Медведки Галина Мария
Лягу не благословясь, стану не перекрестясь, стану будити усопших. Станьте, умершии, розбудите убитых. Станьте, убитые, розбудити усопших. Станьте, усопшие, розбудите з древа падших. Станьте, з древа падшие, розбудите заблудящих. Станьте, заблудящии, розбудите зверии подемущих [зверем поеденных?]. Станьте, зверие подемущии, розбудите некрещеных. Станьте, некрещеныи, розбудите безымянных.
Наговор
Насекомое ведет преимущественно подземный образ жизни. На поверхность выбирается редко, в основном в ночное время суток. Учитывая великолепную приспособляемость медведок, следует отметить, что чаще всего они выступают в роли вредителя, так как быстро и в больших количествах размножаются.
Каждый вечер я обхожу комнаты и обметаю паутину. Не имею ничего против пауков, но паутина неприятна. К тому же в ней запутываются высохшие тушки ночных бабочек. Когда я тыкаю веником в паутину, вращая его, словно ключ в замке, то отворачиваю лицо или смотрю за окно. С листьев стекает свет далекого фонаря, и где-то далеко, в море, надрывается ревун.
В последнее время паутины все меньше и меньше.
Скоро ее не станет совсем.
Растворимый кофе кислый и воняет жженой пробкой, но я выпиваю чашку до дна. Это как лекарство — неприятно, но необходимо.
Надо купить в зернах. Но я сегодня так и не смог заставить себя выйти из дому.
Мне хочется соорудить бутерброд с колбасой и луком, но я терплю. Нельзя дышать луком на заказчика.
Когда я жду заказчика, то просто хожу по комнатам и бесцельно перелистываю книжки. Я даже прилечь не могу — от нервов сразу засну, а когда проснусь, сделаюсь тупой и вялый. И разговаривать с посторонним человеком мне будет совсем невмоготу, а люди это чувствуют. По микродвижениям, по взгляду, уходящему вбок, по… Чувствуют, сами не сознавая, в чем дело.
Включил «министерскую» зеленую лампу. Свет лег уютным кругом, за его пределами комната сделалась чужой и чуточку враждебной.
Оторвал от бумажного полотенца лоскут и стер со столешницы круг от кофе. Как ни старайся, всегда будет круг от кофе — от тепла расширяются микроскопические канальцы в фаянсе кофейной кружки. Вообще-то специально для этого придумали блюдца, но чашка с блюдцем — другая эстетика.
Переоделся в джинсы и свитер с норвежским узором. Треники и майку скатал в комок и забросил в спальню.
Что я еще забыл?
Вроде ничего.
Ага, вот и телефон звонит.
Мелодия звучит приглушенно, куда я его на этот раз сунул? Приподнял диванную подушку. Нету. Потом сообразил, что он в кармане треников. Пока шел в спальню, пока извлекал его из кармана, телефон замолчал. Пропущенный вызов. Вот зараза.
Отзвонился обратно.
— Это… куда подъезжать?
Деловой человек, серьезный. По голосу чувствуется. С деловыми труднее работать. С одной стороны. С другой — они всегда знают, чего хотят.
Он заехал на Дачную улицу вместо Дачного переулка. Обычная история.
Я объяснил, как проехать, при этом все время боялся, что телефон посреди разговора отключат за неуплату. А это плохо сказывается на имидже.
Но он оказался толковым. С толковыми опять же, с одной стороны, легче, с другой — сложнее. В общем, все как всегда.
Через пять минут он уже бибикал на подъездной дорожке. На лаковой поверхности капота дрожали капли, в каждой — миниатюрное темнеющее небо. Щеколда, когда я взялся за нее, тоже оказалась мокрой, поэтому я не стал пожимать ему руку — крупный нестарый мужик в турецкой кожаной куртке и узконосых черных ботинках, — а, поздоровавшись, развернулся и пошел по дорожке к дому.
— Туфли можете не снимать, — сказал на всякий случай, чувствуя спиной, что он на миг отстал от меня на пороге.
Он и куртку не стал снимать, а вот это зря. С людьми в верхней одежде труднее работать. Они внутренне в любой момент готовы встать и уйти.
Из потертого кожаного кресла, куда я его усадил, ему хорошо был виден письменный стол со световым пятном, сползающим к краю, отблеск на крышке ноутбука. Мое лицо пряталось в тени. Творческий процесс — тайна, а я полномочный представитель этой тайны, посол большой мерцающей тайны в его маленьком рациональном мире.
— У вас тут ничего, — сказал он, одобрительно оглядываясь, — уютно.
Ему было неловко. Они почти всегда испытывают неловкость, а я испытываю неловкость оттого, что они испытывают неловкость.
— Мне Серый сказал, что вы можете, — сказал он и хихикнул от застенчивости, — я подумал, почему бы нет… ну и…
Я взял с подставки трубку и стал ее набивать. Вообще-то я терпеть не могу трубку, с ней полно возни. Но для антуража очень полезная вещь.
— У вас есть какие-то определенные пожелания?
— Ну… вообще-то да. Нет!
Я с этим сталкивался. Теперь придется вытаскивать из него, осторожно и бережно разматывать этот клубок.
Когда я только начинал этим заниматься, я и не представлял себе, до какой степени приходится касаться интимных сторон души.
— Хорошо. Тогда расскажите мне о себе.
— Зачем? — Он испугался.
— Ну я же должен знать, от чего мне отталкиваться в моей работе.
— Я родился в Рязани, — он набрал побольше воздуху, словно перед погружением, — мать моя… мама… работала в жилконторе. В ЖЭКе… отец… ну, он ушел из семьи. Я его, собственно, и не помню.
Понятно. Он стеснялся мамы, она была усталая клуша. И до сих пор тоскует по мужественности. По совместным походам на рыбалку. Другим мальчикам папы дарили велосипеды. Водили на футбол. Что еще делают мальчики с папами? На самом деле, наверное, сплошное «Не шуми, папа занят!», «Не шуми, папа отдыхает!», но это у других… у него наверняка все было бы хорошо…
— Погодите минутку. — Я поставил между ним и собой коробочку диктофона.
Он напрягся, отодвинулся.
— Это зачем? Этого не надо…
Это я тоже понимал. На такой случай у меня был заготовлен блокнот в шикарном кожаном бюваре. Теперь, наверное, мало кто знает, что означает это слово, «бювар». Пожиратель чернил, вот что. Хорошая кожа, хороший блокнот и паркер с золотым пером. Я на миг со стороны увидел себя его глазами, смена ракурса, наезд; половина лица в тени, половина подсвечена зеленоватым рефлексом абажура, нездешний, отстраненный вид… геометрический вывязанный узор свитера. Вот только неправильное коричневое пятнышко у ворота… Я осторожно скосил глаза — и верно, пятнышко. Капнул на себя кофе, вот зараза!
— Переехали сюда… я в четвертый класс, в сто первую школу. Ну, ту, где директора из окна выкинули.
— Что, действительно выкинули?
— Да… Но это уже после меня было. Ну, правда, со второго этажа. Он только ключицу сломал. Ну, еще ребро. Но возвращаться не стал. В задницу всех, сказал. Все вы бандиты. И учителя и ученики. Он в спортклубе «Ариадна» гардеробщиком.
Лысого выкинули, надо же. Вот это да.
Я на минуту отвлекся, это плохо. С другой стороны, ладно… живой разговор.
— Если вы переехали из Рязани… они, наверное, смеялись над вашим выговором, одноклассники?
Он помолчал, потом сказал:
— Да. Первое время.
Интересно, что он сделал, что они перестали смеяться? Мстил им исподтишка? Пакостил? Дрался? Научился местному говору?
— В классе легко прижились?
— Нет. — Голос стал чуть выше, чем раньше, невольное напряжение мышц гортани. — Новичков не любят. Издевались по-всякому. То кнопку подложат, ну и… Пришлось драться.
На последнем слове — облегченный вздох, расслабился. Сначала было плохо, но потом он отстоял свое право на существование, непостыдно отстоял. В сто первой те еще гопники.
— Я отставал в росте, — сказал он, — вот и дрался зубами, ногами, чем попало. А потом вдруг как-то быстро вырос, ну и… отстали. А зачем вы про это спрашиваете?
Его слово-паразит «ну и». Интересно, он сам это за собой замечает?
Не худший вариант. Серый говорил «типа того». Очень трудно работать с человеком, который говорит «типа того».
— Характер человека, — говорю я и выпускаю клуб дыма из трубки, — закладывается в детстве.
На самом деле не в характере дело — в неосуществленных желаниях, в уязвленном самолюбии, в загнанных вглубь, но не забытых обидах. А я вытаскиваю их на свет. Поэтому надо осторожно. Помню, как испугался как-то, когда еще только начинал, когда один из заказчиков вдруг расплакался.
— А чем вы сейчас занимаетесь? — Я поднял ладонь, предупреждая его слова. — Нет-нет, в общих чертах…
— Грузоперевозки, — сказал он. — Так себе контора. Маленькая. Но есть постоянная клиентура, заказы.
Состоявшийся человек. Но не совсем, — скажем так, недосостоявшийся. Состоявшиеся ко мне не ходят. Незачем. Но у этого хватает средств, чтобы заплатить за каприз. И что-то свербит, тянет, мешает жить.
— Женаты?
Пожал плечами:
— Вроде того.
Сказал, как отмахнулся. С женщинами проблем нет. Но и не бабник. Не зацикливается на них. Значит, все, связанное с любовными интригами, отметаем.
Наверняка щедр. Дает на тряпки. Так и говорит — на, возьми себе на тряпки.
— Отдыхать где любите? На море, в горах? Париж там, Рим? Где вообще были?
— Не знаю, — он задумался, — в горах не люблю. Туристом тоже. Таскайся везде за гидом, как дурак. Языков не знаю. Не выучился в детстве. Мать говорила, денег нет на глупости. Зачем эти языки, все равно хрен за границей побываешь. Лучше, говорит, в фотокружок какой-нибудь. Кто ж знал, что так обернется? А фотография эта теперь никому не нужна. У всех мыльницы эти… цифра.
Все время возвращается к детству. Многие так. Я привык.
— Курить у вас тут можно?
— Можно, — сказал я и для убедительности выпустил клуб дыма. На миг его лицо закрыли бледные распадающиеся волокна. Он все еще нервничал.
Достал сигареты, «Кэмел», почти все они курят «Кэмел», щелкнул зажигалкой, положил пачку на стол, подтянул пепельницу. Немножко напряжен, но не суетлив, движения точные, жесты от себя, а не к себе, значит, щедрый и не зануда. Но скрытный, руками зря не машет.
Чтобы дать ему успокоиться, я взял бювар и с деловитым видом почеркал в блокноте. Перо уютно заскрипело. Забытый с детства звук. Почти для всех.
За окном порыв ветра ударил в мокрую листву — один лист оторвался и распластался снаружи на черном стекле, точно огромная ночная бабочка.
— И тут я понял, что они все врут… — я поднял голову и прислушивался, он, оказывается, что-то рассказывал, пока я делал свои наброски, — и она врет… и бабка… и эти, которые в телевизоре… Почему я должен им верить? Я взял портфель, вроде бы в школу, и ушел… Сел на автобус. Думаю, не важно куда, главное — далеко. Ну и… Она подняла на ноги… Плакала потом. Поставили на учет в детской комнате. А я что? Раз признали хулиганом, я — пожалуйста. Я как с цепи сорвался.
Он говорил будто в трансе. Им кажется, что все это забыто. Похоронено. Что они большие, взрослые, что есть другие, гораздо более важные дела, чем детские мечты и обиды. А тут они вспоминают. Одно вытаскивает за собой другое. Это как гирлянда с елочными лампочками. Чтобы включить одну, приходится включать все.
— Погодите. Пока хватит.
Тяга к странствиям. Упорство. Стремление делать наоборот. Хорошие качества. Но неудобные. Наверное, ему талдычили, что если не слушаться старших, обязательно сядешь в тюрьму или что-то в этом роде.
Я вдруг подумал, что он, наверное, был неплохим пацаном. Я в детстве был бы не прочь иметь такого друга.
Он вздрогнул, как будто я его неожиданно ударил, но быстро взял себя в руки.
— Вы же сами сказали, рассказывайте что хотите.
— Просто я не успеваю записывать. Вы кем хотели стать, когда маленьким были? Ну, лет в десять?
Обычно такие говорят — моряком или космонавтом. Наверняка одно из двух. Если моряком — романтик. Если космонавтом — романтик и дурак. Только бы он не сказал — космонавтом. С научной фантастикой предпочитаю не работать. Там, собственно, работать практически не с чем.
— Моряком. Тем более мы переехали сюда. А тут море. Я, как увидел, оху… охренел просто. Столько воды, надо же. Корабли в порту. Моряки шикарные, иностранные, в белом все, ходят по бульвару туда-сюда, под руку с девками, смеются. Я бегал за ними, жвачку выпрашивал.
— Жалеете, что не пошли в мореходку?
— Не знаю. Паршивая профессия. На самом деле. Железная коробка, двигатель стучит, никуда не деться. Это тогда казалось, что вот он, весь мир, и ты в нем, и все, ну не знаю… такое… как праздник, бесконечный праздник. Яркое. О других странах мечтал. Где-то там они — Лондон, Париж, Нью-Йорк. Далекие, недоступные. Видел я их потом. Ну Лондон. Ну Париж…
— Не понравилось?
— Понравилось, конечно. Но…
Я захлопнул блокнот:
— Ясно. Все понял.
Он, кажется, был несколько ошарашен. Он долго колебался, приходить или не приходить, потом расслабился, и его понесло. Он готов был рассказывать еще и еще. На самом деле — стандартный случай. Стандартней некуда. Но этого я ему говорить не стал.
На всякий случай успокоил:
— У меня своя система. Семантический анализ, лингвистический, статобработка. Материал я собрал. Придете через неделю. Позвоните предварительно, я вам назначу. К тому времени уже кое-что определится.
Он облегченно вздохнул, но я видел, что смотрит он расфокусированно, вроде как в себя. Классики в таких случаях говорят «взор его затуманился».
Сейчас сядет в свою тачку, поедет домой, и пока будет ехать, его скорее всего шарахнет. Все те обиды, маленькие, но злые, которые он старался не вспоминать, закопать поглубже, как чистоплотные кошки зарывают экскременты… Все некупленные велосипеды, все тычки и тумаки старших, все обманы взрослых… все полезет наружу.
Страшно быть маленьким и беззащитным. Страшно зависеть от воли непонятных тебе больших людей. Если считать, что они непогрешимы, еще туда-сюда. А потом внезапно выясняется, что это не грозные карающие боги, а просто слабые люди, которые не в силах сдержать свое раздражение. И защитить тебя от страшного мира они не в силах. А сделать тебе плохо — могут.
— Приедете домой, — сказал я, — выпейте коньяку. Только хорошего. С лимоном. О’кей?
— О’кей, — сказал он и вытер ладони о штаны.
Надеюсь, он встретит ночь не один. Это всегда легче.
По оконному стеклу ползли капли, в каждой дрожала крохотная точка света.
Я останусь тут, в теплом доме, а он пойдет обратно, к машине, припаркованной на слишком узкой дорожке, — соседи вечно ругаются, что из-за моих клиентов ни пройти, ни проехать.
И его обнимет мрак, как в конце концов обнимает нас всех.
Когда прием подходит к концу, я начинаю маяться, мяться. Я до сих пор не научился обговаривать вопрос о гонораре.
Я представил себе, что я психоаналитик. Они берут дорого, а ведь клиенты их просто лежат на кушетке и рассказывают, как в детстве подсмотрели половой акт между мамой и папой. Или между папой и приятелем папы, не знаю… А я ведь еще и работаю, в отличие от психоаналитика, которому и делать ничего не приходится, только трепаться. Я доброжелателен, но деловит. Сдержан, но эффективен. Вот я каков!
И я с деловым видом начал выколачивать трубку о край пепельницы, словно бы мне не терпелось приступать к работе.
Он понял.
— Серый сказал… Вы берете индивидуально, в зависимости…
— От сложности работы, да. У него был спецзаказ. Я брал по повышенному тарифу.
Я стараюсь быть честным со своими клиентами.
— Не знаю, должен ли я вам это говорить…
Искренность производит хорошее впечатление. Как правило. И что приятно, ее даже не надо симулировать.
— Но с вами легко будет работать. Вы — совершенно нормальный человек.
Я попал в точку. Он отчетливо расслабился.
— Правда? Я думал…
Я немножко подлил бальзаму.
— Сейчас это — редкость.
На самом деле нормальных людей много — на то они и нормальные. Вернее, не так. Нормальные — это те, кого больше. Но ему это знать не обязательно.
— Я возьму с вас по стандартным расценкам. Ну и, конечно, полный расчет по окончании работы. Сейчас только аванс.
Он отсчитал деньги, привычно, быстро. Считать деньги умеет, но расстается с ними легко. Не жадный. Я так и думал.
— Вы не пожалеете, — сказал я.
— Знаю. Серый, — он задумчиво кивнул, — остался доволен.
Серого было очень трудно раскрутить. Я работал с ним почти неделю. Он мялся и жался, говорил правильные вещи, но я по жестам видел — врет. Я посадил его за ноут и заставил пройти тест Брайана — Кеттелла. А потом еще два вспомогательных, пока не докопался что к чему.
Он, Серый, меня очень зауважал.
Все-таки от этих психологических штучек есть толк.
Я отмыл чашку от слипшихся остатков кофе и сахара, налил себе чаю и сделал бутерброд с луком и колбасой. Несмотря на то что клиент и правда оказался легким, я чувствовал себя опустошенным. Непыльный заработок, ни начальства, ни жесткого графика, много свободного времени, но есть свои недостатки.
А съезжу-ка я завтра на блошку. В прошлую субботу я видел у Жоры неплохую кузнецовскую тарелку с синими принтами. Если она еще не ушла…
И еще надо будет положить деньги на телефон.
Длинные вечера неприятны тем, что не знаешь, чем себя занять.
С одной стороны, спать вроде еще рано, с другой — и делать вроде особенно нечего.
Потертые корешки, коленкоровые переплеты, тиснение. Очень достойного вида, очень. Когда я только начал этим заниматься, я купил их на развале в привокзальном скверике. Почти вся «Библиотека приключений», она же «рамочка». Рядом солидные, скучных цветов собрания сочинений — Дюма, Гюго, Бальзак, Диккенс. Выше — разрозненные тома Британской энциклопедии, попавшие ко мне совсем уж случайным и причудливым образом. Я никогда их и не открывал, но они, словно в благодарность за то, что оказались в тепле и покое, старательно золотились корешками, сообщая комнате уют и надежность. Спецлитература у меня стояла во втором ряду, не бросаясь в глаза.
Я придвинул тарелку с бутербродом и чашку к ноутбуку, извлек из архива текстовый файл, пристроил блокнот слева на столе и начал прикидывать что к чему.
«Было раннее январское морозное утро. Бухта поседела от инея. Мелкая рябь ласково лизала прибрежные камни. Солнце еще не успело подняться и только тронуло своими лучами вершины холмов и морскую даль. Капитан проснулся раньше обыкновенного и направился к морю».
Ну да, это можно взять за основу. Но, конечно, придется подгонять под клиента. Переехал сюда откуда-то… хм… ну, предположим, с континента. Или вообще из Америки? Ну да, почему бы нет. Это же классика, такой себе маленький лорд Фаунтлерой. Они, значит, с матерью бедствовали, перебивались всякой поденной работой, а тут им выпало неожиданное наследство, например, дядя помер и оставил трактир, ну и… И вот они приезжают на побережье, он совсем еще мальчик, и его третируют местные пацаны… смеются над его выговором, и ему приходится драться. Там, значит, есть заводила, противный такой, он в собак швыряет камнями, когда они на цепи… точно, это хороший штрих, а наш, значит, вступается, когда тот швыряет камни в собачонку одной доброй женщины, ну и… и они дерутся, они тузят друг друга на тропинке, выбитой сотнями ног, и наш из последних сил уже лезет и наконец побеждает… пыль набивается в рот, он отчаянным движением…
Какое удовольствие работать для клиента без спецпотребностей. Хотя и менее выгодно, конечно.
Тут к ним в трактир, значит, приходит загадочный капитан, останавливается у них… и чего-то боится. Не будем отступать от канона, но надо бы еще добавить любовь, это всегда хорошо, подростковую, чистую любовь, вот как раз когда он с этим деревенским задирой друг друга возят по земле, и тут она… едет верхом, на гнедой кобылке хороших кровей, амазонка, хлыстик, это подбавит немного перцу, ей пятнадцать лет, и она… смотрит на них презрительно, кобылка пятится, и тут он, чувствуя на себе взгляд черных глаз — не лошади, а девочки-подростка, — собирается с силами и ка-ак врежет!.. и она смотрит на него, а он защищал собачку, и она это видела, и они… начинают встречаться, а сквайр против. Почему против? Потому что она — дочка сквайра, вот почему!
Они встречаются у изгороди, лето, гудят шмели, цветет дрок, что там еще у них цветет, они разговаривают, все пронизано эротическим подтекстом, она вроде бы и подсмеивается над ним, она такая дерзкая, его, значит, слегка мучает, а он…
А сквайр — самодур и дурак, он их замечает, когда они стоят, захваченные первой юношеской любовью, и, чтобы не смотреть друг на друга, разглядывают нагретую солнцем серую изгородь, по поперечной жердине — она вся в мелких таких трещинах — ползет муравей, и они оба смотрят на этого муравья, и он вдруг замечает, что муравей этот не черный, как он всегда думал, а красноватый, и тут, топая своими сапожищами, прибегает сквайр… как ее зовут, эту девушку? Лиззи, нет, это простонародное имя, Кейт, это уже получше, сразу ассоциации с Кейт Мосс, такая горячая, длинноногая, этого, правда, не видно, она в этой длинной, значит, юбке, ну и… сквайр ему говорит — ты никто, не смей даже разговаривать с моей дочкой… дочерью, он резко поворачивается, уходит, чувствует, что она смотрит ему вслед, потому что затылок и ямку сзади на шее жжет, как будто ему в спину светит солнце, но на самом деле заходящее солнце светит ему прямо в глаза, и он ничего не видит, потому что глазам вдруг стало как-то горячо, и щиплет.
Ага, приходит домой и говорит: «Мама, кто был мой отец?»
Она молчит, но глаза ее наливаются слезами.
А кто, кстати, его отец?
Ну то есть он, конечно, может быть внебрачным сыном сквайра, его мама была горничной у старой леди, но тогда получается, что девушка ему сестра, это не годится. Сквайр Трелони вообще какой-то идиот, комический персонаж. Доктор Ливси ничего, но зануда. Может, пускай это будет пират? О! Точно, его какие-то печальные жизненные обстоятельства побудили уйти в море, заняться разбоем, ну и… А тут в морских приключениях их сталкивает судьба, и они друг другу взаимно помогают, и слезы, и скупые мужские признания, и выясняется, что наш герой высокого рода и может жениться на дочке Трелони. Доктор Ливси что-то знает, это точно.
Пальцы не успевали за мыслями, а мысли сами собой цеплялись друг за дружку, как колесики в хорошем устройстве, и между ними оставался еще воздух, тот прекрасный зазор, в который проникает что-то совсем не отсюда, из-за волшебного золотого занавеса, канонический текст на экране ноутбука стал преображаться, я напишу ему прекрасное детство, своему герою, и прекрасную юность, с мужскими приключениями, я проведу его через самый опасный возраст, я перепишу все его детские обиды, и, когда он это прочтет, настоящее детство в его памяти постепенно будет вытесняться совсем другим, придуманным, но оттого не менее реальным. В этом смысле у придуманного больше шансов — мы почти всегда забываем реальное, но помним выдумку.
Я напишу ему его настоящее детство, потому что он мне симпатичен.
Пошлейшая, вообще-то, получается история. Но истории, которые люди рассказывают сами себе в уединении, почти все такие. Если человек нормален, он естественным образом склоняется к расхожим мелодраматическим сюжетам, иными словами — к пошлости.
Тем более никто ему глаза не откроет, потому что он это никому не покажет. Наверняка. Это только для него одного.
Моя работа очень интимна, интимней, чем, скажем, у сексопатолога. Потому что она касается всех сторон человеческой жизни, всех тайных мечтаний.
Если это не спецзаказ, конечно. Спецзаказы обычно предполагают довольно узкий коридор возможностей.
Я все работал, работал, все тюкал пальцами по клавишам и не заметил, что темнота за окном сначала сделалась плотной и бесцветной, как вата, потом расползлась, открыв кусочек зеленоватого холодного неба. Я попытался сморгнуть резь в глазах, но она не проходила, тогда я на всякий случай скинул на флешку резервную копию. Потом сварил два яйца в мешочек и слопал их с бутербродом с сыром. Натянул старые джинсы, пиджак прямо на свитер, взял помятую хозяйственную сумку и пошел на маршрутку. Удобней бы рюкзак, но человек с рюкзаком слишком смахивает на иностранца. С такого могут содрать вдвое… Впрочем, меня на блошке знают. Просто привычка.
Блошка оказалась сегодня бедная. Одна-единственная машина из области, раскрыв облезлый багажник, торговала прялками и всяческими орудиями домостроя, даже, кажется, тележными колесами. Второразрядные дизайнеры обычно декорируют такими штуками второразрядные кафешки. Еще сегодня было много каслинского литья, но касли я недолюбливаю за черноту и угрюмость.
На блошке все волнами. Весной, даже особенно не стараясь, можно было найти мстёру, а иногда и старое федоскино, облезлое, но все еще почтенное. Потом шкатулки как-то сами собой рассосались, потом появились опять, но уже у перекупщиков и совсем по другим ценам. Зато у старушек, что выстраиваются у желтых потрескавшихся стен, заплескались, как флаги, зеленые и коричневые гобелены с оленями, дубовыми рощами и замками на холме. А в конце лета прошла волна советского фарфора — мальчики со своими овчарками, толстоногие купальщицы, минималистские круглоголовые девочки шестидесятых, анималистическая пластика, нежные женоподобные всадники в буденовках, их вставшие на дыбы серые в яблоках кони, чье причинное место застенчиво зашлифовано до условного бугорка…
Потом фарфоровая армия ретировалась, и мальчика с его остроухой овчаркой можно купить теперь за сотню баксов, и то если очень повезет, а девочки с мячиками как были дешевками, так и остались.
Сейчас было много столового фарфора. Я приценился к мейсену с голубыми бабочками. Продавец просил полтораста баксов, я сбил до девяноста, но пока я крутил тарелку в руках, раздумывая, брать или не брать, подскочил незнакомый тип и сторговался с продавцом. Может, стоило все-таки взять — на будущее, подождать, пока она вырастет в цене, и потом толкнуть?
Впрочем, почти тут же я натолкнулся на приятную тарелку с цветочными мотивами, золото по кобальту, за тридцатник, ну и взял, раз уж мейсен уплыл. Продавец уверял, конечно, что тоже мейсен, они все так говорят, но если это мейсен, то подозрительно дешевый, а если нет, то я, похоже, переплатил. Чтобы определиться, я показал тарелку Жоре, который стоял на углу. На расстеленной газетке у него лежало неплохое блюдо, модерн, рельефные цветы и фрукты, четырехугольное, один угол как бы заворачивается конвертиком. Блюдо было без клейма и со склейкой, я покрутил его в руках, но как-то не решился. Еще была неплохая супница, из семьдесят восьмого сервиза, но без крышки. Крышки бьются быстрее супниц.
Тарелка с принтами, он сказал, уже ушла. Жаль. Там, на ней, был лев в зарослях, гривастый, с почти человеческим лицом, как вообще тогда рисовали львов.
— А. — Он привычно повернул тарелку донышком вверх. — И почем?
— За тридцатку. Похоже, паленый мейсен.
Он подумал.
— Ну, хочешь, я у тебя за семьдесят возьму?
— Нет, — сказал я, — не хочу.
— Хорошая вещь. Не расстраивайся.
— Я и не расстраиваюсь.
— Только это никакой не мейсен. Довоенный немецкий Шабах. Валлендорф.
— А скрещенные мечи?
— Это не мечи, а стилизованное дубль-вэ. У них до войны было такое клеймо. Вот как это у тебя получается? Нюх у тебя, что ли?
— Сам не знаю, — сказал я, — просто понравилось.
Завернул тарелку в мятую газету и положил в сумку.
— Вот ты нам тут весь бизнес портишь, — дружелюбно сказал мне в спину Жора.
На углу я купил в киоске пакетик с чипсами и колу — очень вредная еда, сплошные калории и усилители вкуса — и пошел к маршрутке. Тут неподалеку автовокзал, народу набивается полным-полно, и я всегда боюсь, что подавят мои покупки.
В конце концов, заработал я хотя бы на то, чтобы один раз проехаться с комфортом, или нет?
Тачка и подкатила, чуть ли не чиркнув по бордюру, серебристая «мазда», я приоткрыл дверцу и сказал:
— Дачный переулок!
И назвал цену.
Я думал, он станет торговаться, но он молча кивнул. Я захлопнул переднюю дверцу и сел сзади, а сумку поставил на пол — некоторым не нравится, когда большие сумки ставят на сиденье.
Пока я вертелся, пытаясь умоститься, «мазда» тронулась с места и поплыла вдоль желтых покосившихся домишек, вдоль расстеленных у стен ковриков и газет, на которых выстроились бэтмены, пластиковые фигурки из киндер-сюрпризов, гипсовые богоматери и пластиковые китайские кашпо. Сами стены были увешаны, как флагами, разноцветными махровыми полотенцами, восточными халатами, плюшевыми ковриками, и я увидел уезжающую назад прекрасную бордовую плюшевую скатерть, с кистями и розами, но постеснялся сказать водителю, чтобы притормозил.
Тут я сообразил, что водитель что-то говорит.
— Простите, — сказал я, — недослышал. Задумался.
— Вот мне интересно, кто-то садится спереди, кто-то сзади. Почему?
— Что почему?
— Почему вы сели сзади? Боитесь? Ну да, самое опасное вроде место считается рядом с шофером, один мой знакомый тачку тормознул, хотел сесть спереди, ручку заело. Так он сел сзади, а на перекрестке в них бээмвуха врезалась. На полной скорости. Все всмятку, у него ни царапинки.
— Не знаю, — сказал я честно, — не думаю, что я боюсь. Просто…
Мама как раз тогда ехала сзади. На заднем сиденье.
— А я вам скажу, — он повернул руль, и «мазда» мягко выехала с булыжника на относительно гладкий асфальт, — тот, который спереди садится, он садится, чтобы обзор был. Чтобы видно все. И чтобы с водителем можно было поболтать. Потому что понимает, раз человек остановился, подобрал, то не обязательно ради денег. Может, ему просто поговорить хочется. А те, которые сзади… они скрытные. Они одиночества ищут. Для них водила все равно что автомат, ведет — и ладно. Неодушевленный предмет.
Я поднял глаза, пытаясь в зеркальце над водительским местом рассмотреть говорившего. Увидел серый глаз и небольшие залысины. Затылок у него был крепкий, стриженый, небольшие уши плотно прижаты к голове. Лет тридцать пять — сорок. Тоже психолог, вот те на.
Он неуловимо напоминал моего последнего клиента. Словно вывелась новая порода, все крепкие, все коротко стриженные. Этот, правда, поговорить любит, что скорее исключение. Обычно таким, чтобы разговориться, нужно выпить. Снять зажимы.
Машинально отметил, что у него вроде нет слова-паразита. Странно.
— А ведь что получается? — продолжал он. — Получается, такие не уважают людей. А то и презирают. Нет?
Может, из тех, что все время ищут ссоры? Тогда я попал. Но руки, лежащие на руле, были спокойные, с сильными пальцами и чистыми ногтями.
— Почему — не уважают? Бывают просто нелюдимые люди. На то, чтобы поддерживать разговор с незнакомым человеком, у них уходит слишком много нервной энергии. Поэтому они стараются избегать таких ситуаций. Скорее всего, бессознательно.
— «Нелюдимые люди» — это как?
Я по-прежнему не видел его лица, и руки лежали на руле, поэтому мне трудно было его вычислять.
— Несовместимое получается понятие, есть специальное слово…
— Оксюморон.
— Вот. Отксюморон. Я же помню.
Не очень-то он помнил.
По стеклу потекли капли, в каждой, если всмотреться, видна грязноватая улица с желтыми, розовыми мокрыми домами. Со своего ложа восстали «дворники» и мягко прошлись, сметая множество миниатюрных миров.
Он молчал, но я уже не мог расслабиться — ждал, что он вот-вот заговорит опять. Ладони тут же взмокли, я вытер их о джинсы.
Зачем я сел вообще в машину? Дождался бы маршрутки. Правда, вон какой дождь зарядил. И в сумке хрупкие вещи.
— Вот вы, простите, кем работаете?