Граф Монте-Кристо Дюма Александр
– Возможно; а в чем выражалось его сумасшествие?
– Он утверждал, что знает про какой-то клад, про несметные сокровища, и предлагал правительству огромные суммы за свою свободу.
– Бедняга! И он умер?
– Да, с полгода тому назад, в феврале.
– У вас превосходная память.
– Я помню это потому, что смерть аббата сопровождалась весьма странными обстоятельствами.
– Могу ли я узнать, что это за обстоятельства? – спросил англичанин с выражением любопытства, которое вдумчивый наблюдатель с удивлением заметил бы на его бесстрастном лице.
– Пожалуйста; камера аббата находилась футах в пятидесяти от другой, в которой содержался бывший бонапартистский агент, один из тех, кто наиболее способствовал возвращению узурпатора в тысяча восемьсот пятнадцатом году, человек чрезвычайно решительный и чрезвычайно опасный.
– В самом деле? – сказал англичанин.
– Да, – отвечал г-н де Бовиль, – я имел случай лично видеть этого человека в тысяча восемьсот шестнадцатом или в тысяча восемьсот семнадцатом году; к нему в камеру спускались не иначе, как со взводом солдат; этот человек произвел на меня сильное впечатление; я никогда не забуду его лица.
На губах англичанина мелькнула улыбка.
– И вы говорите, – сказал он, – что эти две камеры…
– Были отделены одна от другой пространством в пятьдесят футов. Но, по-видимому, этот Эдмон Дантес…
– Этого опасного человека звали…
– Эдмон Дантес. Да, сударь, по-видимому, этот Эдмон Дантес раздобыл инструменты или сам сделал их, потому что был обнаружен проход, посредством которого заключенные общались друг с другом.
– Этот проход был вырыт, вероятно, для того чтобы бежать?
– Разумеется; но на их беду с аббатом Фариа случился каталептический припадок, и он умер.
– Понимаю; и это сделало побег невозможным.
– Для мертвого – да, – отвечал г-н де Бовиль, – но не для живого. Напротив, Дантес увидел в этом средство ускорить свой побег. Он, должно быть, думал, что заключенных, умирающих в замке Иф, хоронят на обыкновенном кладбище; он перенес покойника в свою камеру, влез вместо него в мешок, в который того зашили, и стал ждать минуты погребения.
– Это было смелое предприятие, доказывающее известную храбрость, – заметил англичанин.
– Я уже сказал вам, что это был очень опасный человек; к счастью, он сам избавил правительство от беспокойства на его счет.
– Каким образом?
– Неужели вы не понимаете?
– Нет.
– В замке Иф нет кладбища; умерших просто бросают в море, привязав к их ногам тридцатишестифунтовое ядро.
– Ну и что же?.. – с туповатым видом сказал англичанин.
– Вот и ему привязали к ногам тридцатишестифунтовое ядро и бросили в море.
– Да что вы! – воскликнул англичанин.
– Да, сударь, – продолжал инспектор. – Можете себе представить, каково было удивление беглеца, когда он почувствовал, что его бросают со скалы. Желал бы я видеть его лицо в ту минуту.
– Это было бы трудно.
– Все равно, – сказал г-н де Бовиль, которого уверенность, что он вернет свои двести тысяч франков, привела в отличное расположение духа, – все равно, я представляю его себе! – И он громко захохотал.
– И я также, – сказал англичанин.
И он тоже начал смеяться одними кончиками губ, как смеются англичане.
– Итак, – продолжал англичанин, первый вернувший себе хладнокровие, – итак, беглец пошел ко дну.
– Как ключ.
– И комендант замка Иф разом избавился и от сумасшедшего и от бешеного?
– Вот именно.
– Но об этом происшествии, по всей вероятности, составлен акт? – спросил англичанин.
– Да, да, свидетельство о смерти. Вы понимаете, родственники Дантеса, если у него таковые имеются, могут быть заинтересованы в том, чтобы удостовериться, жив он или умер.
– Так что теперь они могут быть спокойны, если ждут после него наследства. Он погиб безвозвратно?
– Еще бы! И им выдадут свидетельство, как только они пожелают.
– Мир праху его, – сказал англичанин, – но вернемся к спискам.
– Вы правы. Мой рассказ вас отвлек. Прошу прощения.
– За что же? За рассказ? Помилуйте, он показался мне весьма любопытным.
– Он и в самом деле любопытен. Итак, вы желаете видеть все, что касается вашего бедного аббата; он-то был сама кротость.
– Вы очень меня обяжете.
– Пройдемте в мою контору, и я вам все покажу.
И они отправились в контору де Бовиля.
Инспектор сказал правду: все было в образцовом порядке; каждая ведомость имела свой номер; каждое дело лежало на своем месте. Инспектор усадил англичанина в свое кресло и подал ему папку, относящуюся к замку Иф, предоставив ему свободно рыться в ней, а сам уселся в угол и занялся чтением газеты.
Англичанин без труда отыскал бумаги, касающиеся аббата Фариа; но, по-видимому, случай, рассказанный ему де Бовилем, живо заинтересовал его; ибо, пробежав глазами эти бумаги, он продолжал перелистывать дело, пока не дошел до документов об Эдмоне Дантесе. Тут он нашел все на своем месте: донос, протокол допроса, прошение Морреля с пометкой де Вильфора. Он украдкой сложил донос, спрятал его в карман, прочитал протокол допроса и увидел, что имя Нуартье там не упоминалось; пробежал прошение от 10 апреля 1815 года, в котором Моррель, по совету помощника королевского прокурора, с наилучшими намерениями – ибо в то время на престоле был Наполеон, – преувеличивал услуги, оказанные Дантесом делу Империи, что подтверждалось подписью Вильфора. Тогда он понял все. Это прошение на имя Наполеона, сохраненное Вильфором, при второй реставрации стало грозным оружием в руках королевского прокурора. Поэтому он не удивился, увидев в ведомости нижеследующее примечание:
Эдмон ДантесОтъявленный бонапартист; принимал деятельное участие в возвращении узурпатора с острова Эльба.
Соблюдать строжайшую тайну, держать под неослабным надзором.
Под этими строками было приписано другой рукой:
«Ничего нельзя сделать».
Сравнив почерк примечания с почерком пометки на прошении Морреля, он убедился, что примечание писано той же самой рукой, что и пометка, то есть рукой Вильфора.
Что же касается приписки, сопровождавшей примечание, то англичанин понял, что она сделана тюремным инспектором, который принял мимолетное участие в судьбе Дантеса, но ввиду указанного примечания был лишен возможности чем-либо проявить это участие.
Господин де Бовиль, как мы уже сказали, из учтивости и чтобы не мешать воспитаннику аббата Фариа в его розысках, сидел в углу и читал «Белое знамя».
Поэтому он и не видел, как англичанин сложил и спрятал в карман донос, написанный Дангларом в беседке «Резерва» и снабженный штемпелем марсельской почты, удостоверяющим, что он вынут из ящика 27 февраля в 6 часов вечера.
Впрочем, если бы он и заметил, то не показал бы виду, ибо придавал слишком мало значения этой бумажке и слишком много значения своим двумстам тысячам франков, чтобы помешать англичанину, хотя его поступок и нарушал все правила.
– Благодарю вас, – сказал англичанин, с шумом захлопывая папку. – Я нашел все, что мне нужно. Теперь моя очередь исполнить свое обещание; сделайте просто передаточную надпись, удостоверьте в ней, что получили сумму сполна, и я тотчас же ее вам отсчитаю.
И он уступил свое место за письменным столом де Бовилю, который сел, не чинясь, и поспешно сделал требуемую надпись, между тем как англичанин на краю стола отсчитывал кредитные билеты.
VIII. Торговый дом Моррель
Если бы кто-нибудь из знавших торговый дом Моррель на несколько лет уехал из Марселя и возвратился в описываемое нами время, то он нашел бы большую перемену.
Вместо оживления, довольства и счастья, которые, так сказать, излучает благоденствующий торговый дом; вместо веселых лиц, мелькающих за оконными занавесками; вместо хлопотливых конторщиков, бегающих по коридорам, заложив за ухо перо; вместо двора, заваленного всевозможными тюками и оглашаемого хохотом и криком носильщиков, – он застал бы атмосферу заброшенности и безлюдья. Из множества служащих, когда-то населявших контору, в пустынных коридорах и на опустелом дворе осталось только двое: молодой человек, лет двадцати трех, по имени Эмманюель Эрбо, влюбленный в дочь г-на Морреля и вопреки настояниям родителей не покинувший фирму, и бывший помощник казначея, кривой на один глаз и прозванный Коклесом;[16] это прозвище ему дала молодежь, некогда наполнявшая этот огромный, шумный улей, теперь почти необитаемый, причем оно столь прочно заменило его настоящее имя, что он, вероятно, даже не оглянулся бы, если бы кто-нибудь окликнул его по имени.
Коклес остался на службе у г-на Морреля, и в положении этого честного малого произошла своеобразная перемена; он в одно и то же время возвысился до чина казначея и опустился до звания слуги.
Но, несмотря ни на что, он остался все тем же Коклесом – добрым, усердным, преданным, но непреклонным во всем, что касалось арифметики, единственного вопроса, в котором он готов был восстать против целого света, даже против самого г-на Морреля; он верил только таблице умножения, которую знал назубок, как бы ее ни выворачивали и как бы ни старались его сбить.
Среди всеобщего уныния, в которое погрузился дом Морреля, один только Коклес остался невозмутим. Но не нужно думать, что эта невозмутимость проистекала от недостатка привязанности; напротив того, она была следствием непоколебимого доверия. Как крысы заранее бегут с обреченного корабля, пока он еще не снялся с якоря, так и весь сонм служащих и конторщиков, земное благополучие которых зависело от фирмы арматора, мало-помалу, как мы уже говорили, покинул контору и склады; но Коклес, видя всеобщее бегство, даже не задумался над тем, чем оно вызвано; для него все сводилось к цифрам, а так как за свою двадцатилетнюю службу в торговом доме Моррель он привык видеть, что платежи производятся с неизменной точностью, то он не допускал мысли, что этому может настать конец и что эти платежи могут прекратиться, подобно тому как мельник, чья мельница приводится в движение силой течения большой реки, не может себе представить, чтобы эта река могла вдруг остановиться. И в самом деле до сих пор ничто еще не поколебало уверенности Коклеса. Последний месячный платеж совершился с непогрешимой точностью. Коклес нашел ошибку в семьдесят сантимов, сделанную г-ном Моррелем себе в убыток, и в тот же день представил ему эти переплаченные четырнадцать су. Г-н Моррель с грустной улыбкой взял их и положил в почти пустой ящик кассы.
– Хорошо, Коклес; вы самый исправный казначей на свете.
И Коклес удалился, как нельзя более довольный, ибо похвала г-на Морреля, самого честного человека в Марселе, была для него приятнее награды в пятьдесят экю.
Но после этого последнего платежа, столь благополучно произведенного, для г-на Морреля настали тяжелые дни; чтобы рассчитаться с кредиторами, он собрал все свои средства и, опасаясь, как бы в Марселе не распространился слух о его разорении, если бы увидели, что он прибегает к таким крайностям, он лично съездил на Бокерскую ярмарку, где продал кое-какие драгоценности, принадлежавшие жене и дочери, и часть своего столового серебра. С помощью этой жертвы на этот раз все обошлось благополучно для торгового дома Моррель; но зато касса совершенно опустела. Кредит, напуганный молвой, отвернулся от него с обычным своим эгоизмом; и, чтобы уплатить г-ну де Бовилю пятнадцатого числа текущего месяца сто тысяч франков, а пятнадцатого числа будущего месяца еще сто тысяч, г-н Моррель мог рассчитывать только на возвращение «Фараона», о выходе которого в море его уведомило судно, одновременно с ним снявшееся с якоря и уже благополучно прибывшее в марсельский порт.
Но это судно, вышедшее, как и «Фараон», из Калькутты, прибыло уже две недели тому назад, между тем как о «Фараоне» не было никаких вестей.
Таково было положение дел, когда поверенный римского банкирского дома Томсон и Френч на другой день после своего посещения г-на де Бовиля явился к г-ну Моррелю.
Его принял Эмманюель. Молодой человек, которого пугало всякое новое лицо, ибо оно означало нового кредитора, обеспокоенного слухами и пришедшего к главе фирмы за справками, хотел избавить своего патрона от неприятной беседы; он начал расспрашивать посетителя; но тот заявил, что ничего не имеет сказать г-ну Эмманюелю и желает говорить лично с г-ном Моррелем.
Эмманюель со вздохом позвал Коклеса. Коклес явился, и молодой человек велел ему провести незнакомца к г-ну Моррелю.
Коклес пошел вперед; незнакомец следовал за ним. На лестнице они встретили прелестную молодую девушку лет шестнадцати – семнадцати, с беспокойством взглянувшую на незнакомца.
Коклес не заметил этого выражения ее лица, но от незнакомца оно, по-видимому, не ускользнуло.
– Господин Моррель у себя в кабинете, мадемуазель Жюли? – спросил казначей.
– Да, вероятно, – отвечала неуверенно молодая девушка. – Загляните туда, Коклес, и, если отец там, доложите ему о посетителе.
– Докладывать обо мне было бы бесполезно, – сказал англичанин. – Господин Моррель не знает моего имени; достаточно сказать, что я старший агент фирмы Томсон и Френч, с которой торговый дом вашего батюшки состоит в сношениях.
Молодая девушка побледнела и стала спускаться с лестницы, между тем как Коклес и незнакомец поднялись наверх.
Жюли вошла в контору, где занимался Эмманюель; а Коклес с помощью имевшегося у него ключа, что свидетельствовало о его свободном доступе к хозяину, отворил дверь в углу площадки третьего этажа, впустил незнакомца в переднюю, отворил затем другую дверь, прикрыл ее за собой, оставив посланца фирмы Томсон и Френч на минуту одного, и вскоре снова появился, делая ему знак, что он может войти.
Англичанин вошел; г-н Моррель сидел за письменным столом и, бледный от волнения, с ужасом смотрел на столбцы своего пассива.
Увидев незнакомца, г-н Моррель закрыл счетную книгу, встал, подал ему стул; потом, когда незнакомец сел, опустился в свое кресло.
За эти четырнадцать лет достойный негоциант сильно переменился; в начале нашего рассказа ему было тридцать шесть лет, а теперь он приближался к пятидесяти. Волосы его поседели; заботы избороздили морщинами лоб; самый его взгляд, прежде столь твердый и решительный, стал тусклым и неуверенным, словно боялся остановиться на какой-нибудь мысли или на чьем-нибудь лице.
Англичанин смотрел на него с любопытством, явно смешанным с участием.
– Милостивый государь, – сказал г-н Моррель, смущение которого увеличивалось от этого пристального взгляда, – вы желали говорить со мной?
– Да, сударь. Вам известно, от чьего имени я явился?
– От имени банкирского дома Томсон и Френч; так по крайней мере сказал мне мой казначей.
– Совершенно верно. Банкирский дом Томсон и Френч в течение ближайших двух месяцев должен уплатить во Франции от трехсот до четырехсот тысяч франков; зная вашу строгую точность в платежах, он собрал все какие мог обязательства за вашей подписью и поручил мне, по мере истечения сроков этих обязательств, получать по ним с вас причитающиеся суммы и расходовать их.
Моррель, тяжело вздохнув, провел рукой по влажному лбу.
– Итак, – спросил Моррель, – у вас имеются векселя за моей подписью?
– Да, и притом на довольно значительную сумму.
– А на какую именно? – спросил Моррель, стараясь говорить ровным голосом.
– Во-первых, – сказал англичанин, вынимая из кармана сверток бумаг, – вот передаточная надпись на двести тысяч франков, сделанная на вашу фирму господином де Бовилем, инспектором тюрем. Вы признаете этот долг господину де Бовилю?
– Да, он поместил у меня эту сумму из четырех с половиной процентов пять лет тому назад.
– И вы должны возвратить их ему…
– Одну половину пятнадцатого числа этого месяца, а другую – пятнадцатого числа будущего.
– Совершенно верно. Затем вот еще векселя на тридцать две тысячи пятьсот франков, которым срок в конце этого месяца. Они подписаны вами и переданы нам предъявителями.
– Я признаю их, – сказал Моррель, краснея от стыда при мысли, что, быть может, он первый раз в жизни будет не в состоянии уплатить по своим обязательствам. – Это все?
– Нет, сударь; у меня есть еще векселя, срок которым истекает в конце будущего месяца, переданные нам торговым домом Паскаль и торговым домом Уайлд и Тэрнер, на сумму около пятидесяти пяти тысяч франков; всего двести восемьдесят семь тысяч пятьсот франков.
Несчастный Моррель в продолжение этого исчисления терпел все муки ада.
– Двести восемьдесят семь тысяч пятьсот франков, – повторил он машинально.
– Да, сударь, – отвечал англичанин. – Однако, – продолжал он после некоторого молчания, – я не скрою от вас, господин Моррель, что при всем уважении к вашей честности, до сих пор не подвергавшейся ни малейшему упреку, в Марселе носится слух, что вы скоро окажетесь несостоятельным.
При таком почти грубом заявлении Моррель страшно побледнел.
– Милостивый государь, – сказал он, – до сих пор – а уже прошло больше двадцати четырех лет с того дня, как мой отец передал мне нашу фирму, которую он сам возглавлял в продолжение тридцати пяти лет, – до сих пор ни одно представленное в мою кассу обязательство за подписью «Моррель и Сын» не осталось неоплаченным.
– Да, я это знаю, – отвечал англичанин, – но будем говорить откровенно, как подобает честным людям. Скажите: можете вы заплатить и по этим обязательствам с такой же точностью?
Моррель вздрогнул, но с твердостью посмотрел в лицо собеседнику.
– На такой откровенный вопрос должно и отвечать откровенно, – сказал он. – Да, сударь, я заплачу по ним, если, как я надеюсь, мой корабль благополучно прибудет, потому что его прибытие вернет мне кредит, которого меня лишили постигшие меня неудачи; но если «Фараон», моя последняя надежда, потерпит крушение…
Глаза несчастного арматора наполнились слезами.
– Итак, – сказал англичанин, – если эта последняя надежда вас обманет?..
– Тогда, – продолжал Моррель, – как ни тяжело это выговорить… но, привыкнув к несчастью, я должен привыкнуть и к стыду… тогда, вероятно, я буду вынужден прекратить платежи.
– Разве у вас нет друзей, которые могли бы вам помочь?
Моррель печально улыбнулся:
– В делах, сударь, не бывает друзей, вы это знаете; есть только корреспонденты.
– Это правда, – прошептал англичанин. – Итак, у вас остается только одна надежда?
– Только одна.
– Последняя?
– Последняя.
– И если эта надежда вас обманет…
– Я погиб, безвозвратно погиб.
– Когда я шел к вам, то какой-то корабль входил в порт.
– Знаю, сударь; один из моих служащих, оставшийся мне верным в моем несчастье, проводит целые дни в бельведере, на крыше дома, в надежде, что первый принесет мне радостную весть. Он уведомил меня о прибытии корабля.
– И это не ваш корабль?
– Нет, это «Жиронда», корабль из Бордо. Он также пришел из Индии; но это не мой.
– Может быть, он знает, где «Фараон», и привез вам какое-нибудь известие о нем?
– Признаться вам? Я почти столь же страшусь вестей о моем корабле, как неизвестности. Неизвестность – все-таки надежда. – Помолчав, г-н Моррель прибавил глухим голосом: – Такое опоздание непонятно; «Фараон» вышел из Калькутты пятого февраля; уже больше месяца, как ему пора быть здесь.
– Что это, – вдруг сказал англичанин, прислушиваясь, – что это за шум?
– Боже мой! Боже мой! – побледнев, как смерть, воскликнул Моррель. – Что еще случилось?
С лестницы в самом деле доносился громкий шум; люди бегали взад и вперед; раздался даже чей-то жалобный вопль.
Моррель встал было, чтобы отворить дверь, но силы изменили ему, и он снова опустился в кресло.
Они остались сидеть друг против друга, Моррель – дрожа всем телом, незнакомец – глядя на него с выражением глубокого сострадания. Шум прекратился, но Моррель, видимо, ждал чего-то: этот шум имел свою причину, которая должна была открыться.
Незнакомцу показалось, что кто-то тихо поднимается по лестнице и что на площадке остановилось несколько человек.
Потом он услышал, как в замок первой двери вставили ключ и как она заскрипела на петлях.
– Только у двоих есть ключ от этой двери, – прошептал Моррель, – у Коклеса и Жюли.
В ту же минуту отворилась вторая дверь, и на пороге показалась Жюли, бледная и в слезах.
Моррель встал, дрожа всем телом, и оперся на ручку кресла, чтобы не упасть. Он хотел заговорить, но голос изменил ему.
– Отец, – сказала девушка, умоляюще сложив руки, – простите вашей дочери, что она приносит вам дурную весть!
Моррель страшно побледнел; Жюли бросилась в его объятия.
– Отец, отец! – сказала она. – Не теряйте мужества!
– «Фараон» погиб? – спросил Моррель сдавленным голосом.
Жюли ничего не ответила, но утвердительно кивнула головой, склоненной на грудь отца.
– А экипаж? – спросил Моррель.
– Спасен, – сказала Жюли, – спасен бордоским кораблем, который только что вошел в порт.
Моррель поднял руки к небу с непередаваемым выражением смирения и благодарности.
– Благодарю тебя, боже! – сказал он. – Ты поразил одного меня!
Как ни хладнокровен был англичанин, у него на глаза навернулись слезы.
– Войдите, – сказал Моррель, – войдите; я догадываюсь, что вы все за дверью.
Едва он произнес эти слова, как, рыдая, вошла госпожа Моррель; за нею следовал Эмманюель. В глубине, в передней, видны были суровые лица семи-восьми матросов, истерзанных и полунагих. При виде этих людей англичанин вздрогнул. Он, казалось, хотел подойти к ним, но сдержался и, напротив, отошел в самый темный и отдаленный угол кабинета.
Госпожа Моррель села в кресло и взяла руку мужа в свои, а Жюли по-прежнему стояла, склонив голову на грудь отца. Эмманюель остался посреди комнаты, служа как бы звеном между семейством Моррель и матросами, столпившимися в дверях.
– Как это случилось? – спросил Моррель.
– Подойдите, Пенелон, – сказал Эмманюель, – и расскажите.
Старый матрос, загоревший до черноты под тропическим солнцем, подошел, вертя в руках обрывки шляпы.
– Здравствуйте, господин Моррель, – сказал он, как будто бы только вчера покинул Марсель и возвратился из поездки в Экс или Тулон.
– Здравствуйте, друг мой, – сказал хозяин, невольно улыбнувшись сквозь слезы, – но где же капитан?
– Что до капитана, господин Моррель, то он захворал и остался в Пальме; но, с божьей помощью, он скоро поправится, и через несколько дней он будет здоров, как мы с вами.
– Хорошо… Теперь рассказывайте, Пенелон, – сказал г-н Моррель.
Пенелон передвинул жвачку справа налево, прикрыл рот рукой, отвернулся, выпустил в переднюю длинную струю черноватой слюны, выставил ногу вперед, и, покачиваясь, начал:
– Так вот, господин Моррель, шли мы этак между мысом Бланко и мысом Боядор и под юго-западным ветром, после того как целую неделю проштилевали; и вдруг капитан Гомар подходит ко мне (а я, надобно сказать, был на руле) и говорит мне:
«Дядя Пенелон, что вы думаете об этих облаках, которые поднимаются там на горизонте?»
А я уж и сам глядел на них.
«Что я о них думаю, капитан? Думаю, что они подымаются чуточку быстрее, чем полагается, и что они больно уж черны для облаков, не замышляющих ничего дурного».
«Я такого же мнения, – сказал капитан, – и на всякий случай приму меры предосторожности. Мы слишком много несем парусов для такого ветра, какой сейчас подует… Эй, вы! Бом-брамсель и бом-кливер долой!»
И пора было: не успели исполнить команду, как ветер налетел, и корабль начало кренить.
«Все еще много парусов, – сказал капитан. – Грот на гитовы!»
Через пять минут грот был взят на гитовы, и мы шли под фоком, марселями и брамселями.
«Ну что, дядя Пенелон, – сказал мне капитан, – что вы качаете головой?»
«А то, что на вашем месте я велел бы убрать еще».
«Ты, пожалуй, прав, старик, – сказал он, – будет свежий ветер».
«Ну, знаете, капитан, – отвечаю я ему, – про свежий ветер забудьте, это шторм, и здоровый шторм, если я в этом что-нибудь смыслю!»
Надо вам сказать, что ветер летел на нас, как пыль на большой дороге. К счастью, наш капитан знает свое дело.
«Взять два рифа у марселей! – крикнул капитан. – Трави булиня, брасопить к ветру, марселя долой, подтянуть тали на реях!»
– Этого недостаточно под теми широтами, – внезапно сказал англичанин. – Я взял бы четыре рифа и убрал бы фок.
Услышав этот твердый и звучный голос, все вздрогнули. Пенелон заслонил рукой глаза и посмотрел на того, кто так смело критиковал распоряжения его капитана.
– Мы сделали еще больше, сударь, – сказал старый моряк с некоторым почтением, – мы взяли на гитовы контрбизань и повернули через фордевинд, чтобы идти вместе с бурей. Десять минут спустя мы взяли на гитовы марселя и пошли под одними снастями.
– Корабль был слишком старый, чтобы так рисковать, – сказал англичанин.
– Вот то-то! Это нас и погубило. После двенадцатичасовой трепки, от которой чертям бы тошно стало, открылась течь.
«Пенелон, – говорит капитан, – сдается мне, мы идем ко дну; дай мне руль, старина, и ступай в трюм».
Я отдал ему руль, схожу вниз; там было уже три фута воды; я на палубу, кричу: «Выкачивай!» Какое там! Уже было поздно. Принялись за работу; но чем больше мы выкачивали, тем больше ее прибывало.
«Нет, знаете, – говорю я, промаявшись четыре часа, – тонуть так тонуть, двум смертям не бывать, одной не миновать!»
«Так-то ты подаешь пример, дядя Пенелон? – сказал капитан. – Ну, погоди же!»
И он пошел в свою каюту и принес пару пистолетов.
«Первому, кто бросит помпу, – сказал он, – я раздроблю череп!»
– Правильно, – сказал англичанин.
– Ничто так не придает храбрости, как дельное слово, – продолжал моряк, – тем более что погода успела проясниться и ветер стих; но вода прибывала – не слишком сильно, каких-нибудь дюйма на два в час, но все же прибывала. Два дюйма в час – оно как будто и пустяки, но за двенадцать часов это составит по меньшей мере двадцать четыре дюйма, а двадцать четыре дюйма составляют два фута. Два фута да три, которые мы уже раньше имели, составят пять. А когда у корабля пять футов воды в брюхе, то можно сказать, что у него водянка.
«Ну, – сказал капитан, – теперь довольно, и господин Моррель не может упрекнуть нас ни в чем: мы сделали все, что могли, для спасения корабля; теперь надо спасать людей. Спускай шлюпку, ребята, и поторапливайтесь!»
– Послушайте, господин Моррель, – продолжал Пенелон, – мы очень любили «Фараона», но как бы моряк ни любил свой корабль, он еще больше любит свою шкуру; а потому мы и не заставили просить себя дважды; к тому же корабль так жалобно скрипел и, казалось, говорил нам: «Да убирайтесь поскорее!» И бедный «Фараон» говорил правду. Мы чувствовали, как он погружается у нас под ногами. Словом, в один миг шлюпка была спущена, и мы, все восемь, уже сидели в ней.
Капитан сошел последний, или, вернее сказать, он не сошел, потому что не хотел оставить корабль; это я схватил его в охапку и бросил товарищам, после чего и сам соскочил. И в самое время. Едва успел я соскочить, как палуба треснула с таким шумом, как будто дали залп с сорокавосьмипушечного корабля.
Через десять минут он клюнул носом, потом кормой, потом начал вертеться на месте, как собака, которая ловит свой хвост. А потом, будьте здоровы! Фью! Кончено дело, и нет «Фараона»!
А что до нас, то мы три дня не пили и не ели, так что уже поговаривали о том, не кинуть ли жребий, кому из нас кормить остальных, как вдруг увидели «Жиронду»; подали ей сигналы; она нас заметила, поворотила к нам, выслала шлюпку и подобрала нас. Вот как было дело, господин Моррель, верьте слову моряка! Так, товарищи?
Ропот одобрения показал, что рассказчик заслужил всеобщую похвалу правдивым изложением сути дела и картинным описанием подробностей.
– Хорошо, друзья мои, – сказал г-н Моррель, – вы славные ребята, и я заранее знал, что в постигшем меня несчастье виновата только моя злая судьба. Здесь воля божия, а не вина людей. Покоримся же воле божией. Теперь скажите мне, сколько вам следует жалованья.
– Полноте, господин Моррель, об этом не будем говорить!
– Напротив, поговорим об этом, – сказал арматор с печальной улыбкой.
– Нам, стало быть, следует за три месяца… – сказал Пенелон.
– Коклес, выдайте им по двести франков. В другое время, – продолжал г-н Моррель, – я сказал бы: дайте им по двести франков наградных; но сейчас плохие времена, друзья мои, и те крохи, которые у меня остались, принадлежат не мне. Поэтому простите меня и не осуждайте.
Пенелон скорчил жалостливую гримасу, обернулся к товарищам, о чем-то с ними посовещался и снова обратился к хозяину.
– Значит, это самое, господин Моррель, – сказал он, перекладывая жвачку за другую щеку и выпуская в переднюю новую струю слюны под стать первой, – это самое, которое…
– Что?
– Деньги…
– Ну и что же?