Мы дрались на истребителях Драбкин Артем

– Техники, механики – очень переживали за летчиков, всегда ждали возвращения с боевого вылета. Надо сказать, обслуживание самолетов было отличное. Я своего механика, старшину Садовникова, до сих пор помню. Такой работяга! Как-то я прилетел – пробиты плоскости, стабилизатор поврежден снарядом. За ночь восстановили самолет! Инженер эскадрильи был Богданов Гриша. Это такой трудяга! Так что отношения были самыми дружескими.

Взаимоотношения с БАО были в основном неплохие. Но иногда с ними дрались.

Командир 1-й АЭ 168 ИАП Петров И.И. 20.08.45.

– Расскажите о своем последнем боевом вылете.

– Начну с того, что в начале апреля 45-го года стояли в Иургайтшене на большом немецком аэродроме. Возвращаюсь с боевого задания, у меня отказал двигатель. Потом, как оказалось, во время воздушного боя мой самолет был поврежден, но двигатель работал вплоть до аэродрома и отказал на первом развороте. Я дотянул со снижением до третьего. Начал планировать на посадку. Кое-как проскочил между металлическими колоннами разбитого ангара. Самолет еле держится, я сажусь, не выпуская шасси и закрылки. Самолет прополз на брюхе, встал на двигатель и рухнул назад. Я получил небольшое сотрясение. Сижу, не пойму, что со мной произошло. Вылезти не могу. Подъехали ко мне механики, вытащили меня из кабины. Я попал в госпиталь. В госпитале пролежал дней 15. Уже чувствую себя нормально. Написал записочку в полк с просьбой прислать за мною У-2. А врач не выписывает. Говорит, нет, еще дней 10, 2 недели надо полежать. Я думаю, все равно сбегу. Как я и просил, прилетел самолет, сел на площадочку рядом с госпиталем. Я в кабину – и в полк, а на следующий день мы уже перелетели на аэродром Истенбург под Кенигсберг. Там переночевали. Спали на одной койке с другом и командиром эскадрильи Ильей Петровым обнявшись – было холодно, замерзли. Утром пошли на завтрак. Самочувствие у меня неважное и предчувствие тоже: «Я сегодня не вернусь с задания». Хотя я себя уже в воздухе прекрасно чувствовал, все видел, умел сбивать, заходить, пилотировал отлично. Я считал, что меня уже сбить не могут. А здесь было такое неважное ощущение и предчувствие. Но я никому не сказал об этом – не мог. Я и Петров повели две группы. Вылетело нас очень много. Вся наша истребительная дивизия. Бомбардировщики наносили удар по аэродрому Фишхаузен – на побережье Балтийского моря. Я тогда летел на Як-9л. Штурмовики зашли на аэродром, а следом мы с бомбами. Тут бомбили с пологого пикирования. Прицелов для сбрасывания бомб не было, бросали на глаз, но с малой высоты – там не промажешь. Сбросили бомбы и пошли к Пе-2, прикрывать их. Поднялись к ним нормально, и тут нас атаковали несколько групп «фокке-вульфов», «мессершмиттов». Завязался воздушный бой. Ведомый меня потерял. Один немец пристроился ко мне. Я начал уходить переворотом, а второй, видимо «мессершмитт», пристроился снизу, открыл огонь и попал в центроплан. А в центроплане баки… В кабине огонь. Я выполняю боевой разворот, беру курс 90 градусов. Начал задыхаться. «Фонарь» открыл – пламя сразу охватило меня, пришлось его закрыть. Пламя немножко уменьшилось. Набрал высоту – может быть, тысячу метров, может быть, две – там уже не до приборов. Начал снижение с курсом 90. Когда начал глотать пламя, появились мысли покинуть самолет… Это все секунды – даже не минуты, секунды. Газ не убираю, иду на максимальной скорости со снижением. «Фонарь» открыл, опять меня охватило пламя. Отстегнул поясной ремень (плечевыми мы не пристегивались). Начал вылезать из кабины, ноги поставил на сиденье, оттолкнулся, высунулся по грудь, и меня обратно засосало. А в кабине дым и огонь, ноги горят, пламя лижет лицо. Второй раз – то же самое. Думаю – конец мне. Вот тут у меня перед глазами промелькнула вся жизнь: где я родился, учился, мои друзья фронтовые, детство, пацанов вспомнил, с кем я ходил за арбузами на бахчу… В последний раз напрягаю все силы, подтянул ноги на сиденье и с силой оттолкнулся и выскочил примерно по пояс. Набегающим потоком меня спиной прижало к фюзеляжу, но за счет того, что истребитель находился в беспорядочном падении, меня аэродинамические силы вытащили из кабины и отбросили от самолета. Сразу стало тихо. Только слышны разрывы зенитных снарядов. Через несколько секунд услышал взрыв – мой самолет ударился о землю. Я поймал кольцо, дернул, а парашют не раскрывается, и только через несколько секунд послышался хлопок, динамический удар, и я с облегчением повис на парашюте. Посмотрел – купол цел. И в это время меня начали обстреливать с земли. Зацепили шею, ноги. Физиономия горит неимоверно, брюки все обгорели. Тело и голова не сгорели только потому, что был в кожаной куртке и кожаном шлемофоне.

Я натянул стропы, заскользил, не рассчитал, сильно ударился о землю при приземлении и потерял сознание. Очнулся – кругом немцы. Вернее наши, власовцы. У меня уже вытащили документы и пытаются сорвать два моих ордена боевого Красного Знамени. Я лежу, подходит один, видимо старший: «Ты из Белгорода?» Я приподнялся. Что я мог сказать? Да и не мог я ничего сказать – рот у меня обгорел. Лица не было – сковородка, чугунная сковорода, а не лицо. Он своим говорит: «Это его отец раскулачивал крестьян в Белгороде… Расстрелять!» Только потащили меня расстреливать, как подъехал «Опель». Из него вышли два немецких офицера в кожаных плащах. Поговорили между собой. Один из них приказывает: «Отставить!» Меня посадили в машину и повезли в штаб на допрос. Так я оказался в плену.

Привезли в какой-то штаб. Я попросил сделать перевязку. Пришел фельдшер, перебинтовал меня всего – остались одни глаза и рот. Хотя рот, по сути, мне не был нужен – все сварилось. Начался допрос. Я врал как мог. Называл какие-то липовые дивизии, армии. После допроса меня посадили в грузовую машину, где уже сидело трое наших бойцов. Нас повезли, как я понял, в сторону Пилау. По пути, а мы ехали примерно час, по разговору я понял, что в машине сидят разведчик, пехотинец и танкист. В это время над машиной с ревом пронеслись самолеты. Немцы остановились, вывели нас из машины и подвели к стене каменного амбара. Сопровождающие – водитель и два солдата – начали между собой договариваться. Я понял, что они решили нас расстрелять. Отошли они метров на 20. В это время прошли штурмовики, увидев машину, замкнули круг и как дали РСами! Машина сгорела, немцы погибли, а мы, стоявшие у амбара, попадали – кто на колени, кто на живот. И остались живы!

Полежали немножко – видим, что немцев нет. Я предложил пробиваться к своим, но никто со мной не согласился, и я ушел один. Район мне был известен, поэтому с ориентированием проблем не возникло. К вечеру добрался до лесополосы. Силы начали меня покидать, поднялась температура, весь горю. Залез в окоп, сел и чувствую, что теряю сознание. В это время услышал рядом немецкую речь. Несколько немецких солдат, увидев меня, схватили, отвели в штаб. Опять посадили в машину, набитую военнопленными. Думаю, опять на расстрел повезли – выжить я не надялся. В машине было много раненых, некоторые в тяжелом состоянии. Когда машина остановилась и конвой открыл дверь, я увидел Балтийское море – это была военно-морская база Пилау. Удивительно: музыка играет, немецкие офицеры танцуют.

Нас повели по городу. Автоматически я старался запомнить дорогу, по которой нас ведут – я же летчик, привычка… Привели в какое-то здание, опоясанное вокруг колючей проволокой, рассортировали и меня как летчика повели в здание. Зашел, смотрю, висит портрет Гитлера – от пола до потолка. У меня были руки в бинтах, ущипнуть себя я не мог, но все равно прикоснулся – не снится ли мне это, не почудилось ли. Оттуда меня повели в другое каменное здание. Открыли дверь, и я услышал гул голосов. В этом бараке было 100, а может и 200 военнопленных разных национальностей, но в основном, конечно, советские. Я попытался расположиться на постеленной прямо на бетонный пол соломе, но ко мне подошли два человека в гимнастерках и сказали: «Ты здесь не располагайся, тут много предателей – пойдем с нами». Они отвели меня в угол огромного каменного амбара. Познакомились. Одного из них звали Колей, он был младшим лейтенантом, танкистом. Второй – разведчик, старший сержант, его имя уже забыл. Я им говорю: «У меня все горит, я плохо вижу. Мне нужна перевязка». Один из них сбегал и привел медсестру. Медсестра русская – кажется, из-под Ельни. Когда немцы оккупировали Ельню, она связалась с немецким офицерским составом и при отступлении с ними ушла. Дошла до Пилау. Здесь она работала медсестрой в лагерном госпитале. Она чувствовала, что Красная Армия прет, скоро будет конец, и, конечно, помогала военнопленным. Познакомились. Медсестра сказала, чтобы я шел за ней. Она привела меня в какую-то комнату, где был врач-немец, она и фельдшер. Врач неплохо говорил по-русски. Стали снимать бинты. Боль страшная. Он мне говорит: «Ты, может быть, выживешь, но останешься рябым – у тебя страшный ожог лица. У тебя носа нет, рот сварился». Промыли все марганцовкой, всего забинтовали и отвели опять в это здание. Уже стемнело. Несмотря на страшную боль, я задремал. Проснулся от боли и не могу открыть глаза – обгоревшие веки слиплись. А я-то подумал, что потерял зрение. Коля-танкист опять нашел эту сестру. Она начала промывать мне глаза борной кислотой. Вот так все десять дней, что я был в плену, она мне помогала. Кроме того, она приносила шоколад, который Коля разогревал на лампе, сделанной из снарядной гильзы, и поил меня – рот у меня сварился и есть я не мог. Я уже боялся ложиться спать. Как заснешь, так теряешь зрение.

Город все время бомбили. В один из налетов бомба разорвалась рядом с нашим зданием, и рухнувшей крышей мне придавило ноги. Кое-как мне удалось выползти из-под завала, а многие погибли. Они меня притащили в щель, вырытую рядом с разрушенным зданием. Там мы еще дней пять жили. Поскольку бомбили нас нещадно и ограждение лагеря было разрушено, а многие охранники убиты, я начал подговаривать ребят бежать. Поначалу старший сержант говорил, что многие пытались бежать, но их или предавали, или ловили. В том и другом случае беглецов расстреливали. Но постепенно мне удалось уговорить их, тем более что я предложил план. Бежать решили в ночь с 25 на 26 апреля, захватив на побережье лодку.

Эскадрилья «Малый театр фронту». Первая из двух «именных» эскадрилий самолетов Як-9л, переданных в состав 168 ИАП

Однако 24 числа мы попали в очередную партию пленных, которых немцы грузили на баржи и увозили в неизвестном направлении. Ходили слухи, что в Швецию, а некоторые говорили, что баржи топили в море. Так вот прошел шепот, что в эту ночь нас будут вывозить. Мы между собой договорились не бросать друг друга и, если что, встречаться у нашей траншеи. Примерно в час ночи шум, гам, всех поднимают. Догадались, что поведут на причал на погрузку. Я протер глаза борной кислотой. Видеть я немного мог, но для того чтобы смотреть вперед, приходилось сильно закидывать голову назад. Начали нас выводить, я пристроился. Построили несколько колонн военнопленных. Сотни, тысячи человек. Ночь была звездная и лунная – все прекрасно видно. На меня конвой не обращал внимания – мол, все равно доходяга, ему конец. Я прошел немного в строю и присел. Пленные и конвой ушли, а я остался. Думаю, куда идти? Кое-как выбрался на дорогу. По дороге шла немецкая колонна. Я остановился, никто из немцев не тронул – видят весь в бинтах, раненый, рот завязан, одни глаза. Прошла эта огромная, может быть, в тысячу человек колонна. Самолеты летают – не поймешь чьи: наши или немецкие. Чудом я вышел на ту дорогу, которую запоминал, когда первый раз меня вели в лагерь. Кое-как добрался до траншей, в которых мы сидели. Никого. Подал сигнал как мог своим обожженным ртом – никто не отвечает. Сел в траншею с мыслью ждать до утра, задремал. Проснулся от звука русской речи. Подходят мои ребята – тоже сбежали из колонны. Мы просидели остаток ночи и день, а на следующую ночь они пробрались к побережью. Присмотрели подходящую лодку, нашли весла. Вернулись, мне рассказали, мы пошли. Сели и поплыли на восток, ориентируясь по звездам. Ориентация в ночных условиях мне была знакома, к тому же вскоре взошла луна. Плыли мы до утра. Начало сереть, и я им сказал: «В светлое время нас или немецкая, или наша авиация расстреляет. Я сам летал, расстреливал корабли. Надо приставать к побережью, иначе нам конец». Около 6 утра мы подгребли к берегу. Я услышал сначала говор и русский мат – славяне. Потом вырисовался контур побережья. С берега нас заметили и, не дожидаясь, пока мы подплывем, бросились к лодке. Я-то в бинтах и летной кожаной куртке, а товарищи мои в немецких шинелях: «А, фрицы! Мы вас сейчас!..» Схватили, лодку вытолкнули на побережье. Мы говорим: «Да мы советские!» Они ничего не слушают – раз в немецкой форме, значит, немецкие разведчики. Ребята показывают на меня: «Это советский летчик, капитан». Стянули куртку, а один погон на моей гимнастерке сохранился. Вроде поверили, повели нас к комбату. Как они доложили, я не знаю, но, когда завели, кто-то сказал: «Да это немецкие разведчики, их надо к стенке». Я говорю: «Минуточку, я капитан, летчик, тяжело ранен. Комбат, попроси, чтобы сделали мне перевязку – погибаю». Комбат дал указания: «Летчика, капитана доставить в госпиталь». Посадили нас на танкетку и повезли. С трудом пробившись по заполненным войсками дорогам, приехали в госпиталь. Меня сразу завели в операционную. Там на столах лежали раненые, стоял крик, стон, мат. Оперировали человек 40 хирургов. Меня посадили – мол, подожди. Рядом стол, там лежит здоровый советский воин, храпит. Ему водки влили, он заснул.

И прямо здесь на моих глазах располосовали его, достают железо – слышу, бросают осколки, металл. Закончил врач эту операцию, передает дальше – там уже сестры бинтуют, зашивают. А он приготовился резать следующего. Потом обратился ко мне: «Капитан, будем срывать повязки». – «А можно смочить марганцовкой?» – «Ты видишь, сколько здесь человек лежит?» Начал срывать присохшие бинты – боль страшная. Я и стонал, и кричал от боли. После перевязки я вышел на крыльцо поискать моих ребят. Вижу, стоит машина с нашими освобожденными военнопленными, и ребята с ними. Я начал издавать звуки, они увидели меня. Я замахал рукой, и машина тронулась. Они поехали, а я остался. Так мы расстались. Одного звали Коля, младший лейтенант, танкист из Ленинграда. Старший сержант – разведчик. По сей день о них ничего не знаю.

Ну а дальше госпиталя… 1 мая ко мне на двух «полуторках» прибыли командир полка Когрушев с летчиками. Я лежал, почти не разговаривал. Они зашли, увидели меня, пришли в ужас. Предложили мне зеркало – я отказался. Привезли с собой коньяк. Коля Качмарик (Качмарик Николай Иванович, лейтенант. Воевал в составе 168 ИАП. Всего за время участия в боевых действиях выполнил около 100 боевых вылетов, в воздушных боях лично сбил один самолет противника. – Прим. М. Быкова.) говорит: «Давайте спринцовку, мы нальем коньяку». Я согласился. Налил туда коньяку, вставил мне в рот. Я два глотка сделал и подавился. Начался кашель – начала лопаться кожа, кровь, боль. Врач-хирург прибежал, кричит: «Что вы делаете?» В госпитале лечился месяца два. У меня губы сходили раз двадцать и нос тоже. Прямо снимаю корку и отбрасываю. Боли были такие, что первые 18-20 дней я не мог спать – только после укола морфия.

В августе я вернулся в свою часть. Я слышал, что есть приказ всех бывших в плену отправлять на государственную проверку. Командир пообещал, что не отправит меня, но осенью 45-го года пришел приказ, и ничего он сделать не смог. Пришлось ехать в 12-ю стрелковую запасную дивизию, что находилась на станции Алкино близ города Уфы. Станция Алкино… От станции прошел километров десять пешком по лесу. Подхожу: колючая проволока, вышки, на вышках автоматчики, на КПП не войдешь и не выйдешь, все вооруженные. Предъявил документы, командировочное предписание, меня пропустили. Народу море – тысяч двадцать пять нас там было: партизаны, военнопленные, был генерал-кавалерист, друг Буденного, который заявлял: «Я напишу Семену Михайловичу, он меня вытащит отсюда». Мы уже уехали, а он там все сидел. Тысяч двадцать пять там было тех, кто был в плену или на оккупированной территории. Кое-как разместился, а вскоре меня вызвал оперуполномоченный Смерша, старший лейтенант. Встретились, познакомились, и: «Рассказывай, как ты оказался в плену». Я все рассказал. Личное дело со мной. Он все просмотрел. Говорит: «Почему тебя направили сюда? Тут знаешь, кто сидит? А ты был всего десять дней в плену, бежал из плена, личное дело у тебя на руках. Ты мне не нужен. Свободен, иди».

Вот так я прошел проверку, но из этой «дивизии» меня не выпустили, просто перевели в барак для прошедших проверку. Что мы там делали? Подъем, потом шли с ведрами за завтраком. Еда – бурда, конечно. Обед, ужин – одна вода. Играли в футбол, волейбол. Играть пришлось долго, до января. Вместе с выходившими на работу выходил за территорию лагеря, добирался до станции Алкино, ехал в Уфу на два-три дня, набирал водки, яиц, сала, сам наедался и ребятам привозил. Даже ходил на танцы.

Этот оперуполномоченный дней через 7—10 вызывал меня опять. Поговорили 15 минут, говорит: «Ты свободен. Ты мне не нужен». – «Как же отсюда вырваться?» – «Это уже не от меня зависит».

В лагере встретился с Федотовым Борисом, летчиком из нашего полка, сбитым под Оршей в 1943 году. Он мне очень помог. Я когда еще только ехал в лагерь, мне командир полка и смершевец говорят: «Через две недели вернешься!» Ну я и приехал в куртке и гимнастерке. А уже зима, мороз под 40. Бараки не отапливаются, двери почти не закрываются. А Борис был одет во все немецкое: ватные штаны, теплая шинель. Так вот он и его приятель, с которым они вместе освободились из лагеря, ложились по бокам, я в середину и двумя шинелями укрывались Так и спали несколько месяцев.

Кстати, в этом лагере проходил проверку старший лейтенант Герой Советского Союза Труд (Труд Андрей Иванович, старший лейтенант. Воевал в составе 16 ГИАП. Всего за время участия в боевых действиях выполнил более 600 боевых вылетов, в воздушных боях сбил 24 самолета лично и 1 в группе. Герой Советского Союза, награжден орденами Ленина, Красного Знамени (трижды), Отечественной войны 1-й ст. (дважды), Красной Звезды (дважды), медалями. – Прим. М. Быкова.), ведомый Покрышкина. Так вот, с его слов, Покрышкин вылетал шестеркой или восьмеркой, ведущим, говорит: «Я атакую, все меня прикрывайте!» Набирал до 6 тысяч метров, а обычно бои велись от полутора тысяч до трех с половиной. «Аэрокобра» устойчивая, как утюг, скорость огромная, хорошее вооружение, и кабина с прекрасным обзором. Я уже после войны летал на них в 72-м гвардейском полку. Так вот, пять или семь летчиков только на него смотрят, чтобы никто не подошел, никто не сбил. На огромной скорости сверху врезается в группу противника, расстреливает какой-то самолет и уходит. За ним эта группа повторяет маневр. Если немецкая группа рассыпалась, они повторяют атаку на одиночек или пару.

В январе меня выпустили, а в Москве меня направили в 72-й гвардейский истребительный полк. Но ярмо «был в плену» прошло со мной через всю жизнь и сильно ее испортило. Помню, в 48-м или 49-м году я работал в Военном авиационном училище летчиков во Фрунзе, прибыл проверяющий от НКВД из штаба дивизии. Вызывали всех и в том числе меня. Расспросил, а потом задал вопрос: «Почему ты не застрелился?» Я весь вскипел, но сдержался, чтобы его не пристрелить. Говорю: «Во-первых, был ранен, руки не работали, не мог достать пистолет. Потом пистолет сорвали, когда приземлился. И ордена рвали». Вот такой подлец. Ну а в войну я выполнил 149 боевых вылетов, провел 39 воздушных боев, в которых лично сбил 9 самолетов и еще пять в группе.

В архивных документах частей и соединений, в которых воевал А.Ф. Хайла, отмечена только одна его воздушная победа: 08.04.45 в р-не Раушен (Восточная Пруссия) в воздушном бою лично сбил один ФВ-190. Возможно, победы были одержаны над территорией противника и не получили официального подтверждения.

Источники:

1. ЦАМО РФ, ф.168 ИАП, оп. 224976, д.1 «Журнал боевых действий полка»;

2. ЦАМО РФ, ф.168 ИАП, оп. 450235, д. 2 «Журнал боевых действий полка»;

3. ЦАМО РФ, ф.130 ИАД, оп.1, д.6 «Оперативные сводки дивизии»;

4. ЦАМО РФ, ф.130 ИАД, оп.1, д.11 «Оперативные сводки дивизии»;

5. ЦАМО РФ, ф.303 ИАД, оп.1, д.28 «Журнал учета сбитых самолетов противника».

Горелов Сергей Дмитриевич

Я родился в селе Монастырщина, в излучине Дона, 22 июня 1920 года. Вскоре родители переехали в Москву. По существу, я всю жизнь прожил в Москве, только на каникулы ездил ловить рыбу в Непрядве. В Москве окончил техникум; по комсомольской путевке поступил в Дзержинский аэроклуб, который закончил в 1938 году. После этого меня направили на учебу в Борисоглебское училище, которое я закончил в начале лета 1940 года. Шла финская война, и вместо двух лет мы обучались только полтора года. Естественно, после училища я, кроме как взлетать и садиться, ничего не умел, но считалось, что мы освоили У-2, И-5, И-15.

В большинстве училищ И-5 были с ободранными крыльями, так что на них только рулить можно было учиться. У нас И-5 были летные. Ну и рулили, конечно… Рулежка – это ужас, ты весь в масле, летящем от двигателя, в пыли и грязи, поднимаемой с земли винтом.

После нескольких полетов на И-5 я перешел на И-15. В училище у нас было 5 эскадрилий. Три из них обучались на самолетах И-16, а две – на И-15. На И-15, в звании младший лейтенант я и выпустился. Причем младшими лейтенантами выпустили только тех, кто не имел ни одной тройки. Нас таких было только двое.

Меня направили в Умань, там я начал летать на И-153. У этого самолета уже убирались шасси в полете, но от И-15 он практически не отличался. По тем временам такая техника считалась довольно приличной.

Из Умани нас вскоре перебросили во Львов, где базировался 165-й ИАП. Первое время мы также летали на И-153, а потом переучились на И-16.

Надо сказать, что И-16 – совсем другой самолет – и в пилотаже, и в скорости; сложнее, конечно. Там нужно уметь убирать шасси – «крутить шарманку» и многое другое. Поэтому к началу войны я, как и многие мои ровесники-сослуживцы, практически не овладел этой машиной. А что ты хочешь, если мы всего-то и выполнили несколько десятков полетов по кругу и немного попилотировали в зоне?! Ни стрельбы, ни боя. Блудили мы страшно, даже не умели летать по маршруту. Нам было всем по 19-20 лет – мальчишки!

На аэродроме города Львова было сосредоточено три полка – около двухсот самолетов. И как раз на мой день рождения, в три часа ночи, нас начали бомбить. Мы все вскочили, побежали на аэродром, а там… Почти все самолеты были уничтожены или повреждены. Мой И-16 не был исключением. Когда я подошел к нему, мне показалось, что он – скособочившийся, с отбитым левым крылом, – как будто смотрит на меня и спрашивает: «Где ходишь? Какого хрена спишь?»

В тот же день нас распределили по машинам и повезли в сторону Киева. Пока проезжали Львовскую область, в нашей машине убили семь человек. Местные жители с колоколен, с чердаков стреляли… До того советских ненавидели… А раз война началась, то и бояться нас перестали.

Доехали мы до Киева, где нас посадили на поезд и отправили под город Горький на аэродром Сейма. За один месяц мы переучились на ЛаГГ-3. Прошли теорию и налетали примерно 12 часов. После этого в составе все того же 165-го ИАП в июле месяце нас направили под Ельню. Правда, полк уже был не пятиэскадрильного состава, как во Львове, а трехэскадрильного. Смоленск к тому времени уже был взят противником. И мы начали отступать до Москвы.

ЛаГГ-3 – тяжелая машина, с плохой маневренностью, хотя и с мощным вооружением – 20-мм пушкой и двумя 12,7-мм пулеметами. Конечно, скорость у нее больше, чем у И-16, но тот – маневренный, на нем бой вести можно, а «лагг» хорошо подходил только для штурмовки наземных целей. Он же фанерный, не горит; с очень крепкой кабиной. Бывало, самолет весь разваливается при посадке, а кабина – цела, что летчика и спасает.

Летчики 111-го Гв. ИАП Михаил Чабров (слева) и Сергей Горелов, 1943 г.

Вести воздушный бой на наших машинах было бессмысленно. Нас прикрепили к штурмовикам Ил-2. Мы их должны были прикрывать. Чем? Собственными самолетами, больше нечем. Летали вокруг своих штурмовиков, делали все, чтоб их не сбили. Потому что если собьют, виноват будешь ты, неприятности будут большие, могут и под суд отдать.

В 41-м году у нас не было ни теории, ни практики по прикрытию штурмовиков – ничего. Главное было, сопровождая штурмовиков, если не сбить противника, то хоть напугать его, не дать прицельно стрелять по Ил-2. Причем прикрытие было далеко не всегда достаточным. Иногда к шестерке «илов» в 41-м году давали в прикрытие пару, в то время как немцы могли напасть и группой до двадцати самолетов. Но чаще прикрытие строилось так: пара справа, пара слева. Конечно, мы старались маневрировать (ходили «ножницами» и иногда делали «качели»: над группой штурмовиков переходили в пикирование, а затем в набор высоты, разворачивались и опять выполняли этот маневр), не выскакивать вперед штурмовиков – у них и так маленькая скорость, и, выскочив вперед, можно было и из виду их потерять. Тем не менее в серьезных боях мы все-таки теряли штурмовики. А они ведь еще и камуфлированные – их на фоне земли не видно, мать твою! Приходилось лететь и считать. Чуть собьешься и начинаешь крутиться. Сбили его или нет? Ты же за него отвечаешь! Это ужас! Мне до сих пор снятся воздушные бои при сопровождении.

Для истребителя страшнее наказания, чем сопровождение штурмовиков, не придумаешь, я так считаю. Штурмовик идет у земли 320-350 километров в час, и то если «раскочегарится». Легче сопровождать «бомберы». У них и скорость больше, и идут они выше: у них – 2000-3000 метров, и у тебя – 3000-4000. Совсем другое дело! Ты группу эшелонировал по высоте, расставил одних справа, других слева и смотришь во все стороны: видишь врага справа – орешь со всей мочи: «Атакуют справа!»… Правда, нормальная радиосвязь у нас только в конце 1943 года появилась. До этого нормально настроить приемник было невозможно – стоял такой треск, что приходилось отключать радиостанции. А уже с Курской дуги связь стала нормальной и с землей, и между экипажами. Появились девчонки-наводчицы, которые нас здорово выручали, информируя о противнике, помогая ориентироваться. Бывало, после боя приходилось прощения просить, ведь матерились в бою страшно, но они обычно отвечали: «Да все нормально».

Кроме прикрытия штурмовиков, иногда мы и сами атаковали наземные цели. А на «свободную охоту» мы мало вылетали – сил не было. Хотя, конечно, и такое бывало. При этом случалось, что против пяти наших самолетов оказывалось едва ли не двадцать пять самолетов противника. Да к тому же против нас не мальчики воевали, а опытные бойцы на выдающихся для своего времени самолетах, превосходящих наши по всем параметрам. Но, знаешь, все равно они в атаку шли, только когда видели, что в этом есть смысл. Если фашист видит, что у него ничего не получается, то быстро выходит из боя. Они часто делали одну атаку, и если она не удавалась, уходили.

Меня часто спрашивают: «Страшно было?» А нам бояться было некогда. Мы были настроены на драку. Прилетишь, скорей заправишься, не вылезая из кабины, и – снова в бой! Мы были готовы к тому, что могут сбить. Мы даже прощались перед вылетом. Считали, что если вернемся, то – слава богу, тогда вечером по 100 грамм выпьем и потанцуем; а нет, значит, не судьба. И к потерям не относились как к трагедии. Если сравнить с сегодняшним днем, то готовность умереть у нас была как сейчас у террористов-смертников и, что характерно, боевой дух не падал даже в период отступления! Поражения не могли нас сломить – мы к ним относились как к временному явлению. Настолько было цельное воспитание и так велика любовь к Родине. Клич «За Сталина! За Родину!» звучал для нас как молитва! За всю войну я даже признака трусости нигде не видел! Может быть, где-то это и было. Но в своем окружении я с этим явлением не встречался.

После трех дней боев под Ельней, куда мы прилетели на самолетах ЛаГГ-3, полк был разбит. Прошло только две недели, как мы, выжившие, вернулись на аэродром Сейма. Девчонки, с которыми мы дружили, смеются, спрашивают: «Что, война закончилась?» А она только начиналась. Нас пополнили и – опять туда же, под Ельню. И так – 4 или 5 раз с июля по октябрь. Меня дважды сбивали в этих боях, а мне тогда не удалось сбить ни одного вражеского самолета. Я больше занимался штурмовкой и сопровождением. Только зимой 41-го я где-то подловил самолет связи. Это была моя первая победа.

В начале ноября наш полк получил команду подготовиться к параду. Мы находились в Ногинске на аэродроме, получили новенькие ЛаГГ-3 с направляющими для РСов. Репетировали слетанность в группе, сделав по 3-4 вылета. Последняя тренировка была назначена на седьмое число. Оружие и ракеты опечатали так, что до них даже дотронуться нельзя было. За день до парада погода была ясная и безоблачная, а утром встаем – снегопад и туман. В результате мы в параде не участвовали. В 3 часа того же дня получили команду штурмовать переправу под Клином. Сделали два вылета, хорошо проштурмовали, видели трупы, догоравшие машины… Так мы закончили отступать и начали контрнаступление под Москвой. Мы все, конечно, обрадовались, что немцев погнали.

К ноябрю – декабрю мы завладели превосходством в воздухе. Немцы практически не летали, и в воздухе мы с ними не встречались. Занимались в основном штурмовкой. На выпавшем снегу фашисты были все равно как на ладони – все видно. Когда мы их атаковали – только щепки летели. За два месяца так увлеклись этим делом, думали, скоро всех разгромим! Но, конечно, этого не случилось…

Вскоре полк направили на Юго-Западный фронт. Там мы участвовали в летних боях. Весна и лето 1942 года были самыми страшными днями войны. Жара стояла; сил не было из кабины вылезти, пока самолет заправляют для нового вылета. Девушки стакан компота принесут – больше ничего не хочется… Она поцелует, погладит. Скажешь ей: «На танцы не опаздывай». Какие бы бои ни были, а танцы вечером были обязательно.

Этот один из самых тяжелых периодов войны я сумел пройти, потому что везло, конечно, но и задача была – выжить. Ведь если ты подбит или ранен, главное – не опускать руки, продолжать бороться за жизнь. Ведь кого ни спроси – всех сбивали, и не по одному разу, но они находили силы или покинуть самолет, или посадить его.

Обрести уверенность в себе очень помогали комиссары. Это в конце войны они стали замполитами, по существу – доносчиками по каждому поводу; а в начале войны они летали с нами и во многом были нам как отцы. Они все время проводили с нами и на личном примере показывали, что и как надо делать. Поэтому мы их и любили.

Ранней весной 1942 года небольшую группу летчиков, в которую попал и я, отправили на курсы ведения воздушного боя в Ставрополь. Там мы на ЛаГГ-3 отрабатывали стрельбу по конусу, полет по маршруту, штурмовку наземных целей. По окончании этих курсов я был направлен в 13-й ИАП.

– Вы начали воевать простым летчиком?

– Я начал воевать ведомым у командира эскадрильи майора Ерохина. Потом командиры эскадрильи менялись. Хоть некоторые уже были с орденами Красного Знамени, полученными за Испанию, но и они гибли. К осени 41-го в полку из тех, кто начинал войну, почти никого не осталось. Вот из тех, кто участвовал в боях под Сталинградом, до конца войны дошло процентов 20-25. Они-то и составляли костяк полка.

Первый воздушный бой? Не знаю, можно сегодня назвать мой первый воздушный бой боем. Я прикрывал штурмовика и любыми путями уводил за собой противника, для того чтобы штурмовика не уничтожили. В принципе это тоже считается воздушным боем. Но я же тогда еще и стрелять не умел. Дам очередь – авось, думаю, попадет. Маневр я тоже строить не умел. А ведь чтобы вести настоящий бой, нужно уметь маневрировать. На лезвии эксплуатировать авиационную технику. Так летать, чтобы глаза закрывались при перегрузке, а самолет едва не разламывался. Только тогда можно или уйти от атаки противника, или самому его сбить. Это мы научились делать только после Сталинграда, в воздушных боях на Кубани, где встретились с лучшими летчиками в мире.

Командир 13-го ИАП ВВС Балтийского флота Герой Советского Союза И.Г. Романенко и техники у истребителя И-16. Вероятно, сентябрь 1941 г.

На моих глазах погибло очень много. Ведь в начале войны как было: 3-4 дня и – эскадрильи нет. А это были самые лучшие летчики. Но, как я уже говорил, тогда мы воспринимали смерть как нечто естественное, присутствующее постоянно. Настроение изменилось только к Кубанскому и Курско-Белгородскому сражениям. Там мы уже не думали, что нас собьют. Сами стали сбивать фашистов. Я помню, одна девушка мне сказала тогда: «Серега, теперь ты можешь жениться». – «Почему?» – «Тебя теперь не собьют».

– Были ли у вас приметы?

– Были и свои приметы: бриться утром нельзя, только вечером. Женщину подпускать к кабине самолета нельзя. У меня в гимнастерку мать вшила крестик, а потом я его перекладывал в новые гимнастерки.

А если сон какой-то приснится плохой, то ничего хорошего не ожидай. Мне однажды в страшные бои дурной сон приснился. Командир полка сказал: «Бери удочки, чтобы сегодня и завтра тебя здесь не было». Можно было отказаться от вылета, если чувствуешь себя плохо, и это не считалось трусостью.

Под Сталинградом и под Москвой, в начале операции на Курско-Белгородском направлении, бывало, приходилось делать до 8 вылетов в день. В остальное время в пределах 4-5 вылетов. Восемь вылетов – это неимоверно тяжело. После последнего вылета без посторонней помощи выбраться из кабины было сложно. Уставали не столько от физического, сколько от нервного напряжения. Хотя и физическая усталость, конечно, к вечеру накапливалась. Причем после тяжелых и непрерывных боев почти у всех летчиков было расстройство желудка.

Нельзя сказать, чтобы усталость была хронической, нам все же давали отдых. После тяжелых боев мы по 5-6 дней отдыхали в домах отдыха, которые устраивали недалеко от линии фронта. Там мы отсыпались, ходили на танцы с девушками, восстанавливали силы, и все расстройства проходили сами собой.

– Когда вы получили первый орден Красного Знамени?

– Первый орден Красного Знамени я получил в 1942 году под Сталинградом. К орденам и награждениям все мы относились с чрезвычайным трепетом. Ведь в начале войны награждали скупо. Даже летчиков с медалью «За боевые заслуги» или «За отвагу» уже считали героем. Он – первый человек, ему все можно, да и девки на это обращали внимание.

За войну я получил пять орденов Красного Знамени и два – уже после войны. К слову, в бой мы летали с орденами и партийным билетом. Девчата ордена пришивали, чтобы не оторвались (это когда уже колодки пошли). А сначала ордена на винту были, и это нам больше нравилось.

Всего за войну я совершил около двухсот пятидесяти вылетов. Сбил 27 самолетов лично и 6 в группе. Могло быть больше.

Но тогда, когда я в последний раз был тяжело ранен, пришлось пропустить целые полгода. Я тогда хоть и мотался по фронту, но не воевал. После Киева в следующий бой я вступил только в Черновцах. Вообще летчикам обычно каждый раз после того, как их сбивали, давали месяц лечения. А если ранение серьезное, то и больше.

– Как засчитывались сбитые самолеты?

– Сбитые самолеты засчитывались так: я, прилетев с задания, докладывал, что в таком-то районе сбил такой-то тип самолета; туда отправлялся представитель, который должен был привезти подтверждение от наземных войск, что действительно такой тип самолета там упал. И лишь после этого тебе засчитывали сбитый самолет. А если самолет падал на вражеской территории, все было сложнее. Чаще всего не засчитывали. В некоторых случаях, когда территорию освобождали, еще можно было привезти подтверждение. А без подтверждения не засчитывали. Даже в конце войны, когда у нас стояли фотокинопулеметы, все равно требовалось подтверждение наземных войск. Вообще я редко видел, как падают сбитые мной самолеты – только если загорался или терял управление. Сейчас часто спрашивают, были ли приписки к личным счетам. Трудно сказать. Могли быть ошибочные приписки. Умышленно, по-моему, нет. Конечно, летая парой, теоретически можно было договориться приписать сбитие, но, если б об этом узнали, житья таким летчикам не было бы. Потерять честь легко, а вот восстановить почти невозможно.

– Платили ли деньги за сбитые?

– За сбитые платили: за истребитель тысячу, а за бомбардировщик две тысячи, за паровоз 900 рублей, за машину 600 рублей. За штурмовки тоже платили. В 1941-м платили за освоение радиосвязи. Но, знаешь, мы в войну деньги не считали. Нам говорили, что нам причитается столько-то там денег. Мы же их никогда не получали, никогда не расписывались, а деньги шли. Тоже, дураки были, нужно было оформить переводы родителям, а я об этом узнал, только когда отец уже умер. В 1944 году мне присвоили Героя и вызвали в Москву получить Звезду. Летчики, да и техники, зная, что мы летим и нам нужно ведь будет ее «обмыть», отдали нам свои книжки, по которым мы получили деньги.

Отношения в полку были не то слово, что хорошие: командиры полка были нам как отцы. Их за годы войны у нас было несколько: Маслов, Холодов (Холодов Иван Михайлович, подполковник. Воевал в составе 28 ИАП, 32 ГИАП /434 ИАП/. С марта 1944 г. – командир 111 ГИАП. Всего за время участия в боевых действиях выполнил 464 боевых вылета, в воздушных боях сбил 14 самолетов лично и 6 в группе. Герой Советского Союза, награжден орденами Ленина, Красного Знамени (дважды), Суворова 3-й ст., Александра Невского, Отечественной войны 1-й ст (дважды), Красной Звезды (дважды), медалями. – Прим. М. Быкова.), Наумов. Последние два года – Холодов – герой! Очень сильный!.. Командиры полка, как и все, постоянно летали. (Командиры дивизии тоже летали, но реже.) Обычно было: я, командир эскадрильи, одну группу веду, следующую – командир полка.

Конечно, из всех командиров мы особенно любили Холодова. Он всегда был с нами. Вечерком сядем, разольем по 100 граммов. Запросто он общался с нами, знал, где нужно строго, а где по-человечески.

Сегодня некоторые рассказывают, будто во время войны давали летчикам выпить для смелости. Это ерунда. Того, кто позволял себе выпить, как правило, сбивали. У пьяного реакция не та. А что такое бой? Ты не собьешь – тебя собьют. Разве можно победить противника в таком состоянии, когда у тебя перед глазами вместо одного два самолета летают? Я никогда не летал нетрезвым. Выпивали мы только вечером. Тогда это было нужно, чтобы расслабиться, чтобы уснуть. Спалось хорошо, вставать не хотелось. Но когда засыпал, порою перед глазами бои крутились. Особенно летом, когда мы воевали под Сталинградом.

В длительных тяжелых боях командир мог сказать: «Завтра едешь на отдых и три дня отдыхаешь». Сильных летчиков командиры берегли. Полполка потерять не так страшно, как одного опытного. Я частенько попадал в такую ситуацию.

И с техническим составом отношения были как с родными. Когда выпускают в бой, крестятся. Когда прилетаем после боя, они обнимают, целуют. Самые настоящие родные. Если найдут выпивку, то обязательно для летчика оставят. Особенно любили, когда прилетаешь с победой. Тут они на руках носят. А если мы на их глазах сбивали врага, то они разыгрывали бой, показывали интересные моменты, которые сам летчик, может, так детально не запомнил. Истребители близко к линии фронта базировались, поэтому часто воздушные бои проходили над линией фронта. В хорошую погоду бои видны. Когда мы начинаем разбор вылетов, так они рот разинут и не отходят, слушают. Иногда они в этих вещах понимали лучше. Когда корреспонденты приходили, а нам бывало некогда, так приходилось журналистам техника расспрашивать. А техник рассказывал порой лучше, чем летчик.

Командир 111-го Гв. ИАП подполковник Иван Холодов на фоне Ла-7

Про механиков я только не знаю, когда они спали. День мы летаем, а ночью они проверяют технику. Когда они отдыхали, трудно сказать. Я как-то спросил, отвечают: «Когда дождь идет!»

Моим механиком был Ковалев. Ему было тогда лет 35. Чудесный человек. После войны, я уже был командующим армией во Львове, он ко мне приезжал. На войне он обращался ко мне «товарищ командир», так и продолжал обращаться.

Инженером эскадрильи был Эдельштейн, еврей. Мне говорили: «Понятно, почему у тебя в эскадрилье все самолеты в порядке – у тебя же инженер еврей, он хитрый».

Командующих мы вообще считали богами, от них зависела наша жизнь. Мы к ним относились с огромной любовью. И к Жукову, и к другим. Лозунг: «За Родину, за Сталина!» – не был пустым звуком ни для нас, ни для других родов войск.

Отношения между летчиками были такими, что смотришь на каждого, а видишь себя. И переживаешь как за себя. Особенно, если это молодой летчик, которого ты готовил и знаешь, что он еще не особенно готов к полетам. Естественно, в этих случаях во время боя делаешь все, чтобы не подставить новичков, прикрываешь их, как только можешь. О том, как вводили молодых в первые годы войны, говорить не буду – сам был таким. Скажу только, что «В бой идут одни старики» – честный фильм, там многое показано. Когда в 1943-м я стал командиром эскадрильи, новичков к тому времени сразу в бой уже не пускали. Сначала они с нами облетали район; потом, для начала, мы их вводили там, где интенсивность боевых действий была ниже. Тут еще много от командира зависит. Если ты личным примером можешь показать, как надо драться, то и молодежь у тебя боевая будет.

Взаимовыручка помогала побеждать, особенно в 1941, 1942 годах. Скажем, если я иду в атаку и вижу, атакуют моего ведомого, то я все бросаю и стараюсь любыми путями вывести ведомого из-под огня или отбить атаку на него. Именно взаимовыручка сыграла главную роль, когда моя эскадрилья сбила 25 самолетов без потерь. Без этого летчику смерть.

С летчиками из соседних эскадрилий отношения у нас были такими же, как и внутри своей эскадрильи. Братство объединяло всех летчиков. Скажем, в Кубанском воздушном сражении нас зажали, и Покрышкин со свой группой спас нас, спикировав с высоты. В таких случаях командование полка направляло благодарственные телеграммы в полк, летчики которого помогли нашим. Да и жалость, если кого-то сбивали, была абсолютно одинаковой. Разницы не было между отношением к летчикам своего полка или к летчикам другого полка. Мы всегда помогали друг другу во время боя, это была главная задача, от этого зависел успех. В бою у каждого было стремление как можно больше сбить, но как такового соревнования не было.

И конечно, все свои бои разбирали. Самое правильное – делать разбор как только вылез из кабины. Летчик тогда, как малолетний ребенок, который не понимает, что такое вранье, и все честно рассказывает, что видел, что делал. Это уж потом он начинает отсеивать, ошибки свои замалчивает. А если сразу расспросить, то видно, где – так, где – не так, где «маху дал». «Маху» часто давали – идеальных боев не было.

C пехотинцами, танкистами мы, летчики, тоже считали себя единым целым. Мы за них даже больше переживали, чем за своих. Уж больно им тяжело было, они же первыми смертельные удары получали. Мы старались любыми путями помочь им во время боевых действий. Особенно под Москвой и Сталинградом. Там мы любыми путями близлежащие войска противника штурмовали. Все ведь воевали за одну Родину.

– Что вы чувствовали, когда вас сбивали?

– Два раза меня сбили под Москвой. Два раза – под Сталинградом. Два раза под Белгородско-Курской дугой и один под Киевом. Всего семь раз.

Как меня сбили в первый раз? Мы сопровождали бомбардировщиков Пе-2, взлетели четверкой. Я был ведомым у командира эскадрильи. Где-то, не доходя до Смоленска, бомбардировщики сбросили листовки и бомбы. Когда возвращались, появились истребители противника. Начался бой. Немцы сбили нашего командира эскадрильи, а следом – и меня. Самолет пришлось посадить на переднем крае. Я вылез, смотрю – стрельба. Тут – немцы, тут – наши. Пехотинцы кричат: «Давай скорее, – убьют!» Я бегом к своим. Знал, главное – добежать, и жить будешь. Спасся. Второй раз меня сбили над территорией противника в августе 1941 года под Скопином, у меня двигатель остановился. Сел на поляну и бегом в лес. Встретился с мальчишкой. Я его попросил отвести меня к партизанам. Он начал отказываться. Я на него направил пистолет: «Тогда я тебя пристрелю». Он повел. Я говорю: «Ты правильно ведешь? Если только меня встретят немцы, я тебя убью». Он меня привел. Я ему деньги даю, он говорит: «Зачем они мне нужны?» Потом бегом скрылся, чтобы я его не застрелил. Партизаны вывели меня через линию фронта к своим.

Я считал, что, когда сбивают, это нормально. Я знал – все равно рано или поздно собьют. Главное было не попасть в руки к противнику. Конечно, нельзя говорить, что было совсем не страшно. Но больше страха и беспокойства появилось, когда мы начали наступать, когда началась настоящая война. Страшно было, когда подбили под Киевом, поскольку не знал, как садиться – на фюзеляж или выпрыгивать? А во время Курско-Белгородской операции у меня был такой случай. Был очень тяжелый бой; видимо, связались с очень опытным противником. Мы дрались-дрались, никого не сбили, а меня они подожгли. Это было в 50—100 километрах от линии фронта. На высоте 4000-5000 метров. Мы разошлись, и вижу – пламя из-под двигателя продвигается к кабине. Я стал тянуть к линии фронта; кое-как дотянул, но высоты, чтобы прыгать, не осталось. Решил садиться и по привычке выпустил шасси. Только коснулся земли – самолет скапотировал. Вылезти не могу, пламя подходит ближе и ближе. Подбежали случайно оказавшиеся рядом связисты, тянувшие линию. Говорят: «Ух, как горишь!» Я отстегнул привязные ремни, парашют. Они слегка отломали обшивку борта, так что я только голову просунуть смог, и застрял. Они орут, чтобы я оттолкнулся, а упереться не во что. Они стали самолет раскачивать, и я потихоньку вылез. Отбежали в овражек, и самолет вспыхнул. Буквально в последнюю секунду меня спасли. Командир полка и командир дивизии направили ходатайство в их часть, и их всех наградили орденом Красной Звезды.

С моим другом Петро Гнидо (Гнидо Петр Андреевич, майор. Воевал в составе 248 ИаП, 111 ГИАП /13 ИАП/. Всего за время участия в боевых действиях выполнил 406 боевых вылетов, в воздушных боях сбил 34 самолета лично и 7 в группе. Герой Советского Союза, награжден орденами Ленина, Красного Знамени (четырежды), Александра Невского, Отечественной войны 1-й ст. (дважды), Красной Звезды (трижды), медалями. – Прим. М. Быкова) был такой случай. Его сбили под Сталинградом, все видели, как он упал на линию фронта. И видели даже, как группа немцев его сразу схватила. Собрал командир полка нас, произнес речь и заканчивает ее стоя: «Вечная память Петро Гнидо». Открывается дверь, Петро заходит. Он все-таки убежал с парашютом. Где-то остановил машину, и его привезли. Вот давал он жару! Отчаянный! Мы были командирами соседних эскадрилий, но в тяжелых боях всегда летали вместе. В какую бы кашу ни попадали, даже когда противника в десять раз больше, все равно мы выходили из боя живыми и здоровыми. Он и воздухе, и на земле был очень отчаянным. Его девки больше всех любили. Петро Гнидо – это был бог у женщин.

Мог ли я избежать того, чтоб меня не сбили целых семь раз? Как сказать… Ведь мы многого не умели, а лететь все равно надо было. Да и в бою так: несмотря на то, что ты расстрелял все боеприпасы, из боя выходить нельзя. Если уйдешь – это предательство. Ты находишься в бою, и противник не знает, кончились у тебя патроны или нет. Это жесткий принцип. Но мы его соблюдали неукоснительно.

Очень часто летчик и не знал, кто и как его сбил. Особенно так было в 41-м году, когда со всех сторон множество врагов, и не хватает глаз смотреть сразу во все стороны, поэтому не знаешь, где и как тебя сбили. Пожалуй, не могу детально сказать, как меня сбили все семь раз.

Сбить могли всегда. Последний раз меня сбили под Киевом. Дело было так. Я взлетел восьмеркой на прикрытие переправ южнее Киева в районе Букринского плацдарма. Бои над переправами были тяжелые, но авиации нашей было много. Погода в тот день была хорошая, настроение тоже. Мне передали с земли, что со стороны Белой Церкви идут три группы бомбардировщиков, в каждой группе по 30-40 машин; приказали уйти от переправы и встретить их на подходе. Группа выполнила маневр, и вскоре километрах в 60-70 от линии фронта мы увидели черное облако. Фашисты газовали, видно, когда летели. Подлетев ближе, я разглядел, что бомбардировщики идут с сильным истребительным прикрытием. Не знаю, сколько их было, но что-то очень уж много. В общем, решил я наброситься всей восьмеркой на первую группу в 30 бомбардировщиков. С первой атаки мы сбили семь самолетов, повторили атаку – еще 5. Смотрю, подтягиваются истребители других полков. В общем, до переправ они не дошли.

Вечером после этого боя я был в воздухе также восьмеркой. Мне дали команду пройти над Букринским плацдармом на минимальной высоте, чтобы воодушевить войска, которые попали в тяжелое положение. Мы построились клином, идем со снижением. Как потом мне рассказывали (я сам не видел), откуда-то появился немецкий «фокке-вульф», прорвал строй и расстрелял меня в упор. Мой самолет несколько раз перевернулся (если снаряды попадают с близкого расстояния, то обязательно кульбиты делаешь). Двигатель еще работает, но рули поворота и высоты разбиты – самолет неуправляем. Нужно прыгать. Открыл фонарь, чтобы прыгать, но тут же закрыл обратно. Парашют оказался пробит, и его начало вытягивать, а это гибель с гарантией, потому что он зацепится за самолет, и вместе с ним и упадешь. Что делать? Я уже над своей территорией, Днепр прошел, а что делать, не знаю – ни повернуть самолет, ни снизиться. И тут я вспомнил про триммер, крутанул колесико на себя – самолет пошел вверх, я от себя – вниз. Ну, думаю, все – жить буду. Левый берег Днепра ровный, я туда пристроился на пашню, убрал обороты. Крутил, крутил триммер и как трахнулся! Самолет весь рассыпался – и двигатель, и хвост, только одна кабина осталась. Встаю, чувствую, ранен (снаряд пробил сиденье, парашют и вошел в верхнюю часть бедра), но радуюсь, что жив.

При сбитии прыгать полагалось только в том случае, если чувствуешь, что самолет неуправляемый или горит. То есть в критической ситуации, между жизнью и смертью. Выпрыгнуть – тоже риск. Может получиться, что тебя еще в воздухе расстреляют. Мы не расстреливали немцев в воздухе. Моды такой не было, а они расстреливали. Поэтому, когда ты на большой высоте, нужно затяжным пройти и над землей раскрыть. А это не так просто.

Когда выпрыгиваешь, опасно еще и то, что можно о стабилизатор удариться. Но тут вариантов, как этого избежать, – много. Можно ремни распустить, «фонарь» открыть и перевернуться. Или боком самолет поставить. Главное – создать отрицательную перегрузку, иначе не вылезешь. Чаще всего даже не знаешь, как ты выпрыгнул.

В 1941-м бои шли в основном на средних высотах, до 2000 метров. Со временем высота воздушного боя повышалась, но ненамного, все равно до 8000.

– Вернемся к хронологии войны. Как проходили бои под Сталинградом?

– Под Сталинград мы прибыли в конце августа, после очередной переформировки, в результате которой мы получили Ла-5. Тут уже жизнь пошла по-другому… Во-первых, у него скорость – почти 700, если с «прижимчиком». Во-вторых, удивительно живучая машина! В одном из воздушных боев под Сталинградом мой самолет получил очередь в двигатель. Кабину начало маслом забрызгивать, а самолет все-таки летит! Мне удалось дотянуть до аэродрома и сесть. Двигатель остановился в ходе пробега, и меня притянули на стоянку. Заключение техников было таким: ремонту не подлежит. Оказывается, два цилиндра двигателя было отбито! Ты представляешь?! Там только шатуны ходили! Тот же «як» – стоит осколку попасть в двигатель, зацепить какую-нибудь трубочку и – все. На свободной охоте на Ла-5 можно было подзаработать, но мы так и продолжали штурмовики сопровождать. Поэтому я и сбил мало.

– В кабине «лавочкина» управление двигателем, шагом винта отвлекало от пилотирования?

– Убейте, не помню. Все делаешь автоматически. Обороты держишь максимальные и снижаешь, только когда подходишь к аэродрому. В бою винт облегчаешь, но не полностью. Были и другие тонкости, но все это было отработано до автоматизма, и я не задавался вопросом, что делать в той или иной ситуации. Качество сборки «лавочкина» было хорошим, жалоб никогда не было, правда, они все время были у нас новые. Мы же все-таки теряли и теряли.

Летчики 17-го Гвардейского штурмового авиаполка

Обзорность назад, если головой крутишь, нормальная. Шею не натирали, только приходилось немного ларингофоны освобождать. Кислородные маски были, но ими почти не пользовались. Они нужны от 5000, а мы редко туда заскакивали.

До конца войны я летал на «лавочкине». После войны осваивал первый реактивный МиГ-9. Причем перед тем как летать на реактивном, мы на «кобрах» тренировались – кабина удобная, сидишь, как в машине. У нас про нее так говорили: «Америка России подарила самолет. Через жопу вал проходит и костыль наоборот». У того же «лавочкина» кабина похуже. А в «яке» она очень тесная, да и сам самолет поуже. Зато как самолет «кобра» тяжелая, хотя на высоте она ничего. «Лавочкин» маневренней и скорость больше. В общей сложности я летал на 50 самолетах разных типов.

На «яке» не воевал, но летал на нем много. Як-3 – очень легкий, маневренный, как перо. По скорости чуть уступает «Лавочкину-7», но по маневренности сильнее.

Наш полк (я уже воевал в 13-м ИАП, который потом стал 111-м ГвИАП – с этим полком всю войну и прошел), базировался в районе Средней Ахтубы, в 25 километрах от Сталинграда.

Нашей задачей было прикрытие Сталинградской группировки. Противника было в 8—10 раз больше, чем нас. Немцы на нашем месте даже приближаться к врагу не стали бы, а мы шли в бой. Мы старались ловить оторвавшиеся одиночные самолеты или мелкие группы, тут же сбивать их и отходить. Так продолжалось около месяца.

Естественно, приходилось и штурмовики сопровождать. На этом же аэродроме к нашей дивизии был прикомандирован штурмовой полк на Ил-2. По мере их готовности мы их сопровождали. Поскольку все происходило близко от Сталинграда, штурмовики наносили удар по переднему краю и тут же уходили. Противник не успевал реагировать, и потери штурмовиков были небольшие.

Тем не менее Сталинградская битва – это не то, что показывают в кино. И дело не в каких-то секретах. Просто невозможно заснять ее такой, какой она была. Вот, допустим, взлетаем мы с аэродрома четверкой или шестеркой; видим – над городом самолетов, что мух над мусорной ямой. Волги не видно, нет ее… Хотя она – огромная, широкая – в целый километр, но вся в огне, даже воды не видно. Весь Сталинград был в огне, будто огнедышащий вулкан. Тут я стал другим человеком. Я начал понимать, как вести с немцами воздушный бой. Во время одного из самых сложных боев мы сбили два самолета противника. Один из них сбил я. Мы с ходу, на встречных, атаку сделали. Они думали, мы будем в хвост заходить, а мы – в лобовую. Знаешь, каково видеть, когда рядом вражеский самолет разлетается и падает?!

Когда была окружена немецкая группировка, нашей задачей было любыми путями уничтожить транспортную авиацию, которая пыталась ее снабжать. Погода была в это время хорошая. Стала портиться только ближе к декабрю – пошли туманы и дожди, облака были низкие. Почти за 2 недели мы полностью их уничтожили. Иногда за один бой мы сбивали не по одному, а по два самолета. Противник в этот момент специально выделял группу, чтобы связать боем истребители. Но вражеской авиации к тому времени стало меньше.

Правда, мы не только бои вели, но и когда была возможность, вместе со штурмовиками тоже делали пару или тройку заходов и били по наземным целям. Нам для этого РСы подвешивали.

Пожалуй, бои на Кубани были первыми настоящими воздушными сражениями. Я бы не сказал, что там мы победили их авиацию, но мы с ними сравнялись по количеству и сбили многих немецких асов и просто опытных летчиков. Лично для меня эти бои стали переломными. Я научился летать так, чтобы сбивать. Если в 1941 году я сбил один самолет, в 1942 году – пять («мессера», 2 транспортных самолета, «раму» и Ю-88, за что получил орден Отечественной войны I степени), то с весны по осень 1943 года я сбил 20 самолетов.

Здесь я научился отлично маневрировать и точно стрелять, появилась устойчивая радиосвязь, наземное наведение. Командование научилось управлять ситуацией в воздухе. Ведь в начале войны авиация подчинялась пехотным армиям. А как пехотный командир может управлять авиацией? Никак!

Когда только началась операция на Курской дуге, у нас приблизительно были равные силы.

Был такой случай. Однажды, мы только прилетели из боя, – сидим прямо на аэродроме около самолетов, завтракаем. Вдруг прилетает тройка немцев и начинает штурмовать аэродром. Мы быстро садимся в самолеты и взлетаем. Один из немцев в этот момент атаку сделал по аэродрому и выходит из пике прямо у меня под носом. Я еще шасси не убрал – дотянулся до него, и он прямо тут же и упал на аэродроме. Остальные улетели. Мы сели, зарулили. Смотрю, ведут этого немца. Он уже – в серых шерстяных носках (зенитчики, прикрывавшие аэродром, ботинки с него сняли). Сбитых этот немец имел около 100 самолетов. Такой крепкий парень.

– Личное оружие какое было?

– У меня было личное оружие, пистолет «ТТ». Патронов было неограниченно, никто не считал, так что стрелять умели. Хотя по противнику я его никогда не применял, не было необходимости.

Когда наши войска пошли в наступление, мы завоевали господство в воздухе и так его и удерживали до конца войны – и в количественном, и в качественном отношении. Здесь они были нам не страшны, мы уже сами искали бой, во как! Начиная с Курско-Белгородской операции нам было нестрашно. Мы были уже уверены в победе, настроение у летчиков было очень хорошим. С каждым вылетом – обязательно успех. В воздушных боях мы уже не знали поражений. Да и немцы стали не те, что были под Москвой или даже под Сталинградом. При встрече они немедленно уходили, в бой никогда не ввязывались. Только когда появлялись внезапно, могли нас атаковать или где-то какого-то отстающего прихватить; напасть на того, по кому видно, что он – новичок. Прямого воздушного боя больше мы не встречали. После Киева, особенно ближе к Львову, мы вообще хозяева в воздухе были. Г онялись и искали, кого сбить. И не просто – лишь бы сбить, а красиво. Признаться, когда в Чехословакии война для нас закончилась, мне было немного жаль. Только, можно сказать, «дело пошло»…

– Какой немецкий самолет было сложнее всего сбить?

– Истребители, конечно. Они же маневрируют. Поймать их в перекрестье очень непросто. Нужно иметь навыки и умение. «Раму» тоже тяжело сбить, а бомбардировщики и транспортные самолеты – легкая добыча. Их с первой атаки можно завалить.

«Фокке-вульф» менее маневренный, чем «мессершмитт», зато огневая мощь и скорость у него больше. Их в равной степени сложно сбивать. Хотя, знаешь, иногда и не понимаешь, кого ты сбиваешь: «мессера» или «фоку». Редко, но бывало, сбивали своих. В нашем полку от начала до конца войны такого ни разу не произошло.

Жалости к немцам мы не испытывали. Враг есть враг, тем более фашист. Мы считали, что все они – звери. Вспоминали, как жестоко их летчики действовали в 1941-1942 годах. И поэтому о какой-либо жалости или снисхождении не могло быть и речи. Была ненависть. И после войны, через 10-15 лет, ненависть к врагу оставалась. Даже общаясь с немецкими летчиками уже сейчас, года 3-4 тому назад, когда столько времени прошло, – все равно что-то такое между нами стоит, не смогли мы подружиться. Правда, с гэдээровскими летчиками в советские годы мы дружили, но тоже как-то так… отношение какое-то… Короче, немец есть немец.

Больше всего немецких самолетов я сбил в 1943 году, а потом в 1944 и 1945 годах практически не сбивал – к середине войны господство в воздухе было уже нашим. Под Львовом большое количество немецких самолетов было редким случаем. Так, 3-5 самолетов – максимум. Как только они чувствовали, что начинаешь маневр строить, в атаку идешь, они уходили. Они только внезапно нападали, в бой старались не ввязываться.

– Были ли случаи, когда группа истребителей всех сбитых записывала на одного, чтобы он получил Героя?

– Слышал, были случаи, когда группа начинала работать на одного человека, чтобы он получил Героя… У Покрышкина, еще где-то… Такое случалось, но не массово. Мне кажется, это не было правильным.

– Летчики-штурмовики говорят, что пик нервного напряжения приходится на получение задачи. А у истребителя?

– Конечно, при постановке задачи слегка нервничаешь, но в основном когда переживаешь? До встречи с противником. А когда бой завязался, то уже никакого переживания нет. А вот когда с победой домой летишь – что-то необыкновенное! На танцы, значит, вечером точно пойдешь!..

– Знали, против кого воюете?

– На кой хрен это нужно? Конечно, кое-какая информация у нас была, но очень скудная. Разбирали мы их тактику… Брали что-то на вооружение… Бывало, слыша голос противника по радио, догадываешься – ага, с этим мы уже встречались.

– В каких условиях вам приходилось жить во время войны?

– Жили мы подальше от городов, чтобы не попасть под немецкую бомбардировку; бывало в землянках, поблизости от населенных пунктов. Иногда договаривались с местными жителями, они нас пускали, как родных. До Сталинградской операции и во время нее чаще всего жили в землянках. Какие это условия? Утром встаешь, через бревна попадает земля, и слезы текут. Бревна в три наката или четыре наката. Из дерева лежаки сделаны, где спать. Матрас, одеяла, все было. У инженернотехнического состава были спальные мешки. Они всю зиму умудрялись не замерзнуть. Топили, буржуйки были, свет был. В гильзы наливали бензин и освещали; ни электричества, ни радио не было. Под Москвой тоже жили в землянках, вместе с технарями. Для них были отдельные землянки. Для каждой эскадрильи – отдельные землянки, чтобы немцы не могли уничтожить всех сразу. Потом, когда начали наступление, после Курско-Белгородской операции, жили все время в населенных пунктах. С 1943 года у нас были специальные группы, которые искали жилье в ближайших населенных пунктах. Насчет этого никакой проблемы не было. К кому ни обращались – не было случая, чтобы отказывали. Когда уже перешли границу, и поляки так относились. Чехи считали родными – целые дома отдавали, самые лучшие места. Говорили, если нужно, то и кормить нас будут.

Завтрак в перерыве между боевыми вылетами 332

Хотя питание было отличным. И под Москвой, и где бы мы ни были, питание у летчиков было отличным. Мы, когда попадали в тыл, скорее стремились на фронт, потому что в тылу очень плохо кормили. А там все ели сполна. Когда уже свою территорию освободили, нам даже фрукты и овощи давали. Апельсины, мандарины… Это – где-то с 1944 года. Отсутствием аппетита я не страдал. Но когда жаркие бои и много вылетов, то аппетит резко падает, только воду пьешь. Утром, как правило, почти ничего не ешь, только чай или кофе. На обед компот. А к вечеру уже появлялся аппетит. Нормально кушаешь. Да и обслуживающий персонал знал, что летчикам вечерком надо пожрать как следует.

Какое отношение было у народа? Любовь! Вот случай. Это было в 1943 году, когда мы получали Лаг-5 в Арзамасе. Арзамас недалеко от аэродрома Сейма. Была Пасха. Мы еще Героями не были, но орденов уже было много. Нас человек шесть. Идем по центру Арзамаса. Недалеко – церковь. Мы разговариваем, шутим. Погода отличная, солнце… Вдруг нам навстречу – крестный ход, с иконами, человек пятьсот. Мы им дорогу уступаем. Они останавливаются в 10 шагах, встают на колени и начинают молиться на нас. Вот какое отношение! После войны такого отношения уже не было. Когда нас сбивали, пехота, как увидит – летчик! – и покушать проведут, и все что угодно.

– В свободное время, в дни, когда не было вылетов, чем обычно занимались?

– Вылетов не было только в нелетную погоду. Могла снизиться только интенсивность вылетов: скажем, перед операцией, к ней идет подготовка. Обычно были непрерывные вылеты. Осенью и зимой немного легче было.

В это время мы устраивали бани, парные. Проводили занятия. Обговаривали все бои с летным составом, вырабатывали тактику, все нюансы начинали разбирать. Чаще это делалось в эскадрилье, но бывало, и в масштабе полка. Последнее, правда, очень редко. Собирать полк на линии фронта – очень опасно. Противник засечет и уничтожит. Обычно так не рисковали.

После занятий был обед. Танцы у нас были. А, скажем, в карты, домино или на бильярде мы не играли. В каждом полку был хороший гармонист, баянист. В каждом полку – самодеятельность. Такие концерты были!.. Когда они успевали подготовиться? К середине войны стали появляться уже артисты из центра. Полк собирали, но очень осторожно. В случае налета все должны были немедленно рассредоточиться, чтобы сберечь артистов. А то, если бы их убили в нашем полку, так это позор был бы.

– У вас в эскадрилье наверняка была группа сильных летчиков и группа летчиков послабее. Как вы определяли, кого взять на то или иное задание?

– Деление пошло только после взятия Киева. А под Сталинградом, под Москвой брали всех подряд, кто в состоянии взлететь и полететь. Даже для себя, командира эскадрильи, я не подбирал ведомого. Летчик мне говорит: «Товарищ командир, я буду ведомым». – «Ну, давай». Так что до 1943 года у меня не было постоянного ведомого. Потом только мы стали выбирать себе ведомых и подбирать ведущего. Пары – из самых лучших, особенно тех, кто уже был сбит, потому что они знали, как себя вести в сложных обстоятельствах.

Вообще наличие постоянного ведомого необходимо. Ведь удержаться за мной не так-то просто. Ведомых за всю войну у меня было очень много – потери были большими. Реже стали меняться уже в конце 1943 года, особенно в 1944, 1945 годах. Более-менее постоянно я летал с Чабровым.

– Я знаю, что разрешали посылать посылки с трофеями домой. Вы посылали посылки?

– Я никаких посылок не посылал. У меня ничего не было. Были у меня часы, и то плохие попались, и небольшой приемничек. Больше ничего. А так, чтобы из барахла… Этим вопросом и не занимались. А потом, куда я барахло дену? Повезу на истребителе? Ну, приемник техник еще положит в фюзеляж, но что покрупнее – уже нет. Крохоборством занимались тыловые части.

Войну я закончил в должности командира эскадрильи, майором. А после войны вместо того чтобы, как некоторые герои, пьянством заниматься, мы вдвоем с моим другом Петро Гнидо решили учиться. У нас же было по 7 классов образования. В Мукачеве мы случайно встретили эмигранта, доктора математических наук. И вот этот человек согласился подготовить нас за два года по всем предметам, которые входили в экзаменационную программу академии. Через два года мы сдали выпускные экзамены по программе средней школы. Помню, директор школы, в которой мы сдавали, сказал: «Только в военной форме не приходите». Мы пришли в гражданской одежде, но нам все равно немного помогали. В результате у нас только по немецкому были тройки, а так 4-5 по всем предметам. На следующий год, в 1948-м, мы поступили в Военновоздушную академию.

К мирной жизни после войны привыкать было довольно тяжело. Прежде всего бытовые проблемы. Никто нашим благоустройством не занимался. День летаешь, потом ищешь, где жить. Правда, как летчики, мы питались бесплатно. И на жену давали паек, продуктами были обеспечены. Но где жить? Дадут тебе койку солдатскую, вот и все. Но жена как-то выдержала. Со дня нашей свадьбы прошло уже шестьдесят лет, и мы все это время вместе. Я с ней познакомился, когда в аэроклубе в Химках летал. Поблизости была деревня Вашутино, мы туда вечерком после полетов ходили с гармошкой, песни пели. И лет семь мы с моей будущей женой дружили. Как только попадал в Москву, сразу к ней. И вот, во время войны я уже получил звание Героя, но она не знала об этом. Приехал. Мать ее говорит: «Сережа, она в поле полет». Я пошел туда. Подхожу, говорю: «Аня!» Она встала, увидела у меня на груди Звезду и опять села. Тогда я понял, что на ней и женюсь.

СПИСОК ДОКУМЕНТАЛЬНО ЗАФИКСИРОВАННЫХ ВОЗДУШНЫХ ПОБЕД С.Д. ГОРЕЛОВА В СОСТАВЕ 111 ГИАП/13 ИАП/:

Источники:

1) ЦАМО РФ, ф. 111 ГИАП, оп. 235805, д.13 «Журнал учета сбитых самолетов противника»;

2) ЦАМО РФ, ф. 73 ГИАП, оп. 235807, д. 3 «Журнал учета сбитых самолетов противника».

Кривошеев Григорий Васильевич

Я родился 31 марта 1923 года в Крыму. Мать была сельским врачом, а отец – художником-декоратором. У меня была сестра и два брата. Причем все трое братьев стали летчиками. Старший брат Борис в 40-м уже летал над Кавказом, средний брат Володя окончил Качинское краснознаменное летное училище, летал над Сахалином, а я учился в десятом классе. Мама мне сказала: «Двоих сыновей уже забрали в армию, они служат Отечеству. А ты останешься со мной, будешь поступать в медицинское училище». К этому времени я уже дежурил у нее в родильном доме и меня знали в медицинском училище. Но в декабре 1939 года приходит к нам в 10-й класс Зуйской средней школы инструктор Качинского училища, молодой, симпатичный, в парадной форме. И рассказывает о положении в мире, напоминает решение партии и правительства: «Комсомолец, на самолет!» И вот мы четыре человека: я, Морозов Коля, увлекавшийся драматическим искусством и руководивший в нашей школе драматическим кружком, Шура Никифоренко, мечтавший стать архитектором, и Семен Зиновьевич Букчин, у которого старший брат был секретарем райкома, а средний брат директором школы, поехали в Симферопольский аэроклуб. Переночевали у моих друзей, а утром прошли медкомиссию и нас зачислили. Построили всю братию, человек 60 или даже больше, в шеренгу по три человека и повели строем на аэродром: «Шаго-о-ом! Марш! Запе-е-евай!» – и я, семнадцатилетний пацан, запел авиационный марш: «Все выше, и выше, и выше…» Пришли на аэродром, командир говорит: «Будешь старшиной». Через некоторое время нас отпустили домой. Я приехал и не знаю, как матери сказать, что ослушался ее наказа. Я крутился-крутился – отец заметил, что я чего-то недоговариваю: «В чем дело?» Говорю: «Мамуля, я нарушил твою заповедь и поступил в Симферопольский аэроклуб». Мама заплакала и говорит: «Сын, иначе я не ожидала». Я закончил Симферопольский аэроклуб, а потом поступил в Качинское летное училище. А школу я не окончил – мы с 10-го класса ушли в аэроклуб, а потом война. Аттестат за 10 классов я получил уже после этой войны, в которой потерял почти всю семью. Средний брат погиб 19 августа 1941 года. На Сахалине он переучился на СБ. Служил в 55-м полку скоростных бомбардировщиков. В июне их перебросили на Западный фронт, и вот 19 августа под Полтавой был сбит. Старший остался жив, закончил службу заместителем командира полка. Когда немцы оккупировали Крым, кто-то донес, что мама член партии, и ее забрали в гестапо. Перед войной в поселок ездил киномеханик, кино же не было в каждом селе, а этот киномеханик был по национальности немец, так он пошел в гестапо просить за нее, и немцы ее освободили. Так на нее второй раз донесли! И в 1942 году ее расстреляли. Отец хотел отомстить за нее – его повесили. Вот нас из школы ушло в авиацию 4 человека, и все четверо вернулись, а те, кто остался, – все погибли. Они начали партизанить, помогали, руководили, были связными. Всего осталось 2 девочки и один парень, и все.

За год в аэроклубе полностью прошли программу на У-2, и на «Качу» мы приехали в феврале 41-го. В училище дисциплина идеальная была: построения, до секунды рассчитанный распорядок… Приходим с аэродрома в комбинезонах промасленных. Умываемся-переодеваемся и только потом в столовую, а там на 4 человека столик, чистота, белые скатерти, вилка, ложка, салфетка. Зарядка была, общефизическая подготовка, теоретическая подготовка. Исключительный порядок и ни секунды свободного времени, только для того, чтобы письма написать.

Курсанты Качинской летной школы, бывшие одноклассники Семен Букчин и Григорий Кривошеев 339

Я был в пятой эскадрилье, командовал которой Воротников, а потом Победоносцев. А в первой, под командованием Мирошниченко, учились Василий Сталин, братья Микоян и Тимур Фрунзе, который был старшиной их летной группы. Я помню, Тимур их заставлял тряпками после полетов мыть самолеты. Они были на общих основаниях, в кирзовых сапогах, в гимнастерках. Надо сказать, что, по моему мнению, Василий был прекрасный парень, дисциплинированный, но потом «друзья» его избаловали.

1 апреля я принял присягу, и сразу начали летать на УТ-2. Инструктором моей летной группы, в которой я был старшиной, был Филатов. Перед войной мы полностью успели закончить программу УТ-2. До войны несколько раз были учебные тревоги, но ими не злоупотребляли, потому что это расслабляет. 22 июня утром я вскочил по сигналу тревоги. Одеваюсь и вижу, что у заместителя командира моей эскадрильи по строевой части, педанта до мозга костей, звездочка на пилотке сзади. Никогда такого не было! Думаю: «Что-то случилось». «Командир, что случилось?» – «Война». Построились: «Караул, на Мекензевы горы!» (там у нас было бензохранилище). Приехали мы туда где-то в пять часов утра – еще темно, рассвет только забрезжил, прожектора шарят, и мы видели, как немецкие бомбардировщики бомбили Севастополь. Тогда же я увидел, как девяточка СБ учебным строем летела на бомбежку, а оттуда вернулось два-три избитых, исполосованных самолета. Вернулись в училище. В столовую пришли – нет белых скатертей, курсанты шаркают по полу грязными сапогами. Потом мы уже ходили и в караулы и на рытье окопов. Я лично киркой и лопатой вырыл 32 окопа.

В августе 41-го наше училище из Качи эвакуировали в Красный Кут, под Саратов. В это же время из инструкторов был организован полк, который улетел на фронт, а командовать нашей эскадрильей назначили Победоносцева. Сменился и командир училища, им стал дважды Герой Денисов. Семь учебных эскадрилий разбросали по степи. Каждое звено отрыло себе землянку – большую яму, перекрытую бревнами и присыпанную сверху землей. Вместо кроватей земляной выступ. Началась зима, а у нас на 120 человек 4 пары сапог. Дров нет, угля нет. Так отряжали курсантов, которые на самодельных санях с полозьями из лыж за 15 километров от расположения части ездили за сухой травой. На этой траве и пищу готовили, ей же и согревались. Для поддержания физической формы перед входом в столовую поставили коня: не перепрыгнешь – в столовую не попадаешь, а есть-то хочется. Немцы уже подходили к Москве, Ленинград был в кольце блокады, и вдруг, в ночь на 6 декабря, боевая тревога. Мы поднимаемся, и командир эскадрильи Победоносцев говорит: «Под Москвой произошел прорыв! Столько-то танков сожжено, столько-то солдат взято в плен!» Гарнизон просто воскрес. Мы воспряли духом, стали совсем другие люди. Зимой мы не летали – не было топлива, но к нам в землянку приходили преподаватели, проводили занятия. Ранней весной начали летать на И-16. На самолет дают мизер бензина, полетов мало, поэтому со звена готовили одного-двух человек, самых одаренных. По окончании программы их одевали как следует и отправляли на фронт. Когда под Сталинградом было тяжко, то бросили клич: «Кто пойдет в пехоту?!» – и многие пошли, насильно никого не заставляли. Некоторые потом вернулись доучиваться, некоторые остались. Я окончил училище только в июне 1943 года на самолете Як-1 первых модификаций, еще с гаргротом. Кстати, мы были из первого офицерского выпуска, ведь до этого училища выпускали сержантов. А что такое младший лейтенант – одежда та же сержантская, штаны потерты, только погоны с просветами.

Так вот, прибыли мы в полк. К Еремину прихожу, представился, а Еремин для меня такая фигура! Я в запасном полку отпустил усы для солидности. Он мне говорит: «Это что за усы?» – «Для солидности». – «Какой солидности? Ты в бою солидность покажи». Я пошел за палатку, вынул лезвие, которым чинил карандаши, и усы сбрил. Меня распределили в первую эскадрилью Алексея Решетова[2]. Я подошел к палатке, в которой находились летчики, – один выходит – в орденах, второй выходит – Герой. Думаю: «Е-мое! Куда попал!» Но тут меня один парень – как потом выяснилось, Выдриган Коля[3] – затолкнул в эту палатку, я представился, все нормально. А тот бородатый, который к нам в палатку в запе зашел, сказал: «Приедешь в полк – покажи, что ты летчик. Дадут тебе пилотаж, так ты отпилотируй так, чтобы струи шли с плоскостей». Когда мы в полк прилетели на новеньких «яках», которые получили в Саратове, у нас, пацанов, их отобрали, передали опытным. Мне сказали вылететь на проверку пилотажа. Прихожу, механик докладывает, что самолет готов. Держа в памяти наставление, я пилотировал с большой перегрузкой, так, чтобы шли струи. Отпилотировал, иду на посадку. Сел. Командир подходит: «Ну, ты дал им, молодец». Оказывается, когда я, дурак, пилотировал, два «мессершмитта» меня пытались атаковать, а я крутился, их не видел, но с такой перегрузкой пилотировал, что они не могли меня поймать в прицел. Подумали, наверное, дурак какой-то болтается, и улетели. «Да я их и не видел даже». – «Вот за это тебя уважаю: другой бы себе присвоил, а ты честно ответил».

Подходит ко мне механик: «Молодец, облетал самолет!» Я говорю: «Как же так?! Что же ты мне ничего не сказал?» – «Все нормально, подписывай формуляр». Я не знал, что самолет был собранный: шасси от одного, фюзеляж от другого, да еще и не облетанный после ремонта! Сам механик грязный, самолет грязный. Я тогда только на фронт пришел, а они ночами работают, двигатели перебирают – куда им там до шелковых платков. Я вспомнил Туржанского, который коврики в столовой стелил, и на следующий день подшил белый подворотничок. Механику говорю: «Вон банка бензина, возьми, постирай, чтоб ты орел был!» Сажусь в самолет, а механик мне: «Командир, ты у меня седьмой». – «И последний. Будешь плохо мне самолет готовить – расстреляю прямо здесь. Идет?» – «По рукам». Прилетаю, зарулил, выходит механик, комбинезон постиран, и папироску мне. Я говорю: «Иван, извини». Порядок есть порядок.

Прежде чем вылетать на боевое задание, нас готовили. Парторг полка Козлов вводил в курс дела всех прибывающих летчиков. Это был не экзамен, не лекция – беседа. Говорил о том, как выходить на цель, как вести разведку, вводил нас в историю полка, как и какие летчики воевали, изучали район действия, материальную часть. Вновь прибывшие обязательно сдавали зачет по материальной части и штурманской подготовке. От нас требовалось изучить район полета. Сначала давали карту, а потом требовали по памяти ее рисовать. Мы сидим рисуем, нас человек шесть, наверное, а тут прилетел командующий армией Хрюкин. Подошел к нам, ходит сзади, смотрит. В какой-то момент он, показывая на меня, говорит командиру полка: «Вот его сделай разведчиком». Рисовал я неплохо, да и отец у меня был художник. Так что из 227 боевых вылетов, которые я совершил, 128 – на разведку.

А что такое разведка? В фюзеляже истребителя устанавливался фотоаппарат АФА-И (авиационный фотоаппарат истребителя), который управлялся из кабины. Прежде чем вылетать, я раскладывал карту, смотрел задание. Например, нужно снять дорогу в таком-то масштабе, чтоб автомобиль или танк был размером с булавочную головку или с копеечку. В зависимости от этого мне нужно подобрать высоту, рассчитать скорость полета в момент включения фотоаппарата. Если я скорость превышу, то снимки будут разорваны, а если уменьшу – будут накладываться. Кроме того, я должен четко выдержать курс. Если я от курса отклонюсь, то фотопланшета не получится. Сделал все эти расчеты, потом на карте наметил ориентиры, откуда я должен начать съемку и где закончить. Потом должен выйти на цель, найти намеченный ориентир, посмотреть, где эти машины или танки, или что я там еще должен фотографировать, убедиться, что я на него точно вышел. Вышел, выдерживаю высоту, потому что если поднимусь или опущусь, то требуемого масштаба не получится – на одном кадре будет один масштаб, а на другом – другой. И вот я захожу, и уж тут по мне садят из всего, чего можно. Отклониться я не имею права – не выполню задания. И я уже плевать хотел на все эти разрывы справа и слева. Конечно, я выполняю съемку на максимально возможной скорости. Почему? Потому, что зенитчики видят самолет «як» и ставят прицел на 520 километров в час, а я не 520 иду, а 600 – все разрывы сзади. Прилетаю. Фотолаборант несет пленку в фотолабораторию, печатают ее на фотобумагу, все это дело монтируют в планшет, и получается съемка нужного объекта. Я на планшете расписываюсь, там же расписываются мой командир полка и начальник штаба, и этот планшет везут тому, в интересах кого я выполнял это задание. Мало того, что я должен был разведать, где у них там какой аэродром, пушки, артиллерия, сосредоточение, я должен был дать предположение, а что это значит, что перевозят по дорогам, а почему по этой дороге, а не по другой, какие самолеты на аэродромах, и какие задания они смогут выполнять. Поэтому требовалась мозговая работа и хорошая тактическая подготовка. И я успешно совершал эти вылеты.

А сбитых у меня 4 самолета – мало, но зато на разведку много вылетов. В дивизии 3 полка. 31-й, не знаю почему, больше всего делал разведывательных вылетов, за 3,5 года полк сделал 16 776 боевых вылетов, из них на разведку 11 150, а остальные – прикрытие поля боя, сопровождение. 85-й гвардейский полк – все в орденах, и командир полка в орденах. А я получил свой первый орден, когда у меня уже было 85 боевых вылетов! Уже потом выяснилось, что командир полка Еремин – хороший командир, но он никому не давал орденов, пока ему самому не дадут. Поэтому у нас с наградами было туго, но я своего командира не обвиняю.

Как своего первого сбил? Где-то 27 апреля 1944 года в Сарабузе готовился к разведывательному вылету Вася Балашов. Его Пе-2 должна была сопровождать шестерка Решетова. Подъезжает Хрюкин, командующий 8-й ВА: «Доложить задание!» Решетов докладывает. Хрюкин говорит: «Если на самолете Балашова будет хоть одна царапина, то тебя под трибунал, а если его собьют – расстреляю». Мы вылетели. Балашов 3 захода делал. На нас навалились «мессера». Атаковали сверху и снизу. Мы сбили, по-моему, 2 самолета, причем один меня чуть-чуть не сбил. Балашов последний заход сделал и уходит, а я смотрю – «мессер» валится. Ведомым у меня был Стадниченко. Он отбивает атаку на Пе-2 Балашова, и «мессер» выходит мне в хвост. Я закручиваю вираж с набором высоты – «мессер» со мной. Набор – это интересный момент. Нигде, ни в каком наставлении не написано, как нужно сделать вираж, чтобы выйти выше противника, чтобы сделать минимально возможный радиус. Я набирал высоту, пока его не увидел, пока не встали друг напротив друга. Начали с 4000, а залезли почти на 7000! Без кислорода! Вижу, сидит рыжий немец, в наушниках, в белоснежной сорочке с галстуком. У меня коленки сразу заходили, думаю: «Он же опытный, а я пацан». Мандраж такой, а потом думаю: «Нет, не получится у тебя». Я умудрился не то чтобы выйти в хвост, а послать очередь выше его в том направлении, куда его самолет движется, и он сам залез в нее. Взрыв! Последний рассудок, последние силы на это пустил. Это была моя первая победа.

А вскоре меня сбили. Летали мы тогда на Як-1. Это было под Херсонесом. Немцы со всего Крыма сползлись к Херсонесу и оттуда на всех возможных средствах: на баржах, лодках, бревнах каких-то – удирали из Крыма. На мысе Херсонес был у них аэродром. Днем бомбардировщики его разбомбят, а они за ночь его восстановят и опять летают. Я полетел утром рано на разведку. Смотрю – действует. Пришел, доложил. И вот нарядили восьмерку штурмовиков, которые повел Григоренко, молодец парень, а мы их сопровождали шестеркой во главе с Героем Советского Союза капитаном (тогда он был капитаном) Решетовым Алексеем Михайловичем. Штурмовики обычно делали 1-2, 3 захода максимум. Один раз бомбы сбросят, второй раз реактивными снарядами, потом пушечным огнем. А эти попались, они 8 заходов сделали, 40 минут! Снизу «фоккера», а сверху «мессершмитты». Мы были в мыле, устали от воздушного боя, ведь 40 минут дрались! Освободились мы от истребителей противника. «Горбатые» собрались, через горы перевалили на свою территорию. Мы пристроились к ним и идем парадным строем. В том бою ведомым у меня был Володя Михалевич, здоровый белорус, ужасный флегматик. Подлетаем уже к Бахчисараю, а базировались тогда в Сарабузе. В это время «мессершмитты» сверху сваливаются на нас, и меня по правой плоскости. Это страшное дело – чувствовать взрывы снарядов на самолете, приближающиеся к кабине. Я только левую ногу дал, и последний снаряд разорвался, попав в бронестекло кабины. Оно разлетелось вдребезги, и я почувствовал, что мне обожгло затылок и спину. Я посмотрел на Михалевича, думаю: убили его, что ли, почему он не предупредил? Гляжу, он идет – прозевал. За мной шлейф, горит правый бензобак. Надо садиться. Куда садиться – все дороги забиты техникой, которая гонит немцев на запад. Я самолет «листом» почти под 90 градусов положил, скольжением пламя сорвал, перед самой землей передо мной примерно 100-метровое поле виноградника, но оно перепахано. Я шасси не выпускаю – произвожу посадку на фюзеляж. Щитки выпустил, чтобы сократить путь планирования. И перед самой посадкой у меня мысль: «Надо самолет спасать» – и щитки убрал. Приземлился, ну, конечно, проехался мордой по прицелу. Вылез; Решетов меня сопровождал – я ему помахал, что все нормально. Когда пыль осела, смотрю – передо мной, метрах в пяти, скала. Думаю, если б пропланировал еще метров 10, то все, крышка мне бы была – лобовой удар и готов. За мной приехали, самолет полуразобрали, отвезли, и на следующее утро в 12 часов я на нем вылетел на задание.

Вот ты спрашиваешь, как повлияло на меня то, что меня сбили. Положительно повлияло. Летчиком-истребителем становится пилот, которого один раз уже сбили. Во-первых, я перестал надеяться на авось – понял, что в любую секунду надо быть настороже; во-вторых, когда я произвел посадку, подумал: «Соображаю кое-что». Я не разочаровался в себе, наоборот, чувства обострились, и начал воевать по-другому. И еще я злой стал. Сначала ведь думал, что в самолете противника сидит человек, а тут понял: «Не ты, так тебя убьют». Без ненависти воевать нельзя. Сейчас я думаю, что отступление лета 1941 года было во многом по причине отсутствия ненависти к врагу. Не может мирный человек в одну секунду перестроиться и начать убивать! Для этого время нужно. Когда я только прибыл на фронт, Решетов сказал: «Пойдем, погуляем». И мы пошли «гулять» звеном – он ознакомил меня с линией фронта, поговорил со мной о том, как держать ориентировку. Летим, видим немецкий штабной самолет – он командиру второй пары говорит: «Ну-ка, шарахни ему!» Тот с большой дистанции стрельнул – не попал, а я думаю: «Ну как же так?! Это же штабной самолет, не боевой». Решетов говорит: «Ах ты, слабак!» – и как вдарит по тому самолету – тот вдребезги разлетелся. Но даже этот, во многом переломный, момент не заставил меня почувствовать ненависть, а вот когда сбили – тогда да. И я начал по-другому воевать. Помню, когда перешли границу с Польшей, поступил приказ: «возвращаться с пустыми патронными ящиками». Возвращаясь с разведки, я заметил железнодорожный состав с цистернами. Снизился до бреющего и иду под углом к составу, но так, чтобы телеграфные провода, которые идут вдоль полотна, не зацепить, а то у нас один летун привез почти 300 метров провода – еле раскрутили. Метров со ста открыл огонь. Я видел, как моя трасса впивается в цистерну, которая через мгновение раскрывается, как разбитое яйцо, и оттуда вырывается пламя, а за ним черная копоть. По-человечески – это ужасно, но для бойца – это неописуемая сказка. Сжег я две цистерны и был очень доволен.

Один раз в Польше или Румынии сопровождал «бостоны». Противника нет. Сверху земля совсем по-другому смотрится. Она красивая, чистая. Я вижу узловую железнодорожную станцию, хорошие кирпичные постройки, высокую красную водонапорную башню. Смотрю – бомбы пошли. Я отошел в сторону. На земле все покрылось пылью, и эта башня медленно оседает. Тогда я только порадовался – хорошо попали, а сейчас думаю, что война – это варварство!

Второй раз меня сбили в Западной Украине. Уже шел с боевого задания, подходил к линии фронта и думал: «Надо ее пересечь на минимальной возможной высоте, чтобы угловое перемещение было выше, а значит, меньше возможность попасть по самолету».

Сидят (слева направо): Коля Зонов – погиб в октябре 1943 г., Григорий Кривошеев, Вениамин Верютин – погиб в конце 1944 г., Гриша Куценко – погиб 8 мая 45-го, Семен Базнов – погиб в мае 44-го, Саша Ожерельев – погиб, ГСС Николай Выдриган – погиб в 1946 г., Иван Пономарев – умер в 1967 г., двое летчиков, не помню фамилии: были с нами мало – погибли, Иван Боровой – умер в 1956 г. Стоят (слева направо): ГСС Иван Пишкан – умер в 1972 г., ГСС Алексей Решетов – умер в 2001 г., Анатолий Рогов, Сергей Евтихов – умер в 1983 г., Николай Никулин, Борис Еремин, Николай Самуйлик – погиб в 1943 г., Сергей Филин, ГСС Фотий Морозов – умер в 1985 г., Виктор Ворсонохов, П. Газзаев, ГСС Игорь Нестеров – умер 21 мая 1991 г., Леонид Бойко – погиб в 1944 г., Иван Демкин, ГСС Валентин Шапиро. 347

Только пересек линию фронта, тут у меня мотор «тыр-тыр-тыр» и заглох. В тот раз я летел на самолете Як-7Б. Он был специальный, пятибачный. То есть два бака в левой плоскости, два в правой и один в фюзеляже, и тройник – вниз, откуда топливо шло в карбюратор. Так вот, пуля попала в этот тройник. Бензин еще есть, расчет верный, а подачи нет и высоты нет, чтоб выпрыгнуть или выбрать место для посадки. Я в левую сторону смотрю, а справа у меня сосна, и я об эту сосну плоскостью… Меня пошло крутить, самолет перевернулся и вверх ногами упал. Парашют отстегнул, лямку привязную к сиденью отстегнул и выбрался. Что было дальше, если кому рассказать – не поверят. Выскочил я, смотрю – стоят два мужика: «Летчик! Иди сюда, тут бандеровцев полно. Беги к нам». Я подбежал, у них телега, в телеге сено. «Залазь сюда, мы тебя вывезем, спрячем, а то тут бандеровцев полно». Я поверил, залез туда в сено. Они поехали, а я думаю: «Надо было бы хоть сообщить, самолет уже совсем разрушенный». И вдруг нашу телегу останавливают. Я сено разгреб, вижу двух красноармейцев: один рядовой, другой капитан. Они спрашивают: «Вы не видели, здесь летчик упал?» – «Нет, не видели». Думаю: «Куда ж они меня везут?!» – выскочил, пока кавалеристы за автоматы, эти мужики уехали. Если бы не попались эти красноармейцы, или бы я не прислушался, о чем там речь, или не сообразил, то не было бы меня уже.

– Часто ли летали на сопровождение?

– Часто.

– Кого тяжелее сопровождать: штурмовиков или бомбардировщиков?

– Я тебе вот что скажу. Всех сложно, но тех, кто поумнее, тех проще, а самое большое наказание – сопровождать безграмотных летчиков. У меня командиры были толковые. Они говорили: «Надо не смотреть, а видеть. Смотрят все. Не думать, а соображать надо. Думают все». Когда подходишь к группе, сразу чувствуется, кто там ведущий. Вот назначили время встречи над точкой. Я иду, и группа идет. Нормально. Или я подхожу, а группы нет. Я должен делать вираж, терять время, терять горючее, ждать его величество, которое еще и не на той высоте подойдет. Или я только иду, по времени точно, а он уже орет: «Маленькие, маленькие, где вы болтаетесь?» Я говорю: «Вовремя мы идем». А они пришли раньше времени. То же и при сопровождении. Когда Григоренко сопровождал, он разумно вел свою восьмерку, так чтобы каждый самолет мог прикрыть впередиидущий. А некоторые растянутся – получается не восьмерка, а самостоятельных восемь самолетов. Они по уставу выполняют круг, а без толку – нет огневого взаимодействия. Так же и «бостоны» или «пешки» должны лететь так, чтобы сектора обстрела стрелков перекрывались.

Когда я пришел в полк, парторг – не летчик, но честный и добросовестный мужик – мне обмолвился, что, когда в 1942 году вышел приказ «Ни шагу назад», Валентина Шапиро[4], прекрасного летчика, будущего ГСС, водили на расстрел за то, что он якобы потерял «илов», которых сопровождал. Понятно, что задавать вопросы самому Шапиро я не стал, да и воевал он в третьей эскадрилье, а я в первой. Но в один прекрасный день я слетал на разведку, доложил, а Валька за мной зашел к начальнику штаба и слышал мой доклад. Когда мы вышли, он говорит: «Знаешь, ты дал маху. Надо было им рассказать замысел противника. Смотри, что получается: отсюда идут танки, тут сосредоточена артиллерия. Обстановка такая, что в этом районе немцы готовят контрудар». Я говорю: «Чего же ты не доложил?» Мы по возрасту были одинаковые, но он больше воевал. «Чего же ты не доложил?» – «Во-первых, умных не любят. А во-вторых, я еврей». И вот тут, в разговоре, он мне рассказал, за что его водили на расстрел. Дело было под Сталинградом. Штурмовики и истребители базировались на одном аэродроме. С четверкой штурмовиков послали пару. Ведомым шел Лешка Бритиков[5], а ведущим Шапиро. Штурмовики проштурмовали, ребята провели воздушный бой с восьмеркой истребителей противника. Сбили два самолета. Парой! Стали выходить на свою территорию. Штурмовики пролетели мимо аэродрома. Видать, перепугался их ведущий. Бритиков выходит вперед, показывает, что аэродром слева, – они не реагируют. У наших кончается горючее. Решили: «Хрен с ними – задание выполнили, сопроводили, вывели из боя». Пошли на посадку, а штурмовики полетели дальше. Только они сели, подъезжает на «Виллисе» полковник, командир штурмового полка: «Мудаки, вашу мать, я вам доверил лучших летчиков, а вы, засранцы, молокососы, сержанты, отдали их на растерзание! Старшина, снять с них пистолеты. Веди в капонир, лично расстреляю». Старшина подходит: «Сержант, старший сержант, снимайте пистолеты». – Отдают, бросают в «Виллис». «Сейчас расстреляю!» В это время подъезжает майор, командир истребительного полка: «Что тут происходит?» – «А ты молчи, засранец. Воспитал своих молокососов, а они отдали на растерзание моих лучших летчиков, я их сейчас расстреляю. А если ты будешь пищать, и тебя на хрен расстреляю!» Лакеев, командир этого полка, майор, согнулся. Их старшина ведет в капонир. А в это время механик Шапиро, старше лет на 15, стоит в отчаянии. И он увидел, что штурмовики идут уже с северо-востока на аэродром. Он вскакивает на холмик, шапку стягивает и только и смог, что крикнуть: «Командир!» – и рукой показывает – летят. Полковник хотя бы извинился – «Старшина, отдай им пистолеты». Сел в «Виллис» и уехал. Командир истребительного полка подошел, обнял. Прижал их к груди. Поблагодарил за хорошее выполнение задания.

Что касается самой техники прикрытия. На девятку «бостонов» выделялось 6, максимум 8 истребителей. Если летел Полбин, то тут истребителей побольше. А как же? Генерал! Обычно мы шли на 300-400 метров выше бомберов. Справа пара. Слева пара. Сзади пара – это непосредственное прикрытие. Обязательно выделялась ударная группа, которая шла с превышением 500 метров.

Штурмовиков прикрывали на их скорости, редко когда делали «качели». Обычно «Фокке-Вульфы-190» снизу лезли, а «мессершмитты» сверху валились, но тоже не всегда. Все зависит от обстановки. Я не видел, чтобы у немцев была какая-то определенная тактика атаки именно штурмовиков. Правда, они никогда не нападали, если были в меньшинстве. Иногда видишь, что мимо пролетела пара. Ну, я тогда думал, что они на разведку пошли, потому и в бой не вступают. Нам-то, когда мы вылетали на разведку, категорически запрещалось вступать в бой. Главное – привезти разведданные; даже если они атакуют, то ведешь только оборонительный бой. У меня 31 воздушный бой, а сбил только четыре. Так вот сейчас мне кажется, что ни на какую разведку немцы не ходили – просто не решались ввязываться.

Второго я сбил при следующих обстоятельствах. Это под Сальноком было, в Венгрии. Вылетели тремя парами. У каждой было свое задание: пара Решетова шла на разведку аэродрома, моя – на шоссейную дорогу, а Костылина Ивана – на сосредоточение танков. Договорились, что до линии фронта идем шестеркой. Доходим до линии фронта, а в это время наземный представитель (тогда был Еремин) говорит: «Решетов, Кривошеев, ко мне, в такой-то квадрат на 1200, а Костылину – продолжать выполнять задание». Штурмовики пришли, а на них «мессера» навалились. Погода была отвратительная, облачность слоистая, рваная. Вроде и не сложно – и не просто. Земли не видно. Начал пробивать облака вниз, и мой ведомый меня потерял. Когда я подошел к заданному району, смотрю – ведомого нет, вижу, «як» (я еще не знал, что это Решетов) подлетел, – увидел, что это Решетов, тоже без ведомого. Я встал ведомым. Смотрим, над полем боя 20 штурмовиков и 18 «мессершмиттов». Решетов с первой атаки сбивает одного, я – другого. Я чувствую: меня бьют – маневрирую. Решетов, изумруд-истребитель, как и положено ведущему, меня выводит из-под атаки. Я железно встал и за ним кручусь. Вот так 40 минут ковырялись. 3 самолета сбили: он – 2, я – 1, но главное, мы не дали растерзать штурмовиков. Прилетели – ведомые наши уже сидят. Поняли, что потерялись, и пошли на аэродром.

Мой ведомый, Коптилов, хороший парень. Он начал воевать на У-2, сделал на нем 850 боевых вылетов, ему Героя не дали, и он во время войны написал рапорт, переучился на истребитель и пришел к нам в полк. Но что такое У-2 – телега, а здесь техника пилотирования нужна. Он был король посадок, а вот вираж сделать не мог, и он меня терял, и не только меня. Прилетаем, все в мыле, а он сидит! По морде надавали ему, но культурно: дали, потом: «На платок, вытри…» Под суд не отдали. Мы понимали, что это летчик, что сделал он 850 боевых вылетов. У Решетова ведомый – прекрасный летун, но его накануне сбили, и он проявлял не трусость, а скорее неуверенность.

У меня не хватило горючего до стоянки. Подошла машина, подтащили самолет. 36 дырок в моем самолете; одна из дырок была снизу – снаряд прошел, пробил парашют и задницу мне поцарапал. А у Решетова одна, потому что я его прикрывал! Вот что значит дисциплина: мог бы и уйти, мог бы и уклониться, но командир для меня закон везде, во всех полетах! Дисциплина очень важна. И я так думаю, что по недисциплинированности тоже были потери. Вот Колю Зонова на моих глазах сбили. Нам дали участок фронта, на котором мы должны прикрывать войска, сосредоточившиеся для переправы, от авиации противника. Назначили истребители, составили график дежурства: один командир приводит восьмерку, потом другой его сменяет. Если бомбардировщики придут и разобьют переправу, ответственного найдут. Вот от этой границы до этой – умри, но не пропусти бомбардировщиков, а за границей – пусть бомбят, ты за нее не отвечаешь. И вот такой наряд, восьмерка Решетова. Первое ударное звено возглавляет Решетов. Я в его звене. Второе звено прикрытия – ведет заместитель, и там был Коля Зонов, в каждом звене 3 старых летчика, один молодой.

Для встречи противника нужно иметь скорость. Начинаешь крутое планирование с 2000, допустим, снижаешься с увеличением скорости, потом поднимаешься, постепенно теряя скорость. Разворот и опять снижение. Такие «качели». В случае появления самолета противника – с большой скоростью заходи и сбивай. Мы пикируем, сбиваем, а звено прикрытия нас прикрывает. Расстояние между группами было 500-800 метров, потому что дальше зрительная связь теряется.

Идут бомберы, а немецкая группа прикрытия на солнце. Наша группа пошла в атаку, и Коля Зонов потянулся за нами – хотел сбить, проявил инициативу. Ему командир группы говорит: «Встань на место!» – а он потянулся… Его сверху истребители сопровождения… Он выпрыгнул с парашютом. Я свои уставные обязанности выполняю, а сам смотрю, как он там. Немец зашел и парашют его расстрелял. И ведь не по-дурному погиб, а из-за отсутствия дисциплины.

Один летун любил, когда выполнит задание, приходить и с малой высоты делать бочку. Ему все командиры говорили, что не надо. И однажды он чиркнул крылом по земле и разбился. Засчитали как боевую потерю, потому что не успел сесть после выполнения боевого задания. Такие случаи бывали.

Четвертого я интересно сбил. Это было, наверное, под Будапештом. Задание я не помню, но я был в ударной группе. Не видел я ничего – видел ведущего. Развернулись, смотрю – перед моим носом вылезает «мессершмитт», целится сбить Решетова. Меня он не видел, так как выходил из-под меня, и я его не видел. Я на все гашетки, что были, нажал, и он передо мной разлетелся. Решетов: «Молодец!» А я и не верил, что я его сбил, думал, что не попал.

А третий… аэродром Хатван, возле Будапешта. Уже приближался конец войны. Там летали неоднократно на разведку аэродромов, и вот в какой-то момент я самолет на взлете сбил. «Мессершмитт-109».

– Отдавались ли личные победы на счета других летчиков?

– Было дело. Комэском третьей эскадрильи был ГСС Фотий Яковлевич Морозов[6]. Он сделал 857 боевых вылетов, и послали представление на вторую Звезду. Это был исключительно опытный летчик. Мы его называли «Мустафой» – был такой персонаж в фильме «Путевка в жизнь». В это время на месячную практику прислали инструкторов. В нашей эскадрилье был Абрамов из Качинского училища. Этот инструктор все время рвался в бой, но ведь сравнивать инструктора с боевым летчиком нельзя, и, когда обстановка позволяла, командир брал его с собой в полет. За месяц он сделал 30 боевых вылетов. Мало того, в одном из полетов кто-то, но не он сбил самолет. Он был в этой группе. И ему приписали. И после практики написали: «Прошел практику. В течение месяца выполнил 30 боевых вылетов, сбил самолет. Представляем к ордену Красного Знамени». Короче говоря, он приехал в училище с орденом. А в третью эскадрилью попал какой-то капитан. Стал выкаблучиваться: «Это не так, это неправильно, в Уставе так-то написано». Вылетов 10 сделал и вообще воспрял. На какой-то пьянке, причем проходившей без Фотия, капитана, обозлившись, избили, после чего он умер. Фотий, как комэск, взял вину на себя и получил 10 лет, но потом приговор смягчили, разжаловали в рядовые и оставили в полку, в нашей эскадрилье. Командующий армией Вершинин принял такое решение: «Раз тебе дали 10 лет, собьешь 10 самолетов – снимем судимость». А дело уже под конец войны было. Так вот все, с кем он летал, свои сбитые писали на него. Ведь для нас он был бог, даже рядовым. Мы же понимали, кто он и кто мы. Я с ним вылетов 10-15 сделал, сбивал. Так что к концу войны десять самолетов набрали, и его восстановили комэском, вернули звание майора.

Вообще взаимоотношения в эскадрилье были, как бы сказать, правильные, но и сложные, конечно. Бывали случаи трусости. От таких избавлялись. Один летун – три вылета сделал и три раза бросил в бою ведущего! Приходит в полк запрос. Надо послать на курсы усовершенствования одного летчика, имеющего не менее 30 боевых вылетов. Приписывают ему ноль и отправляют. Командир, может, и сохранил кого-то из летчиков, но, во-первых, он этому приписал ни за что, во-вторых, освободил его, дал возможность считать себя участником войны, а ведь на самом деле он трус.

У нас редко под трибунал отдавали. Только один раз я был свидетелем расстрела. При штабе дивизии служил повар. Я его немного знал, поскольку иногда там столовался. Однажды прилетаю с задания, к капониру подруливаю, смотрю – в капонире сидит этот повар, а рядом с ним часовой, поздоровались, он закурить попросил, я ему дал: «Что такое? Чего здесь делаешь?» – «Расстреливать привели». Я это воспринял как шутку, пошел докладывать, доложил результаты вылета. Иду, смотрю – самолеты садятся, целое представительство, на опушке леса красный стол накрыт, яма вырыта, и приводят этого парня. Военный трибунал, 3 человека. Я недалеко стоял. Выносят приговор: «За убийство венгерской гражданки суд приговаривает к расстрелу». Подвели к яме, выходит старшина, достает наган, стреляет – осечка. Сам майор достал и выстрелил. Потом я уже спрашивал ребят. Оказывается, он ночью деваху затащил на чердак, а когда начал ей в любви объясняться, то какой-то тяжелый предмет на голову ей упал и убил, – так рассказывали, а как на самом деле было – не знаю. Мы вообще мирных граждан не трогали. Мадьяры, румыны наши аэродромы чистили, их никто не обижал. Они к нам тоже хорошо относились. Я никогда не слышал слова «оккупанты», всегда вежливые были. Чехи вообще перед нами стелились, такие вечера нам устраивали.

Григорий Кривошеев (сидит слева) 355

Нас распределили вчетвером к одному лавочнику, там у него на первом этаже магазин, а мы вчетвером жили на втором этаже в комнате, столовая была напротив. А после ужина приходили – он нас всех угощал. Когда закончилась война, он нашей эскадрилье дал 12 посылок – кто сестре послал, кто матери. Я вот сестре каракуль послал.

– Были ли в полку приписки к боевым счетам?

– Со стопроцентной уверенностью могу сказать, что нет. Ни в полку, ни в эскадрилье. Командир полка Еремин был жутким педантом, за что его многие не любили.

– Как засчитывался сбитый самолет?

– Когда я пришел, то, для того чтобы засчитали, нужно было 2 подтверждения: наземных войск и тех, кто с тобой летал. С появлением фотокинопулеметов (в конце 43-го они были у командира эскадрильи, а в 44-м они стояли почти у всех) стало несколько проще. Я не помню такого случая, чтобы просто на слово верили, в нашем полку такого железно не было. Это уже после войны некоторые стали себе приписывать.

– Какова роль ведомого в полетах на разведку?

– В одиночку летали только в сложных условиях, при ограниченной видимости, когда приходилось идти на малой высоте. В этом случае ведомому очень тяжело. Тут уже сам себе и бог и воинский начальник. Здесь нужно очень тщательно спланировать маршрут, чтобы обойти зенитные установки, близко не подходить к аэродрому противника, осмотрительность нужна. Но это бывало редко. В основном летали парой.

Задача ведомого – меня прикрыть. Летчик, который фотографирует и ведет разведку, он смотрит на землю, 90 % внимания отдает земле, а ведь «шмитты» гуляют… Его безопасность нужно обеспечить. Поэтому, если летчик не уверен в своем ведомом, он начинает отвлекаться и некачественно выполнит разведку. Это очень ответственно, поэтому ведущий смотрит, «лазит по помойкам», как у меня один говорил, выискивает. А ведомый его прикрывает.

Я сначала был ведомым у Решетова. Он вскоре сказал: «Все, пора тебе ведущим ходить», а я говорю: «Командир, давай еще полетаем, я в себе уверен, но я не уверен, что у меня напарник будет такой, как ты». Я не подхалимничал, я просто чувствовал в нем силу. А ведомым я был неплохим. Меня всегда ведомым у начальства ставили. Командир полка верил, что я не подведу, и я за все время ни одного ведущего или ведомого не потерял.

Потом я летал с Жорой Смирновым[7]. Он уже был опытный летчик, и Решетов дал мне его, сказав: «Один раз ты ведущий, а он ведомый, другой раз наоборот». Правда, летали мы с ним недолго. Его сбила зенитка, когда они летели четверкой: замкомандира дивизии с ведомым Выдриганом и Решетов с Жорой. Он в плен попал, после войны вернулся, но его из авиации уволили. Потом Решетов дал мне Стадниченко, из Донбасса, но он был щупленький, и я чувствовал – он не то чтобы как летчик слаб, но не может сделать того, что могу сделать я. Чуть прибавлю – он отстает, чуть резкий маневр – он оторвался. Не обижая его, мне дали белоруса Михалевича, мы с ним так и летали до конца войны.

– На каких типах самолетов вы летали?

– Як-1, Як-7, Як-3, Як-7Б, Як-9, заканчивал войну на Як-9У. В каждой из этих машин есть плюсы и минусы. Як-3 легче всех и маневреннее, но запас горючего у него меньше. Для нас, разведчиков, он не подходил. Як-9 был хороший. Живучесть у всех была примерно одинаковая. Моторы водяного охлаждения были вполне надежными, и управление им и винтом не мешало пилотированию. Так что на этих машинах вполне можно было драться с «мессершмиттами». Может, те слегка и превосходили наши самолеты по тяговооруженности, но ведь важно, кто в кабине сидит, а по владению самолетом немецкие летчики нам уступали. Если сравнивать немецкие «Фокке-Вульф-190» и «Мессершмитт-109», то, по-моему, они оба хороши на всех высотах, и завалить что одного, что другого крайне сложно.

Страницы: «« 4567891011 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Потеряв любимого мужа, Агния осталась наедине со своей скорбью. Но продолжалось это недолго – как ур...
В монографии рассмотрены теоретические вопросы рецепции литературной критики, на материале обширного...
Издавна на Руси «правили живот», то есть проводили массаж внутренних органов человека через переднюю...
Иван Грозный – первый официально провозглашенный русский царь. Человек, расширивший пределы России. ...
Вы держите в руках короткие рассказы об удивительных случаях с православными христианами, а также о ...
Перед вами краткое руководство по преображению жизни, основанное на материалах книг «Место Силы – пл...