Я раб у собственной свободы… (сборник) Губерман Игорь
из которого выдохся хмель.
У зла с добром – родство и сходство:
хотели блага все злодеи,
добро всегда плодило скотство,
а зло – высокие идеи.
Бурлит в нас умственная каша —
намного глубже понимания,
и чем темнее память наша,
тем ярче в ней воспоминания.
Нынче грустный вид у Вани,
зря ходил он мыться в баньку,
потому что там по пьяни
оторвали Ваньке встаньку.
К моим добавлю упущениям,
что не люблю любой нажим
и верю личным ощущениям
гораздо больше, чем чужим.
Давно живя, люблю поныне я
зигзаги, петли и штрихи,
и зря скребется грех уныния,
пока покруче есть грехи.
Судьба нас искушает на повторах:
житейский наблюдая карнавал,
я вижу ситуации, в которых
не раз уже по дурости бывал.
Где б ни случился я под вечер,
я глазом сыскивал бокал,
который мне о скорой встрече
прозрачным боком намекал.
Дышу. Курю. Гоню волну.
Люблю душевное томление.
Господь не ставит мне в вину
благочестивое глумление.
Есть радости у дряхлых старичков,
и счастливы бывают старички:
сыскался вдруг футляр из-под очков,
а к вечеру на лбу нашлись очки.
Книга жизни – первый том,
он уже написан весь,
а про все, что ждет потом,
сочиню, Бог даст, не здесь.
Хотя на русской почве я возрос,
еврейской обволокся я духовностью:
вопросом отвечаю на вопрос
и пакостей от жизни жду с готовностью.
В азарте Божий мир постичь
до крайней точки и конца,
мы все несем такую дичь,
что плохо слышим смех Творца.
Хотя уже я сильно старый,
во мне талант еще сочится:
с утра пишу я мемуары
про то, что днем со мной случится.
Чем потревожен дух народа?
О чем народ в толпе галдит?
О том, что подлая погода —
футболу нынче повредит.
К бутылке тянется не каждый,
кто распознал ее влияние:
Бог только тех отметил жаждой,
кому целебно возлияние.
Природа позаботилась сама,
чтоб видно было, слушая ублюдка,
насколько выделения ума
подобны извержениям желудка.
Шумливы старики на пьяной тризне:
по Божьему капризу или прихоти,
но радость от гуляния по жизни
заметно обостряется на выходе.
Хочу, поскольку жить намерен,
сейчас уже предать огласке,
что даже крайне дряхлый мерин
еще достоин женской ласки.
Я с юности грехами был погублен
и Богу мерзок – долгие года,
а те, кто небесами стал возлюблен,
давно уже отправились туда.
Я не мудрец и не дебил,
и без душевного дефекта,
но не люблю и не любил
я выебоны интеллекта.
Увы, но зимний холод ранний —
судьбу меняет наотрез:
вчера пылал костер желаний,
сегодня – тлеет интерес.
У Бога есть увеселения,
и люди гибнут без вины,
когда избыток населения
Он гасит заревом войны.
В мечтах мы въезжали на белом коне
в тот город, где нам отказали,
в реальности – грустно сопели во сне,
ночуя на шумном вокзале.
Стал часто думать я о Боге —
уже позвал, должно быть, Он,
и где-то клацает в дороге
Его костлявый почтальон.
Конечно, что-нибудь останется,
когда из года в год подряд
тебе талантливые пьяницы
вливали в душу книжный яд.
Хоть я теолог небольшой,
но нервом чувствую сердечным:
Господь наш тайно слаб душой
к рабам ленивым и беспечным.
Где льется благодать, как из ведра,
там позже – неминуемые бедствия,
поскольку сотворителям добра —
плевать на отдаленные последствия.
Беда в России долго длится:
такие в душах там занозы,
что чем яснее ум провидца,
тем сумрачней его прогнозы.
Российскую публичную шарманку
я слышу, хоть и выставлен за дверь:
в ней то, что было раньше наизнанку,
то шиворот-навыворот теперь.
А впереди еще страницы
растущей тьмы и запустения,
но мы не чувствуем границы
преображения в растения.
Не трудно, чистой правдой дорожа,
увидеть сквозь века и обстоятельства
историю народов и держав —
театром бесконечного предательства.
Давно уже иной весь мир вокруг,
и прошлое – за облаком забвения,
но с ужасом еще ловлю я вдруг
холопские в себе поползновения.
Во имя чаяний благих
на том советском карнавале
ничуть не реже, чем других,
самих себя мы предавали.
В российском климате испорченном
на всех делах лежит в финале
тоска о чем-то незаконченном,
чего еще не начинали.
В душе еврея вьется мрак
покорности судьбе,
в которой всем он – лютый враг,
и в том числе – себе.
Творец дарил нам разные дары,
лепя свои подобия охальные,
и Моцарты финансовой игры —
не реже среди нас, чем музыкальные.
Насколько б далеко ни уносились
мечтания и мысли человека,
всегда они во всем соотносились
с дыханием и свихнутостью века.
Жил я, залежи слов потроша, —
но не ради учительской клизмы,
а чтоб чуть посветлела душа,
сочинял я свои эйфоризмы.
Творцу такое радостно едва ли
в течение столетий унижение:
всегда людей повсюду убивали,
сначала совершив богослужение.
Кому-то полностью довериться —
весьма опасно, и об этом
прекрасно знают красны девицы,
особенно весной и летом.
Бессонница висит в ночном затишье;
тоска, что ждать от жизни больше нечего;
как будто я своих четверостиший
под вечер начитался опрометчиво.
Такую чушь вокруг несут,
таким абсурдом жизнь согрета,
что я боюсь – и Страшный суд
у нас пойдет как оперетта.
Не ведая порога и предела,
доверчив и наивно простодушен,
не зря я столько глупостей наделал —
фортуне дураков я был послушен.
Сначала чувствуем лишь это,
а понимаем позже мы,
что в тусклой жизни все же света —
на чуть, но более, чем тьмы.
Опишет с завистью история,
легенды путая и были,
ту смесь тюрьмы и санатория,
в которой счастливы мы были.
Живу я, почти не скучая,
жую повседневную жвачку,
а даму с собачкой встречая,
охотней смотрю на собачку.
Пугайся – не пугайся, верь – не верь,
однако всем сомнениям в ответ
однажды растворяется та дверь,
где чудится в конце тоннеля свет.
Потери я терпел и поражения,
но злоба не точила мне кинжал,
и разве что соблазнам унижения
упрямо позвоночник возражал.
Когда гуляют мразь и шушера,
то значат эти торжества,
что нечто важное порушено
во всей системе естества.
Забавно видеть, как бесстыже
ум напрягается могучий,
чтобы затраты стали жиже,