Помимо того, что смысл стиха был смутен (впрочем, что ж упрекать в смутности Чирикова? А ранний Пастернак? А Мандельштам? Что, такие уж, прямо, ясные?), помимо этого проглядывали намеки на склонность известного русского барда к содомии, что явно не соответствовало действительности (и молоденькие журналисточки в задних рядах зашушукались: позвольте, а Ивинская как же, а первая жена? А вторая? А может, он с Нейгаузом? - брякнул кто-то, и пошло, и пошло), и, что самое главное, в стихе содержалась явная критика существующего строя, чего от боязливого главреда никто не ожидал. Мало того, он и сам от себя этого не ожидал и, прочитав четверостишие, смешался и побелел. Так уж устроено творчество, что подчас оно само выводит творца на некие формулировки, им самим не до конца осмысленные. Природу стихосложения удачно объяснил в свое время английский поэт медвежонок Винни Пух: надо позволять словам вставать там, где им хочется, и они сами найдут для себя нужное место. По всей видимости, Чириков руководствовался именно этим принципом, но совершенно не представлял, сколь далеко такой подход к делу его заведет. Легко было плюшевому поэту в Сассексе писать неподцензурные шумелки, а вы попробуйте в России применить тот же метод: греха не оберетесь. Чириков и не гадал сам, что ляпнет. Теперь же, произнеся эти роковые вирши при свидетелях, он почувствовал, как властно они меняют его судьбу. В самом деле, если отнестись к строчкам внимательно, то в них не скабрезность видна, но, напротив - трагическое предчувствие собственной судьбы. Да, недостаточно российскому Молоху Бориса Леонидовича, благополучно сжитого со свету полвека назад, далеко не достаточно. Стихи прямо говорят, что в отсутствие Пастернака сгодится любой, кто осмелится возвысить свой голос, тот же Чириков, например. На интеллектуальном безрыбье - так поэт трактует нашу с вами действительность - любой, кто осмелится заявить о своем несогласии с режимом, становится жертвой или, употребляя метафору поэта, встает раком. Конечно, современная Россия допускала критику но критику России вчерашней. Чего только про Сталина ругательного не понаписали - ахнешь! И рябой он, видите ли, и сухорукий. И строй его - палаческий, и прочее нелицеприятное в том же духе. А сказать в лицо существующему строю, что он не лучше прошлого, а такое же точно бесправное безличное образование - вполне ли это безопасно? С одной стороны, как будто бы все новой властью дозволено: хочешь - матом ругайся, хочешь - крась волосы в оранжевый колер, хочешь - открывай клуб анархистов. Все так, но это до той поры, пока власть не чувствует опасности. Но вот замахнуться на ее основы - рисковал ли кто? И неожиданно Виктор Чириков понял, что этот смельчак - именно он. Чириков попробовал смягчить ситуацию, зачитав еще парочку своих верлибров, однако это не помогло. Стихи не забылись: уже назавтра их цитировали знакомым, а по прошествии трех дней Алина Багратион сказала зашедшему к ней на чай Диме Кротову: «В отсутствие поэта Пастернака, Димочка, позвольте мне…» и приняла соответствующую позу. Свободолюбиво настроенные молодые люди (а такие всегда имеются) стали к месту и не к месту цитировать вторую строчку стиха, и можно было бы даже сказать, что к Чирикову пришла слава, да только кому нужна такая слава? Прознали про опус и те, кому всегда подобные вещи знать следует, прознали - и сделали выводы. Прямо не было предпринято ничего, но атмосфера в редакции стала гнетущей.

И удивляться этой опале - пусть неявной, но опале - не приходилось.

Не было ничего удивительного и в том, что любое намерение (Виктора Чирикова, баскских сепаратистов, сербских националистов, Павла Рихтера или народности тутси в Руанде) испортить общую благостную картину прогрессивного общества - немедленно встречало отпор; и отпор этот был прежде всего со стороны интеллектуалов.

XII

Стоило Павлу прилюдно объявить о своем намерении возродить пластическое искусство, как его тут же сочли приверженцем тоталитаризма, буржуазности, и он стал неприятен просвещенной компании.

- Почему так, - раздраженно спрашивал Павел у Леонида Голенищева, - почему они говорят, что картины неактуальны?

- Это говорят не они, - отвечал Леонид, - это говорит время.

- Неправда! Это говорят они, вот они, те самые, которые аплодируют Снустикову-Гарбо. Неужели, скажи мне, неужели Снустиков-Гарбо актуален, а картины, которые показали бы нашу жизнь, нет? Или он воплощает нашу жизнь - этот недоумок-трансвестит?

Леонид лишь улыбался - ответ был и без того понятен. Во всех уважающих себя музеях и прогрессивных картинных галереях давно экспонировали произведения, относящиеся скорее к декоративно-прикладному, нежели к станковому искусству, - и происходило это не случайно. Со стен музеев глядели на зрителей экраны телевизоров, в которых демонстрировали видеоарт - т. е. мелькающие кадры; новые мастера устраивали комичные перформансы и клоунады; другие показывали инсталляции - т. е. забавные сооружения, которые собирали к выставке и разбирали сразу же после; на холстах пятна, кляксы, полоски и точки заменили фигуративную живопись. Требовалось общими усилиями создать то, что иной поэт определил бы как шум времени, иной обыватель - как суету, а здравый наблюдатель - просто как декорацию. Могло показаться странным, что общество нарочно инициирует своих граждан принять участие в создании шума и трескотни - вместо того чтобы посоветовать им писать романы и сидеть в тихих библиотеках; могло показаться странным, что нынче от интеллигента требовалось скорее шутить и плясать, чем думать и читать, - но что с того? Произошло это оттого, что просвещенное общество предпочло видеть в своих художниках не проповедников, но декораторов и разве в этом можно его упрекнуть? Обязанности художника менее легкими не стали - далеко не просто произвести ремонт в доме и не нарушить его основные конструкции, миссия ответственная. Именно интеллектуалам доверила христианская цивилизация выполнить декорации и украсить свой триумф. Интеллигенция ревниво отнеслась к своим обязанностям - и манкировать ими не собиралась. Именно она стала в современном мире двигателем истории. В отсутствие рабочего класса (каковой постепенно растворился - превратившись отчасти в начальство, отчасти в интеллигенцию) интеллигенция стала наиболее последовательным выразителем интересов третьего сословия. Разумеется, интеллигенция должна была настоять на том типе творчества, который выражает общественные интересы. У всякого строя, у всякой эпохи есть излюбленный жанр: диктатуры предпочитают монументальное искусство, монархии любят станковую картину, просвещенная демократия выбрала дизайн.

XIII

Страницы: «« ... 1617181920212223 »»

Читать бесплатно другие книги:

1972 год. Холодная война в разгаре. На Сирину Фрум, весьма начитанную и образованную девушку, обраща...
Клим Байков заступился за жену Марину, к которой настойчиво приставал богатый кавказец Сулейман, и в...
Штурмовая группа старшего лейтенанта Павла Бакарова принимала участие в нескольких спецоперациях на ...
Шарль Бодлер (1821–1867) – величайший французский поэт, автор «Цветов зла», enfant terrible, человек...
Уилки Коллинз наряду с Эдгаром По и Артуром Конан Дойлем заслуженно считается одним из основателей ж...
Ночной звонок перевернул жизнь капитана милиции Бодрякова. Его звал на помощь ребенок, а оброненное ...