Фантастика Акунин Борис
Вы что, Роберт Лукич, совсем ку-ку? Какие еще альпинисты? Какие собаки? Тоже Фанфан-Тюльпан выискался.
Так на себя рассердился, что когда садился в машину – со всего размаха хлопнул дверцей. К чертовой матери уехал, не оглянулся.
Всё было правильно, только ночью он не смог уснуть. Саундтрек ныл что-то тоскливое, смутно напоминающее сиротскую мелодию «Позабыт, позаброшен». Роберт долго ворочался, потом потихоньку встал. Зачем-то оделся.
Сидел на кухне, курил.
Когда за окном начало сереть, из коридора вышла жена, похожая на всплывшую из омута наяду (она всегда спала голая). Сонным голосом, не разлепляя ресниц, спросила:
– Ты что? Пять часов. Бессонница? Прими элениум.
– В аэропорт надо ехать, баден-вюртембергская делегация прилетает, – неожиданно для самого себя соврал Роберт.
– А-а.
Она скрылась в туалете, а он вдруг снялся и поехал.
Меньше чем через час был около дома Дронова.
Еще не рассвело, по крыше машины дребезжал мелкий дождик.
Всё, пора завязывать с этим дурдомом. Потрачу сегодняшний день и баста, твердо пообещал себе Дарновский.
Джип выехал из ворот в полдевятого. Дронов сидел за рулем один.
Еще полчаса спустя на крыльцо вышла женщина, и в ту же секунду, словно специально дожидалось, из-за туч проглянуло солнце.
Она? Не она?
С бьющимся сердцем Роберт вылез из «девятки», подобрался к решетке вплотную, но так, чтобы его прикрывали заросли.
Она! Ошибки быть не могло, он узнал тонкий, пожалуй, даже угловатый силуэт.
Девушка медленно шла по дорожке, собирала букет хризантем. Подолгу стояла перед каждым кустиком. Наклонив голову, смотрела, иногда даже трогала бутон – и чаще всего проходила дальше. Будто прислушивалась, ждала некоего сигнала. Срезала всего шесть цветков, а ушло у нее на это по меньшей мере минут двадцать.
Ее лица Роберт пока не видел, девушка была повернута к нему спиной.
Ну что, убедился, остолоп? Жива, здорова, не убил ее страшный мафиозо, не расчленил. Да не просто жива – всё у чокнутой Аньки, похоже, тип-топ.
Кимоно на ней такое, от которого и разборчивая Инка не отказалась бы. Домашние туфли «Гуччи», из последнего каталога – жена на них облизывалась, говорила, безумно дорогие. Ишь какой Царевной-Лебедью стала прежняя Серая Шейка.
В общем, можно было с чистой совестью двигать восвояси, но Роберт медлил. Очень хотелось, чтоб она повернулась. Еще разок посмотреть на ее лицо, убедиться, что зомбирование, оно же сглаз, больше не действует.
Фигурка-то точно не фонтан. Локти острые, позвонки на шее торчат. Присела на корточки – обнажились ноги, слишком тонкие, и коленки костлявые.
Но тут девушка обернулась, провожая взглядом порхавшую над дорожкой бабочку – и Дарновский вцепился обеими руками в решетку.
Как он мог поверить идиоту профессору? Как мог забыть этот контур скулы, неповторимый разрез глаз, нежный рисунок рта?
А про зомбирование – чушь, бред. Ведь она на него даже не глядела, вообще не видела.
Когда девушка снова повернулась к цветам, Роберт чуть застонал, как от боли – не насмотрелся.
Прижался горящим лбом к железному пруту.
Снова начинало накрапывать.
Анна (а никакая не Анька!) зябко поежилась, ушла в дом. Хотел он ее окликнуть, но не смог.
Это не безумие, сказал себе Дарновский. Безумием было потерять целых четыре месяца!
Он не знал, сколько простоял так, прижавшись к решетке, но, кажется, долго. Не заметил, что утро померкло, что дождь набирает силу.
Только когда за шиворот скатилась холодная струйка, поднял голову, и стекла очков моментально забрызгало.
По-собачьи встряхнувшись, представитель сильного пола спрятал очки в карман и полез по прутьям. Соскользнул. Снова полез. Со второй попытки одолел ограду. Спрыгнул.
Удивительно. Всю свою жизнь просчитывал каждый ход, каждый поступок, взвешивал все за и против, а тут ни на секунду не задумался.
Одно окно на первом этаже источало мягкое сияние. Она там, понял Роберт. Включила свет, потому что в комнате сумрачно.
К входной двери соваться не стал. Вдруг в доме еще кто-то есть?
Приблизился к освещенному окну. Попробовал подтянуться – не хватило сил.
Тогда отошел, разбежался, подпрыгнул. Ухватился за раму, ногой уперся в приступку. Довольно крепко приложился о стену коленом и не заметил боли.
Кое-как подтянулся, уселся на подоконнике.
Надел очки.
Девушка сидела совсем близко, можно было дотянуться рукой. Устроилась в кресле с ногами, закрылась пледом. Оранжево светился торшер. На столике дымилась чашка, донесся аромат жасминового чая.
Что это она так внимательно рассматривает?
Не то альбом, не то иллюстрированный журнал.
Как Роберт штурмовал окно, Анна не слышала – шум дождя заглушил.
Он мог бы долго так на нее смотреть. Смотреть и слушать музыку, звучавшую у него внутри.
Но Анна почувствовала его взгляд, оглянулась.
И было зеленое мерцание, на миг придавшее ее синим глазам оттенок морской воды, и раздался голос – тот самый, что некогда пожелал ему счастливого пути.
«А вот и он. Какой все-таки некрасивый».
Первой фразе (а она-то и была самая интересная) Роберт не придал значения, так неприятно поразила его вторая. Конечно, волосы у него были растрепаны и замшевый пиджак потемнел на плечах от дождя, но «такой некрасивый»? Это еще что за новости?
«Ничего, это поправимо, – продолжил голос и произнес вещь еще более удивительную. – Ты меня слышишь? Ну конечно. Я еще тогда поняла».
Но Роберт и это пропустил мимо ушей – торопился произнести заранее приготовленные слова, объяснить свое внезапное вторжение:
– Здравствуй, Анна, – хрипло сказал он. – Я искал тебя. Чтобы… чтобы сказать: твоя бабушка…
Он запнулся, сообразив, что о смерти Дарьи Михайловны следовало бы сообщить как-то потактичнее. Все-таки старая алкоголичка была для этой девушки единственным близким человеком.
Анна грустно кивнула. «Я знаю. Я почувствовала. Сначала ей сделалось очень больно, но совсем недолго. Потом она уснула. А потом ее не стало… Ты можешь не говорить, я тебя и так услышу».
Тут-то до него наконец дошло. Она знает, что он слышит ее мысли! И тоже умеет слушать. Вот в чем дело! Вот почему ее вид так на него действует! Они – совладельцы Дара, они одной крови!
– Ты… тоже?! – все-таки проговорил он вслух. Спохватился, сжал губы и мысленно продолжил.
«Ты умеешь читать мысли?»
«Я не читаю. Я чувствую. Я знала, что ты рано или поздно придешь за мной. И ты пришел».
После этого оставалось сказать – нет, подумать – только одно:
«Иди ко мне, я увезу тебя отсюда. Я… без тебя теперь не смогу».
Мысленно произнеся слова, которые он вряд ли смог бы, не покраснев, проговорить, Роберт понял, что сказанное – не преувеличение, а чистая правда. Что бы с ним ни делали, без нее он отсюда не уйдет.
«Я знаю». Она отвела глаза, осмотрела комнату – и он перестал ее слышать, хотя должен был бы, контакт не мог так внезапно оборваться. Когда Анна снова повернулась к нему, лицо ее было печально.
«Хорошо. Идем».
Она поднялась. Плед соскользнул на пол, журнал упал. Как была, в домашнем кимоно, она подошла к окну.
Роберт спрыгнул вниз, под льющиеся с крыши струи, поднял руки, и Анна опустилась в них.
Она была очень легкая.
Глава одиннадцатая
Счастливый Роберт
«Ты везешь меня к себе домой?», спросила она в машине, стряхивая капли с волос.
«Нет, мы будем жить… в другом месте». Роберт отвернулся, чтобы она не услышала дальнейших его мыслей, хоть и не был уверен, что это ухищрение поможет – кажется, Анна владела Даром не хуже, чем он, а может быть, и лучше.
Впрочем, самую опасную мысль, о жене, он тут же загнал подальше – после, про это после.
А куда везти Анну, он уже знал. Вот ведь странно – вроде был не в себе, совершал какие-то совершенно немыслимые поступки, а прагматизм никуда не делся, шарики крутились, серое вещество функционировало.
– Заедем ко мне на работу, на минутку, – сказал он вслух – якобы потому что нужно глядеть на дорогу.
И, хоть не смотрел на Анну, услышал ответ: «Хорошо. Ты только не волнуйся. И ничего не бойся».
Оказывается, она может с ним разговаривать и без визуального контакта. Это значит, и слышать его внутренний голос? Наверняка.
И Роберт стал думать про безопасное: какая же она красивая и какое счастье, что она с ним поехала. Это было совсем нетрудно.
Поразительно, но никакого обычного разговора, вполне естественного в подобных обстоятельствах, между ними не произошло: он не объяснялся в безумной любви, не рассказывал о себе, даже имени своего не назвал, а она ни о чем не спрашивала. Ему почему-то казалось, что она всё про него знает и без объяснений.
Оставив ее в машине около института, Роберт заскочил во французский отдел, где Мишка Лабазников сегодня отчитывался по прохождению стажировки. Мишка сидел в Сорбонне, на шикарной полуторагодичной халяве, которую получил не без Робертовой протекции. В Москву приехал на неделю, а потом назад в Париж.
Выманив должника в коридор, Дарновский сразу спросил про главное:
– Помнишь, ты мне ключи от хаты предлагал. Она по-прежнему пустая? Не сдал?
– Что ты. Ленка трясется из-за бабушкиной коллекции. А что, ключи нужны? – Мишка оживился. – Ну ты свинья. От своей королевы красоты гуляешь?
– Дашь ключи или нет?
– Само собой. Я в шесть отваливаю в Шереметьево. Ключи оставлю у соседки, в 46-ой. Только вы там потише куролесьте, фарфор Ленкин не переколотите. – Лабазников заговорщически шепнул. – А кто у тебя завелся-то? Неужто еще краше Инки?
– Краше. Слушай, – перешел на следующий виток нахальства Роберт. – Ленка наверно себе в Париже барахла накупила, московские шмотки носить не будет.
– А, провинциалочка, – понимающе кивнул Мишка. – «Хороша я, хороша, плохо лишь одета». Да бери, конечно. Ленка сколько раз говорила: вернусь, всё из шкафа на помойку. Только как у твоей цыпы с комплекцией? Ленка у меня, сам знаешь, существо эфемерное. Одежда 42-й, обувь 35-й.
– В самый раз будет.
В общем, и с хатой, и с гардеробом устроилось.
До вечера катались по городу. Пообедали попросту, в пельменной. В глаза Анне он заглядывать по-прежнему не решался, поэтому мыслей ее не слышал. И чем ближе подходило время ехать к Мишке, тем больше нервничал.
В семь часов они вошли в шикарную квартиру на Кутузовском, всю уставленную стеклянными этажерками с фарфоровыми фигурками. Анна так и прилипла к ним – все до одной рассмотрела, а некоторые даже погладила.
Роберт ждал ее в спальне, под огромной златорамной копией матиссовского хоровода, перед широченной арабской кроватью (со вкусом у Мишки с Ленкой было так себе). Сейчас должно было произойти то, ради чего романтические юноши похищают прекрасных девиц. Эротического возбуждения он, однако, не испытывал, лишь непонятный страх.
Минут десять так простоял, всё больше волнуясь, прежде чем наконец заглянула Анна.
«Ты что здесь делаешь?»
Глаза ясные, совершенно невинные, безо всякой задней мысли (уж это-то Дарновский, властитель чужих дум, видел ясно).
Он поспешно шагнул к ней, обнял и опустил глаза, чтоб она не прочла в них страх. Стал целовать ее в шею.
Что же не так? Что мешает?
Инна?
Нет, о ней он сейчас не думал.
Может то, что он не получает подсказок, как в прежние донжуанские времена? Не удается сыграть в «горячо-холодно»? Но за годы моногамного брака с длинноресничной Инной он вроде бы привык обходиться без суфлера.
Нет, не то. Что-то другое мешало Роберту забыть обо всем на свете и умереть от счастья в объятиях прекраснейшей из женщин.
Она взяла его ладонями за виски, мягко подняла ему голову.
«Это можно, только когда иначе нельзя. А тебе это не нужно. Давай лучше пить чай. Тут есть чай?»
«Она права, – подумал, то есть всё равно что произнес он. – Не сейчас, потом. Когда будет правильный момент».
Чай у Лабазниковых нашелся, и приличный, «Три слона». У хозяйственной Ленки с запасами вообще оказалось всё в порядке, одних консервных банок, наверное, штук сто. Видимо, когда уезжала в Париж, предполагала, что за время отсутствия в Москве с продуктами настанет полный карачун. Был в шкафах и сгущенный кофе, и зеленый горошек, и концентрированное молоко, и тушеное мясо, и венгерские овощные салаты.
Любовное гнездышко со снабжением по первой категории, только вот с любовью перебои, мрачно думал Дарновский, распечатывая печенье и открывая банку джема.
Только это он с собой кокетничал. На самом деле, убравшись подальше от голозадых танцоров Матисса и арабского ложа сладострастья, он испытал неимоверное облегчение. Сразу стало легко, хорошо и… естественно – вот точное слово.
Ему было сейчас просто замечательно. Смотреть, как Анна дует на горячий чай, как намазывает печенье джемом. Или даже просто улыбается.
Он больше не прятал от нее глаз, но, оказывается, внутренний голос тоже может обходиться без слов. В душе играла негромкая музыка, напоминающая шелест листвы или плеск волн, и Роберт был уверен, что Анна всё это тоже слышит. Впервые он давал послушать свой саундтрек другому человеку, а это в тысячу раз интимней любого секса, даже самого расчудесного. Любовью он мог заниматься с любой женщиной. Делить свою тайную музыку – только с этой.
Всё это требовало осмысления.
Пока Анна мыла посуду, он курил у окна. Смотрел на вечерний проспект (блики электричества на мокром асфальте, красные огоньки машин) и впервые за этот сумасшедший день попытался мыслить рационально.
Опасное оказалось занятие.
Сразу накатили ужас и растерянность. Ситуация, в которую он загнал себя и эту девушку – единственную на свете – была совершенно безвыходной.
Жена! Как быть с Инной?
Нельзя же просто так взять и исчезнуть. Надо позвонить ей. И что сказать? «Больше к тебе не вернусь, полюбил другую?» Вот так, с бухты-барахты? Это жестоко, подло, ответственные люди так не поступают. Нужно объяснить… Нет, такое не объяснишь. Ладно, хотя бы проговорить всё, что должно быть сказано. Только глядя в глаза, а не на телефонный шнур. Надо ехать.
Но оставлять Анну одну нельзя. Она необыкновенная, она обладательница Дара. И всё же она как ребенок во взрослом мире. Когда Роберт клянчил, чтобы она уехала с ним, он ведь не признался, что женат.
Почти полночь. Инна наверняка с ума сходит. Обзвонила всех, кого могла. Тоже стоит на кухне у окна, нервно затягивается сигаретой, смотрит, не свернет ли во двор «девятка»…
Дарновский стиснул зубы, чтобы не застонать.
Что же делать?
На плечо ему легла тонкая рука, длинные пальцы пощекотали шею.
«Поезжай домой. Я устала, хочу спать. А ты приедешь завтра».
Он живо обернулся. Она услышала! Поняла!
«Нет, я приеду сегодня. Поговорю… с ней и вернусь».
«Завтра. А теперь иди. Со мной ничего не случится».
И Роберт сразу успокоился, как Иван-царевич, которому Василиса Прекрасная пообещала, что утро будет вечера мудренее.
Домой ехал с твердым намерением объясниться с женой. Даже в дверь звонил резко, бесповоротно.
Но когда Инна открыла, его ждал шок.
– Где ты был? – всхлипнула она, глядя ему в грудь. Ударила мягким кулачком в грудь, ткнулась лбом. – Я папе… Он в милицию… Все аварии с вишневыми «девятками»… Почему ты не позвонил?
Нет, шок был не в том, что жена плакала (хотя это случалось очень редко). Роберта потрясло другое.
Он всегда считал Инну сногсшибательной красавицей, и все вокруг подтверждали это мнение. Однако дверь ему открыла какая-то толстомордая, тупоносая, жирногубая баба с уродливо длинными, мохнатыми, как гусеницы, ресницами. Когда эта уродина прижалась к нему и вцепилась своими хищными, красными когтями, он содрогнулся от отвращения.
И не сказал того, что собирался. Потому что стало безумно ее жалко. Царевна, превратившаяся в лягушку, – персонаж душераздирающе трагический.
Что-то наврал про прилипчивых бундесов и затянувшийся ужин в ресторане, и она поверила – так быстро, так охотно, что у Дарновского сжалось сердце.
Потом они до половины второго, как и в предыдущие дни, сидели перед телевизором, смотрели фильм из американской ретроспективы, одной из первых голливудских ласточек, залетевших на советский голубой экран.
Здесь Роберта ждало еще одно открытие. Актриса с мировым именем, красотой которой он восхищался еще вчера, тоже чудовищно посквернела. Нос неприятно тупой, нижняя челюсть тяжелая, рот похож на редиску, а бюст по-коровьи объемист. Зато другая, игравшая дурнушку, оказалась ничего себе: подбородок у нее был хороший, сужающийся книзу, и правильные тонкие губы.
Стоп, сказал себе Роберт. Это не Инна с Деми Мур резко подурнели, это у меня изменились критерии красоты… Обладательница идеального лица (треугольного, широкоротого, с острым вздернутым носиком) сейчас спит в чужой квартире на Кутузовском проспекте.
– Чушь какая, – сказал Роберт, поднимаясь. – Ты ведь тоже не смотришь. Пойдем спать, а? Мне рано вставать. Запарка на работе, придется торчать допоздна, даже библиотечные дни квакнулись.
Инна без интереса кивнула своим мясистым шнобелем.
С утра пораньше Роберт заскочил к директору института. Попросил освободить от завсекторства и перевести обратно в старшие научные – нужен свободный график, чтобы навалиться на докторскую. Директор изумился. Подумал: «Намылился наш хитрован на какое-то хорошее местечко. Подготавливает отход. Наверно, тесть пристроил. Эх, и мне бы пора». Но вслух отнесся с пониманием, пожелал научных успехов.
Прямо с работы, где теперь можно было не показываться вовсе, Дарновский поехал на Кутузовский. Цветы купил по дороге, еду прихватил из домашнего холодильника (не одними же консервами кормить прекраснейшую девушку планеты).
Анна еще спала, по-детски сложив ладони под щекой.
Он остановился в дверях спальни и долго смотрел, испытывая очень мощное, но незнакомое чувство, совсем не такое, какое следовало бы испытывать при виде прекрасной девушки с разбросанными по подушке волосами и высовывающимся из-под одеяла обнаженным плечом. Роберту хотелось не сжать ее в объятьях, не впиться в горячее, податливое, женское, а нежно погладить и легонько, не разбудив, поцеловать.
Что это со мной, покачал он головой. Однако сделал именно то, что собирался. Присел на корточки, погладил ложбинку под ключицей и, едва коснувшись губами, поцеловал.
Анна улыбнулась, открыла глаза.
«Это ты. Как хорошо».
Роберт побледнел от острого, почти болезненного ощущения абсолютного счастья. В окне, в отличие от вчерашнего, светило солнце, желтеющие верхушки деревьев на синем небе были до китча красивы.
Инь и Ань
И началась жизнь, явственно поделенная на две половины.
С утра и до вечера Роберт был с Анной, с вечера до утра – с Инной. По мере того как осень сначала набирала силу, а потом теряла ее, переходя в зиму, цвет каждой из половин делался всё отчетливей. Жизнь с Анной была белая, радостная. С Инной – черная, наполненная мукой и чувством вины. Роберт мрачно шутил сам с собой: Инь и Ань.
Вечером, когда темнело (с каждым днем это происходило все раньше), у него начинало портиться настроение. Анна это чувствовала. Сказала (ему теперь казалось, что она и в самом деле с ним разговаривает), что она существо природное, зимой много спит, и правда чуть не с шести часов начинала клевать носом, зевать. В восемь, а в декабре бывало, что и раньше, решительно объявляла, чтобы он выметался – ей пора умываться и баиньки.
Когда он приезжал утром, она еще спала. У Роберта было ощущение, что, если он не приедет, она вовсе не проснется. Однажды он задержался, приехал во втором часу – Анна, действительно, еще спала.
С Инной жилось совсем иначе.
От стыда и вечной виноватости он стал с ней очень ласков и внимателен. Ловко и правдоподобно врал про загруженность в институте – к счастью, у Инны не было привычки звонить ему на работу. Что-то она безусловно чувствовала, он гораздо чаще, чем раньше, ловил на себе ее быстрый, искоса взгляд. Тут-то и попробовать бы заглянуть в него, очень возможно, что получилось бы. Но Роберт старался даже случайно не встретиться с Инной глазами. Совестно, да и, честно говоря, неприятно. Очень уж страшненькая, бедняжка. Чтоб жена не догадалась, до какой степени она стала ему физически несимпатична, Дарновский занимался с ней любовью каждую ночь. Такого не бывало с медового месяца. Достаточно было закрыть глаза, представить Анну, и дальнейшее происходило само собой. Вот ведь странно: в белой половинке жизни, когда Анна была рядом, сексуального желания не возникало, а на расстоянии вспомнит, как она после прогулки снимает через голову свитер или просто, поджав ногу, вытряхивает из сапожка снег – и в жар кидает.
В конце концов эту загадку он разгадал. Когда гуляли в парке.
Находясь с Анной, Роберт словно возвращался в детство. Они то катались на коньках, то кидались снежками, то просто валяли дурака. Так вот, вез он ее на санках, бежал рысцой, изображая ретивого коня. Ржал, выгибал шею, она звонко смеялась. Потом обернулся, увидел ее разрумянившиеся щеки, блестящие глаза – на вид ей можно было дать лет двенадцать – и вдруг пронзило: она моя сестренка! Да, не возлюбленная, а сестра! Кто ж поволочет в кровать родную сестру?
Очень это было странно.
Больше всего Роберт ненавидел выходные. Суббота еще куда ни шло. В этот день Инна навещала своих родителей, а он ездил к матери. Только теперь Дарновский бессовестно сачковал. Заскочит на полчаса, много на час – и к Анне.
Зато по воскресеньям она сидела в квартире совсем одна. Ненавистный, нескончаемый день. Но Анна ни разу не пожаловалась. Когда он спрашивал, где она была и что делала, всегда отвечала одно и то же: гуляла. Если Роберт начинал приставать, выспрашивать подробности, отводила глаза, и он сразу переставал ее слышать.
Кажется, ей никогда не бывало скучно. Книг она не читала совсем (может, и в самом деле не умела?), телевизор смотрела странно – не новости, не фильмы и ток-шоу, как все нормальные люди, а мультфильмы или занудную муру по образовательному каналу: про каких-нибудь муравьев или миграцию птиц. Любила листать альбомы с репродукциями, по часу рассматривая какую-нибудь «Сдачу Бреды» или «Гибель Помпеи».
В магазин она не ходила, Роберт пополнял холодильник сам. Врала бабуля-покойница, что аппетит у ее внучки дай Боже. Ела Анна, как канарейка. Только чаю много пила. В первый же вечер, уходя, Роберт положил на телевизор пачку денег – чтоб тратила. Потом, сколько ни проверял, не убавилось ни одной бумажки.
Странный год
А денег в тот странный год, когда страна катилась в тартарары, у Роберта было много. Причем не «деревянных» (рублей тогда у всех москвичей вдруг стало полным-полно, только на них ничего нельзя было купить), а настоящих, гринбэков.
Это тесть выручал.
Сначала помог удачно поменять машину. Почти новый «гольф», прямо из Германии, достался Роберту, считай, даром – почти по той же цене, по какой ушла вишневая «девятка».
Потом Всеволод Игнатьевич и вовсе облагодетельствовал, добыл для зятя шикарную долгоиграющую халтуру: переводить с английского, немецкого и французского всякую экологическую лабуду. Оплачивала перевод международная организация, причем по европейским расценкам, 20 долларов за лист. За час стрекотни на машинке Дарновский запросто выколачивал свою трехмесячную зарплату. Осенью правительство впервые девальвировало рубль и потом проделало это еще несколько раз, так что солидные институтские пятьсот рублей превратились в жалкие пятнадцать баксов.
В апреле должны были вернуться Лабазниковы, но к этому времени Роберт уже переселил Анну в однокомнатную квартиру близ Кузьминского парка, купил за четыре тысячи долларов – теперь это стало можно.
Здесь было гораздо уютнее, чем у Инки (так он мысленно называл свое ночное жилище) и даже в кутузовских хоромах. Анна проявила неожиданный талант к обустройству гнезда. Повела Роберта в хозяйственный, поставила в длинную очередь за обоями и краской, а ремонт провела сама. Где научилась – непонятно. Неделю ходила чумазая и очень довольная. Дарновский был при ней чернорабочим. Она его ни о чем не спрашивала, мнением не интересовалась, лишь командовала: подай, принеси, подержи, да не так, глупый.
Получился настоящий парадиз. Ярко, легко, празднично и главное – каждый сантиметр наполнен Анной. Здесь была территория полного, беспримесного счастья.
Днем Роберт жил в раю, вечером и ночью возвращался в ад, но оба эти времени – и светлое, и темное – неслись с невероятной скоростью. Страна, называвшаяся диковинным негеографическим именем «Советский Союз», с тошнотворным ускорением летела куда-то под гору, с откоса.
Жизнь необратимо и стремительно менялась, причем исключительно в худшую сторону. Многие вокруг, позабыв о пионерском детстве и комсомольской юности, вдруг уверовали в Христа, принялись штудировать Священное Писание. Наибольшей популярностью у неофитов пользовалось «Откровение Иоанна Богослова». Выяснилось, что «чернобыль» по-украински означает «полынь», и все заговорили о близости Апокалипсиса, ибо в Книге было сказано: «Имя сей звезде „полынь“; и третья часть вод сделалась полынью, и многие из людей умерли от вод, потому что они стали горьки».
В московских магазинах ввели невиданный режим – внутрь пускали только по паспортам со столичной пропиской. При этом на полках все равно не было ничего кроме пластиковых пакетов и трехлитровых банок с березовым соком. В универмагах картина была совсем уже сюрреалистическая. Толпа стояла у пустых прилавков и ждала, не выкинут ли хоть что-нибудь – неважно что. С осени начались перебои с хлебом. Даже в Институте капстран, всегда снабжавшемся продовольственными заказами по цековскому лимиту, теперь можно было добыть в лучшем случае тощую синюю курицу да банку сайры. Затравили, добили борьбой с привилегиями и многолетнего друга семьи – «кормушку», до самого последнего времени исправно снабжавшую Всеволода Игнатьевича колбасой, красной рыбой и прочими раритетами.
И что же? Дрогнул отставной генерал Строев, пришел в уныние, дал родным пропасть? Ничуть не бывало.
Его замечательный Центр «СОС», среди всяких прочих удовольствий, оказался адресополучателем гуманитарной помощи, хлынувшей в бывшую Империю Зла из бывшего Мира Чистогана. Всеволод Игнатьевич, посмеиваясь, рассказывал, что в Центре посылки вскрывают на предмет санитарного контроля и экологической безопасности – в полном соответствии с международными нормами. Продукты не долговременного хранения (то есть всё за исключением сахара и круп) изымают на предмет профилактического уничтожения. Этими самыми «профилактически уничтоженными» ветчинами, сырами, мидиями, а бывало, что и гусиной печенкой, тесть питал любимую дочь и изменщика зятя лучше, чем во времена номенклатурных привилегий. Чем кормилась остальная часть населения, для Роберта было загадкой. Но как-то выкручивались, с голода никто не умирал. И ждали близкой развязки, потому что все чувствовали – так жить нельзя.
В Прибалтике и Закавказье туземцы хотели независимости, за это в них стреляли из автоматов и били острыми саперными лопатками.
Депутаты на съезде требовали отставки президента.
Самые смелые и самые дальновидные члены КПСС публично сдавали партийные билеты.
Газетные аналитики предсказывали два возможных исхода: или фашистская диктатура в русском (то есть в еще более диком, чем германский) формате, или гражданская война. Свободомыслящая интеллигенция отдавала предпочтение второму варианту.
Ощущение всенародного помешательства отлично соответствовало внутреннему состоянию Роберта. Он тоже был не в себе, ежедневно перемещаясь из маниакальной дневной зоны в депрессивную ночную. Никакая психика не выдержала бы этот контрастный душ, эту перемежающуюся лихорадку. Перед всеми Дарновский был виноват – и перед Анной, и перед Инной, и перед благодетелем-тестем.
Если бы жена хоть раз возмутилась, если б попробовала уличить его во вранье, он взорвался бы, всё ей рассказал, и будь что будет. Но Инна была тиха, кротка и доверчива.
Окончательно потеряв совесть, Роберт и по воскресеньям стал удирать в Кузьминки. Сначала на часок, потом на дольше. Жена снесла и это. Находясь с ней, он чувствовал себя подлецом, скотиной, палачом. И тем больше рвался из мира тьмы в мир света. Очень давно уже он столько не ходил пешком. Машину Анна не любила, они гуляли по улицам. Посмотреть со стороны – идут двое, взявшись за руки. Друг на друга не смотрят, молчат. На самом же деле они говорили, только не вслух. Обо всем на свете. Иные из их бесед не очень-то и перескажешь, потому что нет таких слов. Но были и разговоры, вполне поддающиеся пересказу.
Разговоры с Анной
Например, такой – про Дар.
Откуда он у Анны взялся, она не рассказывала. Роберт предполагал, что, скорее всего, с того странного эпизода, когда она два дня бродила по лесу, а потом вдруг разучилась говорить вслух. Попробовал спросить, но Анна сразу отключилась – она умела делать свои мысли непроницаемыми, если не желала касаться какой-то темы.
Как-то само собой определилось, что вопрос о рождении Дара обсуждению не подлежит, он под запретом. Между прочим, Роберту про аварию и Белую Колонну говорить почему-то тоже не хотелось. Даже с ней.
А Дар, как выяснилось, у Анны был несколько иного свойства. Может быть, даже противоположного.
«Ты людей слышишь, а я их вижу. Ты их читаешь, а я будто кино смотрю». И от того, что она внутреннюю суть не слышала, а видела, внешний облик человека для нее то ли вовсе не существовал, то ли не имел значения. Красота и уродство распределялись по каким-то иным критериям.
Обнаружилось это однажды в январе, когда Роберт, оцепенев, смотрел репортаж про события в Литве. Популярный ведущий славил подвиг десантников, которые убили полтора десятка безоружных людей и захватили Вильнюсский телецентр.
– Настанет день, и этим ста шестидесяти парням, спасшим Литву, поставят памятник в бронзе, – с пафосом вещал красавец-блондин.
Роберт болезненно морщился.
Анна, совершенно безразличная к политике, рассеянно подняла взгляд от альбома репродукций.
«Как только таких на экран выпускают?».
«Да, законченный мерзавец», согласился Дарновский.
Она удивилась.
«Разве можно так говорить, не зная человека? Может быть, он собак любит. Или лошадей. Старушке какой-нибудь помогает. Но какой же он, бедненький, некрасивый. Все-таки телевизионный ведущий должен быть хорош собой».
«Некрасивый? – Роберт оглянулся на нее, и понял, что она не шутит. – А кто же тогда красивый?»
«Дай-ка».
Анна взяла пульт, пощелкала переключателем. Только сначала убрала звук – она всегда смотрела передачи внемую, говорила, звук мешает.
«Вот, смотри, какая красавица». По четвертому каналу показывали толстую тетку с обвисшим подбородком и неухоженными волосами. «Прямо кустодиевская или ренуаровская. Наверное, киноактриса». Анна мечтательно вздохнула.
Роберт тетку уже видел, ее не первый раз показывали. У этой юродивой трое своих детей, а она из детдома еще семерых взяла, причем инвалидов. Чем всю эту ораву собиралась кормить, неизвестно. Дарновский подобную бездумную, нищую благотворительность осуждал, считал безответственностью.
Другой записной красавицей у Анны оказалась полоумная правозащитница Новодворская, экстремистских воззрений которой Роберт не разделял и объяснял их исключительно женской неустроенностью и внешней непривлекательностью. «Да ты что? – поразилась Анна. – Посмотри, какие у нее глаза, какая улыбка! Сразу видно, что она бескорыстна и верит в то, что говорит. На месте мужчины я влюбилась бы в нее без памяти».
Тут он кое-что вспомнил.
«Погоди-ка. Когда я залез к тебе в окно, ты сказала: „Какой все-таки некрасивый“. Значит, Новодворская у тебя красавица, а я урод?».