Я раб у собственной свободы… (сборник) Губерман Игорь
Блажен заставший время славное
во весь размах ума и плеч,
но есть эпохи, когда главное —
себя от мерзости сберечь.
Напрасно мы погрязли в эгоизме,
надеясь на кладбищенский итог:
такие стали дыры в атеизме,
что ясно через них заметен Бог.
Все достаточно сложно и грозно
в этой слякоти крови и слез,
чтобы жить не чрезмерно серьезно
и себя принимать не всерьез.
Родясь не обезьяной и не сфинксом,
я нитку, по которой стоит жить,
стараюсь между святостью и свинством
подальше от обоих проложить.
В пепле наползающей усталости,
следствии усилий и гуляний,
главное богатство нашей старости —
полная свобода от желаний.
Словно от подпорченных кровей
ширится растление в державе;
кажется, что многих сыновей —
мачехи умышленно рожали.
Мы сохранили всю дремучесть
былых российских поколений,
но к ним прибавили пахучесть
своих духовных выделений.
Не горюй, старик, наливай,
наше небо в последних звездах,
устарели мы, как трамвай,
но зато и не портим воздух.
Люблю эту пьесу: восторги, печали,
случайности, встречи, звонки;
на нас возлагают надежды в начале,
в конце – возлагают венки.
Нашедши доступ к чудесам,
я б их использовал в немногом:
собрал свой пепел в урну сам,
чтоб целиком предстать пред Богом.
Живу я более чем умеренно,
страстей не более, чем у мерина
Меж чахлых, скудных и босых,
сухих и сирых
есть судьбы сочные, как сыр, —
в слезах и дырах.
Пролетарий умственного дела,
тупо я сижу с карандашом,
а полузадохшееся тело
мысленно гуляет нагишом.
Маленький, но свой житейский опыт
мне милей ума с недавних пор,
потому что поротая жопа —
самый замечательный прибор.
Бывает – проснешься, как птица,
крылатой пружиной на взводе,
и хочется жить и трудиться;
но к завтраку это проходит.
Я не хожу в дома разврата,
где либералы вкусно кормят,
а между водки и салата
журчит ручей гражданской скорби.
В эпохах вздыбленных и нервных
блажен меж скрежетов зубовных
певец явлений атмосферных
и тонких тайностей любовных.
Вчера мне снился дивный сон,
что вновь упруг и прям,
зимой хожу я без кальсон
и весел по утрам.
Радость – ясноглазая красотка,
у покоя – стеганый халат,
у надежды – легкая походка,
скепсис плоскостоп и хромоват.
Сто тысяч сигарет тому назад
таинственно мерцал вечерний сад;
а нынче ничего нам не секрет
под пеплом отгоревших сигарет.
Когда я раньше был моложе
и знал, что жить я буду вечно,
годилось мне любое ложе
и в каждой бабе было нечто.
Судьба моя полностью взвешена:
и возраст висит за спиной,
и спит на плече моем женщина,
и дети сопят за стеной.
Дивный возраст маячит вдали —
когда выцветет все, о чем думали,
когда утром нигде не болит,
будет значить, что мы уже умерли.
Мой разум не пронзает небосвод,
я им не воспаряю, а тружусь,
но я гораздо меньший идиот,
чем выгляжу и нежели кажусь.
В нас что ни год – увы, старик, увы,
темнее и тесней ума палата,
и волосы уходят с головы,
как крысы с обреченного фрегата.
Уж холод пронизал нас до костей,
и нет былого жара у дыхания,
а пламя угасающих страстей
свирепей молодого полыхания.
Весенние ликующие воды
поют, если вовлечься и прильнуть,
про дикую гармонию природы,
и знать о нас не знающей ничуть.
С кем нынче вечер скоротать,
чтоб утром не было противно?
С одной тоска, другая – блядь,
а третья – слишком интенсивна.
Изведав быстрых дней течение,
я не скрываю опыт мой:
ученье – свет, а неучение —
уменье пользоваться тьмой.
Я жизнь свою организую,
как врач болезнь стерилизует,
с порога на хуй адресую
всех, кто меня организует.
Увижу бабу, дрогнет сердце,
но хладнокровен, словно сплю;
я стал буквальным страстотерпцем,
поскольку страстный, но терплю.
Душа отпылала, погасла,
состарилась, влезла в халат,
но ей, как и прежде, неясно,
что делать и кто виноват.
Не в том беда, что серебро
струится в бороде,
а в том беда, что бес в ребро
не тычется нигде.
Наружу круто выставив иголки,
укрыто провожу остатки дней;
душе милы и ласточки, и волки,
но мерзостно обилие свиней.
Жизнь, как вода, в песок течет,
последний близок путь почета,
осталось лет наперечет
и баб нетронутых – без счета.
Успех любимцам платит пенсии,
но я не числюсь в их числе,
я неудачник по профессии
и мастер в этом ремесле.
Я внешне полон сил еще покуда,
а внутренне – готовый инвалид;
душа моя – печальный предрассудок —
хотя не существует, а болит.
Служа, я жил бы много хуже,
чем сочинит любой фантаст,
я совместим душой со службой,
как с лесбиянкой – педераст.
Скудею день за днем. Слабеет пламень;
тускнеет и сужается окно;
с души сползает в печень грузный камень,
и в уксус превращается вино.
Теперь я стар – к чему стенания?!
Хожу к несведущим врачам
и обо мне воспоминания
жене диктую по ночам.
Я так ослаб и полинял,
я столь стремглав душой нищаю,
что Божий храм внутри меня
уже со страхом посещаю.
Полувек мой процокал стремительно,
как аллюр скакового коня,
и теперь я живу так растительно,
что шмели опыляют меня.
Лишь постаревши, я привык,
что по ошибке стал мишенью:
когда Творец лепил мой лик,
он, безусловно, метил шельму.
Теперь вокруг чужие лица,
теперь как прежде жить нельзя,
в земле, в тюрьме и за границей
мои вчерашние друзья.
Пошла на пользу мне побывка
в местах, где Бог душе видней;
тюрьма – отменная прививка
от наших страхов перед ней.
Чего ж теперь? Курить я бросил,
здоровье пить не позволяет,
и вдоль души глухая осень,
как блядь на пенсии, гуляет.
Я, Господи, вот он. Почти не смущаясь,
совсем о немногом Тебя я прошу:
чтоб чувствовать радость, домой возвращаясь,
и вольную твердость, когда ухожу.
Хоронясь от ветров и метелей
и достичь не стремясь ничего,
в скорлупе из отвергнутых целей
правлю я бытия торжество.
В шумных рощах российской словесности,
где поток посетителей густ,
хорошо затеряться в безвестности,
чтоб туристы не срали под куст.
Что может ярко утешительным
нам послужить под старость лет?
Наверно, гордость, что в слабительном
совсем нужды пока что нет.
Судьба – я часто думаю о ней:
потери, неудачи, расставание;