Я раб у собственной свободы… (сборник) Губерман Игорь
Мораль – это не цепи, а игра,
где выбор – обязательней всего;
основа полноценности добра —
в свободе совершения его.
Мне жалко тех, кто, кровью обливаясь,
провел весь век в тоске чистосердечной,
звезду шестиконечную пытаясь
хоть как-то совместить с пятиконечной.
Даже пьесы на краю,
даже несколько за краем
мы играем роль свою
даже тем, что не играем.
Диспуты, дискуссии, дебаты
зря об этом длятся сотни лет,
ибо виноватых в мире нет,
потому что все мы виноваты.
Безгрешность в чистом виде – шелуха,
от жизненного смысла холостая,
ведь нравственность, не знавшая греха, —
всего лишь неудачливость простая.
Нет! Совесть никогда и никому
смертельной не была, кто угрызался;
Иуда удавился потому,
что сребреник фальшивым оказался.
Свобода – это право выбирать,
с душою лишь советуясь о плате,
что нам любить, за что нам умирать,
на что свою свечу нещадно тратить.
Если не во всем, то уж во многом
(не были, не знали, не видали)
мы бы оправдались перед Богом;
жалко, что Он спросит нас едва ли.
Сколько эмигрантов ночью синей
спорят, и до света свет не тухнет;
как они тоскуют по России,
сидя на своих московских кухнях!
Сижу в гостях. Играю в этикет.
И думаю: забавная пора,
дворянской чести – выветрился след,
а барынь объявилось – до хера.
Возможность лестью в душу влезть
никак нельзя назвать растлением,
мы бескорыстно ценим лесть
за совпаденье с нашим мнением.
Хотя мы живем разнолико,
но все одинаково, то есть
сторонимся шума и крика,
боясь разбудить свою совесть.
О тех, кто принял муки на кресте,
эпоха мемуарами богата,
и книга о любом таком Христе
имеет предисловие Пилата.
В силу Божьего повеления,
чтобы мир изменялся в муках,
совесть каждого поколения
пробуждается лишь во внуках.
В воздухе житейского пространства —
света непрерывная игра:
мир темней от каждого засранства
и светлей от каждого добра.
Остыв от жара собственных страстей,
ослепнув от нагара низкой копоти,
преступно мы стремимся влить в детей
наш холод, настоявшийся на опыте.
Рождаясь только в юных, он меж ними
скитается, скрываем и любим;
в России дух свободы анонимен
и только потому неистребим.
Те, кто на жизнь в своей стране
взглянул со стороны,
живут отныне в стороне
от жизни их страны.
О мужестве и мудрости молчания
читаю я всегда с душевной дрожью,
сполна деля и горечь, и отчаянье
всех тех, кто утешался этой ложью.
Забавен русской жизни колорит,
сложившийся за несколько веков:
с Россией ее совесть говорит
посредством иностранных языков.
Пылко имитируя наивность,
но не ослабляя хватки прыткой,
ты похож на девичью невинность,
наскоро прихваченную ниткой.
Свихнулась природа у нас в зоосаде
от липкого глаза лихих сторожей,
и стали расти безопасности ради
колючки вовнутрь у наших ежей.
У зрелых развалин и дряхлых юнцов —
такое к покою стремление,
как будто свалилась усталость отцов
на рыхлых детей поколение.
Душа российская немая
всемирным брезгует общением,
чужой язык воспринимая
со словарем и отвращением.
Блажен тот муж, кто не случайно,
а в долгой умственной тщете
проникнет в душ российских тайну
и ахнет в этой пустоте.
И спросит Бог: никем не ставший,
зачем ты жил? Что смех твой значит?
– Я утешал рабов уставших, —
отвечу я. И Бог заплачет.
Господь лихую шутку учинил,
когда сюжет еврея сочинил
Везде, где, не зная смущения,
историю шьют и кроят,
евреи – козлы отпущения,
которых к тому же доят.
И сер наш русский Цицерон,
и вездесущ, как мышь,
а мыслит ясно: «Цыц, Арон!»
и «Рабинович, кыш!».
Евреи собирают документы,
чтоб лакомиться южным пирогом;
одни только теперь интеллигенты
останутся нам внутренним врагом.
Везде, где есть цивилизация
и свет звезды планету греет,
есть обязательная нация
для роли тамошних евреев.
Туманно глядя вслед спешащим
осенним клиньям журавлей,
себя заблудшим и пропащим
сегодня чувствует еврей.
Льется листва, подбивая на пьянство;
скоро снегами задуют метели;
смутные слухи слоятся в пространство;
поздняя осень; жиды улетели.
В любом вертепе, где злодей
злоумышляет зло злодейства,
есть непременно иудей
или финансы иудейства.
Евреи клевещут и хают,
разводят дурманы и блажь,
евреи наш воздух вдыхают,
а вон выдыхают – не наш.
Во тьме зловонной, но тепличной,
мы спим и слюним удила,
и лишь жидам небезразличны
глухие русские дела.
В года, когда юмор хиреет,
скисая под гласным надзором,
застольные шутки евреев
становятся местным фольклором.
Везде, где слышен хруст рублей
и тонко звякает копейка,
невдалеке сидит еврей
или, по крайности, еврейка.
Нет ни в чем России проку,
странный рок на ней лежит:
Петр пробил окно в Европу,
а в него сигает жид.
Царь-колокол безгласен, поломатый,
Царь-пушка не стреляет, мать ети;
и ясно, что евреи виноваты,
осталось только летопись найти.
Любой большой писатель русский
жалел сирот, больных и вдов,
слегка стыдясь, что это чувство
не исключает и жидов.
Евреи продолжают разъезжаться
под свист и улюлюканье народа,
и скоро вся семья цветущих наций
останется семьею без урода.
Сегодня евреи греховны
совсем не своей бухгалтерией,
а тем, что растленно духовны
в эпоху обжорства материей.
Кто шахматистом будет первым,
вопросом стало знаменитым;
еврей еврею портит нервы,
волнуя кровь антисемитам.
Верю я: Христос придет!
Вижу в этот миг Россию;
слышу, как шумит народ:
«Бей жидов, спасай Мессию!»
По ночам начальство чахнет и звереет,
дикий сон морозит царственные яйца:
что китайцы вдруг воюют, как евреи,
а евреи расплодились, как китайцы.
Перспективная идея!
Свежий образ иудея:
поголовного агрессора
от портного до профессора.
Им не золото кумир,
а борьба с борьбой за мир;
как один – головорезы,
и в штанах у них обрезы.
Везде, где есть галантерея
или технический прогресс,
легко сей миг найти еврея
с образованием и без.
А слух – отрадный, но пустой,
что ихний фарт покрылся пылью,
навеян сладкою мечтой
однажды сказку сделать былью.
Свет партии согрел нам батареи
теплом обогревательной воды;