Медведки Галина Мария
Кого я полюбил? Которую ее?
— А за Ктулху не беспокойся, — сказала Рогнеда и подмигнула мне, — с Ктулху я разберусь.
Здесь я ей поверил.
Я тоже отодвинул стул и вышел из-за стола. Родственники, те, что приехали вместе или успели перезнакомиться здесь, тихо переговаривались, бросая недоуменные взгляды в сторону Сметанкина. Кое-то держал в руках номерки.
Сметанкин растерянно бродил между родственников, подходил, заглядывал в глаза. Родственники отворачивались.
Какой-то подвыпивший Доброхотов отчетливо сказал:
— Ничего, старик, все утрясется.
Свет огромной ресторанной люстры резал глаза.
Папа растерянно сидел во главе стола. Рядом с ним было пустое место. Я подошел, сел рядом и похлопал его по плечу. Папа растерянно сказал:
— Сенечка, что происходит?
— Ничего, папа, — сказал я, — все в порядке. Более или менее.
— Что с Сережей?
— Ничего. Все утрясется.
— Так что, это не наши родственники?
— Наши, папа. Честное слово. У них по три соска. У многих, во всяком случае.
— Откуда ты знаешь? — Папа был шокирован.
— Знаю.
— А Сережа?
— Нет. Если его мать и вправду Левицкая, он не наш родственник.
Собственно, неродственников здесь тоже хватало. Муж бедной Риточки, например. Или Иван Доржович Цыдыпов.
— Но я так не хочу, — капризно сказал папа.
— Папа, какая разница? Если хочешь с ним дружить семьями, почему нет? Левицкая не такая уж плохая компания.
— Я всегда хотел такого сына, как Сережа, — тихо сказал папа.
Такого сына, как я, папа не хотел иметь. Но вот я ему достался.
Я не стал говорить ему, что Сережа Сметанкин, такой, каким папа его любил, обман. Фантом. Как моя Рогнеда.
Микрофон лежал на столе, черный на белой скатерти. Я взял его, подвинул выключатель и подул. Раздался отчетливый шорох.
Я откашлялся и сказал:
— Дорогие родственники!
Тимофеевы и Доброхотовы прекратили переговариваться и обернулись ко мне, а Цыдыпов поспешно проглотил кусок осетрины.
— Дорогие Тимофеевы и Доброхотовы. Уважаемые Скульские. Мир устроен гораздо сложнее, чем кажется на первый взгляд. В нем все взаимосвязано и взаимозависимо. То, что мы собрались здесь, не случайно. Мы ведь и в самом деле родня. У некоторых из вас, — я опять откашлялся, — по три соска. Некоторые испытывают трудности с приемом пищи на людях. Кстати, пускай конфиденциально потом обратятся ко мне, я помогу им справиться с этой маленькой проблемой.
Тимофеевы, Доброхотовы, Скульские и остальные начали переглядываться и перешептываться. Цыдыпов при каждом моем слове одобрительно кивал — возможно, впрочем, он просто заглатывал очередной кусок осетрины.
— Да, вас вызвал сюда человек, который по игре случая, как оказалось, не имеет отношения к нашей семье. Чтобы собрать здесь нас всех, он пошел на большие жертвы. Человек, столько сделавший для воссоединения семьи, достоин того, чтобы его приняли в семью. На правах почетного родственника. Тем более что он, как выяснилось, сын очень уважаемого в городе лица.
И это лицо уладит щекотливую проблему с растратой и судебным преследованием, добавил я про себя.
— Похлопаем ему. Похлопаем Сергею Сергеевичу Сметанкину!
Родственники подняли руки. Хлопки получились глухие из-за номерков, которые мужчины сжимали в руках.
На Сметанкина тем не менее они не смотрели. Они смотрели на меня.
— Мы обменялись адресами, — сказал я, — имейлами и телефонами. Мы будем на связи. Мы будем держаться друг за друга. Ибо если упадет один, то другой поднимет товарища своего. Но горе одному, когда упадет, а другого нет, который поднял бы его.
На лицах Доброхотовых и Тимофевых отразилось явное облегчение.
В самом деле, при чем тут Сметанкин? Стоит ли из-за него расстраиваться? Встреча родственников состоялась.
— Мы будем навещать друг друга, — отважно продолжал я.
И к нам приедет Аллочкина дочка. И Аллочкина внучка. И неприятный Риточкин муж. Ладно, в конце концов, Валька уступил мне дачу до весны, а там посмотрим.
— Замолчи! — Сметанкин вопил, и лицо его искажалось, и он уже ничем не напоминал папу в молодости. — Ты… чертов писака! Я же тебя нанял, я! Я думал, ты угадаешь все как надо, а ты просто отобрал мою родню! Вы, Блюмкины, порченая кровь, чекистское семя!
— Сереженька! — беспомощно сказал папа.
Сметанкин подскочил ко мне и попытался отобрать микрофон. Что он хотел им всем сказать, не знаю — спокойный как скала Вася Тимофеев ухватил его за плечи, и теперь Сметанкин корчился и плакал у него в руках. Он вдруг показался мне очень маленьким. И лицо у него было смазанным, без определенных черт, как у младенца, из которого еще непонятно что вырастет и на кого он будет похож, на маму или на папу.
Я выключил микрофон и сказал:
— Заткнись и пошел вон. Скажи спасибо, что тебя отмазали, а то сидел бы сейчас с подпиской о невыезде. Ничтожество.
— Не смей так ему говорить! — крикнул мой папа. — Не смей так называть Сережу!
— Когда ты меня так называл… сколько лет? Я терпел. Меня, значит, можно? А его нельзя? Посмотри на него! Это такого сына ты хотел? Такого?
Папа замолчал и только переводил взгляд с меня на Сметанкина и опять на меня.
— Хватит, брат, — сказал Вася Тимофеев, — не горячись.
Он отпустил Сметанкина, и тот остался стоять рядом, молчаливый и неподвижный, словно манекен или, скорее, надувной резиновый человек, из которого совсем немножко, чуть-чуть приспустили воздух… Впрочем, по-моему, резиновых мужчин не бывает.
И тут я увидел Рогнеду. Она подошла незаметно и теперь стояла рядом со Сметанкиным. Маленькая, аккуратная. Очень молодая, сосредоточенная. И еще она взяла его за руку.
— Пошли, — сказала она, — пошли домой. Все хорошо, пошли домой.
— Я тебя не знаю, — сказал Сметанкин доверчиво, так говорит маленький ребенок взрослой тете.
— Знаешь, — сказала Рогнеда.
И потянула его руку чуть сильней:
— Пойдем, хватит.
Он послушно сделал шаг.
— Рогнеда! — сказал я.
Она обернулась. Немножко помедлила, но обернулась.
— Я…
Я запнулся.
Она смотрела на меня спокойными темными глазами.
— Давай я тебе ключи от дачи отдам. Вам же надо где-то переночевать. А я все равно сегодня у папы.
— Не надо, — сказала Рогнеда. — Правда не надо.
Она сделала еще шаг, и он послушно пошел за ней. Я смотрел, как они уходят, родственники, Тимофеевы, Доброхотовы и Скульские расступались, освобождая им дорогу. И еще я хотел ее окликнуть, но не мог.
Она даже не обернулась.
Тут что-то не так, она опять врала, она говорила, он бросил их, когда она была еще маленькой, а тут явно что-то другое, но что — мне не понять, я устал, и мне и правда сегодня надо переночевать у папы. Мне не нравится, как он выглядит.
Могучий Вася Тимофеев похлопал меня по плечу. Рука у него была пудовая.
— Ты как, старик? — спросил он.
— Спасибо, — сказал я Васе, — спасибо, брат. Будем на связи. А насчет романа я правда подумаю.
— Думай быстрее, — сказал Вася, — украдут же тему.
Так я и не застал рабочих-невидимок.
Белые стены, светлый ламинат. Все как у людей. Сметанкин постарался.
Наверное, мне надо было самому привести здесь все в порядок. Не спрашивать у папы, просто нанять каких-нибудь веселых голосистых теток. Побелка, кисти, косынки в белых засохших брызгах… помятые ведра.
Папе бы понравилось. Хотя он, конечно, ворчал бы.
Папа стоял посреди чистой пустой комнаты и зябко озирался. Снаружи, за стеклопакетами, клубилась тьма, точечные светильники, отражаясь, висели в ней, как очень крупные звезды. Надо будет повесить занавески.
Я сказал:
— Давай я тебе чаю согрею.
— Не хочу чаю, — сказал папа. — А Сережа не придет?
— Нет. Не думаю.
— А когда придет?
— Не знаю. Может, завтра.
— Позвони ему. Скажи, пусть приходит. Скажи, я ему всегда рад. Всегда.
Он с надеждой смотрел, как я ищу в телефоне сметанкинский номер.
«Абонент не отвечает или временно недоступен», — сказал синтетический голос.
— Как это может быть? — раздраженно спросил папа.
— Наверное, батарея села. Завтра попробую ему позвонить. Папа, ложись. Ты устал.
Надо порыться в коробке с лекарствами, там наверняка есть снотворное. У старых людей всегда есть снотворное.
Что они сейчас делают? По каким темным улицам идут? Куда?
Наши кухонные шкафы пошли на помойку, в новых стояла новая посуда. Какие-то белые чашки, у нас никогда таких не было. Белые одинаковые тарелки. Тефлоновая сковородка.
Видимо, так Сметанкин представлял себе правильное человеческое жилье. Правильный дом.
Коробки с лекарствами нигде не было видно. Наверное, ее куда-то задвинули во время ремонта.
Папа так и стоял посреди комнаты. Я помог ему стащить тяжелое габардиновое пальто, обнял за плечи и повел в спальню. Он шел, послушно переставляя ноги.
Кровать они не успели поменять. Хоть это хорошо. А вот коврик с оленями куда-то делся. И вычурное, в завитушках, бра в стиле семидесятых тоже пропало. Стены в бежевых пупырышках, словно на них брызнули кофе. Светильники конусами. Такая обстановка бывает в средней руки гостиницах.
— Завтра почитаешь мне свои мемуары. Много написал?
— Какой в них прок, — вяло сказал папа, — кому они нужны?
Он так и лег на кровать в своем черном приличном костюме и сбившемся набок галстуке, который он все время разглаживал ладонью.
— Мне.
— Вот только не надо врать. А Сережа слушал. Я ему читал.
— Ты хоть галстук сними.
— Нет! — сказал папа.
Я все-таки заставил его переодеться в халат. Халат тоже был новым.
Я так и не собрался купить ему халат. А вот Сметанкин купил.
Папа вроде заснул, свернувшись под одеялом в защитной позе эмбриона.
Я оставил гореть один из конусов, чтобы не оставлять его в темноте, а сам прошел в чужую белую гостиную и лег на чужой белый диван. Кому нужен белый диван, спрашивается? Он вдобавок был скользким — искусственная кожа. Я все время норовил сползти на пол.
Я отобрал у Сметанкина родственников. Он отобрал у меня папу. И квартиру. Не в буквальном смысле. Просто больше это было не мое жилье.
Я встал и прошел на очень чистую кухню. Поставил новый чайник на новую плиту. Сметанкин забил шкафчики китайским земляным чаем, арабским кофе в зернах и прочими продуктовыми символами красивой жизни. Папа, наверное, постеснялся ему сказать, что от кофе у него изжога, а чай он любит простой, черный байховый… Был когда-то такой чай. Черный. Байховый. Что такое «байховый»? Я не знал. А Интернета у папы не было.
Чайник засвистел. Я бросил в прозрачный заварочный чайник крохотный зеленый комочек, который вдруг распустился огромным чудовищным цветком. Папа такое пил?
Еще я вдруг сообразил, что в квартире нет ни одной книги. Наверное, они сложили их в кладовой до конца ремонта. Может, Сметанкин хотел купить приличные книжные шкафы. Просто не успел. Или стенку. Такому, как он, должны нравиться стенки.
Интересно, что поделывают Тимофеевы, Скульские и Доброхотовы? Их ведь поселили в одну и ту же гостиницу. Наверное, сидят в ночном баре, обсуждают случившееся.
Я отхлебнул чаю. Он был совершенно не похож на чай. Вообще ни на что не похож.
— Сережа!
Папа по-прежнему лежал в позе эмбриона и мелко дрожал. На бледном лбу капли пота. Ему холодно или жарко?
— Сережа, — сказал он, не открывая глаз.
— Папа, это я, Сеня.
— Сенечка. — Папа открыл глаза и сердито добавил: — Что-то мне нехорошо. Живот крутит. Эта их рыба…
Я вроде тоже ел эту рыбу.
Я прислушался к внутренним ощущениям. Было, конечно, паршиво. Но рыба тут ни при чем. Если нам плохо, рыба вообще редко виновата.
— Я сам! — сказал папа.
— Хорошо. Сам.
Он встал и, шаркая тощими ногами, направился в туалет. В туалете я еще не был. Там тоже наверняка все белое и чистое. И немножко бежевого.
Я на месте Сметанкина облицевал бы сортир и ванну веселеньким кафелем густого помидорного цвета. Багрец и золото. Пурпур и виссон. Самое то для санузла. Ну и кто мне мешал, спрашивается? Чего я боялся? Что папа будет недоволен? Он бы для виду поворчал, конечно…
Он что-то долго там задержался.
Я постучался — слабый папин голос ответил из-за двери:
— Сейчас!
Зашумела вода.
Он вышел, все такой же бледный, сгибаясь пополам. Пояс нового халата волочился за ним по новенькому ламинату.
— Лучше?
— Кажется, — сказал папа сквозь зубы, — немножко…
Руку он прижимал к животу. Хрен его знает, где грелка, но можно просто наполнить пластиковую бутыль горячей водой. Но вроде в каких-то случаях грелка вредна. В каких? Я не знал.
Может, активированный уголь? Он уж точно безвреден.
— Где твои лекарства?
— Не знаю, — сказал папа, не открывая глаз, — не помню.
Сбегать в аптеку? Оставить его одного?
— Сенечка, — сказал папа, — опять.
Я ждал, что он вновь проявит самостоятельность, но он сердито сказал:
— Помоги мне. Что стоишь, как чучело?
Под новым халатом он трясся.
Я проводил его до туалета, немножко подождал, потом постучал. Никакого ответа.
Сметанкин поставил чертовски крепкие двери. Наверное, лучшие двери в городе. В своей ценовой категории, конечно.
Раньше дверь в сортир можно было открыть, просто просунув в щель лезвие ножа — папа однажды так и сделал, когда я, лет восьми, обидевшись на что-то, заперся в туалете и не желал выходить. Ну и досталось же мне!
К тому же он обнаружил за бачком «Золотого осла».
А новая дверь плотно прилегала к новому косяку.
Палыч, по счастью, оказался дома. Он был в майке и лоснящихся старых брюках и почему-то в розовых пушистых тапочках с заячьими ушками.
— Опять через балкон лезть? — спросил он мрачно.
На бицепсе у него синела татуировка — русалка, обмахивающаяся хвостом-веером, и спасательный круг с надписью «Не забуду мать родную!».
Он не годился ни для какой книги. Разве что как второстепенный персонаж.
— Нет, — сказал я, — дверь взломать.
Палыч не удивился. Он вообще никогда не удивлялся.
— Сичас. — Он развернулся и ушел, шлепая розовыми заячьими тапочками, но почти сразу же вернулся с деревянным плотницким ящиком, из которого торчали инструменты.
Царапины у дверного косяка закрасили, но след все равно остался. Это было похоже на то, как если бы в папину дверь, отчаявшись, скреблось огромное животное.
— Эту, что ли? — равнодушно спросил Палыч. То, что входная дверь была открыта, его не смущало.
— Нет, — я подвинулся, пропуская его, — в сортире.
— Жалко, — сказал он честно, — хорошая дверь.
— Хрен с ней, с дверью. Ломай. И быстро.
Палыч взял ломик и двинул. Суровая морская школа.
На пол посыпалась щепа и белая сухая крошка.
Туалет был в точности как я и думал. Бежевая шершавая плитка на полу, бежевая гладкая плитка на стенах…
Папа не сидел на унитазе. Он стоял на коленях, уткнувшись в край унитаза лбом. И не шевелился.
На кофейной плитке пола расплылось мокрое озерцо с фрагментами желчи.
— Хреново, — сочувственно сказал Палыч, выглядывая у меня из-за спины.
Я позвал:
— Папа!
Он слабо застонал и что-то пробормотал.
Я схватил его под мышки и попробовал поднять, но халат соскользнул с него, как пустая шкурка, а сам он так и остался сидеть, только чуть завалился на бок.
Я сказал:
— Палыч, помоги.
Глаза у папы были закрыты. Это хорошо? Или плохо?
В спальне я накрыл папу одеялом, вернулся в туалет, подтер рвоту и подобрал халат. Палыч топтался в прихожей.
— А хорошо тут стало, — сказал он одобрительно, — давно пора было. Я-то думал, ты лох. И батя твой говорил, ты лох. А ты вон как.
Сметанкина, получается, как бы не существовало. Я не стал объяснять Палычу, что ненавижу обои под краску. И плитку кофейного цвета. И точечные светильники.
Вместо этого спросил:
— Палыч, у тебя активированный уголь есть?
— Фильтры, что ли?
— Нет, таблетки такие.
— Аллохол есть, — сказал Палыч, — принести?
— Давай на всякий случай. Я дверь запирать не буду.
— Лучше бы запер, — сказал Палыч, — возился тут ночью на площадке кто-то. Шумел и возился.
— А кто?
— Не знаю, — сказал Палыч неуверенно, — может, собака? Большая?
— Палыч, страшнее людей никого нет.
Папа лежал в той же позе, он даже не пошевелился. Из-под подушки торчал матерчатый лоскутик, зеленого и золотого, я потянул за него, и галстук выскользнул, точно змейка.
Я вернулся в гостиную и набрал ноль два.
— Да? — спросил усталый голос.
Я сказал:
— Базарная, четырнадцать. Квартира девять. Вроде отравление. Пожалуйста, поскорее. Пожалуйста.
— Сколько? — спросил усталый голос.
— Что?
— Лет сколько?
— Шестьдесят четыре, — соврал я. Я слышал, «скорая» неохотно едет к тем, кто старше шестидесяти пяти.
— Промыли?
— Простите?
— Желудок промыли?
— Нет. То есть… рвота, озноб. Я не врач. Пожалуйста…
— Страховой полис есть?
— Да. Конечно.
— Ждите, — сказал усталый голос.
Я положил трубку.
Она почему-то скользила в ладони, и я тут только увидел, что на ладонь намотан сметанкинский подарок: новый папин галстук, золотой и зеленый, такой гладкий и нежный, что казался мокрым.