Граф Монте-Кристо Дюма Александр
– Говорите, отец.
– Банкирский дом Томсон и Френч – единственный, который из человеколюбия или, быть может, из эгоизма, – не мне читать в людских сердцах, – сжалился надо мною. Его поверенный, который через десять минут придет сюда получать деньги по векселю в двести восемьдесят семь тысяч пятьсот франков, не предоставил, а сам предложил мне три месяца отсрочки. Пусть эта фирма первой получит то, что ей следует, сын мой, пусть этот человек будет для тебя священен.
– Да, отец, – сказал Максимилиан.
– А теперь, еще раз прости, – сказал Моррель. – Ступай, ступай, мне нужно побыть одному; мое завещание ты найдешь в ящике стола в моей спальне.
Максимилиан стоял неподвижно; он хотел уйти, но не мог.
– Иди, Максимилиан, – сказал отец, – предположи, что я солдат, как и ты, что я получил приказ занять редут, и ты знаешь, что я буду убит; неужели ты не сказал бы мне, как сказал сейчас: «Идите, отец, иначе вас ждет бесчестье, лучше смерть, чем позор!»
– Да, – сказал Максимилиан, – да.
Он судорожно сжал старика в объятиях.
– Идите, отец, – сказал он.
И выбежал из кабинета.
Моррель, оставшись один, некоторое время стоял неподвижно, глядя на закрывшуюся за сыном дверь; потом протянул руку, нашел шнурок от звонка и позвонил.
Вошел Коклес. За эти три дня он стал неузнаваем. Мысль, что фирма Моррель прекратит платежи, состарила его на двадцать лет.
– Коклес, друг мой, – сказал Моррель, – ты побудешь в передней. Когда придет этот господин, который был здесь три месяца тому назад, – ты знаешь, поверенный фирмы Томсон и Френч, – ты доложишь о нем.
Коклес, ничего не ответив, кивнул головой, вышел в переднюю и сел на стул.
Моррель упал в кресло. Он взглянул на стенные часы: оставалось семь минут. Стрелка бежала с неимоверной быстротой; ему казалось, что он видит, как она подвигается.
Что происходило в эти последние минуты в душе несчастного, который, повинуясь убеждению, быть может, ложному, но казавшемуся ему правильным, готовился во цвете лет к вечной разлуке со всем, что он любил, и расставался с жизнью, дарившей ему все радости семейного счастья, – этого не выразить словами. Чтобы понять это, надо было бы видеть его чело, покрытое каплями пота, но выражавшее покорность судьбе, его глаза, полные слез, но поднятые к небу.
Стрелка часов бежала; пистолеты были заряжены; он протянул руку, взял один из них и прошептал имя дочери.
Потом опять положил смертоносное оружие, взял перо и написал несколько слов. Ему казалось, что он недостаточно нежно простился со своей любимицей.
Потом он опять повернулся к часам; теперь он считал уж не минуты, а секунды.
Он снова взял в руки оружие, полуоткрыл рот и вперил глаза в часовую стрелку; он взвел курок и невольно вздрогнул, услышав щелканье затвора.
В этот миг пот ручьями заструился по его лицу, смертная тоска сжала ему сердце: внизу лестницы скрипнула дверь.
Потом отворилась дверь кабинета.
Стрелка часов приближалась к одиннадцати.
Моррель не обернулся; он ждал, что Коклес сейчас доложит ему: «Поверенный фирмы Томсон и Френч». И он поднес пистолет ко рту…
За его спиной раздался громкий крик; то был голос его дочери. Он обернулся и увидел Жюли; пистолет выпал у него из рук.
– Отец! – закричала она, едва дыша от усталости и счастья. – Вы спасены! Спасены!
И она бросилась в его объятия, подымая в руке красный шелковый кошелек.
– Спасен, дитя мое? – воскликнул Моррель. – Кем или чем?
– Да, спасены! Вот, смотрите, смотрите! – кричала Жюли.
Моррель взял кошелек и вздрогнул: он смутно припомнил, что этот кошелек когда-то принадлежал ему.
В одном из его углов лежал вексель на двести восемьдесят семь тысяч пятьсот франков.
Вексель был погашен.
В другом – алмаз величиною с орех со следующей надписью, сделанной на клочке пергамента:
Приданое Жюли.
Моррель провел рукой по лбу: ему казалось, что он грезит.
Часы начали бить одиннадцать.
Каждый удар отзывался в нем так, как если бы стальной молоточек стучал по его собственному сердцу.
– Постой, дитя мое, – сказал он, – объясни мне, что произошло. Где ты нашла этот кошелек?
– В доме номер пятнадцать, в Мельянских аллеях, на камине, в убогой каморке на пятом этаже.
– Но этот кошелек принадлежит не тебе! – воскликнул Моррель.
Жюли подала отцу письмо, полученное ею утром.
– И ты ходила туда одна? – спросил Моррель, прочитав письмо.
– Меня провожал Эмманюель. Он обещал подождать меня на углу Музейной улицы; но странно, когда я вышла, его уже не было.
– Господин Моррель! – раздалось на лестнице. – Господин Моррель!
– Это он! – сказала Жюли.
В ту же минуту вбежал Эмманюель, не помня себя от радости и волнения.
– «Фараон»! – крикнул он. – «Фараон»!
– Как «Фараон»? Вы не в своем уме, Эмманюель? Вы же знаете, что он погиб.
– «Фараон», господин Моррель! Отдан сигнал, «Фараон» входит в порт.
Моррель упал в кресло; силы изменили ему; ум отказывался воспринять эти невероятные, неслыханные, баснословные вести.
Но дверь отворилась, и в комнату вошел Максимилиан.
– Отец, – сказал он, – как же вы говорили, что «Фараон» затонул? Со сторожевой башни дан сигнал, что он входит в порт.
– Друзья мои, – сказал Моррель, – если это так, то это божье чудо! Но это невозможно, невозможно!
Однако то, что он держал в руках, было не менее невероятно: кошелек с погашенным векселем и сверкающим алмазом.
– Господин Моррель, – сказал явившийся в свою очередь Коклес, – что это значит? «Фараон»!
– Пойдем, друзья мои, – сказал Моррель, вставая, – пойдем посмотрим; и да сжалится над нами бог, если это ложная весть.
Они вышли и на лестнице встретили г-жу Моррель. Несчастная женщина не смела подняться наверх.
Через несколько минут они уже были на улице Каннебьер.
На пристани толпился народ.
Толпа расступилась перед Моррелем.
– «Фараон»! «Фараон»! – кричали все.
В самом деле, на глазах у толпы совершалось неслыханное чудо: против башни Св. Иоанна корабль, на корме которого белыми буквами было написано «Фараон» («Моррель и Сын», Марсель), в точности такой же, как прежний «Фараон», и так же груженный кошенилью и индиго, бросал якорь и убирал паруса. На палубе распоряжался капитан Гомар, а Пенелон делал знаки г-ну Моррелю. Сомнений больше не было: Моррель, его семья, его служащие видели это своими глазами, и то же видели глаза десяти тысяч человек.
Когда Моррель и его сын обнялись тут же на молу, под радостные клики всего города, незаметный свидетель этого чуда, с лицом, до половины закрытым черной бородой, умиленно смотревший из-за караульной будки на эту сцену, прошептал:
– Будь счастлив, благородный человек; будь благословен за все то добро, которое ты сделал и которое еще сделаешь; и пусть моя благодарность останется в тайне, как и твои благодеяния.
Со счастливой, растроганной улыбкой на устах он покинул свое убежище и, не привлекая ничьего внимания, ибо все были поглощены событием дня, спустился по одной из лесенок причала и три раза крикнул:
– Джакопо! Джакопо! Джакопо!
К нему подошла шлюпка, взяла его на борт и подвезла к богато оснащенной яхте, на которую он взобрался с легкостью моряка; отсюда он еще раз взглянул на Морреля, который со слезами радости дружески пожимал протянутые со всех сторон руки и затуманенным взором благодарил невидимого благодетеля, которого словно искал на небесах.
– А теперь, – сказал незнакомец, – прощай человеколюбие, благодарность… Прощайте все чувства, утешающие сердце!.. Я заменил провидение, вознаграждая добрых… Теперь пусть бог мщения уступит мне место, чтобы я покарал злых!
С этими словами он подал знак, и яхта, которая, видимо, только этого и дожидалась, тотчас же вышла в море.
X. Италия. Синдбад-мореход
В начале 1838 года во Флоренции жили двое молодых людей, принадлежавших к лучшему парижскому обществу: виконт Альбер де Морсер и барон Франц д’Эпине. Они условились провести карнавал в Риме, где Франц, живший в Италии уже четвертый год, должен был служить Альберу в качестве чичероне.
Провести карнавал в Риме дело нешуточное, особенно если не хочешь ночевать под открытым небом на Пьяцца-дель-Пополо или на Кампо-Ваччино, а потому они написали маэстро Пастрини, хозяину гостиницы «Лондон» на Пьяцца-ди-Спанья, чтобы он оставил для них хороший номер.
Маэстро Пастрини ответил, что может предоставить им только две спальни и приемную al secondo piano,[17] каковые и предлагает за умеренную мзду, по луидору в день. Молодые люди выразили согласие; Альбер, чтобы не терять времени, оставшегося до карнавала, отправился в Неаполь, а Франц остался во Флоренции.
Насладившись жизнью города прославленных Медичи, нагулявшись в раю, который зовут Кашина, узнав гостеприимство могущественных вельмож, хозяев Флоренции, он, уже зная Корсику, колыбель Бонапарта, задумал посетить перепутье Наполеона – остров Эльба.
И вот однажды вечером он велел отвязать парусную лодку от железного кольца, приковывавшего ее к ливорнской пристани, лег на дно, закутавшись в плащ, и сказал матросам только три слова: «На остров Эльба». Лодка, словно морская птица, вылетающая из гнезда, вынеслась в открытое море и на другой день высадила Франца в Порто-Феррайо.
Франц пересек остров императора, идя по следам, запечатленным поступью гиганта, и в Марчане снова пустился в море.
Два часа спустя он опять сошел на берег на острове Пианоза, где, как ему обещали, его ждали тучи красных куропаток. Охота оказалась неудачной. Франц с трудом настрелял несколько тощих птиц и, как всякий охотник, даром потративший время и силы, сел в лодку в довольно дурном расположении духа.
– Если бы ваша милость пожелала, – сказал хозяин лодки, – то можно бы неплохо поохотиться.
– Где же это?
– Видите этот остров? – продолжал хозяин, указывая на юг, на коническую громаду, встающую из темно-синего моря.
– Что это за остров? – спросил Франц.
– Остров Монте-Кристо, – отвечал хозяин.
– Но у меня нет разрешения охотиться на этом острове.
– Разрешения не требуется, остров необитаем.
– Вот так штука! – сказал Франц. – Необитаемый остров в Средиземном море! Это любопытно.
– Ничего удивительного, ваша милость. Весь остров сплошной камень, и клочка плодородной земли не сыщешь.
– А кому он принадлежит?
– Тоскане.
– Какая же там дичь?
– Пропасть диких коз.
– Которые питаются тем, что лижут камни, – сказал Франц с недоверчивой улыбкой.
– Нет, они обгладывают вереск, миртовые и мастиковые деревца, растущие в расщелинах.
– А где же я буду спать?
– В пещерах на острове или в лодке, закутавшись в плащ. Впрочем, если ваша милость пожелает, мы можем отчалить сразу после охоты; как изволите знать, мы ходим под парусом и ночью, и днем, а в случае чего можем идти и на веслах.
Так как у Франца было еще достаточно времени до назначенной встречи со своим приятелем, а пристанище в Риме было приготовлено, он принял предложение и решил вознаградить себя за неудачную охоту.
Когда он выразил согласие, матросы начали шептаться между собой.
– О чем это вы? – спросил он. – Есть препятствия?
– Никаких, – отвечал хозяин, – но мы должны предупредить вашу милость, что остров под надзором.
– Что это значит?
– А то, что Монте-Кристо необитаем и там случается укрываться контрабандистам и пиратам с Корсики, Сардинии и из Африки, и если узнают, что мы там побывали, нас в Ливорно шесть дней выдержат в карантине.
– Черт возьми! Это меняет дело. Шесть дней! Ровно столько, сколько понадобилось господу богу, чтобы сотворить мир. Это многовато, друзья мои.
– Да кто же скажет, что ваша милость были на Монте-Кристо?
– Уж, во всяком случае, не я, – воскликнул Франц.
– И не мы, – сказали матросы.
– Ну, так едем на Монте-Кристо!
Хозяин отдал команду. Взяв курс на Монте-Кристо, лодка понеслась стремглав.
Франц подождал, пока сделали поворот, и, когда уже пошли по новому направлению, когда ветер надул парус и все четыре матроса заняли свои места – трое на баке и один на руле, – он возобновил разговор.
– Любезный Гаэтано, – обратился он к хозяину барки, – вы как будто сказали мне, что остров Монте-Кристо служит убежищем для пиратов, а это дичь совсем другого сорта, чем дикие козы.
– Да, ваша милость, так оно и есть.
– Я знал, что существуют контрабандисты, но думал, что со времени взятия Алжира и падения берберийского Регентства пираты бывают только в романах Купера и капитана Марриэта.
– Ваша милость ошибается; с пиратами то же, что с разбойниками, которых папа Лев XII якобы истребил и которые тем не менее ежедневно грабят путешественников у самых застав Рима. Разве вы не слыхали, что полгода тому назад французского поверенного в делах при святейшем престоле ограбили в пятистах шагах от Веллетри?
– Я слышал об этом.
– Если бы ваша милость жили, как мы, в Ливорно, то часто слышали бы, что какое-нибудь судно с товарами или нарядная английская яхта, которую ждали в Бастии, в Порто-Феррайо или в Чивита-Веккии, пропала без вести и что она, по всей вероятности, разбилась об утес. А утес-то – просто низенькая, узкая барка, с шестью или восемью людьми, которые захватили и ограбили ее в темную бурную ночь у какого-нибудь пустынного островка, точь-в-точь как разбойники останавливают и грабят почтовую карету у лесной опушки.
– Однако, – сказал Франц, кутаясь в свой плащ, – почему ограбленные не жалуются? Почему они не призывают на этих пиратов мщения французского, или сардинского, или тосканского правительства?
– Почему? – с улыбкой спросил Гаэтано.
– Да, почему?
– А потому что прежде всего с судна или с яхты все добро переносят на барку; потом экипажу связывают руки и ноги, на шею каждому привязывают двадцатичетырехфунтовое ядро, в киле захваченного судна пробивают дыру величиной с бочонок, возвращаются на палубу, закрывают все люки и переходят на барку. Через десять минут судно начинает всхлипывать, стонать и мало-помалу погружается в воду, сначала одним боком, потом другим. Оно поднимается, потом снова опускается и все глубже и глубже погружается в воду. Вдруг раздается как бы пушечный выстрел – это воздух разбивает палубу. Судно бьется, как утопающий, слабея с каждым движением. Вскорости вода, не находящая себе выхода в переборках судна, вырывается из отверстий, словно какой-нибудь гигантский кашалот пускает из ноздрей водяной фонтан. Наконец, судно испускает предсмертный хрип, еще раз переворачивается и окончательно погружается в пучину, образуя огромную воронку; вначале еще видны круги, потом поверхность выравнивается, и все исчезает; минут пять спустя только божие око может найти на дне моря исчезнувшее судно.
– Теперь вы понимаете, – прибавил хозяин с улыбкой, – почему судно не возвращается в порт и почему экипаж не подает жалобы.
Если бы Гаэтано рассказал все это прежде, чем предложить поохотиться на Монте-Кристо, Франц, вероятно, еще подумал бы, стоит ли пускаться на такую прогулку; но они уже были в пути, и он решил, что идти на попятный значило бы проявить трусость. Это был один из тех людей, которые сами не ищут опасности, но если столкнутся с нею, то смотрят ей в глаза с невозмутимым хладнокровием; это был один из тех людей с твердой волей, для которых опасность не что иное, как противник на дуэли: они предугадывают его движения, измеряют его силы, медлят ровно столько, сколько нужно, чтобы отдышаться и вместе с тем не показаться трусом, и, умея одним взглядом оценить все свои преимущества, убивают с одного удара.
– Я проехал всю Сицилию и Калабрию, – сказал он, – дважды плавал по архипелагу и ни разу не встречал даже тени разбойника или пирата.
– Да я не затем рассказал все это вашей милости, – отвечал Гаэтано, – чтобы вас отговорить, вы изволили спросить меня, и я ответил, только и всего.
– Верно, милейший Гаэтано, и разговор с вами меня очень занимает; мне хочется еще послушать вас, а потому едем на Монте-Кристо.
Между тем они быстро подвигались к цели своего путешествия; ветер был свежий, и лодка шла со скоростью шести или семи миль в час. По мере того как она приближалась к острову, он, казалось, вырастал из моря; в сиянии заката четко вырисовывались, словно ядра в арсенале, нагроможденные друг на друга камни, а в расщелинах утесов краснел вереск и зеленели деревья. Матросы, хотя и не выказывали тревоги, явно были настороже и зорко присматривались к зеркальной глади, по которой они скользили, и озирали горизонт, где мелькали лишь белые паруса рыбачьих лодок, похожие на чаек, качающихся на гребнях волн.
До Монте-Кристо оставалось не больше пятнадцати миль, когда солнце начало спускаться за Корсику, горы которой высились справа, вздымая к небу свои мрачные зубцы; эта каменная громада, подобная гиганту Адамастору, угрожающе вырастала перед лодкой, постепенно заслоняя солнце; мало-помалу сумерки подымались над морем, гоня перед собой прозрачный свет угасающего дня; последние лучи, достигнув вершины скалистого конуса, задержались на мгновение и вспыхнули, как огненный плюмаж вулкана. Наконец тьма, поднимаясь все выше, поглотила вершину, как прежде поглотила подножие, и остров обратился в быстро чернеющую серую глыбу. Полчаса спустя наступила непроглядная тьма.