Я раб у собственной свободы… (сборник) Губерман Игорь
нашли пока смелость признаться.
У времени густой вокзальный запах,
а в будущем объявятся следы:
история, таясь на мягких лапах,
народ мой уводила от беды.
Кто умер, кто замкнулся, кто уехал;
брожу один по лесу без деревьев,
и мне не отвечает даже эхо —
наверно, тоже было из евреев.
В домах родильных вылезают
все одинаково на свет,
но те, кого не обрезают,
поступят в университет.
Сегодняшний день лишь со временем
откроет свой смысл и цену;
Москва истекает евреями
через отверстую Вену.
Стало скучно в нашем крае,
не с кем лясы поточить,
все уехали в Израиль
ностальгией сплин лечить.
Мне климат привычен советский,
к тому же – большая семья,
не нужен мне берег Суэцкий —
в неволе размножился я.
В котлах любого созидания
снискав себе не честь, но место,
евреи, дрожжи мироздания,
уместны только в массе теста.
Из двух несхожих половин
мой дух слагается двояко:
в одной – лукавствует раввин,
в другой – витийствует гуляка.
В эпоху, когда ценность информации
окрасила эпоху, как чернила,
повысились и акции той нации,
которая всегда ее ценила.
Летит еврей, несясь над бездной,
от жизни трудной к жизни тяжкой,
и личный занавес железный
везет под импортной рубашкой.
В природе русской флер печали
висит меж кущами ветвей;
о ней не раз еще ночами
вздохнет уехавший еврей.
Над нами смерть витает, полыхая
разливом крови, льющейся вослед,
но слабнет, утолясь, и тетя Хая
опять готовит рыбу на обед.
Фортуна с евреем крута,
поскольку в еврея вместилась
и русской души широта,
и задницы русской терпимость.
Растит и мудрецов и палачей,
не менее различен, чем разбросан,
народ ростовщиков и скрипачей,
закуренная Богом папироса.
Сомненья мне душу изранили
и печень до почек проели:
как славно жилось бы в Израиле,
когда б не жара и евреи.
За долгие столетия, что длится
кромешная резня в земном раю,
мы славно научились веселиться
у рва на шевелящемся краю.
Век за веком роскошными бреднями
обставляли погибель еврея;
а века были так себе, средние,
дальше стало гораздо новее.
По спирту родственность имея,
коньяк не красит вкус портвейну,
еврей-дурак не стал умнее
от соплеменности Эйнштейну.
Те овраги, траншеи и рвы,
где чужие лежат, не родня, —
вот единственно прочные швы,
что с еврейством связали меня.
При всей нехватке козырей
в моем пред Господом ответе,
весом один: я был еврей
в такое время на планете.
Сородич мой клопов собой кормил,
и рвань перелицовывал, дрожа,
и образ мироздания кроил,
и хаживал на Бога без ножа.
Русский климат в русском поле
для жидов, видать, с руки:
сколько мы их ни пололи,
все цветут – как васильки.
Поистине загадочна природа,
из тайны шиты все ее покровы;
откуда скорбь еврейского народа
во взгляде у соседкиной коровы?
За года, что ничуть я не числю утратой,
за кромешного рабства глухие года
столько русской земли накопал я лопатой,
что частицу души в ней зарыл навсегда.
Чтоб созрели дух и голова,
я бы принял в качестве закона:
каждому еврею – года два
глину помесить у фараона.
Приснилась мне роскошная тенденция,
которую мне старость нахимичила:
еврейская духовная потенция
физическую – тоже увеличила.
Пусть время, как поезд с обрыва,
летит к неминуемым бедам,
но вечером счастлива Рива,
что Сема доволен обедом.
В эпохи любых философий
солонка стоит на клеенке,
и женится Лева на Софе,
и Софа стирает пеленки.
Если надо – язык суахили,
сложный звуком и словом обильный,
чисто выучат внуки Рахили
и фольклор сочинят суахильный.
Знамения шлет нам Господь:
случайная вспышка из лазера
отрезала крайнюю плоть
у дряхлого физика Лазаря.
Дядя Лейб и тетя Лея
не читали Апулея;
сил и Лейба не жалея,
наслаждалась Лейбом Лея.
Все предрассудки прочь отбросив,
но чтоб от Бога по секрету,
свинину ест мудрец Иосиф
и громко хвалит рыбу эту.
Влияли слова Моисея на встречного,
разумное с добрым и вечное сея,
и в пользу разумного, доброго, вечного
не верила только жена Моисея.
Влюбилась Сарра в комиссара,
схлестнулись гены в чреве сонном,
трех сыновей родила Сарра,
все – продавцы в комиссионном.
Эпоху хамскую не хая
и власть нахальства не хуля,
блаженно жили Хаим и Хая,
друг друга холя и хваля.
Лея-Двося слез не лила,
счет потерям не вела:
трех мужей похоронила,
сразу пятого взяла.
Где мудрые ходят на цыпочках
и под ноги мудро глядят,
евреи играют на скрипочках
и жалобы нагло галдят.
Без выкрутасов и затей,
но доводя до класса экстра,
мы тихо делали детей,
готовых сразу же на экспорт.
Прощай, Россия, и прости,
я встречу смерть уже в разлуке —
от пули, голода, тоски,
но не от мерзости и скуки.
Такой уже ты дряхлый и больной,
трясешься, как разбитая телега, —
– На что ты копишь деньги, старый Ной?
– На глупости. На доски для ковчега.
Томит Моисея работа,
домой Моисею охота,
где ходит обширная Хая,
роскошно себя колыхая.
За все на евреев найдется судья.
За живость. За ум. За сутулость.
За то, что еврейка стреляла в вождя.
За то, что она промахнулась.
Век за веком: на небе – луна,
у подростка – томленье свободы,
у России – тяжелые годы,
у еврея – болеет жена.
Когда черпается счастье полной миской,
когда каждый жизнерадостен и весел,
тетя Песя остается пессимисткой,
потому что есть ума у тети Песи.
Носятся слухи в житейском эфире,
будто еще до пожара за час
каждый еврей говорит своей Фире:
– Фира, а где там страховка у нас?
Пока мыслителей тревожит,
меня волнует и смешит,
что без России жить не может
на белом свете русский жид.
Письма грустные приходят
от уехавших мошенников:
у евреев на свободе
мерзнут шеи без ошейников.
Свежестью весны благоуханна,
нежностью цветущая, как сад,
чудной красотой сияла Ханна
сорок килограмм тому назад.
Как любовь изменчива, однако!
В нас она качается, как маятник:
та же Песя травит Исаака,
та же Песя ставит ему памятник.
На всем лежит еврейский глаз,
у всех еврейские ужимки,
и с неба сыпятся на нас