Ярослав Мудрый Павлищева Наталья
Ситник наклонился, поцеловал руку князю, дохнул на Ярослава горячим духом потного тела. Ярослав стерпел. Все должен терпеть во имя дел державных. Не ты ими, а они тобой повелевают.
А потом сияли свечи в новгородском храме Софии, возносился сизый дым из кадил над Ярославом, над его женой и над сыном-первенцем Владимиром, новым князем Новгородским, гремели торжественные слова одетого в золотые ризы Иллариона: «Да продолжит Бог твою жизнь, раздвинет пределы твоей власти, обречет на бесчестие и погибель недругов твоих. Да будет мир твоему владычеству и солнце покоя пусть озаряет подвластные тебе земли, и да будут уничтожены все твои враги, и да подарит тебе непреоборимую силу в руках всевышнего, ибо ты возлюбил истинное имя его и поднял руку на его врагов».
— Я ли тебе враг, княже? — допытывался Коснятин глубокой ночью, когда уже закончено было пиршество и величание новорожденного князя Новгородского Владимира. Посерел, осунулся, постарел сразу, куда девалась красота, куда девалась удаль. — Разве же не я был тебе первой опорой, первой подмогой во всем?
Ярослав молчал. Утомился за день, знал, что придется объясняться с Коснятином, знал, что придется быть даже жестоким, но что же? Быть властелином мягким — вредная вещь, уже не раз и не два он убеждался в этом. Суровым будь, твердым, непоколебимым, каким был его отец князь Владимир, каким прослыл и польский князь Болеслав, — и тогда и народ забудет о твоей суровости и о жестокости не вспомнит, а возвеличит тебя за высокие дела.
— Родичи мы, — напомнил Коснятин, — должны держать друг друга…
— Не стояли наши зыбки под одной крышей, — хмуро сказал Ярослав, — а держаться должен государства, его повеление выполняю, и выше этого нет для меня ничего. Первый сын — первый князь. Так повелось от отца и деда. Таков закон.
— Разве же мало земель? — Коснятин не утрачивал надежды уговорить Ярослава. Все равно ведь сын еще мал, младенец, не будет княжить до шестнадцати лет, кто-то же должен сидеть в Новгороде. — Все города вольны. Имеешь только братьев — Мстислава, но он ведь далеко, да Судислава, а этот сидит тихо в своем Пскове.
— Новгородская земля после Киева — первейшая. Отец мой сажал здесь сыновей своих, не отступлю и я.
— Забыл ты, княже, про все, — зловеще молвил Коснятин, — забыл, как отдавал тебе Новгород не только добро свое, но и честь, поддерживая твою сыновнюю дерзость и преступную непокорность супротив отца твоего.
— Твое то было наущенье, — спокойно напомнил ему Ярослав.
Но Коснятин не слушал. У него дрожали губы, он весь дрожал и, если бы мог, изрубил князя мечом, наверное; все в нем содрогалось, все плыло перед глазами, метались сюда и туда огни свечей, не было в них привычной золотистости и тепла — была темная кровь, черный дым, словно бы горели на том огне все надежды Коснятина.
— Забыл ты, княже, — повышая голос, уже гремел Коснятин, — как не спал я ночей, как угождал тебе, как наложниц твоих нянчил, отдавал им земли новгородские извечные…
— Про наложниц не бреши! — повысил голос и Ярослав. — Была одна девушка, честная и чистая, Богу теперь служит, почто врешь!
— Забыл, княже, и про то, как побил варягов и новгородцев, чтобы покрыть злодейство тяжкое братоубийства, а люди ж все равно узнают…
— Про что молвишь? — Ярослав подошел к Коснятину, прихрамывая сильнее, чем обычно, наклонялся чуть ли не к земле, угрожающе, зловеще, говорил тихо, почти шепотом: — Про какое братоубийство?
— Глеба кто убил? — хрипло спросил Коснятин, немного пугаясь своей откровенности, но уже не имея возможности отступать. — Скажешь, не ведал? Не знал? Не догадывался, куда бежали твои варяги, твоя ближайшая охрана?
— Какие варяги? — Вот оно наконец! Восторгался когда-то красавцем этим, этим человеком, который все умел, всегда был весел, потом прошел первый испуг после той ночи, когда он изрубил лодьи на Волхове, но это был лишь испуг неосознанный, когда князь лишь насторожился, первая лишь тень промелькнула между ним и Коснятином, и, выходит, не зря. Страшный это человек. — Что молвишь?
Теперь Ярослав уже дышал прямо в бороду Коснятину. Если бы не княжье достоинство, быть может, вцепился бы ему в горло, чтобы он не смог сказать ни слова, но одновременно и хотел услышать все до конца, испить горькую чашу до дна, ибо все равно ведь некуда деваться, дела сделанные — уже сделаны.
— Глеба убили твои варяги, а ты не воспрепятствовал тому! — крикнул Коснятин.
— Тихо! — зашипел Ярослав. — Что мелешь? Пьян или бесы в тебя вселились? Что бормочешь? Ведаешь ли, на кого напраслину возводишь?
— На тебя, — с ненавистью промолвил Коснятин.
— Не ведал я ничего. Впервые от тебя…
— А ведать и не нужно, догадывался ж все едино…
В самом деле, маловероятным казалось, чтобы Святополк успел наслать убийц на Глеба аж под Смоленск. Но кто, кто же тогда думал об этом? Святополк убил Бориса — все об этом знают, убил Святослава Черниговского, а кто поднял руку на одного и другого брата, тот мог поднять ее на всех. Где Борис, там и Глеб. Все покрыла гибель Святополка окаянного.
— Это ты его убил. — Теперь у Ярослава не было сомнений. — Убил брата моего, чтобы связать меня навеки и опорочить..
— А ежели и так? — процедил злорадно Коснятин. — Слову княжьему верить невозможно. Следует обо всем подумать, все предусмотреть…
— Поверишь моему слову, — думая над чем-то, казалось совсем другим, медленно промолвил Ярослав. — Еще поверишь.
— Угрожаешь? Покличешь свою гридь, велишь меня связать? — Коснятин выпрямился, стал самим собой, бледность исчезала с его лица и шеи.
— Поверишь, — повторил Ярослав и отвернулся от Коснятина. — Пошел вон! Не желаю видеть тебя здесь!
Коснятин не стал пререкаться. И так наговорил больше, чем нужно. Не сдержался. Но знал: раз князь не вызвал стражу, нужно поскорее уходить отсюда. За княжьим двором опасности не будет. Там Великий Новгород! Там все в его, Коснятина, руках. Еще видно будет! Еще увидим!
Пятясь к двери, неслышно выскользнул из горницы, быстро проскочил через просторные сени, торопливо спускался по ступенькам вниз, ступая на носки, чтобы меньше было шума в ночном тереме.
А Ярослав не спеша хлопнул в ладоши, из внутренних покоев показалась голова Ситника.
— Надобно, чтобы посадник не вышел за ворота, — спокойно молвил князь.
— Ага, так! — обрадованно сказал Ситник, потирая руки.
— Почто ж стоишь? Делай, что велят.
— А уже, — весело глянул на него боярин.
— Как это? Кто дозволил?
— Догадался сам.
— Подслушивал?
— Само послышалось.
— Так все знаешь?
Ситник смотрел на князя ясными, собачьими глазами.
— Тогда запомни: трое людей на всей земле знают я, ты и Коснятин. Коснятина уже не выпустим. Ежели узнает хоть один человек — головы тебе не сносить. Понял?
Ситник смотрел не мигая.
— Куда поденем посадника? — спросил князь.
— А в поруб, — весело промолвил Ситник, — я это знаю вельми хорошо. Был у меня поруб еще в медоварском доме.
— В Новгороде в порубе его не удержишь. Знают все, снюхался со всеми богатыми людьми, его имения вокруг…
— Заберем в Киев.
— Зачем же враг под боком?
— Так в порубе же…
— Не хочу и такого… Надобно спровадить его в землю Ростовскую. Есть там у меня верные люди. А к порубу приставить из мери или чуди, чтобы никто не понял речи узника, чтобы слова его летели по ветру…
— Мудро придумал, княже..
— А отправь его еще сегодня ночью. — Ярослав не смотрел больше на Ситника, говорил размеренно, словно бы вычитывал из книги. — Забить его в колодку, дать надежную и верную стражу, запретить, возбранить молвить хотя бы слово, а ежели — сверх ожиданий — колодник станет изрекать непристойные слова, тогда положить ему в рот кляп и вынимать лишь тогда, когда харч будут давать. Кормить же — хлебом слезным да водою.
— Ага, так! — кивал Ситник, безмерно обрадованный первым державным поручением от князя.
— Иди! — велел Ярослав.
Ситник исчез. В низкой горнице долго еще разило его потом. Казалось, будто целая лужа этого смрада осталась там, где только что стоял боярин; Ярослав даже невольно двинулся, слегка прихрамывая, к тому месту, дабы убедиться, что это не так. Легко Ирине заявлять про свою брезгливость к Ситнику, а как быть ему? Каждый правитель вынужден терпеть холуев. Знаешь, что это подлый человек. Знаешь, что подхалим, любит не тебя — он любит лишь себя, лишь свою шкуру. Знаешь, и… ничего не можешь поделать. Ибо нет у тебя по-настоящему близких людей, пугает тебя одиночество и пустота, создаваемая вокруг тебя властью, проклятый круг одиночества окружает правителя, никто не отваживается вступить в этот круг, лишь лакей вползает туда на брюхе. Скользкие животы у холуев, орошены холодным потом вечного страха и жиром подлости.
Был еще пресвитер Илларион. Человек верный, почтительный, мудрый, но слишком уж далекий от дел земных, пытался просветить Священным писанием, а ведь не все в жизни укладывалось в Писание — Ярослав теперь видел это очень отчетливо. Знал и другое: склонялся к нему сердцем Илларион не за его собственные заслуги и высокие качества, а за то, что опомнился после смерти отца и каждый день выражает почтение князю Владимиру, которого Илларион любил безмерно, потому что покойный князь поднял Иллариона из нижайших низов, снарядил на собственные средства в ромейские земли, обучил всему, поставил в своей дворовой церкви на Берестах — разве же этого мало, чтобы весь век молить Бога за князя Владимира?
Так Ярослав и разделял свои заботы и досуг между делами духа вместе с Илларионом и тайными делами державными, в которые посвящал лишь Ситника. И Ситник оказывал князю неоценимую услугу.
Маленький князь Владимир заболел, Ирина побоялась отправляться с ним в дорогу, в далекий Киев, а поскольку Ярослав торопился туда на освящение вышгородского храма, поставленного в память невинно убиенным Борису и Глебу, то решено было, что княгиня останется в Новгороде на более длительное время, до тех пор, пока князь приедет за нею вновь. В Новгороде Ситник не говорил ничего, а в Киеве, в одну из ночных своих встреч с князем, сказал:
— Выведал я кое-что про Шуйцу-игуменью.
— Кто просил? — Ярослав не дозволял Ситнику вмешиваться в дела княжьи, семейные и личные, боярин знал это и придерживался запрета, но теперь почему-то вот нарушил. — Что ты там вынюхал?
— Дочь имеет.
— Что?
— Дочь имеет. — Ситник, видно, боялся говорить дальше, но Ярослав и не хотел от него больше ничего слышать.
— Иди с Богом, — сказал неласково.
Ситник выскользнул из горницы, а князь горько улыбнулся: и эта таится от него. Встала между ними держава — и уже нет ни тех ночей, какие были в дождливом лесу, ни темного кипения крови, ни сверкания ее душистого тела. Дочь… Чья? Где? Наверняка же его дочь. Первая. Еще до Владимира. Но почему же промолчала? Ни тогда, ни в этот раз, когда не побоялся и Ирины в Новгороде, ездил в Задалье, якобы осмотреть околицы, а сам тем временем помчался в женский монастырь, к игуменье Марии-Шуйце, и казалось им тогда, что все оживает вновь, все возвращается, они становятся моложе и чище в своей близости, так, будто ничего и не случилось за это время. И, однако ж, промолчала.
Ничего не сказала Даже намека не было. А он торопился, у него не было времени на расспросы, у него нет теперь времени ни на что. Не волен был ни в своем времени, ни в деяниях. Да и кто волен? Даже Бог — всеблагий и всемогущий — может быть одним лишь Богом, и никем другим, — следовательно, и он ограничен в своих действиях, — так что уж тогда говорить про князя?
Пока Ярослав был в Киеве, его племянник Брячислав внезапно вырвался из своего Полоцка, пошел на Новгород, взял его, разграбил, захватив в плен княгиню Ирину с сыном Владимиром, так, словно суждено ей то и дело быть жертвой налетчиков, и поскорее удрал в свое родовое гнездо. Но Ярослав имел теперь под рукой Ситника, а у Ситника были всюду верные люди; он получал вести без промедлений — канули в прошлое те времена, когда князь узнавал обо всем позже всех; Брячислав еще бесчинствовал в Новгороде, а Ярослав, взяв войско, что тысячами считать было нечего, быстрым ходом пошел ему наперерез и догнал коварного племянника на реке Судомир, разбил в коротком бою, вынудил заключить союз, сказал:
— Будь со мной един. Не караю тебя только в память моей матери, а твоей бабушки княгини Рогнеды, но это уже в последний раз. Запомни.
Был в Новгороде, был у Шуйцы, учинил ей допрос, но ничего не узнал о дочери.
— Не слушай вранья, княже, — сказала Шуйца.
— А ежели это такое вранье, что в нем есть и правда?
— Все едино не слушай, ибо далеко заведут тебя наговоры.
Снова уезжал от нее ни с чем, всегда уезжал от нее так, оставалось в ней что-то такое, чего не возьмешь, тянуло его потом к ней снова и снова, какое-то бесовское колдовство было в этой молодой женщине, Господи, Господи…
Старший брат Мстислав до поры до времени спокойно сидел в своей Тмутаракани. Именно тогда, когда между Ярославом и Святополком вспыхнула стычка за Киевский стол, Мстислав вместе с ромейским войском пошел на хазар, докучавших и ему и ромеям; императоры константинопольские называли его Твое Великородство, каждый раз посылали дорогие дары: украшенные жемчугами золотые кресты, золотые сундучки со священными мощами, сердоликовые чаши и хрустальные кубки, украшенные дорогой эмалью астропелеки для княжеской одежды, цветистые влаттии и готовые одеяния из царских кладовых. Нрав у Мстислава был забиячливый, веселый, он сам часто ходил на соседей и воев своих посылал к ромейским императорам на службу, — дескать, и вам достанется слава и богатство, и князю кое-что перепадет Когда в Южной Италии вспыхнуло крупное восстание во главе с богатым купцом Мелесом, на подавление восставших под начало византийскому катепану Василию Аргиросу Мстислав дал несколько сот своих воинов; Мелес был разбит, и уже, наверное, был бы и конец этому восстанию, если бы не новый германский император Генрих да не римский папа, поставленный Генрихом, Бенедикт Восьмой. Вновь возродилась повстанческая армия, пошла на византийские твердыни, захватил большую часть Апулии. Император Василий завершал разгром Болгарского царства, войск у него было в обрез, поэтому снова прибыли послы к Мстиславу, и еще одна его дружина направилась за море и влилась в войско катепана Василия Бойоаннеса. Происходило это именно в тот год, когда Ярослав пошел на Брест, возлагая надежды на свой договор с императором Генрихом. А у Генриха были свои хлопоты: и с Болеславом, и не меньшие — с Италией. Он был убежден, что вся Италия должна принадлежать его короне. Много у него было связано с этой землей. Венчался там в Павии железной короной на императора. Там же, в Павии, напали на него забиячливые итальянцы; спасаясь от них, он выпрыгнул из окна дворца и повредил себе ногу. Его прозывали с тех пор Генрихом Калекой, не возлюбил он Италии, но и отдавать ее никому не собирался. Теперь, считая, что Киевский князь послал своих воинов на подкрепление враждебных ему ромеев в Италию, Генрих не только бросил Ярослава одного, но еще и примкнул к Болеславу в его очередном походе на Киев. Не знал император германский, что Ярослав ни в чем перед ним не виновен, что к ромеям посланы воины Мстислава: велика была Русская земля, и трудно было разобраться, что там происходит.
И вот пока Ярослав в трудах и крови добывал престол, Мстислав собирал золото, пировал в неведомой дали, склонный к гневу и любовным развлечениям, самовлюбленный властелин Тмутаракани, до которой, кажется, не дотянулся и сам князь Владимир, а Ярослав покамест и не помышлял покорять старшего брата, точно так же как и младшего — Судислава, который тише воды и ниже травы сидел в своем Пскове.
Но вот однажды вполз в ночную княжью горницу Ситник, молча подал Ярославу свиток березовой коры, отступил в темноту.
— Что сие? — спросил Ярослав, приближая свиток к свету свечи.
— Грамотка от Коснятина.
— Что-о? Как это — от Коснятина?
— Не знаю. Перехватил по пути.
— Где?
— На Волге.
— Длинные руки имеешь. Кому грамотка?
— Князю Мстиславу.
— Читал?
— Разобрал, хотя и с трудом.
— Никак не научишься?
— Тяжело.
— Что написано?
— Прочти, княже.
Ярослав развернул бересту. Узнал твердую руку Коснятина. Сидение в порубе на хлебе и воде еще не забрало, вишь, сил. Буквы были круглые, крупные, складывались в безжалостные слова: «Расправился Ярослав с братией. Доберется и до тебя. Чего сидишь, княже?».
Не стал дочитывать, посмотрел на Ситника:
— Что посоветуешь?
Тот молча переступал с ноги на ногу.
— Говори.
— Княже, — почти жалобно промолвил Ситник, — зачем спрашиваешь, ежели всегда делаешь по-своему?
— Разве? — удивился князь. — А мне казалось, что ты подсказываешь.
— Только Илларион способен на такое. Его слушаешь.
— Не Иллариона-— Бога, — сурово промолвил Ярослав, — ну а Коснятин пускай попробует опровергнуть содеянное чудотворением…
— Каким же? — быстро спросил Ситник.
— Не знаю. Тебе знать.
— Раскаленным железом? — так же быстро спросил боярин.
— Не знаю.
— Коснятин богатый человек, — вздохнул Ситник, — подкупил, видно, всех в Ростове. Кому верить?
— Хвалился же своими людьми!
— Кто устоит перед пенязем? — снова вздохнул Ситник.
— Переведи его куда-нибудь еще, — сказал князь, — подальше. В Муром.
— Ага, так.
Страшное это было дело: княжение над всей землей. Сколько разбил он врагов, сколько построил городов и церквей, сколько раз отворял житницы княжьи для голодающих, обучал темных, водил праведные суды, карал сдирщиков, но никто этого не замечал, о нем не пели песен, как про князя Владимира, не получались у него такие пышные пиры, как у отца-покойника, должен был бы еще что-нибудь сделать великое и дивное, но не знал что, мучился от мысли, от бессонницы, чувствовал, как стареет не по годам, а по дням, еще чувствовал, будто не мудреет, а постепенно словно бы глупеет; как стал княжить, так и начал бороться с собственной глупостью, которая, чувствовал это очень отчетливо, наползала на него будто черная ночь на слепнущего или вода на того, кто не умеет плавать. Вот так стоишь и расталкиваешь руками две водяные стены. Сойдутся воедино — и ты погиб. Не дашь им сомкнуться над собой — останешься человеком мудрым.
На подставке у Ярослава постоянно лежала подаренная ему Коснятином в день свадьбы греческая книга Святого письма с дорогими эмалевыми закладками; развернул книгу князь уже значительно позднее, тогда, когда уже впервые сел на Киевском столе, развернул и немало удивился тому, что закладки сделаны были Коснятином на тех местах «Книги царств», где речь шла про царя Соломона, — умышленно сделал это Коснятин или же вышло случайно, поскольку посадник, сдается, не умел читать по-гречески. Множество раз Ярослав перечитывал тогда полюбившиеся ему слова: «Даруй же рабу твоему сердце разумное, чтобы судить народ твой и различать, что добро и что зло; ибо кто может управлять этим многочисленным народом твоим?».
Но с течением времени он все точнее находил соответствующие слова к событиям, которые происходили вокруг него, происходили с ним самим и его княжением, и все это в местах, отмеченных закладками Коснятина, так, будто это сделал и не он, а высшая воля указала, куда положить украшенные эмалью пластинки.
Про Апастаса Корсунянина, епископа киевского, который отдал все богатства церкви Богородицы Болеславу, приветствовал приход польского властелина в Киев, бежал потом с ним, когда же попросился назад, Ярослав не пустил его в Киев и тот умер на чужбине:
«А священнику Авиафару царь сказал: ступай в Анафоф на твое поле; ты достоин смерти, но в настоящее время я не умерщвлю тебя, ибо ты носил ковчег владыки Господа пред Давидом, отцом моим, и терпел все, что терпел отец мой».
Поставить на место Авиафара Анастаса, а на место царя Давида — князя Владимира — и все совпадает.
Про Святополка:
«Царь сказал ему: сделай, как он сказал, и умертви его, и похорони его, и сними невинную кровь, пролитую Иоавом, с меня и с дома отца моего. Да обратит Господь кровь его на голову его за то, что он убил двух мужей невинных и лучших его…».
Иоав — это Святополк, а двое невинно убитых — Борис и Глеб. Совпадает.
Про Брячислава:
«И знай, что в тот день, в который ты выйдешь и перейдешь поток Кедрон, непременно умрешь; кровь твоя будет на голове твоей».
На Судомире так и сказано было Брячиславу. Совпадает.
Про самого Коснятина:
«Ныне же, — жив Господь, укрепивший меня и посадивший меня на престоле Давида, отца моего, и устроивший мне дом, как говорил он, — ныне же Адония должен умереть. И послал царь Соломон Ванею, сына Иодаева, который поразил его, и он умер».
Адония — Коснятин. Ванея же — боярин Ситник. Совпадает.
И еще множество раз, как и у Соломона: «И послал царь Ванею, который поразил его, и он умер».
Откуда взялся Ситник? И зачем он? Не лучше ли было прислушаться к словам княгини в ее брезгливости к потливому боярину?
Сказано князю, что из Древлянской земли вышел старый волхв. Был на нем кусок берестяной коры, прикрывавший срам, да на плечах волчья шкура для подстилки; питался подаяниями, имел при себе тоболы, полные берестяных свитков, в которых записаны слова великие и ужасающие. Гибнет все старинное, сжигается, топчется, исходит кадильным дымом под облака, а на земле не остается ничего, земля стоит голая и ободранная, погибли древние Боги, а которые и остались, то подкапывают их в пущах дики, хлещут дожди. Пересказать все сказанное святым было невозможно. Нужно было слышать от него самого. Он шел вдоль рек из диких пущ, направлялся на Чернигов, обходил Киев издалека, словно бы ловил его в петлю своих наговоров, люди отовсюду собирались послушать святого. Земля Древлянская испокон веков насылала из своих таинственных лесов всякие чудеса, но это было едва ли не самое большое чудо.
Среди людей пошел слух, что волхв — святой. Обуздывал лютых зверей так, что хвосты у них закручивались собачьим бубликом, они становились ласковыми, как женщины. Имел при себе отрока вельми мудрого, который подтверждал все слова старого волхва.
Лето стояло знойное, горели леса, травы, вспыхивали села и города. Появились знамения на небе. Надвигалась, судя по всему, беда.
Ситник долго крутился, пока отважился доложить князю про святого человека.
— Святой? — Князь даже не удивился. — Как это?
Но Ситник был перепуган не на шутку.
— Смотри на меня, княже, взгляни мне в глаза. Молвлю правду. Все говорят: святой.
— А ты?
— Не знаю. Впервые в жизни не знаю.
— Святому не место среди людей, — спокойно сказал Ярослав, — зачем его к нам пускать?
— Ага, так, — Ситник умирал от духоты. — Так что же?
— Сказано тебе.
— Ага, так…
— Иди…
Тот исчез, а князь пошел молиться.
В порубе — непостижимость. Все дело в том, что уже не можешь остановиться, если посадишь хотя бы одного человека. Оказывается: это совсем просто и легко, ты не видишь его, он не видит тебя, и ты живешь, будто ничего и не случилось, и княгиня тебя целует с прежним жаром, и подданные предупредительно заглядывают в глаза, и Бог тебя не карает. Тогда пробуешь посадить еще одного и еще (а причину всегда легко найти, причина всегда одна и та же: ради государственного блага?) — и снова все идет по заведенному порядку, все хорошо, потому что государство всегда требует жертв и нужно его удовлетворять.
Кроме того, когда ты отнимаешь волю у других, тебе кажется, что прибавляешь ее себе. Тогда появляется дикая жажда лишить воли как можно большее количество людей, не разбираясь, виновны они или нет.
Спустя некоторое время Ярослав спросил у Ситника:
— Где святой?
— Тут, в Киеве.
— Где?
— Там, где следует. В порубе.
— Приведешь незаметно ко мне. На Бересты.
— Но там нет ведь поруба! — Ситник был немного обижен как это так — не иметь на княжеском дворе поруба?
— Вырой пещерку в глине. Глина сухая, хорошая, успокаивает человека. Нигде нет такой глины, как киевская
— Ага, так. Обоих?
— Кто там еще?
— Отрок с ним.
— Отрока приставь на услужение святому.
— Убежит, — сказал Ситник. — Как только выпущу из поруба — убежит.
— Тебя ли учить? Пещеру запри дубовой дверью. А отрок и так не отойдет от своего учителя. Ты же от меня никуда не удираешь?
— Так это ж я, княже.
— Все люди одинаковые.
— Но ведь ты, княже…
— И князь — человек. Ежели бы ты не был таким темным, то мог бы узнать кое-что про владык земных. Римский император Марк Аврелий, великий труженик и философ, — а что может быть выше властелина и философа? — так вот он сказал, обращаясь к каждому из нас. «Остерегайся, чтобы не сцезарился, удержись скромным, добрым, искренним, степенным, натуральным в умилении справедливостью и богобоязненностью, будь доброжелательным, милым, доступным, выносливым в исполнении обязанностей».
— Сова про сову, а всяк про себя, — чуточку высокомерно улыбался Ситник, — писано не про нас.
— Грамоте не обучен до сих пор? — спросил Ярослав.
— Счет мне мил.
— Меды продавать?
— Какие меды, княже! Теперь не продаю, лишь покупаю. А покупать тяжело: много нужно. Когда сам варил, только пробовал, теперь варить забыл, пить научился. В стольном граде никто ничего не умеет делать, только пьют да едят.
— Зачем такое говоришь? Собраны здесь наибольшие умельцы. Ценный люд в Киеве живет.
— А по мне — никто ни к чему не способен! Сидят сиднем да супротив князя заговоры ладят. И так по всей земле. Если бы моя воля, то дал бы я каждому человеку определенное число, чтобы знать, где, кто и как. И прибывает тогда к тебе воевода или тиун докладывает, что Харько из Волчьей пущи, имеющий число Такое и такое, лихословил про всеблагого князя нашего А уж что князь тогда велит — карать Харька или миловать, — тому и быть.
— Где же ты взял бы время на всех людей, ежели и с землями управиться не можешь? Велика наша держава. То там в ней что-то колотится, то еще где-нибудь кто-нибудь голову поднимает.
— Тогда, княже, так: доверенные люди. Посадить всюду таких, доверенных, проверенных, передоверенных.
Ярославу начинала надоедать говорливость Ситника Не привык, чтобы тот долго задерживался в горнице, никогда не усаживал его, держал на ногах, чтобы тот знал меру, но сегодня, словно бы в предчувствии беды, боярин разболтался.
— Были уже такие, как ты, — сказал князь с нескрываемой насмешкой, — много лет назад в греческих городах Кротоне и Мегапонте возобладали философы, которые выше всего ставили числа. Под предлогом обожания счета философы объявили регистрацию всех мужчин, при этой оказии заточая всех заподозренных в бунтарских замыслах…
— Так вот и я…
— Тогда, — не слушая его, продолжал князь, — взбунтовался весь народ и прогнал философов. Неужели и ты этого хочешь?
— Что ты, княже!
— Ну ладно. Иди.
Рано ударили морозы, выбили всю ярь и озимые, надвигался и на этот год голод, а в северных землях уже и так пошел мор, неспокойно стало в Новгороде; Ярослав собрал дружину, пошел на усмирение, на всех пяти концах, даже на Неревском и Славенском, блуждали по Новгороду почерневшие, опухшие люди, каждый день толпища голодных надвигались на княжьи житницы, угрожали, требовали, просили, умоляли, но стража стояла твердо, голодных отталкивали копьями, слишком назойливых били, люди падали возле житниц, наполненных тем самым хлебом, который был выращен руками этих людей, лежали тихо, будучи не в состоянии встать, умирали, так и не поняв странной вещи: как же так, что вот там, за толстыми деревянными стенами житниц, лежит хлеб, выращенный ими, а они умирают с голоду?
Видимо, Коснятин перед самой смертью все же успел переслать из своего поруба грамотку Мстиславу, а может, старший брат и сам надумал потягаться с Ярославом за Киев и уже давно выслеживал его действия, потому что, как только Ярослав кинулся на усмирение Новгорода, Мстислав собрал свою дружину, взяв в союзники незадолго до этого прибранных им к рукам касогов и хозар, вышел из Тмутаракани, быстро добрался в Киев и начал требовать, чтобы перед ним были открыты ворота города.
Киевляне не пустили к себе Мстислава. Довольно с них было и Святополка с его тестем и дикими печенегами. У них был теперь свой князь, а большего они и не желали. Мстислав, привыкший к битвам в чистом поле, не стал задерживаться у киевских валов, переправился через Днепр и подался на Чернигов.
Снова пришлось посылать Ярославу гонцов за море к варягам, снова прибыла к нему дружина, но уже не Эймунда, а Хакона, который за это время вышел в соперники Эймунду, в особенности же в похвальбе своими подвигами и своим золотым плащом, и вся дружина его подобрана была словно бы не для битвы, а напоказ — высокие, сильные, красивые, все в дорогом одеянии, с драгоценным оружием, враг не выдерживал одного уже вида этой дружины, ослепляла она, обезоруживала своим блеском, своей чванливостью.
Но все это оказалось напрасным, потому что Мстислав время для битвы выбрал почему-то не дневное, как было заведено издревле, а ночное. Войска двух братьев сошлись в Сиверской земле, возле Лиственя, в черную грозовую ночь; Мстислав пустил на варягов сиверян, которым все равно было — днем или ночью биться, земля-то ведь им принадлежала, все для них было известно и привычно, они двинулись на варяг такой лавиной, что те не выдержали, а тут еще ударили из засад касоги, вылетали из дождевых потоков, быстрые, как черные змеи, распугивали варягов своими гортанными, непонятными криками; варяги не выдержали, отступили, бросились врассыпную, бежал и сам Хакон, потеряв при этом свой тяжелый золотой плащ; пришлось бежать и князю Ярославу. Не слышал он, как Мстислав стал на поле боя, освещаемом белыми молниями, и прогремел своим зычным голосом: «Как не тешиться! Тут лежит сиверянин, а тут варяг, а собственная дружина цела!».
Но все-таки человек Ситника каким-то образом услышал эти слова Мстислава, через Ситника стали они известны и Ярославу; быть может, из-за этого и побоялся Ярослав садиться в Киеве, снова подался в Новгород, долго собирал там воев, страшась уцелевшей дружины Мстислава, и лишь весной этого года пришел сюда и, заключив в Городке мир с братом, сел на Киевском столе[63] — кажется, твердо и навсегда.
Ирина уже родила сына Изяслава, дочь Елизавету и снова была в ожидании, род Ярослава разрастался, князь утверждался на земле, стал единственным наследником своего отца Владимира — не было уже видимых соперников, но и невидимых хватало; нависали они постоянной угрозой над первым человеком в великой земле Русской: то мор, то голод, то непокой, то смута, а то и просто темнота и нежелание идти следом за своим князем, недоверие к нему, — а чем вызовешь доверие?
Большинство пробует достичь славы в битвах, ужасы и отвратительность которых впоследствии сменяются блестящей героикой песен и легенд. Но чего они достигают? Император ромейский Василий всю жизнь провел в походах, не нашел времени даже для женитьбы, по его повелению знамена побежденных повергались в грязь, привязанные к хвостам ослов, а многим тысячам пленников выжигались глаза, — во имя чего? Вот умер Василий, а на троне сидит его брат Константин, пьяница, развратник, позор не только для империи, но и для всего людского рода.
Или взять Болеслава Польского, прозванного даже Великим. В прошлом году в гордыне своей дошел до того, что короновался на короля (кажется, купив эту корону у папы римского, что ли), но едва лишь два месяца пробыл королем и ночью, неожиданно для своих придворных, а еще больше, наверное, для самого себя, закончил свою бурную жизнь, оставляя властелином Польши сына Мешка, которого германский император Конрад сразу же решил превратить в своего ленника; этот Конрад недавно сменил умершего Генриха Калеку, который тоже огнем и мечом сделал, казалось бы, все для своего утверждения, а вот умер, и прервался его род: на съезде возле Рейна германские маркграфы и епископы избрали императором Конрада, тем самым начав новую императорскую династию…
Голова, накрытая шеломом, отвыкает думать. Ярослав за это время возненавидел походы и битвы, он никогда не любил военного ремесла, а теперь и тем более. Отстаивал, отвоевывал для себя право на спокойное княжение, на дела великие, а теперь имел наконец передышку и вот встал перед неизвестностью: что же дальше? Окружали его бояре, воеводы, шуты, священники, лакеи и пришлые умники, купцы свои и чужие, блестящие иноземцы, толпившиеся главным образом вокруг княгини, которая без ума была от нарядов и велеречивости захожих вельмож; все как-то усложнялось, не было уже тех простых, суровых, иногда, правда, хитроватых людей, все они либо погибли, либо отошли от князя, остался он с этим сборищем; мечтал возглавить народ земли Русской, собрать его воедино, сказать ему что-то особенное, услышать мудрое слово и от него, но народ продолжал и теперь оставаться где-то далеко, в лесах и в полях, народ стоял в стороне таким же безмолвным и настороженным, как и во времена детства Ярослава; народ только и ждал, чтобы заявить о своем праве, о своих требованиях; дай мне мое, ибо имею на это право, ибо я живой, ибо я и швец, и жнец, и в дуду игрец!
Пресвитер Илларион, человек умный и начитанный, мог дать ответ на все, что касалось Святого письма, житий великомучеников и святых, но и не больше. Князь Владимир любил окружать себя людьми могучими, буйными, от самого созерцания которых хотелось жить долго, весело и беззаботно, из таких он выбрал и пресвитера своей церкви в Берестах. Илларион больше смахивал на здоровенного кузнеца, переодетого в одеяние священника, однако телесная мощь, видимо, мешала ему иметь гибкость разума, он способен был только на то, чтобы твердо овладеть уже существующим, в его голове вместились все святые тексты и догматы, он знал все хитрости ромейского красноречия и плетения словес, но только и всего. Он был слишком совершенным в своих знаниях, чтобы поддерживать постоянный интерес к себе, утомлял своими знаниями, своим красноречием, в нем ощущалось что-то — то ли назойливость от повторений, то ли уж и вовсе признаки упадка. Ибо разве завершение чего-либо на свете уже не знаменует начала его уничтожения? Так распадается только что заключенный союз между двумя или несколькими государствами. И дом построенный начинает разрушаться с момента окончания его сооружения. И весь город тоже живет в бодром и молодом развитии только до тех пор, пока очертится его ядро. Потом город начинает расползаться, боковые наслоения поглощают бывшее ядро, давшее наименование этому городу, и уже имеем нечто неуклюжее, квелое, болезненное. Не потому ли погибло так много столиц?
А разве мы не умираем, только родившись? Вопрос — в длительности Никакие молитвы не помогут Единственное спасение — наполнить свою жизнь высочайшими деяниями, и наполнить как можно плотнее Тогда жизнь будет долгой и прекрасной.
Соглашался с князем Илларион, благочестивые поступки, благочестивые деяния — украшение всякого сущего, человек рождается, живет, работает лишь для Бога человек воздвигает храмы не для собственного жилища, а для Бога, возводит над ними высокие купола, на которых есть место только для самого Бога, и чем выше храм, тем ближе к небу, ближе к конечному назначению человека.
Кто же может возводить высочайшие храмы, если не владыки земли? Ибо разве царь Соломон не построил дом во имя Божье и не прославился во все века своим храмом, а когда строился храм, на строение шли обтесанные камни; ни молота, ни тесла, ни всякого другого железного орудия не было слышно в храме при строении его, потому что сотворил Бог для этого дела каменного червя шамир, который и раскалывал камень Ярослав и не возражал, сам сооружал церкви, ставил их повсюду и в Ростовской земле, и в Новгородской и в самом Киеве, хотя тут пришлось прежде всего налаживать все после бесконечных пожаров Но ведь и самый большой храм первокаменный уже поставлен в Киеве отцом его, князем Владимиром. Что же прибавится для него, если он поставит рядом еще один храм? В самом деле, Соломон был мудр, сказано ведь «И дал Бог Соломону мудрость, и весьма великий разум, и обширный ум, как песок на берегу моря» Но он строил на голом месте. А если ты начинаешь не первым?
И в Константинополе, отвечал Илларион, первым был Константин Великий, а божественный Юстиниан после, но ведь поставил же Юстиниан с Божьей помощью храм святой Софии, пригласив гречинов Исидора и Анфимия на это дело, и прославился на века.
Неожиданно на помощь Иллариону пришел Ситник Правда, боярин знал лишь свое дело, никому кроме князя в помощники становиться не собирался, но вышло так, что именно во время продолжительных бесед князя с пресвитером, которого давно не видел и у которого надеялся найти ответ на свои колебания, известил Ситник Ярослава, что его доверенными задержаны подозрительные люди на Залозном шляху. Оказался и старший среди них, по имени Гюргий, как и сам князь а идут, сказал, аж из Иверии[64], кто его знает, где она есть, направлялись же к князю Мстиславу в Чернигов.
— Откуда узнал, кто они и что? — спросил Ярослав.
— Имею людей, на всех шляхах разбросанных. Пристают к путникам, выпытывают: кто? куда? зачем?
— Позови этого… Гюргия.
— Приготовил его на всякий случай.
— Зови.
Ситник ввел в горницу высокого, гибкого, чернобородого, белозубого. В черной суконной одежде, подпоясанный дивным серебряным поясом, на шее тоже серебряная цепь, на поясе — короткий меч — акинак.
— Кто будешь? — сурово спросил князь, но на Гюргия суровость не подействовала, он не поклонился князю, лишь еле заметно кивнул головой, не снял острой шапки, выпрямился еще сильнее, прогибаясь в пояснице, засмеялся белозубо, что-то промолвил быстро и непонятно.
— Не молвишь по-нашему? — сказал Ярослав. — Как же беседовать будем? Ромейский язык знаешь?