Казус Кукоцкого Улицкая Людмила

– Да, да... Был такой, – Лев Николаевич задумался. – А может, вы и правы. Один рассказ я, может, и написал.

– А "Казаки"? А "Хаджи-Мурат"? Нет, нет, никак не могу с вами согласиться, Лев Николаевич. Разве само слово не есть стихия и в ней не происходит тот самый процесс, о котором вы упоминали? А если речь наша есть стихия, пусть не высшая, то, согласитесь, довольно высокоорганизованная, то тогда получится, что вы, Лев Николаевич, магистр любви, не меньше...

Старик встал – он был роста небольшого, кривоног, но широкоплеч и осанист. Подошел к книжному шкафу – там стояло его первое посмертное собрание сочинений, в потрепанных бумажных переплетах. Лев Николаевич искал рассказ, вынимал том за томом. Потом раскрыл на нужной странице. Павел Алексеевич с нежностью смотрел через плечо старика на пожелтевшие страницы – точно такое издание сохранилось у Леночки еще с Трехпрудного.

– Значит, вы полагаете, этот рассказ хорош?

– Шедевр, – коротко отозвался Павел Алексеевич.

– Я перечту его непременно. Совсем про него забыл. Может, действительно, я что-то толковое и написал... – бормотал он, заглядывая через пенсне в пожелтевшие страницы.

Солнце уже шло на закат. Павел Алексеевич встал, попрощался, обещал прийти еще раз, если получится. Лев Николаевич, пригласивший его для беседы о естествознании, похоже, мало интересовался теперь его мнением. Ему хотелось скорее перечитать свой старый рассказ. Как и всем старикам, собственное мнение ему было важнее чьего бы то ни было...

Старик вышел вместе с Павлом Алексеевичем на крыльцо, даже расцеловался на прощанье. Павел Алексеевич заспешил туда, где еще недавно был берег.

15

Тропинка петляла, то поднималась в гору, то спускалась вниз, и Павел Алексеевич дивился тому, что перспектива здешняя построена была планами, слоилась, как в театре, и дальнее дерево было видно ничуть не хуже травы по обочине тропы. На каждом повороте открывались новые подробности здешнего мироустройства: оказалось, что ложе ручья возвышено, и вода течет густо и медленно. Большая розовая рыба стояла в воде и смотрела на Павла Алексеевича нерыбьим глазом – доброжелательно и с интересом.

За новым поворотом открылся низкорослый кудрявый сад. В саду стояла белая скамья, сбитая из планок. Со скамьи встала высокая женщина и, постукивая перед собой раскрашенной полосами палкой, вышла к нему навстречу. Это была Василиса, никто другой. Глаза ее покрывала белая повязка, как у детей, играющих в жмурки. Но было еще что-то странное в ее лице. Когда она подошла поближе, он разглядел поверх повязки, в самой середине лба страшно неуместный, размера не человеческого, а скорей коровьего, в густых девичьих ресницах, ярко-синий глаз.

– Павел Алексеевич, я заждалась вас. Сижу, сижу, а вы все не идете, – обрадовалась Василиса. Они уже поравнялись, и он обнял ее:

– Здравствуй, Василиса, голубушка.

– Встретились, слава господу, – шмыгнула она носом. Павел Алексеевич кивнул. Слезных мешков было два, так что глаз был не правым, не левым, очень симметрично вписан в самую середину лба. "Старые глаза забрали, а новый дали?" – подумал он, но оказалось, что сказал это вслух. Василиса засмеялась. Павел Алексеевич понял, что никогда прежде не слышал ее смеха.

– Не забрали. Прооперировали. Эти, маленькие. И сказали, что повязку только вы снять можете. После того, как я вам что-то скажу. Хитрые, не сказали, чего говорить-то. Вот я здесь на лавочке сидела и все думала, что же вам сказать.

– Ну? – полюбопытствовал он. – И что же?

– Простите меня, Павел Алексеевич, – сказала она простодушно, и Павел Алексеевич несказанно удивился: что за детский сад – на лавку посадили, наказали, велели прощения просить...

– Глупости все. Не имеет значения, – отмахнулся он.

– Как это? Я вас к злодеям причла. Простите. И снимите теперь повязку. Пожалуйста.

Они вернулись к скамье. Василиса шарила палкой, Павел Алексеевич поддерживал ее под локоть. Странное дело, этот красивый коровий глаз ничего не видел?

Повязка была положена грамотно, бинт прекрасного качества, видимо, заграничный. Он снял повязку, открепил защитный колпачок с одного глаза. Под ним была еще марлевая прокладка. Осторожно ее отклеил. Все швы были внутренние. Глаз отекший, веки чуть слипшиеся.

– Ну, открывай глаз, Василиса.

Она медлила. Потом открыла. Второй она загородила ладонью. Посмотрела на него одним глазом:

– Ты нисколько не изменился, Павел Алексеевич.

– А второй? – спросил он.

– Нет, я со вторым пока погожу. Мне так привычней. Так ты меня простил, что ли?

– Да я на тебя, дуру, и не сердился.

Она снова засмеялась. Смех у нее был девичий, застенчивый. Он решительно повернул к себе ее покрытую коврового рисунка платком голову, распечатал второй глаз. Она ойкнула совсем уж по-детски. Потом закрыла рот рукой и сказала просительно:

– Ладно, ты иди теперь. Еще, бог даст, свидимся. Делов-то много...

Он встал со скамьи, вздохнул и задал-таки вопрос, который ему с самого начала хотелось задать:

– Слушай, Василиса, а почему ты с палочкой ходила? Разве третий глаз не видит?

– Он никудышный. Ничего не видит.

– Совсем ничего?

– Не совсем. Вот тебя издали увидела, какой ты взаправду.

– Какой?

– Да так не скажешь... В образе и подобии ты...

Он махнул рукой и пошел.

16

Сон ей действительно приснился. Очень простой сон – вода. Она плескалась у щиколоток, потом поднялась выше. Сначала этот подъем воды был медленным, потом вода стала хлестать сбоку и сверху, и она уже не стояла на дне водоема, а плыла. Вода же все прибывала, лила на голову, заливала нос и рот, и дышать стало трудно. Невозможно.

"Теперь я утону, – поняла она в тот момент, когда погрузилась в воду с головой. Задержала выдох, потом медленно через нос выпустила последние остатки теплого воздуха и увидела, как они гроздью пузырьков ушли вверх. – Как же глупо тонуть, когда все так хорошо кончилось..."

Когда задерживать вдох стало невозможно, она открыла рот и впустила в себя воду. Но то ли вода была не совсем водой, то ли она – не совсем собой, только ничего страшного не произошло, она не захлебнулась, хотя и ощутила сначала в горле, а потом в груди прохладное течение.

Она нырнула – и поплыла. Вода проникала сквозь тело, и это было так же естественно, как если бы это был воздух. Ее обтекали плавучие острова водорослей и стаи разноцветных мелких рыб. Над головой слои воды были бледные, цвета северного неба, внизу – густо-синие, до черноты, и никакого дна видно не было. Зато, приглядевшись, можно было различить тонкое мерцание звезд. Более теплые струи мешались с холодными, возникало скользящее движение, вроде ветра.

Тело ее слушалось, но она не могла вспомнить, когда ее научили плавать. Кажется, прежде плавать она не умела. Она свела руки над головой, соединила кончики пальцев, быстро пошла наверх и вынырнула на воздух. Тут и проснулась.

Сделала выдох – из ноздрей и изо рта вылилось немного воды. Вокруг колена запуталась скользкая гирлянда водорослей. С волос текло. Она отжала их двумя руками, как отжимают белье, и отошла от куста на солнечное место. Волосы на солнце сохли быстро, но сразу же начинали кудрявиться на висках и надо лбом, чего она не любила. Расправив пряди волос, стала пропускать их через пальцы, как через грубый гребень.

– Елена, – услышала она свое родное имя и обернулась. Перед ней стоял ее муж Павел – не старый и не молодой, а ровно такой, с каким она познакомилась – сорокатрехлетний.

– Пашенька, наконец-то, – и она уткнулась лицом в самое родное место, где сходятся ключицы.

Он ощущал, как очертания ее влажного худого тела точнейшим образом соответствуют пробитой в нем самом бреши, как затягивается пожизненная рана, которую нес он в себе от рождения, мучился и страдал тоской и неудовлетворенностью, даже не догадываясь, в какой дыре они гнездились.

Елене же, всему ее существу, того только и хотелось, чтобы укрыться в нем целиком, уйти в него навсегда, отдав ему и свою ущербную память, и бледное, ни в чем не уверенное "я", блуждающее в расщепленных снах и постоянно теряющее свои неопределенные границы.

Это не он по-супружески входил в нее, заполняя узкий, никуда не ведущий проем, входила она и заполняла полое ядро, неизвестную ему самому сердцевину, которую он неожиданно в себе обнаружил.

– Душа моей души, – шепнул он в мокрые завитки над ее ухом и крепко прижал ее к себе.

Там, где кожа соприкасалась, она плавилась от счастья. Это было достижение того недостижимого, что заставляет любящих соединяться вновь и вновь в брачных объятиях, годами, десятилетиями, в неосознанном стремлении достичь освобождения от телесной зависимости, но бедное человеческое совокупление оканчивается неизбежным оргазмом, дальше которого в телесной близости пройти нельзя. Потому что самими же телами и положен предел...

С ними же происходило небывалое. Но из того, что было еще в пределах человеческого разумения, оставалось чувствование тел, своего и чужого, однако то, что в земной жизни называлось взаимопроникновением, в здешнем мире расширилось необозримо. В этой заново образующейся цельности, совместном выходе на орбиту иного мира, открывалась новая стереоскопичность, способность видеть сразу многое и думать одновременно многие мысли. И все эти картины, и мысли, и ощущения представали им теперь в таком ракурсе, что лишь улыбку вызывал прежний страх Елены пропасть, заблудиться в пространствах, растянутых между неизвестными системами координат, и потерять ту ось, которую она однажды действительно потеряла, – ось времени...

При последнем всплеске внутривидения замечено было, что две извилистые веточки яичников укромно лежат на положенных местах, изъятая в сорок третьем году матка находится на прежнем месте, а от шва поперек живота не осталось и следа.

Но это вовсе не значит, что бывшее сделалось небывшим, – догадались они, мужчина и женщина. Это значит, что преображению подлежит все: мысли и чувства, тела и души. И также те маленькие, почти никто, прозрачные проекты несостоявшихся тел, волею тяжелых обстоятельств корявой и кровавой жизни прервавших земное путешествие...

Когда они расположились друг в друге вольно и счастливо, душа в душу, рука к руке, буква к букве, оказалось, что между ними есть Третий. Женщина узнала его первой. Мужчина – мгновение спустя.

– Так это был Ты? – спросил он.

– Я, – последовал ответ.

– Боже милостивый, какой же я был идиот... – застонал мужчина.

– Ничего страшного, – успокоил его знакомый с юности голос.

Страшного не было ничего...

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

Проснулась Елена в своей постели, в своей комнате, но в несколько странном, "не своем" состоянии: голова была пустой и гулкой, и, когда она приподнялась с подушки, все запрокинулось вбок... Справившись с неприятным ощущением, она спустила ноги на пол и попыталась собраться с мыслями: последнее, что она ясно помнила – как вышла из церкви в Обыденском переулке и остановилась на паперти. Дальше был провал. Тогда она направила ход своих мыслей в обратную сторону: церковная паперть, на которой она стоит, до этого тягостный разговор со священником, еще прежде, с вечера – объяснение с Таней. Таня сообщила ей с неожиданно грубым вызовом, что ушла с работы и собирается бросать университет.

До того, накануне, Таня поссорилась с отцом – Василиса доложила. Еще Василиса донесла, что из кабинета Павла Алексеевича опять вынесла три пустые бутылки. В доме идет все наперекосяк – вот и голова разваливается.

Елена снова попыталась встать, но все опять поплыло. Попросила Василису вызвать врача.

Участковый врач, хлопотливая и бессмысленная тетка, пришла к вечеру. Измерила давление. Нормальное. Однако поставила предположительный диагноз – транзиторная форма гипертонической болезни, выписала бюллетень и обещала еще прислать на дом невропатолога. Лекарств никаких не назначила. Побоялась. Для нее ходить по вызовам в этот медицинский дом было сущим наказанием. Василиса весь день ухаживала как могла – подносила чай с лимоном, все пыталась накормить. Но есть Елене не хотелось.

Вечером, довольно поздно, пришел Павел Алексеевич. Встревожился. Зашел к Елене в спальню, сел на кровать, дохнул водкой:

– Что случилось?

– Ничего особенного. Голова кружится. – Говорить о провале в памяти не захотела. И страшно было произнести...

Он прижал твердый большой палец к запястью. Послушал: пульс нормальный, хорошее наполнение. Перебоев нет.

– Ты устала. Расстроена. Может, просто отдохнуть надо. Взять тебе путевку в санаторий в Академии? – спросил Павел Алексеевич.

– Нет, Паша. Видишь, с Таней что происходит. Как я могу сейчас ее оставить?

"Раньше непременно бы сказал "путевки", – отметила про себя Елена. – Восемь лет никуда вместе не ездили..."

Поговорили о Тане. Павел Алексеевич считал, что перемелется:

– Юношеский кризис. Я думаю, надо дать ей возможность самой принять какое-то решение.

Елена вяло согласилась. На самом деле она надеялась, что муж сможет быстро и умно сделать что-то такое, что снимет все Танины неприятности и все станет на правильные, хорошие места. Но Павел Алексеевич только спросил, не привезти ли хорошего невропатолога – Елена отказалась: завтра из поликлиники придет.

"Напрасно не предложил вдвоем поехать в санаторий", – выходя из комнаты, укорил себя Павел Алексеевич.

Все у них не сходилось на волосок.

У каждого было свое особое мнение о крутом развороте Таниной жизни. Самым суровым судьей оказалась, как ни странно, Тома. Восемь лет девочки прожили в одной комнате. Теперь Тома уже не бессловесным и гибким детским чувством, а разумом взрослеющего человека понимала, какой счастливый билет ей выпал в день смерти ее матери...

Предоставленные ей вполне буржуазные ценности – сперва в виде чистого белья и хорошей еды на тарелке, а потом и более тонкие вещи, интеллигентского обихода: доброжелательность и сдержанность, чистоплотность не только внешняя, но и внутренняя, называемая порядочностью, и домашнее чувство юмора, смягчающее все ситуации, в которых другие, знакомые Томе люди, начинали ссориться, кричать, даже драться, – все эти ценности физические и духовные Таня теперь предавала, заявив своим новым поведением: плевать я хотела на все ваше мироустройство!

Плевок этот Тому одновременно и поразил, и возмутил. Семейные уроки она усвоила настолько хорошо, что, замирая от дерзости и боязни потерять из-за этого замечания Танино расположение, как умела, высказалась. Сложные вещи, связанные с устройством жизни и поведением человека, в переводе на ее бедный язык выглядели приблизительно так:

– Для тебя родители столько сделали, а ты, неблагодарная, плюешь на все и еще университет бросила!

Последнее было для Томы чувствительной точкой, поскольку она, второй год работая в озеленительной конторе, лаская отечественные маргаритки и голландские тюльпаны, ощутила в себе некоторое шевеление: впервые в жизни захотелось учиться. Вслух она еще этого никому не высказала, но мысленно прикидывала, пойти ли ей поучиться в коммунальный техникум или замахнуться выше – на лесотехнический институт.

Василисина версия странной перемены с Таней была попроще: девка загуляла.

Елена, в сущности, придерживалась Василисиной точки зрения, но в мягких терминах. Причину, так изменившую поведение дочери, она усматривала не в ней самой, не в ее душевной жизни, а в каких-то внешних событиях, во влияниях на нее новых, не известных Елене дурных людей.

Павел Алексеевич полагал, что Таня переживает запоздалый юношеский кризис. Вероятно, он был ближе всех к истине. Пытаясь проанализировать механизм этого слома, он не мог допустить тем не менее, что причиной его был совершенно, с его точки зрения, незначительный эпизод с наливкой тушью мертвого человеческого плода, о котором Таня ему с такой горячностью рассказала. Ему казалось, что истинная причина иная, лежит глубже. К тому же его смутил и телефонный звонок профессора Гансовского, который сначала долго распинался по поводу исключительной научной репутации Павла Алексеевича, потом дал понять, с помощью обобщающего местоимения "мы", что и себя он причисляет к немногим добросовестным исследователям, и, под конец, дав Тане отличную характеристику, предложил ей забрать заявление об уходе, отдохнуть как следует, даже два месяца, а в сентябре, оставив неумные капризы, приняться за работу в качестве его личного, а не Марлены Сергеевны, лаборанта. Просил Павла Алексеевича передать Тане, что ждет ее у себя на приеме в ближайший вторник, после двенадцати...

Повесив трубку и поразмышляв над этим разговором, Павел Алексеевич пришел к мысли, что у Тани возник какой-то производственный конфликт с Марленой Сергеевной, которую Таня слишком уж поспешно, с первого дня работы, назначила себе образцом для подражания.

Изловив не без некоторых усилий Таню – теперь расписание ее жизни не совпадало с общесемейным: когда отец возвращался с работы, дома ее уже не было, а заявлялась под утро и спала до полудня, – Павел Алексеевич передал ей содержание телефонного разговора с Гансовским. Таня только плечом дернула:

– А чего ходить? Я туда все равно не вернусь.

Танюша, это, безусловно, твое право. Но не забывай, что я просил за тебя, сам привел тебя в лабораторию. Не ставь меня в неловкое положение. В конце концов, надо соблюдать приличия, принятые между людьми, – сказал он более чем миролюбиво.

Таня вскинулась:

– Как же я все ваши приличия ненавижу!

Он притянул ее голову, погладил:

– Ты что, малыш, хочешь мир изменить? Это уже было...

– Папа, ты ничего не понимаешь! – выкрикнула она ему в грудь.

И убежала, оставив Павла Алексеевича в огорчении: девочке двадцать лет, а поведение подростковое...

2

Позднее медлительное лето завершилось сильной августовской жарой. Таня второй месяц вела странную ночную жизнь, все более в нее втягиваясь. География одиноких прогулок расширялась. Она исходила старую переулочную Москву, особенно полюбила Замоскворечье с его приземистыми купеческими особняками, палисадниками и неожиданно возникающей чередой деревьев-стариков, приусадебных стражей давно снесенных дворянских гнезд. Часто гуляла возле Патриарших прудов, исследуя головоломную путаницу проходных дворов. Она любила подходить к Трехпрудному переулку, к Волоцким домам, которые когда-то строил ее прадед, со стороны шехтелевского дома, огибать его слева и заканчивать свой поход на прудах, под утро, задремав на любимой лавочке со стороны Большого Патриаршего переулка.

Ночные люди, с которыми она иногда знакомилась, совершенно не походили на дневных, обычных людей, которыми была полна улица в светлое время. Печально трезвеющие пьяницы, неудачливые проститутки, убежавший из дому двенадцатилетний мальчик, бездомные парочки, обживающие в бесприютной любви парадные с широкими подоконниками и незапертые чердаки... Однажды, в верхнем пролете лестницы, ведущей к запертому выходу на крышу, она наткнулась на спящего человека и ужаснулась – не мертвый ли...

Еще ночные люди слоились по часам: до часу встречалось много приличных парочек, возвращающихся домой. Собственно, это были не ночные люди, а просто слегка застрявшие дневные. После часу они сменялись одиночками, по большей части пьяными. Они были неопасны, хотя иногда приставали. Что-нибудь просили – сигарету, спички, двушку для телефонного автомата, – или предлагали – выпивку, любовь... С этими пьяными одиночками она иногда разговаривала... Самые опасные люди водились, как показалось Тане, от трех до половины пятого. Во всяком случае, самые неприятные встречи происходили именно в это время.

Она выплюнула, как сливовую косточку, все свое прежнее знание, ученическое и книжное. Ее интересовал теперь иной опыт, который давал преимущества неожиданного маневра, ловкого движения: она радовалась, обнаружив новый проходной двор между двумя глухими переулками, двустороннее парадное, открытое и с фасада, и с черного хода. Она знала последнюю в Москве, забытую водопроводным начальством и все еще работающую колонку в районе бывшей Божедомки, обнаружила квартиру в полуподвале, где собирались по ночам очень преступного вида люди – воровской притон?

Ночные километры вымощены были и размышлениями: еще недавно жизнь представлялась ей как ровная дорога в гору, постепенное восхождение, целью которого был научный подвиг, соединенный воедино с заслуженным успехом и даже, может быть, славой. А теперь она видела вместо героической картинки ловушку, и наука оказалась идолом точно таким же, как убогий навязываемый социализм, который последние годы все чаще называли по радио "социализьмом" в угоду малограмотному Хрущеву, двух слов свести не умеющему... Когда она была маленькой, естественным было деление на "мир взрослых" и "мир детей", "мир добрых" и "мир злых". Теперь ей открылось иное измерение – "мир послушных" и "мир непослушных". И речь шла не о детях, а о взрослых, умных, просвещенных, талантливых... Таня решительно и радостно перешла во вторую категорию. Пожалуй, неясно было только с отцом – он не укладывался ни в какую категорию. Вроде бы он был общественно-полезным, то есть послушным, однако всегда поступал по-своему, навязать ему чужое мнение, заставить подчиниться было невозможно...

Однажды Таня нашла на садовой скамейке в тупиковом дворе Средне-Кисловского переулка строгого старика, сидящего очень прямо, не касаясь развалистой спинки, опирающегося деревянными руками на деревянную, с могучим полированным набалдашником, барскую трость. Таня села на ту же скамью с краю. Он, не поворачивая к ней большой головы, косо освещенной слабым фонарем, сказал глухим голосом:

– Таня, мне кажется, пора подавать обед.

– Откуда вы меня знаете? – изумилась она, в первую минуту не угадав случайного совпадения.

– Я повторяю, время обедать.

– А где вы живете? – спросила Таня.

Старик как будто немного смутился, забеспокоился, потом ответил не совсем уверенно:

– Я живу... здесь.

– Где – здесь? – переспросила Таня, уже догадавшись, что старик обеспамятел.

– Город Гадяч Полтавской губернии... – с достоинством ответил он.

– А как вас зовут?

Пора подавать обед, – он заерзал на скамейке, пытаясь подняться из ее глубины и опираясь на палку. – Пора обедать.

Он осел, так и не сумев поднять своего довольно грузного тела.

Время шло к рассвету. Таня помогла ему выбраться из этого деревянного гамака и сказала:

– Пойдемте. Действительно, пора обедать. Таня ждет вас с обедом.

И она отвела его в отделение милиции, чтобы там помогли ему разыскать коварную Таню, которая вовремя не подала обед. Уже в милиции, сдавая величественного деда в руки мелкой власти, Таня заметила, что на палке было написано белой краской: Печатников пер., д. 7, кв. 2. Лепко Александр Иванович.

– До свидания, Александр Иванович, – попрощалась Таня, жалея, что не заметила раньше сопроводительного письма, написанного на палке.

"Предпоследняя ступень свободы", – прежде такая мысль не пришла бы ей в голову.

Когда она вышла из милиции, уже рассветало. Ночные люди укрылись, а дневные еще не вылезли из своих нор. Настроение у Тани было прекрасным, и она решила, что, выспавшись, поедет в лабораторию к часу, когда лаборантки собираются в препараторской для общего чая, купит по дороге торт, каких-нибудь конфет, чтобы отметить таким образом свое освобождение...

С чаем получилось неудачно. Из шести лаборанток три были в отпуске, одна больна, а две оставшиеся были как раз наименее симпатичными – пожилая Тася Кухарикова и вороватая Галя Авдюшкина. Съели по два куска торта, остальное положили в холодильник. В лаборатории почти никого не было – кто в отпуске, кто на конференции, у кого библиотечный день. Марлена Сергеевна тоже была в отъезде.

Таня зашла в свою бывшую комнату, вспомнила без всякого сожаления и сентиментальности свой первый день, когда привел ее сюда отец. Все стояло на прежних местах: микроскопы, микротомы, торзионные весы, батареи стеклянных стаканчиков со спиртом и ксилолом, закрытые притертыми крышками. То, что прежде казалось храмом науки, выглядело бедно и обшарпанно. В молекулярном корпусе университета давно уже работал электронный микроскоп, стояло современное оборудование, а не то что здешний музей истории науки, раздел девятнадцатый век. Ничего этого больше не хотелось. Только запах, тяжелый лабораторный запах – спиртовой, формалиновый, с примесью вивария и хлороформа, оставался все-таки волнующим.

Таня вытянула ящик письменного стола, собрала свои личные вещи: деревянный длинный мундштук, пудреницу, перепечатку стихов Мандельштама и неизвестно зачем – тетрадь с прописями... Бросила все в сумку и направилась в кабинет Гансовского. Постучала в старинную, с вставками матового стекла, дверь. Вошла. Гансовский, загорелый, свежевыкрашенный в коричневое, в белом халате, сидел за огромным письменным столом, читал какой-то журнал.

– Заходите, заходите.

На единственном посетительском стуле высилась гора книг. Он указал Тане на складную деревянную лестницу для библиотеки. Книжные шкафы были до самого потолка, с пола не достать. Лестница в сложенном состоянии напоминала высокий стул.

– Садитесь.

Таня взгромоздилась на маленькую верхнюю площадку, это оказалось довольно неудобно. До пола ноги не доставали, она устроила их на нижней ступени. Оранжевая юбка, очень короткая, по последней скандальной моде, задралась почти до трусов, и она заметила, каким мужским цепким взглядом скользнул старый академик по ее голым ногам. Потом Гансовский снял золотые очки, аккуратно сложил их дужка к дужке и посмотрел на Таню весьма сочувственно:

– Ну что же, Татьяна Павловна, мне сказали, что вы собираетесь уходить.

– Да уже ушла, Эдмунд Альгидасович, – Таня была единственной лаборанткой, способной правильно произнести его заковыристое имя, получившееся из польско-литовской и, говорят, еврейской смеси.

– А вы не поторопились, Татьяна Павловна?

Он встал, и Танино положение верхом на лестнице стало еще глупее. Профессор стоял вплотную, и она оказалась зажатой в углу, между шкафом и стулом, заваленным книгами. Таня развернула ноги, чтобы не касаться его бедром.

– Вы так хорошо начали свою работу. Признаться, я уже решил взять вас к себе, дать тему. Это очень важно, когда человек рано начинает научную карьеру. В будущем году вы могли бы уже первую научную статью опубликовать...

Таня не очень хорошо понимала, что он говорит, поскольку ее отвлекало прикосновение прохладного халата к ее голой ноге и неприятное шевеление его руки в кармане, заметное через ткань халата.

– Вы освоили методику экспериментальной гидроцефалии, – продолжал он, – Марлена Сергеевна мне говорила, что может поручить вам любой этап работы. Не знаю, не знаю, зачем вам уходить.

Теперь одной рукой он придерживал боковину лестницы, вторая случайно, но совершенно уверенно лежала на ее бедре. Таня сделала вид, что этого не замечает, – как и полагается воспитанному человеку не замечать промахов в поведении собеседника.

– У вас еще три года учебы, за это время вы не только курсовую и диплом сделаете, успеете и половину диссертации подготовить.

Он смотрел ей в глаза – лицо его было совершенно деловым и даже строгим. Он снял руку с ее бедра, засунул между пуговицами халата, пониже пояса, поворошил там. Краем глаза Таня следила за его манипуляциями.

– Существует такое вещество, ауксин, – он взялся тяжелой рукой за ее тесно сдвинутые колени и резко провел между ног.

Таня была почти в обмороке. Не оттого, что рука твердо и точно проникла прямо под трусы и подушечки его коротко остриженных пальцев прижались к такому месту, которого, кроме мыла, никакой посторонний предмет отродясь не касался, а оттого, что прямо перед ней стояло его строгое и деловое лицо и властный голос гипнотизировал ее многозначительным ауксином, который не имел никакого отношению к параллельно происходящему действию:

– Этот ростовой гормон прекрасно стимулирует рост капилляров, и введение, скажем, пяти миллилитров повышает количество растущих капилляров на сто – сто двадцать процентов...

Он расстегнул нижнюю пуговицу халата, и Таня, совершенно одеревеневшая, не способная и головы повернуть, увидела боковым зрением в его веснушчатой широкой руке смугло-розовую луковицу с продольным разрезом посередине. Он уже стоял между ее разведенными коленями, одной рукой готовил вход, а второй подвигал Таню к себе, нажимая ей на поясницу... Столбняк Танин кончился в тот момент, когда он перестал говорить об ауксине, а сказал так же властно и делово:

– Колени разведи пошире и плечами подайся назад.

Таня толкнула его в грудь руками.

– А ну сидеть! – рявкнул он, но она уже вскочила с лесенки, рванулась к двери и дернула за круглую, точь-в-точь как его луковица, ручку. Дверь не открылась.

"Сволочь, запер", – подумала Таня и саданула кулаком со всей силой по стеклянной вставке. Стекло со звоном вылетело, но дверь не открылась.

– Дура, – сказал он спокойно, – ручку поверни.

Он запахнул халат, под которым мелькнула голая грудь и академическая луковица в расстегнутой прорехе светлых брюк...

Таня вылетела пробкой из института и понеслась прочь от храма науки, в котором все было мерзость, грязь, мразь...

Яуза была утешительна, особенно если не смотреть на береговые фабричные застройки, которые чуть ли не с петровских времен отбирали у реки воду и выливали взамен помои... Гончары, кожевенники, мануфактурщики... А река все оставалась невинной, живой...

Таня взошла на горбатый мостик, нависающий над рекой, загляделась в текучую грустно-зеленую воду.

Порезанная рука болела. Кровь уже остановилась, хотя бинты успели промокнуть. Милая тетка попалась в аптеке. Ни слова не говоря, взяла стерильные подушечки, бинт, наложила грамотную повязку. Средний и безымянный пальцы склеила пластырем. Самый сильный порез был как раз между пальцами, на том самом месте, где у мамы шрам от рыболовного крючка, – не забавно ли?

Денег у Тани не было – сумку оставила в кабинете Гансовского, висит на спинке стула, заваленного медицинскими книгами, которые Таня никогда в жизни не будет читать. Хорошо бы сказать отцу, чтобы он сумочку ее у Гансовского забрал. Так и сказать: хотел меня трахнуть, но я убежала. И спросить, что он думает насчет приличий и всей бодяги, которую так уважает. Впрочем, говорить ему ничего нельзя – он, хотя человек воспитанный по части вилок и ножей, "спасибо" и "до свидания", но если рассказать ему об этой истории, он Гансовского просто убьет. Нет, не убьет. Изобьет. Изметелит. И Таня засмеялась, представив себе, как отец, загнав Гансовского в угол кабинета, где Таня сидела на дурацкой лесенке, обрушивает на его крашеную башку увесистые кулаки...

– Бедная Лиза! – сказала она вслух, заглянув в последний раз в яузскую воду. – Топиться не будем.

Ее уже перестало колотить от возбуждения и захотелось немедленно кому-нибудь рассказать об этом приключении. Но рассказать было некому. Подруг, известное дело, было множество, но самая задушевная, одноклассница, сразу после школы вышла замуж, скоро родила и теперь сидела на даче с ребенком. Дачного адреса Таня не знала. Две наиболее симпатичные сокурсницы укатили в отпуск на Кавказ. Тома для этого случая полностью отпадала. Да и не была она Тане подругой. Обсуждать это приключение с молодыми людьми, во множестве около Тани крутившимися, было и неинтересно, и невозможно. К тому же, несмотря на всю мерзость происшествия, почему-то оно дико волновало. Да, луковица эта произвела впечатление...

– Кажется, я задержалась... Гнусный старик, но почему-то пробрало... Пора... Чепуха какая-то – никто не нравится, никого не люблю... Подружки все уже при любовниках... Хорошо бы посоветоваться с взрослой умной женщиной – но таких в окружении не было...

Она и не заметила, как свернула с набережной на благообразную, совершенно не московскую по виду улицу, обсаженную старыми, регулярно расставленными липами. Какие-то госпитали, желтые старинные и полустаринные строения, не то казармы, не то общежития. Госпитальный Вал называлась улица. Это было Лефортово, и попала сюда Таня впервые.

С утра она ничего не ела, но домой не хотелось. Все деньги остались в сумке.

"Когда денег нет совсем, гораздо лучше, чем когда их мало", – озарило вдруг ее. Странное это было озарение – что-что, а деньги всегда у нее были. Была собственная зарплата, и была жестяная коробка в кухне, из которой брали кому сколько надо, – Василиса постоянно удивлялась, как быстро расходятся деньги, и пыталась навести порядок в расходах... У Тани впервые в жизни не было ни копейки, и ей было от этого забавно и весело. Она прекрасно знала, как добраться до дому зайцем, на троллейбусах и трамваях, или просто взять такси, а дома расплатиться... Ключей, впрочем, тоже не было – в сумке остались. Всем была хороша новая юбка – итальянская, цвета рыжего апельсина, с кнопками-клепками, но без карманов. Никогда ничего не буду покупать без карманов... И быть голодной сегодня ей тоже нравилось – легкость и свобода... Вот-вот, что-то важное наконец пришло в голову – про свободу. С чего, например, она решила, что хочет заниматься биологией? В детстве рисовала – хвалили, потом музыкой занималась – хвалили. Книжки отцовские стала читать – опять хвалили. А ей только того и надо было – чтоб хвалили... И старалась, училась, сидела над тетрадями – чтоб отец похвалил. Купилась на похвалу – хорошая девочка... И хватит. И достаточно. Теперь мои поступки не будут зависеть от того, нравятся они отцу, маме, Василисе, кому бы то ни было. Только мне. Я – единственный себе судья. Свобода от чужого мнения. Интересно спросить у отца, значит ли для него что-нибудь мнение Гансовского? Конечно, значит. Они все хотят друг другу нравиться. То есть не все – всем. Круги. Касты. Закрытые общества... Крысоубийцы. Послушные. Мы, интеллигентные люди... Пошлость какая... Не хочу...

Ей в голову не приходило, что вся студенческая молодежь в ту пору, в шестидесятых, в Париже и в Лондоне, в Нью-Йорке и в Риме думала приблизительно так же. Но она-то дошла до этого своим умом, без подсказок и шпаргалок. Самостоятельно...

Она шла вдоль высокой кладбищенской ограды, за которой стояли рослые деревья, а под ними – рослые памятники. Остановилась у ворот – "Введенское кладбище". Точно. Это было бывшее Немецкое, где все Кукоцкие похоронены, догадалась Таня и вошла.

Аллея пересекала кладбище поперек, от одних ворот до других, а вокруг простирались могилы и памятники. Старинные, с немецкими готическими надписями, просто старинные и без латиницы. Часовни, мраморные ангелы, гипсовые вазоны, кресты и звезды, звезды и кресты... Как это ни удивительно, несмотря на свои двадцать, Таня никогда не бывала на кладбище. Да и на похоронах-то она не была ни разу, если не считать похорон Сталина. В крематории оказалась раза два, но даже толком не поняла, что там происходит. А здесь было красиво и печально – запущенность шла этому месту. Она прошла по старой части кладбища, разглядывая надписи на памятниках: где-то здесь должны быть и Кукоцкие. Но они не встретились.

Снова оказалась у ограды, но теперь с другой стороны кладбища. Двое мужиков сидели у только что вырытой могилы. С одной стороны высилась куча вынутой земли, с другой – в мелких кусточках, принадлежащих другому участку, сидели двое рабочих. Перед ними на газете лежала немудрящая еда: круглый обдирный хлеб, бледная колбаса, пожелтевший зеленый лук. Бутылка водки прислонена к двум кирпичам – для устойчивости.

Один мужик был пожилой, в кепке, второй, помоложе, лысый, в шапке из газетного листа. На Таню они и не взглянули. Свобода, сегодня ее осенившая, велела ей просить у них хлеба.

Пожилой, едва глянув, буркнул:

– Бери.

Тот, что помоложе, засуетился:

– А отработать?

– Да руку порезала, – Таня доверчиво подняла вверх ладонь с потемневшей от крови сбоку и снизу повязкой.

– Так не руками же, – игриво отозвался парень.

Бери и проваливай, – пожилой смотрел недовольным глазом и на Таню, и на своего напарника, и даже на початую бутылку.

Но младший не унимался:

– Может, тебе налить?

– Нет, спасибо, – она взяла большой ломоть хлеба и маленький колбасы, надкусила и, жуя, сказала:

– Дед у меня тут похоронен, Кукоцкий фамилия. Могилу не могу найти.

– Сходи в контору, там скажут, – более уважительно, чем прежде, отозвался пожилой: девка хоть и проститутка, но все ж свой брат, клиент...

Поблагодарив, Таня ушла, оставив их втроем с бутылкой.

– Удивляюсь на тебя, Сенька, – задумчиво сказал пожилой, – вроде ты и женатый, и баба хорошая, и пацан. Ну на что тебе такая жердина? Тьфу ты!

Сенька заржал:

– Ну, дядь Федь, а чего плохого-то? Я бы тут на могилке ее и выдрал бы. Поди плохо?

Таня прошла мимо конторы, тропинка вывела ее к другим воротам, на дрянненькую улицу, к иссохшему пруду или котловану, над которым возвышался разляпистый Дом некоторой культуры, к трамвайным рельсам. Трамвай – хороший вид транспорта, для безбилетников годится. Уже вечерело, но со временем была непонятица – слишком уж длинный день выдался. Посмотрела на часы, отцовский подарок, они показывали половину третьего. То есть стояли.

Подъехал совершенно пустой трамвай, пятидесятый номер. Куда идет, она не успела посмотреть. Скорее всего к какому-нибудь метро. Трамвай долго вез ее одну, потом вошла еще пожилая пара. Переехали через Яузу. Конечная оказалась "Бауманское" метро. Было около десяти, но домой идти не хотелось... Таня обошла большой храм и оказалась на Ольховке. Дворы на этой почти сплошь одноэтажной улице были хорошие, земляные, с палисадниками и скамейками, детскими песочницами и качелями. Новых домов вообще не было, старье, мещанская застройка. Один только был пятиэтажный, начала века, "модерн". Таня почувствовала себя усталой, зашла в первый попавшийся двор, а в нем – дощатая беседка, как подарок. Внутри стоял грубый стол и две лавки, врытые в землю. Доминошное хозяйство.

Таня легла на узкую лавку, повернула голову так, чтобы видеть кусок неба с густыми звездами. Откуда-то неслась радиомузыка вперемежку со звуками пролетарской ссоры.

"Я очень, очень свободный человек", – сказала себе Таня, залюбовалась этой фразой и незаметно уснула. Проснулась от холода. Неизвестно, сколько проспала. Кажется, совсем недолго. За это время вышла луна, залила все своим искусственным светом. Домой все еще не хотелось, но, пожалуй, пора... На завалинке совсем уж деревенского дома в глубине двора сидел паренек. Он сосредоточенно колдовал над своим запястьем.

Таня подошла поближе. Он услышал ее шаги, обернулся и замер, зажав правой рукой запястье левой.

– Пошла отсюда, – грубо сказал мальчишка.

Но Таня стояла, не двигаясь. Половина бритвенного лезвия поблескивала в сильном лунном свете. Она сметливо сказала ему:

– Так ничего не получится...

– Почему это? – он поднял голову, и она увидела бледное, как будто заплаканное лицо и свежий синяк, набухающий на скуле.

– Надо в ванной, в теплой воде... – сочувственно ска зала она. – Так не получится.

– Откуда ты знаешь? – хмуро поинтересовался парень.

– Я по венам специалист. Два года с венами занималась. Немного потечет и спадется. Лучше с крыши – шарах, и конец!

– Да мне этого не надо, – усмехнулся парень. – Мне машина нужна. У меня, понимаешь, машины нет. А если разрез пошире, ампулу прокапать можно... Если ты такой специалист, может, у тебя и машина при себе?

Теперь его не понимала Таня:

– Какая машина?

– Ну, шприц. Дура, – объяснил он.

– А, шприц. Дома есть. – Вот чудеса, всю жизнь про жила как умная, а сегодня весь день в дурах...

– А далеко живешь? – зажегся интересом парень.

– Далеко.

– А чего ты здесь вообще делаешь?

– Гуляю. Я люблю в это время гулять, – она села с ним рядом и заметила, что ему больше лет, чем ей сначала показалось. – Пошли, погуляем. Я в окна люблю смотреть...

Страницы: «« ... 678910111213 »»

Читать бесплатно другие книги:

Сказочная повесть «Семь подземных королей» продолжает рассказ о приключениях девочки Элли и ее друзе...
Когда людям нужна помощь, они взывают к богам. Когда богам нужна помощь, они взывают к людям… Вот та...
29 сентября 2006 года Ластик Фандорин угодил в историю. Юный Ластик – самый маленький в шестом лицей...
Герой нового романа Марины и Сергея Дяченко обаятелен и, без сомнения, талантлив. Друзья не мыслят с...
Что бы Вы подумали, получив по электронной почте послание от Азазеля – ангела смерти? Чья-то дурацка...
Тина Варинх жила на маленькой аграрной планете Нахрат. Родители девушки, бедные фермеры, продали ее ...