Близкие люди Устинова Татьяна
– Саш, – сказал Степан холодно, – ты уже полчаса назад должна была в Москву уехать. Что происходит? Или я уже не начальник?
– Мне нужно было позвонить, – объяснила Саша туманно. – Кроме того, ты же чай просил.
– Чай ты мне уже дала! – рявкнул Степан. – Хватит дурака валять! Давайте уже немного поработаем.
Проводив глазами Сашу, выскочившую из кабинета так, будто она решила поставить рекорд в беге с препятствиями, Чернов проговорил тихо:
– Зря ты так, Степан. Не только Зина не в себе, Саша тоже. Не видишь, что ли?
– И я не в себе! А ты что, в себе?! Где Белов?
– Уехал на Профсоюзную, – ответил Чернов холодно. – А я сейчас на склад поеду.
– Валяй!
Чернов с грустью посмотрел на Степана. Глядя в окно, за которым жизнерадостно сиял апрель, Степан сопел и шумно прихлебывал из кружки чай.
– Ты бы с Петровичем потолковал за жизнь, – сказал Чернов напоследок, – его Пуаро тоже долго мучил, все какие-то вопросы задавал.
– Ладно, поговорю, – ответил Степан, не оборачиваясь.
Чернов еще постоял секунду, понимая, что сейчас не время поверять Степану собственные опасения относительно Сашиного беспокойства. Кроме того, он хотел еще раз все обдумать, хотя обдумывать было особенно нечего. Потом он вышел, притворив за собой скрипучую дверцу, и хмуро зашагал к машине. В ушах вязла непривычная и потому пугающая тишина.
Про золотую зажигалку с надписью «Кельн Мессе», которая болталась у него в кармане и которую он собирался вернуть Степану, Чернов совсем забыл.
Он опаздывал всего на десять минут, но злился так, словно опаздывал по меньшей мере на час. Ему было жарко, ухо горело от непрерывных разговоров по телефону, и еще он никак не мог найти место, где оставить машину.
Тихий центр был запружен машинами. Под чахлыми наивными липами, которые каждый год по весне покрывались нежными крохотными листочками, неизменно чернеющими и засыхающими к середине июня, паслись стада разнообразных автомобилей – от шикарных представительских «Вольво» до «четыреста двенадцатых» «Москвичей», исправно возивших хозяев с работы на вожделенные шесть соток и обратно.
Степан три раза проехал мимо школы, но найти места так и не смог. Ругаясь себе под нос, он наконец приткнул машину на углу какой-то параллельной улицы и потрусил к школе, надеясь, что никакой придурок не въедет в заднее левое крыло его джипа.
На школьном крыльце он остановился передохнуть и вытереть мокрый лоб.
Чертова училка, сколько времени он из-за нее потерял, сколько усилий приложил, чтобы вырваться с работы! Да еще стоял в пробках – поехал-то он в полшестого, самое пробочное для Москвы время! – да еще ползал по всем окрестным переулкам в поисках свободного места!
В вестибюле молодцеватый охранник читал детектив, засунутый для конспирации в ящик стола. На Степана он посмотрел вопросительно и ящик моментально задвинул.
– Мне нужна… – Степан внезапно забыл, кто именно его вызвал, и полез в нагрудный карман за бумажкой. – Так, сейчас я найду…
– Вы, наверное, Павел Андреевич? – спросили рядом. – Дима, это ко мне, один из родителей. А я Инга Арнольдовна.
Степан обернулся.
Неизвестно почему – может, из-за экзотического имени, а может, потому, что он был страшно зол на нее, – он ожидал увидеть высоченную костлявую стерву средних лет с жалким пучком желтых волос и лошадиными зубами.
Она была не слишком высока и как-то подозрительно молода. У нее были блестящие и прямые каштановые волосы, завивавшиеся к подбородку, ровные длинные брови, светлая кожа и яркие глаза. Держалась она очень строго, но как-то так, что Степану моментально расхотелось с ней скандалить.
– Пойдемте, Павел Андреевич, – сказала она. – У нас всего пятьдесят минут, а разговор предстоит долгий.
– Долгий? – пробормотал Степан, глядя ей в затылок. Она шла впереди, длинная юбка развевалась, приоткрывая изящные щиколотки.
– Сюда, пожалуйста.
Она пропустила его вперед в какую-то небольшую уютную комнату с креслами, диванами, пальмами и аквариумом. Степан протиснулся в дверь, чуть не задев вполне достойную грудь Инги Арнольдовны, туго обтянутую дорогой водолазкой. Забавляясь, он как бы даже немного замешкался в дверях, чувствуя эту грудь в двух сантиметрах от своей рубахи.
Интересно, если ущипнуть ее за зад, что она будет делать? Подпрыгнет, завопит, позовет охрану, вызовет милицию?
– Хотите чаю или кофе? – как ни в чем не бывало спросила учительница его сына, которую он только что так… осязаемо мечтал ущипнуть за зад.
– Нет, – отказался он. Ему было смешно и немножко неловко. – Спасибо. Если вы не против, я хотел бы выслушать ваши претензии. У меня времени совсем нет.
Она взглянула на него своими яркими глазами, задержала взгляд и отвернулась. Сухо щелкнула кофеварка, в комнатке остро запахло кофе.
– Иван очень славный мальчик, – начала она, и Степан посмотрел на ее губы. У нее был выразительный маленький рот, который произносил слова правильно и приятно. Так умеют говорить только прибалты. – Он немного не уверен в себе, но вы, наверное, это и сами знаете…
– Да как вам сказать… – пробормотал Степан. – Я передумал. Налейте мне кофе. – И добавил, решив быть вежливым: – Пожалуйста.
Она налила ему кофе.
– Сахар?
– Нет, – сказал Степан, – не нужно. Так почему вы хотите отчислить моего славного, неуверенного в себе мальчика?
Она прошлась по комнате и села в некотором отдалении от него. Взору Степана снова открылись щиколотки, которые он моментально стал добросовестно рассматривать.
– Павел Андреевич, – начала она негромко, – конечно, я не собираюсь его отчислять. Я сказала это просто так, чтобы… заманить вас в школу. Мы не отчисляем детей, как вы совершенно правильно заметили.
– А если я сейчас допью кофе, встану, пойду к директору и расскажу ему, как вы угрожали моему сыну, вас не отчислят из этой школы? – спросил Степан лениво. – А, Инга Арнольдовна?
Несмотря на грудь и щиколотки, несмотря на яркие глаза и красивый рот, несмотря на тонкую талию, обтягивающую водолазку, и блестящие волосы, он совершенно не собирался прощать ей вчерашний разговор по телефону и свои сегодняшние метания на работе, чтобы вовремя уехать, а потом в переулке – в поисках места для машины. Все-таки он был бизнесмен и начальник, а она – как там ее имя? – училка в средней школе.
Она поставила чашку. Чашка звякнула о блюдце.
– Как вам угодно, – сказала Инга Арнольдовна холодно. – Вы хотите прямо сейчас отправиться к директору?
Степан молчал, рассматривая на стенах детские рисунки. Некоторые были очень даже ничего, особенно вон та лошадь на летнем лугу. И горы, на вершинах которых лежит снег, пальмы на берегу океана. Это, очевидно, рисовал кто-то из старшеклассников. А вон кошка, больше похожая на швабру, с котятами, больше похожими на кроликов. И лондонский Биг-Бен с несколько кривоватым циферблатом знаменитых часов. Огромный букет цветов, лохматых, как клубки шерсти, побитые молью, в крошечной вазочке. А вон картинка, которую в прошлую субботу они старательно рисовали вдвоем с Иваном. Трава, пенек, рядом с пеньком – серый еж. Иван назвал картину «Лето в лесу».
– Так о чем вы хотите со мной разговаривать? – спросил Степан с тяжелым вздохом, отрываясь от созерцания рисунков. – О директоре?
– Павел Андреевич, – начала Инга Арнольдовна и остановилась.
Она совершенно не знала, как с ним разговаривать. Не то чтобы он как-то особенно грубил, или хамил, или пытался поставить ее на место, как многие родители в этой школе для богатых детей. Но он был какой-то на редкость равнодушный. Словно не о его сыне шла речь, а о чьем-то чужом. Или он сразу проникся к ней недоверием?
Он выглядел как большинство страдальцев, составляющих клан предпринимателей, к которому относился и Павел Андреевич Степанов.
У него были хомячьи щечки, сонные голубые глаза и широченный солдатский затылок, просвечивающий наивной розовой кожей сквозь короткие волосы на макушке. Конечно, он был дорого и со вкусом одет, и это как-то… с ним примиряло, хотя и не окончательно.
– Павел Андреевич, – начала она снова, – Иван замечательный мальчик, но у него, как бы это выразиться поточнее, смещены все понятия. Он читает совсем не то, что написано, и не хочет или не может менять свою точку зрения. Его невозможно переубедить. Ему невозможно объяснить, что он не прав. Например, недавно мы читали рассказ Джека Лондона о боксере, который не смог победить потому, что ему не на что было поужинать. Это рассказ… о силе духа, а вовсе не об ужине, вы же понимаете. А Иван ничего не понял, кроме того, что боксер был голоден. И слушать ничего не стал. Он в конце концов даже заплакал, так ему стало жалко этого боксера именно потому, что он был голоден, а не потому, что он проиграл.
– А вы точно знаете, за что именно нужно жалеть, а за что не нужно? – спросил Степан с удивившей его самого злобой в голосе. – Совершенно точно?
Инга Арнольдовна посмотрела на него с изумлением.
– Речь идет о литературе, – произнесла она осторожно. – Только о литературе, и то, что имел в виду писатель…
– Он сам сказал вам, что именно имел в виду?
– Кто? – не поняла она.
– Писатель.
– Павел Андреевич, – кажется, она даже разволновалась немного, – есть непреложные законы, которым необходимо следовать, особенно когда мы пытаемся учить детей…
– Вот я, например, не пытаюсь учить детей и не знаю никаких непреложных законов, кроме закона всемирного тяготения, но могу сказать вам совершенно точно, что читать во втором классе Джека Лондона – это идиотизм. Может, вам для начала попробовать что-нибудь полегче? Например, «Винни-Пуха»?
– Я уверяю вас, что и «Винни-Пуха» ваш сын воспримет неправильно! Как же вы не понимаете, что дело тут вовсе не в конкретной книжке, а в том, как ее воспринимает ваш сын! В сказке про собаку, которая несла через реку мясо и уронила его потому, что увидела свое отражение и хотела отнять мясо у отражения, он жалеет собаку, которая осталась без обеда! Он даже не понимает, что она жадничала и поэтому потеряла свое мясо! И не хочет понимать! Ему совершенно недоступны никакие чувства, кроме самых примитивных – если собака уронила мясо, значит, ему ее жалко. Он не понимает, что есть чувства и мысли более сложные, чем…
Степан допил кофе и осторожно вытянул ноги, устраиваясь удобнее в глубоком засасывающем кресле. Он сильно устал и теперь боялся, что заснет в тишине и покое маленькой уютной комнатки и опозорится перед Ингой Арнольдовной.
Выслушав историю про Джека Лондона, он совершенно успокоился, и его моментально потянуло в сон. Все в порядке. Училка просто самоутверждается, пытаясь высосать из пальца какие-то несуществующие проблемы. Его сын еще слишком мал, чтобы за куском мяса видеть вселенские проблемы, да и на самом деле читать старину Джека во втором классе – рановато.
Сегодня с утра в многострадальном офисе на Профсоюзной рабочие, устанавливавшие противопожарное оборудование, пропороли трубу на пятом этаже и моментально залили два смежных кабинета. Хорошо, что кто-то догадался быстро перекрыть в стояке воду и она не пошла на четвертый. Иначе пришлось бы делать все сначала – потолки, полы, ковролин.
Капитан Никоненко не объявлялся и на звонки не отвечал. Приятный и нежный девичий голосок щебетал Степану в ухо, что «Игорь Владимирович сегодня в городе», и Степан диву давался, откуда в местном райотделе взялась барышня с таким ангельским голоском. Никакой информации о покойном Муркине из райотдела не поступало, и Степан весь извелся от неизвестности и беспокойства. В конце дня Белов поцапался с Черновым, и хотя Чернов ни в чем не был виноват, Степан врезал обоим да еще пригрозил, что лишит премии. Деньги замам Степан платил очень хорошие, премии были еще лучше. Оба зама надулись, как принцы крови, которых заставили убирать навоз. Их неудовольствие означало, что они не какие-то там простые сотрудники, которые работают исключительно за деньги, а такие же бойцы, как Степан, и его угрозы лишить их премии – оскорбительны.
Чиновник из мэрии, который разбирал его тяжбу с окружной управой, заболел какой-то загадочной болезнью, тяжба повисла между небом и землей. Вернее, между офисом Степана и кабинетом начальника управы. Сразу же просочились какие-то слухи, что в мэрии этим чиновником очень недовольны и вроде бы даже собираются снимать, а это грозило катастрофой. Чиновник был свой, давно и сытно прикармливаемый. Со следующим все придется начинать сначала. Кроме того, «свой» чиновник уже сколотил на своем хлебном месте состояние, которое вполне обеспечивало будущее его самого, его супруги, великовозрастных детишек и резвых внучат. Новый чиновник будет гол как сокол, следовательно, жаден и неуправляем. Ах, черт возьми…
– … Павел Андреевич?
Степан встрепенулся, пытаясь сфокусировать взгляд на чем-то или на ком-то, кто обращался к нему с каким-то вопросом.
«Я, наверное, что-то пропустил. Что я мог пропустить? Я просто думал о своих делах, вот и все».
– Павел Андреевич, вы меня не слушаете? – спросила совсем рядом учительница его сына.
– Нет, – признался Степан честно. – А что? Вы говорили мне что-то важное?
Она смотрела на него во все глаза.
Лучше бы он хамил и пытался поставить ее на место, честное слово! Это означало бы по крайней мере, что он слышит то, что она произносит. Павел Степанов даже не давал себе труда сделать вид, что ее пламенная речь хоть как-то его интересует, а она, между прочим, говорит о его сыне! Конечно, какой ребенок сможет нормально относиться к жизни, если он живет с таким чудовищем, как этот папаша. Бедный мальчик. Бедный, неуверенный в себе маленький мальчик…
– Спасибо, что уделили мне время, Павел Андреевич, – сказала она ледяным тоном, позабавившим его. – Уроки скоро закончатся. Вы можете подождать Ивана здесь, я его пришлю сюда.
Она поднялась, гордо выпрямив спину, и стремительно направилась к двери. Степан дал ей возможность как следует осознать, что она вот-вот выйдет победительницей из их маленькой схватки, а потом цапнул ее за руку.
Она остановилась и посмотрела на свою руку, которую держал этот тупой придурок. Она не заметила никакого движения, кажется, он даже не шевельнулся в своем кресле, однако его пальцы цепко держали ее кисть, делая даже немножко больно.
– Отпустите, – сказала она строго, – что вы себе позволяете?
– Нет, это вы себе позволяете! – возразил он довольно резко и руку не отпустил. – Вы почему-то позволяете себе вызывать меня в школу, рассказывая какие-то сказки про то, что вы собираетесь отчислить Ивана, потом несете ахинею про Джека Лондона, поучаете, как именно я должен растить своего ребенка, хотя все ваши поучения гроша ломаного не стоят, и вы сами об этом прекрасно знаете!
– Нет, стоят! – пискнула Инга Арнольдовна и дернула руку.
– Нет, не стоят! Что вы тут наговорили? Что я должен больше времени проводить с ним, что у нас должны формироваться какие-то только вам ведомые общие интересы, что он должен научиться доверять мне…
– Вы же не слушали!
– Это вам так показалось! – рявкнул Степан и даже не выпустил, а отшвырнул ее руку. – Вам же прекрасно известно, что у меня нет жены. Не надо делать квадратные глаза, я все равно не поверю, что вам не рассказали сердобольные мамаши или директор. Я делаю что могу, вам понятно? Я не могу формировать, – он выговорил это слово как ругательство, – никаких общих интересов! Я не хочу, чтобы мой сын во втором классе читал Джека Лондона! Я хочу, чтобы вы научили его писать без ошибок «Мама мыла раму»! Я ничего не имею против дополнительных занятий по литературе, но я не могу посвятить свою жизнь разбирательствам с вами!
Он уже почти что орал и как будто наблюдал за собой со стороны. Он с удовольствием погружался в свой праведный и справедливый гнев, отчитывая перепуганную училку. Он отлично видел, что пугает ее, и точно знал, что именно она сейчас чувствует. Возможно, все это представление было бы ему неинтересно, если бы не ее молодость, свежесть, а также грудь и щиколотки. Развлекаясь, он даже позабыл о собственных неприятностях.
И еще он совершенно точно представлял, чего добивается. Ему нужно, чтобы она раз и навсегда от него отстала, и он отлично понимал, как этого добиться.
«Ты просто удручающе расчетлив, Павлик», – говорила мама, и он даже гордился этим.
Поорав еще немного, он остановился, как бы кипя от возмущения, хотя на самом деле никакого возмущения не чувствовал. Ему было любопытно и смешно. Он отдыхал и с пользой проводил время, оставшееся до окончания уроков.
– Вам все понятно? – строго спросил он наконец. Она посмотрела на него. Глаза у нее были несчастные.
– Кстати, что у вас за имя? – неожиданно спросил он тоном участкового, пришедшего проверять паспорта у временных переселенцев. – Вы что, приезжая?
Это уже не лезло ни в какие ворота и прозвучало как-то на редкость оскорбительно. Впрочем, его основной задаче такой тон вполне соответствовал.
– Меня зовут Ингеборга Аускайте, – сказала она с невесть откуда взявшимся высокомерием. – Детям трудно выговорить мое имя, поэтому в школе меня называют Ингой Арнольдовной.
Почему-то ее имя странно взволновало Степана.
– Мои родители переехали в Москву еще до моего рождения, – продолжала она, как будто и впрямь была на приеме у участкового. – Если это необходимо, я могу показать вам свой паспорт. С пропиской у меня все в порядке.
– Я совсем не имел в виду прописку, – пробормотал Степан, чувствуя себя идиотом.
Она постояла немного, словно собираясь сказать что-то еще, а потом стремительно вышла. Степан слышал, как возмущенно простучали в пустынном холле ее каблучки.
Он задумчиво налил себе кофе из стеклянного кофейника, залпом выпил, поморщившись. Кофе был слабый и чуть теплый. Он прошелся по комнате, рассеянно глядя на рисунки, потом стряхнул на запястье часы, застрявшие под рубахой. До освобождения Ивана оставалось еще семь минут. Зря он так, пожалуй.
Нет, не зря. Он должен был сразу все расставить по своим местам. Собственно говоря, он за этим и приехал. Не для того же, в самом деле, чтобы выслушать всю эту чушь про неправильное отношение Ивана к жизни!
Куда он его денет, когда начнутся каникулы? Хорошо бы отправить Ивана в Озера. Нужно искать няньку, которая согласится по крайней мере месяц пробыть в деревне. Но даже если он ее найдет, нет никаких гарантий, что Иван, в свою очередь, согласится на месяц уехать от отца. «У вас славный мальчик, но не слишком уверенный в себе»!
Откуда у него возьмется уверенность, если его все бросают?!
Бросила мать, которой он совершенно не был нужен с самого начала.
Бросила бабушка, которой он был нужен, но она не смогла победить подлый сердечный приступ. Попробуй объясни ребенку, что он сам ни в чем не виноват, что просто жизнь – такая поганая штука…
В коридоре зазвенел колокольчик. Не какой-то там пошлый электрический звонок, а именно колокольчик, напомнивший Степану швейцарские горные склоны, покрытые изумительно зеленой травой под гладким и глянцевым синим небом.
Степан вышел в коридор, смутно надеясь, что не встретит Ингеборгу Аускайте, – господи, почему от этого имени у него чуть холодеет в позвоночнике? – и спустился по круглой мраморной лестнице на первый этаж.
– Папа! – из разноцветной детской толпы закричал Иван.
Степан повернулся на его голос, и Иван прыгнул на него, обняв сразу и руками и ногами, повис, прижимаясь тощим тельцем, как недокормленная обезьянка. Рюкзак оттягивал назад узкие плечи, ручки-веточки, разрисованные от излишнего усердия разными чернилами, были горячими, а на мордочке сияло такое беспредельное, огромное, ни с чем не сравнимое счастье, что Степан даже зажмурился.
– Привет, – сказал он сыну и откашлялся. В горле что-то странно сместилось и мешало нормально говорить. – Сколько у нас сегодня троек?
– Ни одной! – радостно проорал Иван, продолжая висеть на нем, даже руки перехватил, чтобы было удобнее. – Пять по математике и пять с минусом по английскому!
– Примите мои поздравления. – Иногда, в минуты большой нежности, Степан почему-то называл Ивана на «вы». – Ну что? Поехали?
Как Гулливер в стране лилипутов, он осторожно двинулся в сторону входной двери, зорко глядя себе под ноги и стараясь никого не раздавить.
– Пока, Иван! – закричал кто-то из лилипутов.
– Пока! – важно проговорил в ответ Иван. Двумя руками он держался за Степанову ладонь. На лице у него воцарилось выражение спокойного удовлетворения и полного довольства жизнью.
На школьном дворе, полном вечернего солнца, разнородной ребятни и едва пробивающейся зелени, Иван впал в буйство, игогокнул, перебирая ногами от нетерпения, и заскакал вокруг Степана. Рюкзак подпрыгивал и колотил его по плоской спине.
– А где наша машина, пап?
– А черт ее знает. За углом. Я еле место нашел, чтобы ее поставить.
– Ура-а-а-а!! – закричал Иван в новом приливе восторга.
Вечер удался на славу. Отец заехал за ним сам, а не прислал ненавистную Клару Ильиничну, и не сидел в машине с мрачным и недовольным лицом, а поджидал его в вестибюле, и до джипа, оказывается, еще надо идти, а это такое счастье – скакать вокруг папы после долгого школьного дня и чувствовать полную свободу и знать, что отец никуда не денется, что он в хорошем настроении, а впереди у них еще целый вечер вдвоем и надо только хорошо себя вести, чтобы ничем не рассердить его.
– Как ты считаешь, Иван, – произнес отец у него за спиной задумчиво, – может, нам где-нибудь поесть да и поехать в луга, гусей смотреть? Правда, вечер уже, конечно…
У Ивана от счастья перехватило дыхание, и он моментально сбился со своего кавалерийского галопа. Он пристроился к Степану, взял его за руку и заныл, преданно заглядывая в глаза:
– Ничего, что вечер, папочка! Поедем, пожалуйста! А, пап? Это ты здорово придумал! Можно даже и не есть. Я совсем не хочу есть, только поедем, пап?
Степан сверху посмотрел на него и согласился:
– Можно не есть. – От голода у него в желудке как будто урчал небольшой моторчик. – Заедем в закусочную, возьмем с собой курицу, салат и воды. А, Иван?
– Здорово, пап! – Он был не в силах сдержаться и потому притоптывал и подпрыгивал на месте, опасаясь сделать что-нибудь не то, что заставило бы отца передумать или отложить поездку.
– Залезай! – Степан распахнул дверь в нагретое солнышком кожаное нутро «Тойоты» и, пока сын, пыхтя, лез внутрь, стащил с него рюкзак.
Кажется, это правильно придумано – поехать в луга. Ничего не случится, если он два часа пробудет с Иваном. А мобильный он сейчас выключит. Он не даст Леночке испортить им неожиданный праздник.
Какое странное и волнующее имя – Ингеборга.
И почему у нее акцент, если она родилась в Москве?
…Она своими глазами видела, с каким восторгом Иван бросился к своему хаму-папаше, как повис на нем, как запрыгал вокруг, словно щенок, отставший от знакомой ноги и после нескольких секунд вселенского отчаяния вновь углядевший в толпе хозяина. Она никак не ожидала, что папаша может вызывать у собственного сына такие сильные – а главное, явно положительные! – эмоции.
Почему-то она не могла оторвать от них глаз и, чтобы видеть их подольше, зашла в учительскую на первом этаже и смотрела, как они идут по двору – очень большой и грузный мужчина и маленький худенький мальчик. И даже по Ивановой спине было совершенно ясно, как безудержно он счастлив.
– Странная пара, вы не находите?
Ингеборга оглянулась. Историк Валерий Владимирович стоял у нее за спиной и тоже смотрел во двор. Иван с родителем были уже у самой решетки.
– Пожалуй, – согласилась Ингеборга осторожно. Она не очень поняла, что имелось в виду. – Мальчик такой нежный, такой… – она поискала слово, – ранимый, а отец прямо-таки железобетонный.
– Как все, кто умеет делать деньги. – Валерий Владимирович сказал это с оттенком легкой грусти и некоторого презрения, так что сразу стало понятно: умение делать деньги в его шкале ценностей занимает самое последнее место.
Парочка, за которой она наблюдала – Степанов-отец и Степанов-сын, – уже скрылась из виду, и Ингеборга от окна отошла.
– Зачем я его вызывала? – рассеянно спросила она сама у себя и очень удивилась, когда ей почему-то ответил Валерий Владимирович:
– Наверное, затем, чтобы поговорить?
Он обошел стол и сел напротив, улыбаясь доброй улыбкой.
– Вот именно, – сказала Ингеборга и задумчиво покрутила тяжелый хрустальный стакан для карандашей. Стакан приятно холодил ей ладонь и разбрызгивал по темным стенам вечернее солнце. – Я собиралась с ним поговорить, но совсем не учла того, что он вовсе не собирался говорить со мной.
– Мы часто делаем нечто, о чем потом жалеем, – философски заметил Валерий Владимирович и моментально сообразил, что сказано это было как-то совсем некстати, и Ингеборга непонимающе смотрит на него яркими немигающими глазами.
Эти глаза его смущали. В ее присутствии ему хотелось казаться умным, образованным, тонким, не таким, как все, и от излишнего усердия он часто говорил невпопад – вот как сейчас.
– Я совсем не жалею, что пригласила его, – проговорила Ингеборга четко, как на уроке, и ему почудилось раздражение в ее голосе, – просто я не умею… пока еще не умею находить правильный тон в общении с такими людьми.
– С ними невозможно найти правильный тон! – воскликнул Валерий Владимирович пылко. – Они слышат только себя, а любой разговор подразумевает наличие по крайней мере двух собеседников.
– Это точно, – согласилась Ингеборга все тем же непонятным тоном, – это очень точное наблюдение.
Историк ее раздражал.
Он стал раздражать ее с первого дня работы в этой новой и очень престижной школе. Ей бы радоваться, что поблизости есть кто-то, готовый ее опекать, а она раздражалась. Может быть, потому, что он был немножко… как бы это выразиться… навязчиво галантен, и его внимательность представлялась ей почему-то в виде целлулоидного блестящего шара, в который он старался ее затолкать, а она в него никак не влезала. А может, потому, что ей не нравились его уроки, на которые он сразу стал приглашать ее, его наигранно-доверительный тон, его нарочито современные словечки, на которые, как показалось Ингеборге, он ловил детей, как умный рыбак глупую рыбу, его подчеркнутая свобода и раскованность.
Ингеборга была совершенно уверена, что между учениками и учителем должна быть дистанция, иначе ничему научить преподаватель не сможет – его просто никто не станет слушать, тем более в четырнадцать лет, когда появляется не оправданное ничем ощущение, что ты умнее всех и давно знаешь о жизни все.
– А что вы хотели с ним обсудить? – Голос Валерия Владимировича, сгустившийся, казалось, из ее мыслей, прозвучал совсем близко, и Ингеборга обнаружила, что он почти перегнулся через стол и внимательно смотрит ей в лицо добрым сочувственным взглядом.
– Я хотела обсудить его сына Ивана, – ответила Ингеборга терпеливо, – он очень хороший мальчик, но учится не всегда ровно. Да это и не самое главное. У него очень странные взгляды на жизнь, у этого мальчика. Я бы даже сказала – устойчиво странные. Он похож на ребенка из неблагополучной семьи…
– Так он и есть ребенок из неблагополучной семьи. – Валерий Владимирович пожал плечами. – Матери нет, и, насколько я знаю, давно. Впрочем, это все понятно. Вы же сами видели сегодня отца. Попробуй поживи с таким!
– Но она же не умерла! – воскликнула Ингеборга, заставив историка проглотить какую-то готовую фразу. – Она же существует в природе! Она никогда не приходит в школу и ребенком совсем не интересуется. Я ее даже первого сентября не видела. Мальчик полностью предоставлен сам себе. Сочиняет какие-то сказки и истории, жалеет совсем не тех героев, которые должны вызывать жалость, не понимает таких чувств, как стыд или…
«А вы совершенно точно знаете, кого следует жалеть, а кого не следует?» – вспомнилось ей, и она осеклась на полуслове. Какое-то странное чувство не то чтобы стыда, а недовольства собой медленно выползло из глубины на поверхность сознания и заняло сразу очень много места.
Стремясь отделаться от этого чувства, Ингеборга поднялась и зачем-то полезла в шкаф, где хранила свои тетради. Валерий Владимирович не отводил от нее внимательных утешающих глаз.
«Не нужно смотреть на меня так, словно я начинающая актриса, только что с треском провалившаяся на премьере. Ничего не происходит. А если и происходит, то я сама во всем разберусь».
Конечно, он не прав, этот Степанов.
Все разговоры о Джеке Лондоне и о том, кто должен и кто не должен вызывать жалость, – просто демагогия. Он с самого начала знал, что именно ей скажет, как знал и то, что нападение – лучшая защита. Он просто дал ей понять, что как учитель она ровным счетом ничего собой не представляет, и сделал это просто виртуозно.
Но ведь… По правде говоря, ведь он… прав.
Еще три месяца назад Ингеборга осторожно говорила на педсовете, что даже для очень продвинутой, очень элитной и современной школы Джек Лондон во втором классе – это немножко слишком. Директор тогда развил целую теорию, в которой говорилось о сознательном и бессознательном, о внутреннем «я», об ограничении потребностей собственного «эго», о необходимости воспитания в детях чувства ответственности и вины, о мышлении не только на первом, но на втором и третьем уровнях, и Ингеборга пристыженно примолкла.
Ей был доступен только один уровень мышления – первый, он же и последний.
– Вы пытались объяснить этому типу нечто такое, что находится вне зоны его понимания, – заговорил у нее за спиной историк. – Это все равно что… пытаться объяснить зулусам законы развития цивилизованного общества. Они живут вне этих законов и поэтому понять их не смогут никогда…
Почему-то сравнение Павла Степанова с зулусом Ингеборгу задело, но она не могла сказать об этом историку. Поэтому спросила:
– А чем плохи зулусы? Я вас уверяю, что им так же нужны наши цивилизованные законы, как нам их ритуальные танцы.
– Вот-вот! – подхватил Валерий Владимирович таким тоном, как будто она сказала ему что-то очень приятное и необыкновенно умное. – Люди вроде этого Степанова никогда не поймут нас просто потому, что их вообще ничего не интересует, кроме курса их драгоценного доллара. А мы никогда не сможем понять их потому, что нам нет дела до курса доллара, мы живем в совсем другом мире. Духовном. Тонко организованном.
«Тем не менее, – подумала Ингеборга желчно, – ты почему-то работаешь именно в этой школе, где зарплаты вполне сравнимы с зарплатами в небольшом, но процветающем банке. Почему-то ты не пошел на работу в среднюю школу деревни Хрюкино объяснять хрюкинскому подрастающему поколению, что такое мышление на третьем уровне. Несмотря на все твое презрение к „зулусам“ и курсу доллара».
Тонко организованный Валерий Владимирович выждал некоторую паузу и затем предложил задушевно:
– А не пойти ли нам с вами сейчас куда-нибудь поужинать, Инга Арнольдовна? Ужин-то мы заслужили. Как вы думаете?
– Спасибо, – сказала Ингеборга и выволокла из шкафа целую стопку совершенно ненужных ей тетрадей. – Боюсь, что свой ужин я пока что не заслужила. Спасибо.
Историк поднялся из-за стола, прошелся по комнате и остановился у нее за спиной, сунув руки в карманы.
От нее хорошо пахло – какими-то соблазнительными духами, но тонко, едва ощутимо. Валерий Владимирович не любил резких запахов. Они его почему-то пугали. Ровно подстриженные блестящие волосы на шее загибались концами внутрь. Талия, попка, ножки – все замечательно.
И чего она выламывается? Что пытается изобразить? Мужа у нее нет и не было никогда, это Валерий Владимирович установил сразу, как только она появилась в школе. Живет одна. Никто ее не встречает и не провожает.
А какая бы из них получилась замечательная пара – историк и литератор, как в каком-нибудь хорошем старом фильме! В старых фильмах умели показывать учителей так, что они вызывали уважение и глубочайший душевный трепет. По крайней мере у Валерия Владимировича. Ему нравилось думать, что он пошел работать в школу из-за фильма «Доживем до понедельника», в котором Вячеслав Тихонов как раз представлял очень тонкого историка.
– А может, все-таки поужинаем? – спросил Валерий Владимирович, пристально глядя ей в шею, и откашлялся. – Заодно поговорили бы про Ивана, о котором вы так печетесь. Все-таки я у них воспитатель, кроме того, давно работаю и могу кое-что вам подсказать. – И он осторожно взял Ингеборгу под локоток.
Она обернулась. В ее глазах плескалось веселое недоумение. Локоток как-то на редкость уместно угнездился в ладони Валерия Владимировича. Ему так показалось.
– Соглашайтесь! – попросил он добродушно. – Всего один ужин!
«В конце концов, я ничего не теряю, кроме времени, которого у меня и так полно, особенно по вечерам, – внезапно подумала Ингеборга, чувствуя сквозь ткань водолазки ласковое, но решительное прикосновение историка. – Ужин? Ну и черт с ним, пусть будет ужин, даже в компании Валерия Владимировича. Чем он уж так особенно плох? Ничем он не плох, скорее даже хорош, а дома все равно меня никто не ждет».
– Хорошо, – сказала Ингеборга решительно, словно в чем-то себя убеждая, но локоть все-таки вытащила, – ужин так ужин. Мы прямо сейчас поедем?
Историк почему-то удивился.
– А вам разве не надо переодеться и…
– Освежиться? – подсказала Ингеборга. Ей стало смешно.
«Переодеться и освежиться» – это было в каких-то романах, или фильмах, или еще где-то, где женщины переодевались к обеду, мужчины постукивали по барометру, где дворецкий неслышно возникал за спиной, а на креслах были разложены муслиновые саше с вербеной.
Или не на креслах? Или не с вербеной, а с розмарином?
– Конечно, конечно, – быстро сказала Ингеборга, потому что историк молчал и смотрел с пристальной печалью и, кажется, даже уже начал обижаться на ее непонятное веселье, – вы правы. Мне непременно нужно переодеться и освежиться! Вы заедете за мной?
– В восемь часов, – предложил историк сдержанно. – Подходит?
Итак, планировалась не просто «еда», а романтический ужин на двоих. Зря она согласилась!
А может, и не зря. Даже лучшая подруга Катя Максимова еще в университете говорила ей, что она дикая. Все ходили танцевать и пить портвейн «Три семерки» в общежитие физфака, а Ингеборгу вечно тянуло домой, где были родители, вкусный ужин и удобный диван, накрытый белым литовским пледом.
Хватит быть дикой. Ей уже двадцать девять. Портвейн давно выпит, и танцы давно закончились. Остался один диван, накрытый все тем же пледом…
– Хорошо, – согласилась Ингеборга и улыбнулась. – В восемь. Вы знаете, где я живу?
Оказывается, историк отлично знал, где она живет.
Ровно в восемь, в одной только блузке, без юбки и туфель, которые еще предстояло найти, Ингеборга тянула с балконной веревки колготки и, взглянув вниз, увидела у замусоренного подъездного козырька блестящую полированную крышу вишневой «девятки». Сама Ингеборга всегда и везде опаздывала и ничего не могла с собой поделать, как ни старалась. Мало того, пунктуальные люди почему-то до крайности ее раздражали. Пресловутой прибалтийской педантичности в ней не было и в помине, к огромному недоумению и огорчению ее очень хорошо организованных родителей.
Еще по меньшей мере минут двадцать полуголая Ингеборга металась по квартире, время от времени расстроенно выглядывая с балкона. Внизу Валерий Владимирович уже давно проявлял некоторые признаки нетерпения. Сначала он курил в машине – Ингеборга видела в открытом окне согнутый пиджачный локоть и тонкую струйку синего дыма. Потом он курил рядом с машиной, шикарно облокотившись о ее полированный бок. Потом он стал поглядывать вверх и перестал следить за надлежащей красотой своей позы. Когда почти в половине девятого Ингеборга выскочила из подъезда, Валерий Владимирович уже вовсю посматривал на часы.
– Я прошу прощения, – пробормотала она с искренним страданием в голосе. Процентов пятьдесят этого страдания было вызвано тем, что она так свински опоздала, а пятьдесят – тем, что ботинки, которые она кое-как напялила, с ходу начали натирать ей пятки.
Валерий Владимирович, надо отдать ему должное, простил ее очень быстро и сразу завел какую-то историю о том, как еще осенью провожал ее до дома.
Странно, что она не помнит! Неужели вправду не помнит? Они еще так замечательно разговаривали тогда о Сомерсете Моэме и его творчестве и о том, что это явление не только литературное, но и историческое, но Ингеборга решительно не могла вспомнить никакого осеннего разговора о Сомерсете Моэме.
– Вы, наверное, просто меня тогда не слушали, – заключил историк с извиняющей улыбкой, – или я вас слишком заболтал…
Вот это скорее, подумала Ингеборга, чувствуя себя свиньей. Историк и вправду был очень мил.
Новые брюки, присланные мамой из Парижа и надетые по случаю ужина в ресторане с кавалером, собирались непривычными складками на животе и под коленками. Брюки были «необжитые», и Ингеборге все время хотелось задрать куртку и посмотреть, что именно с ними происходит, не мнутся ли, не нужно ли их одернуть или, наоборот, подтянуть. Она любила новую одежду, но привыкала к ней всегда довольно долго. Кроме того, ей уже давно и сильно хотелось есть, но усилием воли она заставила себя не хватать никаких кусков дома, а ждать до ресторана. Теперь ей казалось, что через десять минут она непременно умрет, если не получит хоть какой-нибудь еды.
– Ну вот мы и приехали, – сообщил историк ласковым голосом. – Вы знаете это место, Инга? Это весьма неплохой китайский ресторанчик и очень-очень популярный!
Очень-очень популярный китайский ресторанчик фасадом смотрел на зацветающий весенний Покровский бульвар. Разноцветные бумажные фонарики словно плыли в светлых апрельских сумерках, и щекастый мандарин в плоской шапочке, поклонами встречающий гостей, казался совсем настоящим.
Пока Валерий Владимирович втискивал «девятку» в узкое пространство между тяжелым и грязным «Лендкрузером» и желтой стеной с осыпавшейся штукатуркой, Ингеборга с любопытством, которое подогревалось почти первобытным голодом, рассматривала китайские фонарики, лесенку вниз, намалеванные на досках иероглифы и улыбающегося раскрашенного мандарина.
Валерий Владимирович сделал последний рывок и заглушил двигатель, но галантно распахнуть Ингеборге дверь не успел – она уже выбралась из машины и критически осматривала «необжитые» брюки, не дававшие ей покоя всю дорогу. Ничего особенного с брюками не произошло, они даже не измялись и вид имели вполне парижский.
– За вами не угонишься, – сказал Валерий Владимирович, несколько озабоченный тем, что элегантный – как в кино! – выход из машины не состоялся. – Вы очень быстрая девушка, Ингеборга!
Сказано это было с доверительным интимным кокетством в голосе, и Ингеборга неожиданно струхнула.
Если Валерий Владимирович вздумал ее соблазнять, значит, вечер будет с самого начала безнадежно испорчен и никакие ресторанные изыски не смогут его спасти.
Напрасно она согласилась. Сидела бы дома, чего лучше! И плед опять же, и чай, и новая книжка любимой авторши из серии true love.
Она моментально рассердилась на себя, на Валерия Владимировича и на жизнь вообще и, не слушая его, мимо приветливого мандарина, мимо каких-то молодых людей, которые многозначительно покуривали у лесенки, сбежала по ступенькам вниз.