Медведки Галина Мария
Никуда она не ушла. В окне, за ветками яблонь, горел свет. Ждет меня. Еще бы.
Может, просто не заходить туда? Пойти к соседу Леониду Ильичу, попроситься у него переночевать? Это уж и вовсе будет странно выглядеть. Тем более его, похоже, нету, вон дача темная, а обычно на веранде окна светятся. Никогда не думал, что так расстроюсь потому что кого-то из соседей нет дома. До недавнего времени я вообще не обращал внимания на соседей, если честно.
Чужая дача. Чужое, враждебное пространство. Декорация.
Я поднес ладонь к звонку, но передумал. В конце концов, это я тут хозяин. Пока еще, во всяком случае.
Тем более дверь была не заперта.
Рогнеда и сосед Леонид Ильич сидели за моим столом и лопали мою еду. И пили виски из заначки, которая у меня была в кухонном шкафу.
И смеялись.
Ну то есть не нагло хохотали, а так, веселились. Леонид Ильич что-то оживленно рассказывал, даже руками размахивал, а Рогнеда слушала, наклонившись вперед, нога закинута за ногу, острая коленка обрисовывается под юбкой.
Я сказал:
— Вообще-то это я тут живу, если вам интересно.
Рогнеда хихикнула. Она, по-моему, порядочно набралась, бутылка виски опустела почти наполовину.
— Он здесь живет, — пояснила она соседу Леониду Ильичу, для верности уставив в меня палец.
— Я зашел вас проведать, — пояснил сосед Леонид Ильич. По-моему ему было слегка неловко. — Утром вы говорили встревожившие меня вещи.
— Он меня испугался, — пояснила Рогнеда. — Он подумал, я его отравлю. Так ведь, Семочка? Клофелином. Он вообще робкий. Другой бы надавал бы по морде мне и выгнал. А он стремается.
Они говорили обо мне, как будто меня тут не было.
— Я тебе дам по морде и выгоню, — сказал я, трясясь от злости, — тварь такая.
— Девушку, — Рогнеда пошевелила чугунным ботинком, — в ночь!
— Зачем вы так, Семен Александрович, — укоризненно сказал сосед Леонид Ильич, — и вы, Недочка, перестаньте его дразнить. У вас довольно специфический юмор, это, знаете, не всякому нравится.
Я послал ему письмо. Он был моей последней надеждой даже не на спасение — на справедливость. На посмертное возмездие.
— Вы бы присели, Семен Александрович, — сказал сосед Леонид Ильич, — неловко как-то. Мы, гости, сидим, а вы, хозяин, стоите.
— Он не ест на людях, — сказала Рогнеда. — Он застенчивый.
— Зачем вы так, Недочка? У любого человека могут быть слабости.
— Она сама не могла в детстве есть на людях, — ответно заложил я Рогнеду, — она мне говорила.
— Но я же с этим справилась! — гордо ответила Рогнеда.
Я сел к столу. Я за стеклом, я их вижу и даже слышу, но это потому, что я хитрый и у меня есть специальное замечательное стекло, кабинка, в которой я для них невидим, зато их вижу отлично. В сущности, у каждого есть такая кабинка. Просто не все это сознают.
Не все умеют пользоваться такой замечательной штукой.
Я положил себе салату и налил виски. Если они оба пьют из этой бутылки, а я налил себе сам, ничего же не может случиться, верно?
— Он мне рассказывал о раскопках, — сообщила мне Рогнеда, — о святилище Ахилла. Тут, буквально в двух шагах, было святилище Ахилла. И он его копал. Ахилл-то, оказывается, был совершенным уродом и жил в яме. Ему приносили в жертву девственниц. Привязывали их к скале.
— Не уродом, а монстром, — поправил сосед Леонид Ильич, — он был по-своему прекрасен. Очень по-своему.
— Теперь бы им было трудновато, — Рогнеда поправила черную прядку, — с девственницами.
Она хихикнула.
— Тогда тоже были вольные нравы. У нас искаженное представление об античной морали. Я думаю, это должность, а не состояние. Они были как бы назначенными девственницами. Тем более перед жертвоприношением практиковали ритуальное изнасилование.
— То есть, прежде чем сплавить беднягу чудовищу, жрецы как следует оттягивались сами?
— Совершенно верно.
Она за все это время ни разу не сказала «зыкински». Изменила рисунок роли? И, соответственно, словарь?
— А он не возражал? Что товар подпорчен?
— Ахилл? Вроде нет.
Я тыкал вилкой в салат и думал: что за херню они несут? Почему я все это слушаю?
— Девушке давали специальный напиток, — продолжал он, — изменяющий сознание. Иначе его трудновато было высвистать, Ахилла. А так она как бы вступала с ним в ментальный контакт. Видела его. Говорила с ним. Он чуял и выходил.
Точно, Ктулху.
— Ладно, — сказал сосед Леонид Ильич и поднялся, — я пошел, Недочка. Спасибо за приют. Семен Александрович, вы меня не проводите?
Я встал и вышел с ним на крыльцо. В окно было видно, как Рогнеда убирает со стола, в своем затянутом корсете и пышной юбке она казалась черной осой, медленно кружащейся вокруг соблазнительного пищевого изобилия.
— Я думал, вы на моей стороне, — сказал я горько.
— Я на вашей стороне, — сказал сосед Леонид Ильич, — но вы, как я понимаю, человек, склонный к рефлексии. К сюжетным построениям.
И к тому же с обостренной душевной чувствительностью.
— Душевнобольной? — подсказал я.
— Нет, что вы. Просто склонный везде усматривать сложные сюжетные конструкции. Вот я и заглянул, поговорил с девочкой.
— И?
— Будьте к ней снисходительны. Она несчастна.
— Эта хабалка? — Я задохнулся от возмущения.
— Недочка? Несчастна и делает несчастными всех вокруг. В отместку. Так бывает.
— Ее зовут Люся, — сказал я, — и она врет. Они все время врут. Оба.
— Ее не зовут Люся, — сказал сосед Леонид Ильич, — и она не врет. Что до него — не знаю. Я его не видел. Но вы зря так беспокоитесь. Не думаю, что здесь какой-то заговор против вас. Ряд совпадений, знаете, бывают такие совпадения, странные… Что-то вроде причинно-следственных завихрений, есть какая-то теория, резонанса, что ли.
— Либо причинно-следственная связь есть, либо ее нет, — сказал я твердо. Выпитое виски висело в желудке плотным огненным шаром. — Если ее нет, то и реальности нет. А есть какое-то дерьмо, которое над всеми нами издевается.
— Я помню, это у вас такой конек, насчет реальности. Но не нужно так уж радикально, — укорил он. — Реальность есть. Вот мы стоим, разговариваем. Это реальность. В общем, спокойной ночи. И будьте с ней поласковей, с девочкой. Совершенно одна, в чужом городе…
— Да-да, беззащитная крошка…
— Нет, не беззащитная. И не крошка. Тем не менее.
И он стал спускаться с крыльца.
— Если со мной что-то случится, — сказал я ему в спину, — подумайте, как распорядиться письмом.
Он обернулся. Я увидел, что он сильно сутулится. Он всегда так сутулился? Я не помнил.
— Умоляю, — сказал он, — ну что с вами может случиться? При той замкнутой, совершенно скудной, однообразной жизни, которую вы ведете? Только хорошее.
Он шел по темной дорожке к своему темному дому, я стоял на крыльце своего освещенного дома и боялся туда возвращаться.
Деревья гремели мертвой цинковой листвой.
Рогнеда в окне исчезла из виду, и тут же из приоткрывшейся двери выпала узкая полоса света.
— Злишься, — сказала она, высунувшись в темный воздух, — а чего? Ты же делаешь успехи. Вон целую тарелку салата навернул и даже не подавился. Завтра пойдем тебя одевать, в сток пойдем, шиковать не будем, эти уроды все равно ничего не поймут. Тут есть какой-нибудь сток?
— Тут есть секонд, — я глубоко вдохнул сырой воздух и вернулся в дом, — на Южном рынке. Хорошие добротные вещи, английские большей частью. Я там отовариваюсь обычно.
— А Лора Эшли там есть? — Она явно оживилась. — Анни Карсон?
— Не смотрел. Наверное.
— Отлично. Завтра сходим. Это даже лучше, чем какой-то паршивый сток. Эксклюзивней. А ты молодец. — Она окинула меня доброжелательным взглядом. — Разбираешься. Я и смотрю, ты правильно под писателя косишь. Твид, свитер этот норвежский… Ты вообще любишь всякое старье, да?
— Я не люблю новье.
— Там, в чулане, лежат всякие штуки. Это твои? Тарелки всякие, вазочки. Весь чулан забит.
— Слушай, — сказал я сквозь зубы, — не лезла бы куда не просят.
— Ха. — Она, вызывающе оттопырив круглую задницу, вытирала стол губкой. — Тоже мне Синяя Борода. Семь жен на крюках — это, по крайней мере, круто. А там всего лишь посуда покоцанная. Ты зачем ее покупаешь? Для чего?
Я молчал.
— Надеешься зажить своим домом и расставить все по полочкам. — Она ушла в кухню и там стряхивала крошки в мусорное ведро. — Когда-нибудь. Когда-нибудь.
Я молчал.
— Когда твой смешной папа умрет, а ты приведешь в дом хорошую женщину. Чтобы она тебя понимала. А ты ее. Расставишь тарелочки.
К ним прикупишь какую-нибудь старую мебель. Все будет как у людей. Как в приличной семье. И будете друг друга любить.
Я молчал.
— Знаешь, что я тебе скажу? У того, кто мечтает об идеальном доме, не будет никакого. Вообще ничего не будет. Ни дома. Ни женщины. Ни семьи. Ничего.
— Заткнись, ты!
— Ага, вот и заговорил, — сказала она с удовольствием, — а то я смотрю, молчишь-молчишь. Виски еще хочешь?
Я сказал:
— Налей. Или нет, я сам налью.
— Да не отравлю я тебя. — Она говорила терпеливо, как с маленьким. — Завтра пойдем в секонд, посмотрим тебе приличное пальто. Кашемир. Мне что-нибудь соответственно дресс-коду подберем. Или ты раздумал на банкет идти? Боишься, скандал устрою?
— Я сам скандал устрою. Мало не покажется.
— Ну вот видишь, как все удачно получается. Ты устроишь скандал, я устрою скандал. Людям будет на что посмотреть.
Мне вдруг показалось, что она старше, чем я думал поначалу, гораздо старше, она была словно моя старшая сестра, которой у меня никогда не было. Или с женщинами всегда так? Они как хамелеоны, у них нет личности, только набор сменных личин.
Она встряхнулась и снова обрела цинично-юный вид, который эти паршивки явно специально вырабатывают перед зеркалом, чтобы раздражать взрослых.
— Я в ванну, ладно? — Она собрала с дивана свои кружевные тряпки, взяла огромную свою косметичку и деловито удалилась. Только сейчас я обратил внимание, что она успела снять свои докерские ботинки и шлепала по дому босиком. Ногти на ногах у нее, как и на руках, были выкрашены черным лаком. В общем и целом это производило такое впечатление, что ей на пальцы, несмотря на все докерско-обувные предосторожности, все-таки упал двутавр.
В ванной зашумела вода.
Я сел к ноутбуку, проверил почту, где, кроме спама, ничего не было, потом пробил по Яндексу слово «мангазея».
Мангазея оказалась никакой не тканью, а первым русским городом в Сибири, расположенным на реке Таз, являвшейся частью так называемого Мангазейского морского хода. От устья Северной Двины через пролив Югорский Шар к полуострову Ямал и по рекам Мутной и Зеленой в Обскую губу, далее по реке Таз и волоком на реку Турухан, приток Енисея. Название предположительно происходит от имени самодийского князя Маказея (Монгкаси).
Православные мангазейцы были очень суеверными людьми. При строительстве домов под фундамент закладывались магические предметы. Такие приклады от нечистой силы в Мангазее найдены под каждой постройкой.
Хорошая вещь Википедия.
В честь Википедии я налил себе еще виски и с некоторым удивлением обнаружил, что бутылка опустела, а слово «Мангазея» начало рассыпать вокруг себя холодные колючие искры, наподобие бенгальской свечи.
Я протер глаза ладонью и с не меньшим удивлением обнаружил, что ладонь оказалась в мокром и соленом.
— Черт знает что, — сказал я сам себе, потому что ладонь вдобавок тряслась.
— Что ты, маленький, что ты, — кто-то гладил меня по голове, рука была легкая, почти невесомая, точно ночная бабочка, я их терпеть не мог, — ну не плачь. Кто тебя обидел?
— Пусть отдаст моего Будду, — сказал я, всхлипывая, — это мой Будда. Я верну ему деньги, только пусть отдаст.
— Конечно, малыш. Это твой Будда. Он отдаст тебе твою игрушку. Мы ему так и скажем: отдай мальчику нашего Будду. А то мы пожалуемся на тебя папе.
Я вытер тыльной стороной ладони нос и сказал:
— Что ты несешь?
Она хихикнула.
— Что ты как маленький! Рюмса, плакса-вакса. Здоровый мужик, напился, сидит и плачет.
— Не твое дело, — сказал я сердито.
Она опустилась на колени около кресла и заглянула мне в глаза.
— Я сразу поняла, что ты несчастный, — сказала она серьезно, — знаешь, бывают такие люди. С виду у них все нормально. Но они несчастные. А все почему? Сами себя ненавидят, вот и мучаются. И ты знаешь, что интересно? Остальные их тоже начинают… не то чтобы ненавидеть. Так, недолюбливать. Лучше б ненавидели, правда?
Я сказал:
— Не понимаю почему. Я так стараюсь…
— А ты не старайся. Вот увидишь, сразу легче будет.
Она положила ладонь мне на рукав и заглянула в глаза:
— Ладно. Есть один способ. Только никому не говори.
Опять врет, подумал я. И сказал:
— Не скажу.
— Я могу сделать тебя сильным. Не мышцы накачать, это фигня, а изнутри. Изнутри, это самое надежное. Только этим можно один раз воспользоваться, для одного человека. Ну вот, давай ты этим человеком и будешь.
— Давай, — сказал я равнодушно.
— Тогда делай то, что я скажу, ага?
— Ага.
— И не спорь со мной.
— Ладно.
Свет, который отбрасывала на ее сосредоточенное лицо моя министерская лампа, был чуть зеленоватым, но не мертвенным, а теплым, словно просачивался сквозь густую листву облитых солнцем деревьев. Я был маленьким мальчиком и стоял в траве, которая росла неожиданно высоко, доставая мне до колен, и смотрел на огромного кузнечика, сидящего на глянцевом темном листке тяжелой душной розы, — а он смотрел на меня, чуть склонив треугольную голову с блестящими старыми и мудрыми фасеточными глазами. В черных волосах у него белел тонкий пробор — как шрам.
— Эй, — сказала она, — не отвлекайся.
Она поднесла к моему лицу раскрытую ладошку, у нее была совсем детская ладонь, с розовыми подушечками пальцев и разбегающимся нежным рисунком линий.
— Подуй вот сюда.
Указательным своим пальцем другой руки она ткнула в самую середку ладони, где была крохотная ямка, скопившая озерцо света.
Я подул. Озерцо света пошло рябью, расплескавшись на всю ладонь.
Она быстро захлопнула кулачок, словно мое дыхание было бабочкой, которую можно удержать при наличии осторожности и хорошей реакции.
— А теперь сюда, — она ткнула указательным пальцем себе в ямочку под горлом, в ней тоже пульсировало озерцо света, — только надо, чтобы совсем близко.
От нее пахло почему-то раскаленным песком, словно на морском берегу или от кофейной жаровни, и еще чем-то очень древним, ветхим, словно маленькая девочка надушилась бабушкиными духами.
Наверное, так пахли ее купленные на барахолке готические тряпки.
Я осторожно подул — шнурок с анком, уходивший в ложбинку между грудями, сейчас, вблизи, блестел и переливался, как черная змейка.
— Вот смотри, — щекотно шептала она мне в ухо, — ты маленький, я большая. Ты нестрашный, я страшная. Как я захочу, так и будет. А будет все наоборот. Ты будешь большой — я маленькая. Ты будешь страшным — я нестрашной. Ты будешь страшный. Большой и страшный. Как Ахилл, выходящий из моря…
Почему Ахилл? Откуда Ахилл?
И вообще, когда я последний раз мыл уши? У меня наверняка грязные уши.
Неловко.
— Я тебя зову, ты приходишь. Когда маленькие зовут, большие всегда приходят. Чтобы маленьким было нестрашно в темноте. Вот, смотри, делается темно.
Свет погас. Летний теплый день сменился ночью — сразу, рывком. Так не бывает.
— Бери меня за руку. Клади руку вот сюда.
Я положил руку в теплое и влажное.
— Один раз это можно, — шептала она, ее руки что-то делали со мной в разных местах одновременно, как это так у нее получается? — Один раз можно. Смотри, какой ты сильный. Твоя сила растет. Вот как она растет, ох, вот как она растет, и вот так, да, вот так…
По крайней мере, подумал я, хорошо, что она больше не видит, грязные ли у меня уши.
Я проснулся и подумал, что мне снилось что-то очень хорошее.
Яблоневая ветка, которую раскачивал ветер, отливала золотом и пурпуром, точно вышивка на платье императрицы, сквозняк, которым тянуло из оконной щели, принес запахи мокрой травы, подгнившей яблочной сладости и почему-то грибов. И еще пахло древним, чуть затхлым — бабушкиными сундуками. И почему-то от моей подушки.
Тут я все вспомнил и взмок от ужаса. Я все-таки спутался с малолеткой. Как это я умудрился? Что на меня вообще вчера нашло?
Ну ладно, никакого насилия, все по обоюдному согласию, но если она и впрямь решит меня сдать? Кто докажет, что было обоюдное согласие, а если и было, то вообще — сколько ей лет? Шестнадцать? Семнадцать? Это считается растлением несовершеннолетних или уже нет? А вдруг ей вообще пятнадцать и она просто выглядит старше — есть же такие, что рано созревают.
Я так и не видел ее паспорта.
Мысли путались, я никак не мог привести их в порядок.
А если она уже побежала в милицию? Медицинское освидетельствование, анализ спермы…
От страха и безнадежности у меня заломило виски.
Я вскочил и торопливо натянул треники. Надо, наверное, бежать отсюда, пока она не вернулась в компании деловитых равнодушных людей, которые разбираются в сношениях с малолетками гораздо лучше, чем я.
Я вышел в гостиную. Ее не было. Правда, на ручке дивана лежала готская юбка со смешной оборочкой и расшнурованный корсет — точно жесткий пустой кокон. Докерские ботинки стояли у порога, привалившись друг к другу, как уставшие любовники.
В ванной шумела вода.
Раз она подмылась, уже ничего не докажешь. Разве что успела сбегать на какое-то их освидетельствование с утра, когда я спал?
Я провел пальцем по подошве гриндеров — какие-то панцир-вагены, ей-богу. На гусеничном ходу.
Подошва была сухая. Грязь, которая засохла на ней, посерела и опадала сухой пылью.
Вряд ли она выскочила из дома растерзанная, босиком. Или все-таки выскочила? А сейчас отмывается в ванной?
Я потоптался у порога и пошел во двор отлить. Это, кажется, превращалось в традицию.
Взять ее за тонкую белую шею, сдавить руками. За круглую белую шею под черными волосами. И пускай она до последнего мига смотрит мне в глаза.
Я торопливо подтянул треники и оглянулся.
Мало мне изнасилования, теперь еще и убийство, чтобы уж наверняка?
Вода больше не шумела. Из кухни доносилось неразборчивое мурлыканье. Я осторожно выглянул.
Рогнеда в черном своем кружевном халатике, с волосами, обернутыми желтым пушистым полотенцем, пританцовывая, резала на доске.
Остро пахло свежими помидорами и укропом.
— Там йогурт есть, в холодильнике, — сказала она, не обернувшись. И как только они ухитряются чувствовать, когда им смотрят в спину. — Будешь?
— Ага. — Я наклонился и полез в холодильник, глаза мои оказались на уровне ее круглого зада, она ухитрялась так оттопыривать зад, что это было видно даже в свободном пеньюаре, или как там эта штука называется?
Я должен сделать ей предложение? Как честный человек?
Или это для нее обычное дело, все равно что чаю попить в компании лица противоположного пола?
Не то чтобы я хотел всю оставшуюся жизнь прожить с такой вот девицей, совершенно другого круга, других интересов, я даже не знаю, что она любит читать, может, она вообще ничего не читает, кроме рекламных проспектов? Они переговариваются на каком-то своем языке, чужие, непонятные посторонним коды, кто не наш, того в топку. Или пусть выпьет йаду. И вообще ктулху фтагн. Или Ктулху — это уже немодно?
Вообще какая-то, я не знаю, профурсетка, папа любит это слово, хотя я так и не удосужился спросить у него, что это значит, но явно, что не нашего круга. Может, учащаяся профтехучилища, колледжа, как они теперь говорят? Стилистка, мать ее. Да, кстати, насчет матери. У нее же родня. Она же дочка Сметанкина. Я переспал с дочкой Сметанкина. Ну и ну!
А ведь папа будет доволен. В смысле, мой папа. Она ведь по-своему красивая. Папа будет гордиться. Выдрючиваться перед ней. Объяснять, что это он крутой, а я — ничтожество. Ладно, пускай себе.
А уж как он обрадуется, если ему рассказать правду! Что она — дочка его любимого Сметанкина и мы все теперь — одна большая семья.
Если это правда, конечно.
Я уже понял, что от нее правды не дождешься. И от Сметанкина.
Я напомнил себе, что они хищники. Может, даже убийцы. Это просто часть плана. Я на ней женюсь, потом со мной что-то случается, и она совершенно законно наследует квартиру. Элементарно, Ватсон.
Я отодрал крышечку от йогурта, внутри он был бело-розовым, как платье невесты. Тьфу ты.
Она настрогала целую миску салата — вчерашний, получается, уже сожрали — и поджарила тосты. Может, и правда все к лучшему. Весь остаток моей короткой жизни я буду есть вкусную еду — она не то чтобы умела готовить, но, по крайней мере, не умела портить продукты, что да, то да. И тосты были чуть прижарены — именно так, как я люблю.
Если ты переспал с женщиной, то уж поесть при ней можно, верно?
Она деловито ковырялась ложкой в своей баночке с йогуртом. Мне был виден только белый пробор в черных волосах.
Запах кофе гулял по комнате, как развеваемый сквозняком пучок черных шелковых лент.
Я сказал:
— Я не знаю, ну… хочешь, поженимся?
Она обернулась. Она вроде как опять сменила облик: глаза у нее сегодня были немножко китайские, может, она плакала и веки припухли? Из-за меня плакала?
— Что? — спросила она удивленно.
— Ну, я подумал — почему бы не? Я же… мы же… были вместе.
Ну вот, я все-таки сделал ей предложение. Посторонней девице. О которой я вообще ничегошеньки не знаю, кроме того, что пирсинг у нее не только в ноздре. Очень полезное знание для семейной жизни.
Как ни странно, я испытал определенное облегчение.
Бледные злые губы задрожали, и я подумал, что она опять сейчас заплачет.
— Мы — что? — спросила она.
— Ну, были близки. Любовниками были, нет?
Тут я понял, что губы у нее дрожат от смеха.
— Тебе показалось. — Она посмотрела мне в глаза весело и нагло.
— То есть… как?
— Напился и задрых у меня на диване, я тебя с дивана на кровать перетащила, ты шел вроде как почти сам, но не соображал ничего. Вот и возбудился, пока меня лапал. Эротический сон, слышал о таком?
— Когда-то слышал, — сказал я устало, — очень давно.
Она была так уверена в себе, держалась с такой великолепной наглостью, что я засомневался. А вдруг и правда? Ну то есть вдруг неправда.
— У тебя пирсинг в интимном месте, — сказал я.
— Да-а? — весело удивилась она. — Ну, доктор, у вас и фантазии!
Значит, было, нет ли (я уверен, что было), жаловаться на грязного насильника она не собирается. И то хорошо. В то же время я ощутил невнятную, но острую тоску, разочарование. Не будет по утрам она в черном пеньюаре варить кофе. Не будет жарить тосты. Не для кого мне покупать на блохе тарелки, синие, с золотой эмалью, с цветами и птицами. Некого радовать.
Запах кофе щекотал ноздри. У нее, похоже, наконец получился хороший кофе.