Моя свекровь Рахиль, отец и другие… Вирта Татьяна
Чёрные глазки, как две маслины, скользнули по мне беглым, но придирчивым взглядом, и засветились лаской и одобрением. Это была первая моя встреча с моей будущей свекровью Рахилью Соломоновной. Юра Каган привел меня в свою семью на самом раннем этапе наших отношений, когда все дальнейшее еще таилось в тумане.
Собственно говоря, мы пришли в гости к Юриной сестре Елене Ржевской, у которой собралась небольшая компания «физиков и лириков», но мать с отчимом, как выяснилось, к ней не были приглашены, а потому нам с Рахилью Соломоновной в тот вечер удалось перекинуться лишь парой слов.
Меня представили и отчиму.
– Проходите, пожалуйста! Борис Наумович, – сказал он, такой большой, немного угловатый, наголо обритый по тогдашней моде. Смотрит как будто исподлобья, но рукопожатие приятное, – он задержал на мгновение мою ладонь в своей в знак закрепления нашего знакомства.
И, подавшись к Юре, прильнул к нему, неловко обхватив обеими руками. Этот невольный порыв красноречиво свидетельствовал о тех чувствах, которые Борис Наумович питал к моему будущему мужу. Он знал его с самого рождения и был к нему привязан, как к младшему, по-видимому, больше, чем к старшим детям Рахили – Бобе и Лене.
Борис Наумович и Рахиль Соломоновна выглядели вполне благополучной парой пожилых людей. И только потом я узнала их историю, узнала, что пришлось им вынести прежде, чем они могли соединиться и теперь отсчитывать вехи мирно текущей жизни и радушно встречать гостей в прихожей. Воображение рисовало страдания Рахили, нравственные и физические мучения Бориски, как называли его все домашние, – калейдоскоп этих трагических и трогательных картин постоянно крутился у меня в голове, не давал покоя. Необходимо было этим поделиться, рассказать об этом людям, если найдутся подходящие слова.
А тогда, в тот вечер моего первого знакомства с этой семьей все шло своим чередом. Нас проводили в комнату Лены.
Сейчас, издалека, то маленькое общество, сидевшее у Лены за столом, мне кажется мини-моделью общества шестидесятников, которое зародилось в конце пятидесятых и окончательно сформировалось во времена перестройки.
Муж Лены, Исаак Крамов, эрудит, известный литератор, считавшийся в писательских кругах своеобразным камертоном художественного вкуса в оценке тех или иных явлений московской культурной жизни. Его авторитет, как человека твердых морально-нравственных убеждений, был непререкаемым среди близких и не особенно близких друзей и знакомых. Приспособленчество в те мрачные времена борьбы с «космополитизмом» было ему просто не по силам, и для того, чтобы как-то выжить среди сплошных запретов и ограничений, он уходил в литературоведение, издавал антологии современной прозы, и даже для самоутверждения написал две пьесы в соавторстве со своим знаменитым братом Л. Волынским, спасителем Дрезденской галереи. Одна из этих пьес была поставлена в театре. При таких своих качествах, казалось бы человека жесткого и неуступчивого, Изя обладал удивительной способностью со своей неотразимо обаятельной улыбкой сгладить в споре острые углы и восстановить среди собеседников атмосферу мира и доброжелательности.
Никто не знает, как и по какой причине между совершенно разными людьми возникает взаимная симпатия. Возможно, столь же необъяснимо и то, почему Изя Крамов, впервые увидев молодую особу, – я была заметно моложе всех сидевших тогда у Лены за столом, – из чуждых ему писательских кругов, – мой отец Николай Вирта, хотя в то время и впавший в немилость, все еще считался обласканным властью и преуспевающим советским автором, – еще бы! – четыре Сталинские премии, – проникся ко мне добрыми чувствами, и, поняв, что на первых порах мне непросто освоиться в новой для меня среде, взял меня под свое покровительство и опеку. До сих пор с благодарностью вспоминаю, как он приходил мне на выручку в трудную минуту и своей поддержкой внушал мне уверенность в себе.
Мы находились в тесной шестнадцатиметровой комнате, едва вмещавшей в себя стеллажи с книгами, диван и обеденный стол под матерчатым старинным абажуром. Я все это обозревала с отстраненным интересом, абсолютно не подозревая, что всего через несколько месяцев из большой родительской квартиры в Лаврушинском переулке, где был дом писателей, перееду вот сюда, как говорится, на ПМЖ. Но до этого было еще далеко.
А между тем из этой самой комнаты совсем недавно, получив своё жильё, выехала другая пара, пришедшая в гости к Лене. Это был её старший брат Борис Каган с женой Зоей Богуславской. Во-первых, Боба Каган по сию пору красавец, – высокий, спортивного сложения, с лицом, повторяющим правильные черты матери. А во-вторых, он и характером больше походит на свою мать, – никакой этой еврейской склонности к рефлексии и озабоченности по любому поводу, а часто и без всякого повода. И больше внимания к самому себе и своим собственным делам. Это не обозначало глухоту к чужим проблемам, но без навязчивости или чрезмерного любопытства. Просто Боба так считал, что, вступая на территорию внутренней жизни даже близкого тебе друга, современный человек должен соблюдать дистанцию. Не в его правилах было лезть кому-то в душу, – Боба, как старший Юрин брат, всегда был с нами рядом, но уважал нашу независимость и суверенитет, и я не помню ни единого случая размолвки между нами, хотя мы очень тесно с ним общались.
Борис Каган уже в то время был известным ученым в области автоматики и вычислительной техники, то есть в той области научных исследований, которые были и остаются наиболее перспективными и востребованными. За разработку новых технологических систем дистанционного управления пушечными установками туполевской «летающей крепости Ту-4» в 1949 году он получил Сталинскую премию.
В 1958 году ВАК присвоил Борису Кагану без защиты диссертации ученую степень доктора наук за усовершенствование приборов, обслуживающих нужды космоса. Долгие годы он возглавлял в МИИТе кафедру «Электронные вычислительные машины и системы» и за это время подготовил более сорока кандидатов и докторов наук, многие из которых стали потом профессорами, руководителями крупных научных коллективов. Он издал несколько монографий и учебных пособий по проблемам автоматики и вычислительной техники, которые получили широкое распространение как у нас в стране, так и за рубежом, поскольку его труды переведены на китайский, английский, немецкий и другие языки.
Однажды мы с Юрой испытали за границей, в Германии, момент незабываемого торжества, связанного с нашим старшим братом Бобой. Мы были в Мюнхене, где Юра, получивший премию имени Гумбольдта, работал приглашенным профессором в Мюнхенском техническом университете.
И вот мы в гостях у одного известного немецкого ученого, осматриваем его дом под Мюнхеном, и нам показывают не только гостевые апартаменты, но также и комнату сына, студента, будущего физика. В комнате, как это водится у молодежи, кавардак, а на письменном столе среди тетрадок, теннисных ракеток и мячей я вижу какой-то зеленый толстый том. Беру в руки из любопытства, – оказывается книга: «Б. Каган. Вычислительная техника». Понятное дело, в переводе на немецкий язык. Мы были просто в восторге!
Наш Боба, мне кажется, вообще запрограммирован какой-то высшей электронной техникой на процветание и успех. Развод с Зоей Богуславской, которая ушла от него к Андрею Вознесенскому, не пошатнул его обычного состояния благополучного и уверенного в себе человека. Очень скоро после разрыва с Зоей Борис снова был женат.
Сильно забегая вперед, скажу о его новой жене. Была у него давняя, тайная любовь, и вот теперь они могли жить вместе, открыто. Недавно у Наташи Валентиновой трагически погиб муж, – скоропостижно скончался после испытаний на военном полигоне, – и она осталась одна с маленькой Машей и мамой. Новая жена Бориса очень ему подходила, – блондинка, неизменно обращавшая на себя внимание всех окружающих мужчин, что безусловно составляло предмет особой гордости. Деловая дама с успешной карьерой, Наташа обладала редким жизнелюбием. Её бодрый настрой способствовал приобщению ко всевозможным радостям жизни, – теннис, горные лыжи, театр, концерты, заграничный туризм. Пример этой пары служил для нас с Юрой живым укором, заставлявшим нас тоже подтянуться и активизироваться. Вслед за Бобой мой муж стал водить машину, но это было только начало. Потом последовало многое другое, – мы тоже встали на горные лыжи и, наконец, отправились с ними в поход по Кавказу с рюкзаками через перевалы, ущелья, горные потоки. Это была уже целая эпопея, – но об этом я еще расскажу.
По возрасту оставив работу, Борис Каган со своей новой женой уехал к дочери Маше в США, где американская медицина тщательно следит за его здоровьем и где он благоденствует до сих пор. Занимается спортом, делает ежедневные пешие прогулки вдоль океана, плавает в бассейне, много путешествует, – где только они не побывали с Наташей! Но оторваться от России не может. Все его интересы сосредоточены на наших российских новостях, которые он регулярно обсуждает с Юрой по телефону. Он поучает младшего, как надо решать насущные проблемы, как личные, так и общественные, но и это кажется ему недостаточным. Борис считает своим долгом высказать свое мнение по разным вопросам внутренней и внешней политики непосредственно президенту РФ, и с этой целью пишет письма в правительство, и даже получает на них ответы. Может быть, вот так всем миром мы и поймем, как нам лучше всего «обустроить Россию».
Да, но вернемся, однако, на вечер к Елене Ржевской. До сих пор вспоминаю робость и стеснение, которые я испытала, впервые попав в этот дом, в эту семью, тогда еще не подозревая, что вскоре она станет мне близкой и родной.
Старший брат Борис был у неё в тот вечер со своей женой Зоей Богуславской. Блондинка в его вкусе, она вся какая-то лучезарная, оживленно-активная, после окончания ГИТИСа уже проявившая себя как театральный критик и вот теперь, кажется (что она пока еще держит в секрете), написавшая свою первую повесть. Вскоре Зоя станет постоянно печатающимся автором в журналах «Юность», «Знамя», «Новый мир», у неё появится своя аудитория преданных читателей, её проза будет переведена на многие иностранные языки. Сейчас все знают Зою Богуславскую, как выдающуюся женщину, почетного члена многочисленных российских и зарубежных литературных объединений. В течение длительного времени Зоя Богуславская с блеском вела церемонию награждения деятелей искусства премией «Триумф», учрежденную по её идее и щедро финансируемую недавно скончавшимся Борисом Березовским. Но все это было много позже, когда Зоя Богуславская была в браке с Андреем Вознесенским.
В этот узкий домашний круг, собравшийся у Лены с Изей, органично вписывалась одна пара их друзей, – знаменитого физика Якова Смородинского с женой Фирой.
Прежде всего внешность Смородинского, – сначала бросалась в глаза взъерошенная копна неуправляемых волос совершенно необыкновенной буйности, а потом уже улыбающееся лицо и пытливый взгляд, устремленный на нас, – а вот и Юра, интересно, кого же это он с собой привел? Мы потом со Смородинскими дружили всю жизнь и очень любили и его самого, и его жену Фиру. Но та первая моя встреча с этой парой была для меня все равно что экзамен, – выдержу или нет? А вдруг – провал, и что же тогда меня ждет?
Яков Абрамович Смородинский родился в 1917 году в городе Малая Вишера Новгородской губернии и после окончания физического факультета ЛГУ в 1939 году переехал в Москву и поступил в аспирантуру к академику Л. Д. Ландау. Этот самородок – Смородинский, происходивший из города Малая Вишера, одним из первых сдал экзамены легендарного теорминимума Ландау, которые, как известно, не шли ни в какие зачеты, но служили путевкой в большую науку.
Не могу не заметить, что впоследствии Юрий Каган, как физик-теоретик, тоже прошел горнило этих испытаний «на прочность», однако он – 17-й по счету, тогда как Яков Смородинский был в первых номерах.
После окончания аспирантуры Яков Смородинский был зачислен в Институт физических проблем, где работал до 1944 года. Как и его руководитель Ландау, он был вовлечен в Атомный проект и перешел на работу в Институт атомной энергии, тогда называвшийся Лабораторией № 2. В то же время Смородинский начал активно сотрудничать с Объединенным институтом ядерных исследований в Дубне. Его поразительная память и научный темперамент позволяли ему совмещать не только эти две формальные должности. Яков Смородинский читает курс лекций в Специализированной физико-математической школе при МГУ, является заместителем главного редактора журнала «Ядерная физика» и журнала «Наука и жизнь». К тому же он – один из организаторов физико-математических олимпиад для школьников. Казалось бы, на этом месте рука устала вносить в список все те ипостаси, в которых предстает перед нами Яков Смородинский. Однако, скажу напоследок, – он автор комментариев к книге Л. Кэрролла «Алиса в стране чудес». Обыкновенному человеку невозможно себе представить, как он все это успевал. Ведь рядом – жена Фира. Её тоже надо как-то развлекать…
Всезнающий Интернет называет Смородинского «ученым-энциклопедистом». Между прочим, не каждому присваивают этот титул. Но поскольку Интернет – глас народа, значит, так оно и есть.
Знакомство Юры Кагана со Смородинским состоялось, когда он студентом МИФИ слушал лекции по теоретической физике молодого профессора и чем-то его заинтересовал. Яков Абрамович становится рецензентом дипломной работы Ю. Кагана и дает ей, как он пишет, – «самую высокую оценку…». «Кроме того, – говорится далее в рецензии, – считаю необходимым опубликовать результаты диплома в физическом журнале». И подпись – доктор физ. – мат. наук Я. Смородинский.
Дипломная работа Ю. Кагана никогда не была опубликована, но дружба с Яковом Абрамовичем продолжалась и на объекте «Свердловск-44», когда он там бывал в командировках, а потом и в Москве. В доме у Смородинских обычно собиралась компания физиков, каждый из них был личностью, далеко известной за пределами профессиональных научных кругов. И только наша крайняя молодость позволяла нам с Юрой так раскованно и свободно с ними общаться.
Но и они, не смущаясь нашим присутствием, вели себя, как старые друзья, которые могут себе позволить и поострить, и основательно позлословить, откровенно высказываясь по поводу своего ближнего окружения, невзирая на авторитеты и лица.
Особенно любили мы приезжать к Смородинским в Дубну. В те времена Дубна была своеобразным культурным центром и местом сборищ научной и художественной интеллигенции. Там создалась особая атмосфера, располагающая к общению. Заселившись в гостинице, на берегу Волги, мы целой толпой отправлялись гулять по лесной, живописной дороге, летом купались и часто посещали невероятно популярные в шестидесятые годы вечера, проходившие в местном Доме ученых. Кто только там не выступал: Высоцкий, Вознесенский, Евтушенко. Яков Абрамович, как член правления Дома ученых, принимал самое активное участие в планировании и проведении всех этих мероприятий, часто подавая самые блестящие и неожиданные идеи.
Как-то раз, скорее всего в конце шестидесятых годов, на подъеме настроения, мы все решили объединиться и устроили в ресторане гостиницы «Дубна» грандиозную встречу Нового года. Это была поистине историческая встреча, на которой присутствовали со своими женами: академик Гинзбург, будущий лауреат Нобелевской премии, критик Бен Сарнов, сценаристы Юлий Дунский и Валерий Фрид, писатель Изольд Зверев, Смородинский и мы с Юрой. Было невероятно весело и дружественно. Казалось, в таком настроении мы пребудем теперь до конца своих дней. Но вслед за оттепелью, как известно, часто наступают заморозки, и климат резко меняется.
Действительно, многое изменилось после встречи того памятного Нового года в конце шестидесятых годов. И только отношение Смородинского к Юре оставалось всегда неизменным. Он по-прежнему следил за его работой и поддерживал на всех этапах его научной жизни. А для Юры Яков Абрамович навсегда остался старшим товарищем, которого он называл не иначе, как по имени и отчеству, и так и не перешел с ним на «ты».
…С первых минут общения со Смородинским в тот вечер у Лены можно было понять, что Яков Абрамович поразительно яркая личность. Про что бы ни заходила речь, – он демонстрировал свою осведомленность и знание предмета. Он помнил годы создания картин Дрезденской галереи с выставки, недавно прошедшей с грандиозным успехом в музее им. Пушкина, читал в подлиннике и в переводах Э. Хемингуэя, посещал премьеры в театре «Современник», тогда еще расположенном на площади Маяковского в старом здании, где шли самые популярные в то время спектакли. Словом, это была невероятно просвещенная пара, по поводу чего Л. Д. Ландау – «Дау», как по настоянию Льва Давидовича все его называли, известный деспот в своем узком кругу, отпускал язвительные остроты. Иной раз с перехлестом и даже с раздражением. «Мол, кто ты, Яша, на самом деле – гуманитарий или физик?»
Некоторое время Смородинский, Боба и Юра занимали площадку, затеяв бурное обсуждение какой-то сильно взволновавшей их научной проблемы, а мы, непосвященное большинство, притихнув, наблюдали за ними, поражаясь юношескому азарту, с которым каждый из них отстаивал свои аргументы. Возможно, в таких вот спорах и рождалась научная истина?
Это была эпоха всеобщего увлечения научными открытиями и всеобщего восхищения подвигами ученых, совершенных во имя познания всего, нас окружающего.
Как писал наш друг Даниил Данин, знаменитый автор книг о науке («Неизбежность странного мира», «Резерфорд», «Бор»), в своих недавно опубликованных дневниках:
«Завидую Юре Кагану, Мише Певзнеру, Яше Смородинскому, Вите Гольданскому – всем физикам-приятелям, которых кличу по именам, точно пребываю с ними в общем детстве, – они современники современности в физике.
Да и многим ближним завидую по другим эталонам сопричастности последней новизне происходящего в мире…» (Д. С. Данин. «Нестрого как попало. Неизданное». М., 2013 г., публикация Э. П. Казанджан.)
- Что-то физики в почете,
- Что-то лирики в загоне,
- Дело не в сухом расчёте,
- Дело в мировом законе.
Может быть, эпоха приоритета науки в интеллектуальной жизни человечества уже миновала, и людей будут занимать другие проблемы? Вот, например, веры?
Как бы то ни было, но вскоре мы на этих «физиков» зашикали и перешли к обсуждению сенсаций в литературе, а ею по-прежнему оставался роман В. Дудинцева «Не хлебом единым», после его выхода в свет в 1956 году все еще вызывавший оживленные дискуссии.
Самой молчаливой в тот вечер была Лена. Сидя во главе стола, она в роли хозяйки мирно разливала чай, и, наблюдая за ней, я думала про себя: неужели она и есть та самая легендарная женщина, героиня войны, которой судьба назначила быть непосредственной участницей великих исторических событий, вырваться без единой царапины из самого пекла кровопролитных сражений, чтобы потом в своих книгах с дневниковой достоверностью отразить все, что происходило у неё на глазах?
Улучив момент, когда она была чем-то занята, я старалась получше её разглядеть, да и на себе иной раз ловила порхающий взгляд этих серых глаз, воспетых в поэзии её первого мужа Павла Когана, – он называл её «моя сероглазиха» и писал в «Бригантине» о её «усталых глазах»… В этом взгляде я поневоле улавливала изучающий интерес и, пожалуй, какую-то настороженность – видимо, ко мне, молодой особе из несколько чуждой среды, имеющей к тому же литературные поползновения и – подумать только! – уже печатающейся, которую Юра как-то заявочно привел к ним в дом, надо было долго приглядываться, чтобы окончательно признать меня своей…
И еще один взгляд ловила я постоянно на себе. Жена Смородинского, Фира, с явным любопытством разглядывала моё платье, – в те годы тотального дефицита в наших магазинах чего бы то ни было из одежды или тканей оно, наверное, и в самом деле выглядело как бы занесённым случайно в наши пенаты из какого-то дальнего зарубежья, хотя в действительности было создано из обивочного черного репса на курсах кройки и шитья, которые мы с моей студенческой подругой усердно посещали. Платье было почти уже готово, и тут начались мучения с застежкой, – в те годы застёжку-молнию было днем с огнем не сыскать! Мне на выручку пришла моя находчивая бабушка. Она вспомнила про вещевой мешок, который один раз для полёта на фронт выдали в комплекте обмундирования моему отцу, военному корреспонденту «Красной звезды», «Известий» и других газет. Бабушка выпорола эту длинную молнию из вещевого мешка, и когда мы вшили её в платье, оно приобрело законченный заграничный вид. Вообще из старого военного обмундирования у нас в доме было произведено множество полезных вещей. Из унтов, входивших в комплект снаряжения еще в ту, Финскую, кампанию, один местный умелец стачал мне неслыханной красоты сапожки с меховыми отворотами, которые я носила, не снимая, до самой весны. А из овчинного тулупа бабушка сшила моему брату Андрюше передовой по тем временам и очень удобный для малыша комбинезон.
Итак, платье, как оказалось, я сшила сама, – конечно же, самодельное платье был несомненный плюс в мою пользу! А вот насчет очерков, которые к тому времени были опубликованы в журналах «Смена», «Вокруг света», «Огонек», «Знамя», мне больше всего хотелось отшутиться со смущенной улыбкой. Что из той моей журналистики могла я предъявить друзьям нашей Лены, собравшимся у неё за столом?! Хотя к тому времени я и была принята в Союз журналистов, как молодая, начинающая и подающая надежду, и, наверное в моих очерках была какая-то теплота, когда речь шла о людях, которых я встретила на Дальнем Востоке, на Сахалине, в Сормове, в Забужье, во Владимире, где я побывала в командировках, возможно в них была также искренняя интонация, с которой я о них писала. Но в целом это была поверхностная картина того, что я видела, сглаженное отражение действительности без всякой попытки заглянуть в глубину и рассмотреть проблемы, встающие на каждом шагу перед теми самыми людьми, изображенными в моих очерках бодрыми, улыбчивыми и благополучными.
Бог ты мой, сколько лет прошло с той поры и сколько воды утекло! Как хотелось бы снова побывать в тех краях и взглянуть на них глазами женщины, прожившей долгую жизнь, в которой было так много всего… Кем я была тогда, то юное существо с неукротимой жаждой счастья, перед которой открывались лазоревые небеса с изредка набегавшими на них темными тучами?
Нет, давать на прочтение эти очерки ни Изе, ни Лене, и никому другому из присутствующих здесь их друзей, не было никакого желания. Мой будущий муж Юра мои очерки, конечно, прочитал и, похвалив меня со слегка ироничной улыбкой, спросил:
– Ну, ты и сейчас написала бы все точно так же?
Он уже тогда, как я подозреваю, по каким-то своим соображениям поставил крест на моей журналистской карьере.
Поглядывая на Юру со стороны, я видела, что он был совершенно счастлив, – он снова оказался в кругу своих близких после долгой разлуки, длившейся целых шесть лет. Закончив с отличием в 1951 году Московский инженерно-физический институт, он сдал лично самому Ландау все десять экзаменов теорминимума и был приглашен к нему в аспирантуру, но вместо этого Госкомиссия распределила его на одно из секретных предприятий на Урале – в шутку его называли «город Сингапур», а в действительности это был закрытый объект Свердловск-44, занимавшийся важнейшими проблемами Атомного проекта. В эпоху оголтелой дискриминации людей с еврейскими фамилиями Юре Кагану нечего было и думать попасть в аспирантуру и остаться в Москве. Так, едва распрощавшись со студенческой скамьей, Юра оказывается вдали от дома, один, без семьи, и должен был сам каким-то образом налаживать свое существование. Для него это было тяжелое испытание, начиная с быта – к нему он совсем не приспособлен, – но главная трудность, конечно, состояла в том, чтобы избрать то направление, в котором должны были продвигаться его исследования. Ключевым моментом для молодого ученого стала встреча с академиком Исааком Константиновичем Кикоиным, – он сразу же поверил в возможности Кагана и с тех пор оказывал ему всемерную поддержку на всех этапах его научной жизни. В различных справочниках и энциклопедиях можно прочитать статьи о том, что Ю. М. Каган внес существенный вклад в развитие теории разделения изотопов урана, – научной составляющей, необходимой для промышленного разделения урана, – чем и занимался огромный комбинат, на котором он проработал шесть лет.
И вот он здесь, в Москве. Усилиями двух выдающихся академиков – Игоря Васильевича Курчатова и Исаака Константиновича Кикоина, он был переведен с Урала в Москву, в институт, позже получивший имя Курчатова, где по сию пору работает в качестве руководителя теоротдела. Из нашего сегодняшнего далека мой муж вспоминает «город Сингапур», а ныне совершенно открытый город Новоуральск, скорее всего с теплотой и даже какой-то ностальгической нежностью, – там у него сложились дружеские отношения с его сверстниками и со многими людьми старшего поколения, которые никогда не забываются, как фронтовая дружба, как окопное братство.
Недавно мы посетили этот город в связи с получением Ю. Каганом Демидовской премии. Городок в окружении прекрасной природы, с его помпезным зданием клуба, доставшимся в наследство от советских времен, стадионом, проложенной и освещенной лыжной трассой, и главное, строительством домов, – выглядит местом, приятным для жизни. А бесперебойно действующий комбинат своими гигантскими масштабами невольно напоминает о том, что Россия является великой державой.
Конечно, нас порадовало и то, что со стенда местного музея, рассказывающего об истории создания объекта, на посетителей смотрит улыбающееся лицо молодого Кагана, которому в то время было чуть больше двадцати…
В тот вечер мы допоздна засиделись у Лены, и каково же было наше удивление, когда оказалось, что ни мать, ни отчим до сих пор не ложились спать, ждали, когда мы выйдем в прихожую, чтобы нас проводить. Рахиль Соломоновна, выпорхнув из своей комнаты, в искреннем порыве кинулась ко мне, чтобы сказать на прощание какие-то тёплые слова. При этом в её чёрных глазах загорелись лукавые озорные огоньки, – её всегда вдохновляла перспектива романтических отношений, – может быть, у этих молодых и правда любовь?! Не то чтобы она уж так пеклась о будущем сына, – наверняка все как-нибудь устроится, – но просто интересно было посмотреть, что из всего этого выйдет и не получится ли так, что её младший Юрка, которому, между прочим, уже сравнялось тридцать, тоже окажется женатым?!
Моя будущая свекровь, как в воду глядела, – в скором времени после этого визита мы и правда объединились с её сыном на совместное житье. И я, покинув родительский дом в Лаврушинском переулке, переехала к Юре, в его семью, в ту самую комнату, где мы сидели в гостях у его сестры в тот вечер.
Вот здесь я и узнала ближе свою уже состоявшуюся свекровь.
Рахиль Соломоновна происходила из рода Хацревиных, – по всей видимости, это были потомки сефардов, изгнанных из Испании, во внешнем облике унаследовавшие их характерные черты, – смуглая кожа, карие глаза, волнистые темные волосы, долго не поддающиеся седине, и ослепительная улыбка, по крайней мере у моей свекрови, не нуждавшаяся до самого конца во вмешательстве дантиста. К тому же Рахиль вообще была красавица, чему имелось – и это главное – как письменное, так и вещественное подтверждение. Все дело в том, что юная Рахиль на выпускном балу в Санкт-Петербургском университете, который окончил с отличием её муж Моисей Александрович Каган, получила первый приз за красоту, и в ознаменование этого выдающегося события ей была вручена грамота на гербовой бумаге и медаль. Фотография с того самого выпускного бала запечатлела Рахиль в белом кружевном платье, с кружевным тюрбаном на гордо поднятой головке, – стройная, с высокой грудью и точеным профилем, – прекрасная дочь Сиона в расцвете молодости. Казалось бы, это неоспоримое свидетельство её избранности должно было обещать ей безоблачный жизненный путь и служить охранной грамотой от всевозможных напастей. Однако участь каждого из нас, скорее всего, решается где-то не здесь, и никто не знает, что ждет нас за поворотом и какие сюрпризы готовит нам Судьба.
В минуты грусти, отыскав с великим трудом куда-то запропастившийся золоченый ключик от буфета черного дерева, Рахиль отмыкала им заветный ящик, извлекала свою реликвию из плоской красной бархатной коробочки, и я в очередной раз выслушивала волнующую сагу о триумфальной победе Рахили на Санкт-Петербургском балу. Тут были и слёзы, и сетования на несправедливость распределения в мире Зла и Добра, но все кончалось нашей с ней задушевной беседой за долгим чаепитием с вишневым вареньем, которое Рахиль доставала все из того же буфета. Заниматься домашним хозяйством, а тем более следить за кипящими кастрюлями дочери или невестки, – нет, на это она была совершенно не способна. Зато приготовление диетического меню лично для себя, необходимого для поддержания здоровья и красоты, было предметом её постоянных забот. К тем продуктам, которые больше всего подходили для этой цели, Рахиль относила прежде всего живую рыбу. И была одна палатка в начале Тверской, тогдашней улицы Горького, где можно было захватить момент, когда там «давали» живого карпа. Рахиль закупала сразу несколько таких трепещущих рыб и несла их поскорее домой, чтобы выпустить в ванну с водой. Пусть плавают там и ждут своего часа, когда они отправятся в кастрюлю и максимально свежими попадут на стол к моей свекрови. Это запускание карпов в ванну, единственную в перенаселенной квартире, доставляло её обитателям большие неудобства. Но переубедить Рахиль не удавалось, и карпы все плавали и плавали в ванне.
Приходилось отказываться от привычных вещей, например, от такого излишества, как утренний душ. Или там, допустим, стирка рубашек. Мелкие вещицы можно было, конечно, постирать и в раковине под краном, ну, а крупные, – а что, разве невозможно сдать белье в прачечную?
Когда у Лены бывали гости и кому-то из них надо было посетить совмещённый санузел с рыбами в ванне, Рахиль выскакивала из своей комнаты, сопровождая гостей с объяснениями, а в случае, если это была женщина, нередко и заходила с ней вместе в этот домашний аквариум и задерживалась там на некоторое время, обсуждая разные наболевшие вопросы семейной и личной жизни. По этому поводу Леонид Волынский, частый гость в доме своего брата, как-то заметил:
– Представляете, сколько секретов знают эти рыбы! Хорошо, что они умеют молчать!
Наверное, рыбы и правда, чтобы лишнего не болтать, в рот набирают воды!
Для правдивости картины надо заметить, что временами Рахиль взбадривалась, например в свои именины, и в ней пробуждался древний инстинкт её витебских бабушек. Тогда она отправлялась на рынок, покупала щуку и создавала такой вкусноты рыбу-фиш, какой могли бы гордиться профессиональные кулинары. Также по этому поводу обязательно выпекался маковый рулет. Мак для рулета хранился весь год в полотняном маленьком мешочке. Рулет пекся и для любимой соседки по праздникам. Тогда Рахиль открывала шифоньер, доставала оттуда котиковую шубу, тщательно оберегаемую от моли, а также и от возможных грабителей, в связи с чем дверь своей комнаты она всегда держала запертой, и, надев эту котиковую шубу, с рулетом на блюде, завернутом в полотенце, отправлялась в гости.
Вероятно, секрет варки вишневого варенья без косточек был записан у Рахили в том же генетическом коде, – вишневое варенье без косточек могло стоять у неё в буфете годами и не покрываться никакой подозрительной корочкой.
Рахиль родилась в 1890 году в Витебске, где семья её отца Соломона Хацревина жила в черте оседлости и кормилась кое-какой мелкой торговлей, имея свою небольшую лавчонку.
Но какие еще были возможности для честного еврея содержать семью в этой пресловутой черте оседлости, когда он был замурован в замкнутом пространстве, без права выезда за его пределы и владения землей, и ему оставалось только заняться торговлей или овладеть каким-то ремеслом. Всем известно, что вне черты оседлости имели права жить лица, получившие высшее образование, купцы первой гильдии, а также некоторые уникальные мастера, необходимые в сфере повседневных услуг. Февральская революция 1917 года одним из своих первых указов упразднила этот позор царской России и дала равноправие еврейскому населению. Разлетевшись по свету, род Хацревиных проявил себя людьми, которые прославились в самых разных областях научной и культурной жизни страны того времени.
Один из племянников Рахили, сын её старшего брата, Захар Хацревин, был талантливым писателем и журналистом, погиб под Киевом, выходя из окружения в 1941 году. Писал в соавторстве с Борисом Лапиным, также погибшим под Киевом. Незадолго до собственной гибели Хацревин и Лапин опубликовали пророческие стихи «Погиб репортер в многодневном бою». Захару Хацревину было в то время всего 38 лет.
Сыновья сестры Рахили также были заметными людьми.
Захар Роговин, известный учёный, химик, создатель искусственного волокна, основы «капрона», который шел нарасхват как в промышленное производство, так и в ширпотреб. Был награжден двумя Сталинскими и одной Государственной премиями.
Его младший брат, Наум Роговин, занимал высокий пост начальника Главэнергостроя.
А с 1958 по 1964 год руководил строительством одной из первых крупнейших промышленных атомных станций СССР (Нововоронежская АЭС).
Племянница Рахили, Валентина, приняв фамилию Вагрина, стала актрисой Вахтанговского театра и блистала в заглавных спектаклях, запомнившись всем, кто видел её на сцене, своей необычайной красотой и яркостью дарования. Однако её карьера внезапно оборвалась, когда её мужа, крупного начальника Наркомвнешторга, в 1937 году вскоре после ареста расстреляли, а её отправили в ссылку. Накануне Валентину вызвали куда следует и сказали:
– Отречешься от мужа – оставим в покое, нет – поедешь в места не столь отдалённые!
Разводиться с мужем она наотрез отказалась и пробыла в ссылке до 1946 года.
Из лагеря несчастная женщина вернулась сильно постаревшая, сломленная и, несмотря на все участие коллектива Вахтанговского театра к их всеобщей любимице «Вавочке», не смогла больше выходить на подмостки.
Итак, Рахиль, едва окончив гимназию в Витебске, в 1911 году вышла замуж за Моисея Кагана (в то время именовавшегося «Мишей», но об этом речь впереди) и последовала за ним в Санкт-Петербург, поскольку он, закончив школу с золотой медалью, попал в 3-процентную норму для абитуриентов еврейского происхождения и был зачислен на юридический факультет.
По поводу своего медицинского образования, которое в Санкт-Петербурге она вроде бы пыталась получить, Рахиль, лукаво играя глазками, объяснялась весьма туманно, однако ясно, что законченного образования, как терапевт, к чему лежала её душа, она не получила.
Семейная жизнь, рождение первого ребенка, – образ этого мальчика Илюши, первенца, всю жизнь преследовал и мучил Рахиль, потому что в отношении к нему была допущена врачебная ошибка, и в результате этой ошибки ребенок умер.
Словно бы замаливая этот свой грех, – недосмотр, профессиональная неподготовленность, наконец, легкомыслие молодости, – Рахиль, как бы сразу после этой трагедии повзрослев, кидалась спасать своих и чужих при малейших симптомах заболевания или обыкновенной жалобе. При этом моя свекровь совершенно преображалась, – куда девалось только что изнурявшее её недомогание или просто усталость, – она вся как-то подбиралась и, мобилизовав инстинктивное чутье на распознание болезни, нередко ставила правильный диагноз ещё до прихода врача из поликлиники и оказывала адекватную первую помощь.
В конце концов, Рахиль получила диплом врача, закончив стоматологические медицинские курсы, но эти стоматологические корочки ей так никогда и не пригодились, потому что зубоврачебное дело было совершенно ей не по нутру. Самое смешное заключается в том, что она на всякий случай купила стоматологическое кресло, и этот громоздкий и неудоботранспортабельный предмет совершал переезды вслед за своей хозяйкой с квартиры на квартиру, и там стоял где-нибудь, задвинутый в дальний угол и практически никем не используемый, кроме кошки – свернувшись в клубок, кошка нежилась там целыми днями, иногда сладко позёвывая.
Рахиль вышла замуж за Моисея Александровича Кагана, который был в неё без памяти влюблен, двадцати одного года от роду. И как ей было не откликнуться на столь пламенное чувство со стороны весьма перспективного жениха, сулившего ей блистательную жизнь в столице!
– Ах, – рассказывала мне Рахиль во время наших нескончаемых чаепитий, – как он красиво ухаживал! Цветы, конфеты, а после отъезда в Санкт-Петербург – письма, письма, письма… Как жаль, что они не сохранились, – вот бы показать сейчас ему, неверному, чтобы напомнить о той страстной любви, которую он некогда ко мне питал…
Моисей Александрович, изначально названный Моисеем, в детстве переболел опасной болезнью и, по еврейскому обычаю, после выздоровления, от сглаза, чтобы болезнь не возвращалась, был переименован в Михаила, поскольку имя должно было начинаться на ту же букву, и так в семье его и называли «Мишей».
По складу характера он был во всем противоположен Рахили, – типичный ашкенази, голубоглазый, слегка склонный к полноте, светловолосый и рано облысевший, – это был уравновешенный, деликатный и мягкий человек с необычайно приятной улыбкой. С этой не сходившей с его лица улыбкой он встречал всех своих многочисленных невесток и зятьев, – они у него нередко менялись, но неизменно находили со стороны Моисея Александровича радушный прием и доброжелательность.
Моисей Александрович Каган родился в Витебске в 1889 году в зажиточной семье владельцев двухэтажного кирпичного дома, в нижнем этаже которого размещался самый большой в городе магазин тканей.
Основателем торгового дела был его дед, Самуил Вульфович Каган, 1842 года рождения, переехавший в Витебск с семьей из Горецкого уезда Могилевской губернии. Сохранилось свидетельство в Актах гражданского состояния города Витебска, подтверждающее переезд этой большой семьи на новое место жительства и датированное 9 января 1888 г. актом № 115.
Старший сын Самуила, Александр, должен был распрощаться со своими замыслами получить высшее образование и приобрести какую-то перспективную профессию. Семейная традиция призывала его продолжить торговое дело, которое он с успехом вел до прихода Октябрьской революции 1917 года.
А когда она произошла, Александр Каган, считавшийся местным богачом, поскольку был купцом второй гильдии, проявил поразительную дальновидность, еще до всякой конфискации добровольно расставшись со всем своим имуществом, – дом, магазин, столовое серебро, – и безвозмездно передав все это в пользу большевистским властям. Взамен он получил возможность продолжать трудовую деятельность, теперь уже в новом качестве, – бухгалтера потребсоюза. Насколько можно понять из семейных преданий, деда не особенно расстроило то обстоятельство, что он был полностью разорен, и из купца второй гильдии превратился в рядового служащего. А между тем с увеличением капитала, при прежней власти он приобретал и некоторые права, о чем в тех же Актах гражданского состояния города Витебска имеется соответствующая справка:
«Список лиц, имевших право участия в выборах в Государственную думу на 1-м съезде городских избирателей по г. Витебск, 1912 г., 2-я часть города.
№ 302. Каган Александр Самуилович, исповедание – иудейск., ценз – по недвижимости.
№ 303. Каган Самуил Вульфович, исповедание – иудейск., ценз – по недвижимости.
НИАБ, ф. 2496, оп. 1, д. 1820, с. 7.»
Наличие капитала также подтверждалось в документах городской управы, сохранившихся в местном архиве и относивших семью Каган к купцам 2-й гильдии по г. Витебск на 1917 г.
Видимо, Александр Каган не испытывал ни малейших комплексов даже от того, что теперь вынужден был ютиться с женой в одной из комнат огромной коммуналки, в которую превратился его конфискованный дом. Ведь взамен былого благосостояния он получил равноправие и почувствовал себя таким же человеком, как и все остальные, – а это было для него бесценно.
Вырваться из черты оседлости с правом проживания в любом российском городе, включая столицы, как его старший сын, Моисей, было дано лишь единицам. Но получить образование и приобрести достойную профессию стремились все. Средний сын Александра, Яков, становится врачом, младший, Вольф, – инженером-строителем. Оба они были всеми уважаемыми и известными в Витебске людьми.
Однако еще раньше, в поколении Александра Кагана, его сестры, старшая Эсфирь (по метрике Эстра) и младшая Маня (Малка-Рейза) в борьбе за свои гражданские свободы проявляют чудеса предприимчивости и бесстрашия. Будучи незамужними девушками, они покидают родительский дом и пускаются в бега куда-то за границу с сомнительными и совершенно непонятными целями. Какими-то правдами и неправдами еще до революции они перебираются в Швейцарию и здесь получают Высшее медицинское образование, – это были первые женщины города Витебска, отмеченные таким бесспорным признаком эмансипации.
Старшая сестра, Эсфирь, бежала за границу, надеясь соединиться там со своим возлюбленным, к несчастью обремененным семьей. Вскоре она от него родила, но младенец, едва появившись на свет, погиб от асфиксии. Вслед за этой бедой приходит и другая – союз с возлюбленным Эсфири после смерти ребенка распался. Получив медицинское образование, Эсфирь становится детским врачом-психиатром высокой квалификации и, вернувшись в Россию после революции 1917 года, основывает и возглавляет детское отделение психиатрической клиники «Канатчикова дача» в Москве. Эсфирь Каган руководит им до конца своих дней.
Вторая сестра, Маня, как её называли близкие, также нелегально выезжает за границу, однако не вслед за возлюбленным, а вывозит подпольную типографию, издававшую революционную литературу в Швейцарии вплоть до свержения самодержавия в России. Маня получила диплом педагога по дошкольному воспитанию детей и, после возвращения на родину, по зову сердца стала работать воспитателем в детдоме.
А Моисей Каган, окончив Петербургский университет, переезжал с места на место вслед за своими служебными назначениями, – Баку, Гомель, Харьков, – пока окончательно не осел в Москве. Так Каганы встретили новый век, разлетевшись по разным городам и весям из родного города Витебска…
Последнее поколение этой семьи давно живет в Москве, и безусловно считает её своей родиной. Но всё-таки, наверное, существует зов крови или нечто подобное, – как бы то ни было, но в 1971 году, на двух машинах, – наш старший брат Боба со своей женой Наташей и дочерью Машей на «победе» и мы с Юрой и нашим сыном Максимом на красном «москвиче», по пути на отдых в Литву на озеро Свента, где располагался спортивный лагерь Дома ученых, заехали в город Витебск, с надеждой отыскать дом прадеда Самуила и деда Александра по адресу Канатная улица № 9.
Едем, и вот она, Канатная улица, перед нами, и вот он дом № 9 – стоит, как стоял, – поразительно, как он уцелел в разрухе войны, почти тотально сровнявшей с землей центральную часть старинного города Витебска, расположенного на берегу полноводной Западной Двины. К тому, что город изменил свой облик с тех дедовских или прадедовских времен, мы были, конечно, подготовлены. Вот что пишет об этом в своем эссе Андрей Вознесенский в каталоге к выставке Марка Шагала, издания 1987 года (М., «Советский художник»):
«Приехав, (имеется в виду – в Москву. – Т. В.) Марк Захарович мечтал о встрече с Витебском и боялся её. Конечно, Витебска его детства и след простыл. Война разрушила многое, а в 50-х годах уничтожили знаменитый соборный силуэт города».
Какой именно собор имеет в виду А. Вознесенский, сейчас уже выяснить невозможно, однако на фотографиях 2000-х годов оба собора, – Свято-Покровский кафедральный и Успенский собор предстают перед нами во всем своем блеске и величии. Они-то и составляют неповторимый силуэт Витебска, отличающий его от других городов Белоруссии.
А вообще-то бывают и другие города, – как бы лишенные профиля. Впервые я обратила на это внимание, когда молодой журналисткой в конце пятидесятых годов по заданию одного молодёжного журнала из Хабаровска, где я тогда находилась, направлялась в город Комсомольск-на-Амуре. Сотрясаясь всем корпусом и пыхтя, пароход с натугой продвигался вверх по реке, преодолевая мощное течение и не чая добраться до пристани. И вот с палубы парохода открылся вид на город Комсомольск-на-Амуре, – тогда там не возводили ни храмов, ни высоток, а построили в самом начале 30-х годов этот населённый пункт на месте бывшего села Пермское. Территорию для будущего города расширили за счет спалённой тайги, так что лопата по самый черенок уходила в тех окраинных районах города в слой черной гари. А сам город, как ни напрягался, так и не сумел подняться над уровнем бывшего села и не имел в своем силуэте ни единой возвышенной точки, – все крыши да крыши приземистых построек, обрамленные плотным кольцом черной тайги. Незабываемое впечатление!
Современные справочники дают сведения о том, что Комсомольск-на-Амуре является ныне портовым городом с развитой индустрией, – судостроение, чёрная металлургия, нефтепереработка, лёгкая и пищевая промышленность. Возможно, он теперь и профиль приобрел в связи с возведением церкви, комплекса современных многоэтажек или телебашни?!
Между тем дом прадеда Самуила Кагана, нисколько не поврежденный, был перед нами. Красный, сложенный из узкого особого формата кирпича, с отчетливо видными ровными швами некогда голубовато-белого раствора. Двухэтажный, с заложенной чужим кирпичом двухстворчатой дверью бывшего магазина, вытянутый в длину, наподобие базилики. Этот дом был построен стараниями прабабки Хвалисы, весьма энергичной дамы, матери восьмерых детей, которая при возведении дома исполняла роль прораба, карабкаясь в штанах, – шокирующее зрелище для местных обывателей! – по лесам и отдавая указания рабочим. Её муж, занятый усердным изучением Талмуда, чему он предавался изо дня в день, был далек от практических забот своей супруги и во всем на неё полагался.
- «Но муж любил её сердечно,
- В её затеи не входил,
- Во всем ей веровал беспечно,
- А сам в халате ел и пил…»
Ну, а этот изучал Талмуд. А как же торговля и магазин? Неужели и это лежало на его жене, матери восьмерых детей?! Вполне возможно, что подтверждает еще одно красочное семейное предание. Оно повествует о том, что будто бы однажды, оторвавшись от изучения Талмуда и взглянув из своего окна на противоположную сторону улицы, прадед, к своему удивлению, увидел какое-то новое, видимо недавно возведённое, строение и воскликнул:
– Хвалиса! Скажи, пожалуйста, что это такое я вижу перед собой? Или это какой-то новый дом?
– Совершенно правильно, так оно и есть! И дом этот – твой, это я его построила тебе!
Не зря все же в нарушение всех правил приличия прабабка Хвалиса, облачившись в штаны, самолично руководила строительством – новый дом Каганов оказался на редкость основательным и прочным, и простоял, получается, более ста лет и, надеюсь, по сию пору благополучно стоит.
Воочию представшее перед ним родовое гнездо поневоле вызвало в нашем старшем брате Бобе душевное волнение. Он стал вспоминать дошедшие до него семейные предания о своей прабабке Хвалисе и прадеде, – крупном, как сам он, красавце Самуиле, – с ним было связано множество разных историй. Одна из них, специально сочиненная для успокоения прабабки и оправдания непомерных трат, произведенных прадедом в ту ночь, повествовала о том, какие треволнения пришлось пережить ему в доме терпимости, куда его якобы загнало преследование жандармов, когда он, вопреки строжайшему запрету лицам еврейской национальности оставаться на ночь в столицах, задержался по неотложным делам в Москве… Прадед входил в роль и, патетично воздевая руки к небу, охал и ахал, в красноречивых выражениях описывая, что ярко-алый фонарь публичного дома явился ему знаком спасения, когда его, правоверного еврея в кипе и длиннополом сюртуке, жестокие жандармы уже готовы было схватить и бросить за решетку. Пришлось у мадам, содержательницы притона, нижайше просить о пристанище и откупаться от домогательства соблазнительных девиц легкого поведения, – а там были такие, особенно одна! – солидными деньгами… Прабабка сочувственно вздыхала, и прадед был прощён…
Род Каганов, помимо долголетия (говорю это, а сама стучу по дереву от сглаза), отличается еще и завидной, как бы это выразиться, юношеской прытью, которая сохраняется у них до преклонных лет.
Известна история про деда Александра. Его жена, Раиса, родив шестерых детей и перетрудившись на земном поприще, раньше своего мужа покинула этот мир, оставив его безутешным вдовцом, когда ему было прилично за семьдесят. Через некоторое время дед объявил о своем намерении жениться. На него, ясное дело, посыпался град насмешек и упреков.
– Вы что же, хотите, чтобы я по девкам пошёл?! – резонно возразил на это дед. Ну, а вожделения детишек относительно наследства разрушены были еще раньше, не угрозой появления молодой жены, которая может все это захватить, а с приходом Великой Октябрьской революции.
– Это верно, греховодник был дед. А с детьми он был исключительно ласков, – продолжал рассказывать нам Боба. – Во всем потакал, баловал, задаривал. Однажды купил мне дорогую лошадку с витрины магазина. До сих пор помню эту лошадку-каталку…
Словом, Боба страшно растрогался, вспоминая свое детство, и в этом приподнятом настроении мы двинулись на поиски еще одного исторического места, связанного с нашей семьей. Дело в том, что существует легенда о том, что Моисей Каган, родившийся в 1889 году, и Марк Шагал, 1887 года рождения, оба выросшие в черте оседлости города Витебска, учились в одной и той же гимназии, хотя и в разных классах. Гипотетически это вполне возможно, но правда ли это, или просто красивая сказка, – кто знает?
И вот для прояснения этого вопроса мы стали колесить по Витебску в поисках какой-нибудь школы (какие же могли быть гимназии в нашей советской стране?!) или хотя бы строения с соответствующей мемориальной доской.
– Скажите, вы не знаете, не сохранился ли дом, где жил Шагал, или школа, где он учился? – спрашивали мы у приветливых и отзывчивых на наше любопытство прохожих.
– Шагал?! Ну да, Марк Шагал… Художник, – нередко получали мы вполне просвещённый ответ. – Только никакой мемориальной доски я не видел… Но может быть, я просто не знаю, и она где-то есть…
Увы! Вероятно, в тот год, когда мы посетили город Витебск, там не было ни одного памятного знака, свидетельствовавшего о том, что здесь жил, работал, создавал свои полотна великий гений нашей эпохи, унесший с собой в мир прекрасного искусства видения, образы, краски этого самого города, где он вырос. А между тем это было накануне единственного приезда после эмиграции в 1922 году Марка Шагала в Москву, на выставку его картин, состоявшуюся в Третьяковской галерее. До Витебска, который он так жаждал посетить, Марк Шагал из-за внезапной простуды тогда, в 1973 году, так и не доехал, но что из этого?! Витебск навсегда остался увековеченным в его творчестве и стал достоянием мировой культуры, наравне с другими уникальными памятниками цивилизации.
Поразительно пренебрежительное отношение к нашему национальному богатству официальной культурной политики бывшего Советского Союза. В Энциклопедическом словаре издания 1980 года Марк Шагал называется… французским художником. И все. И точка.
Почему, отчего в его полотнах запечатлена глубинная быль российской жизни, – остается абсолютной загадкой. Следующее издание Советского Энциклопедического словаря уже более милостиво отзывается о художнике и аттестует его как «французского живописца и графика» с добавлением: «Выходец из России». Это говорится о состоявшемся мастере, выехавшем из России двадцати восьми лет от роду и имеющем за плечами следующий послужной список:
В 1906 году начинает заниматься живописью в Витебской художественной школе у И. Пэна. Переезд в Петербург и занятия в Обществе поощрения художеств под руководством Н. Рериха, затем Л. Бакста и М. Добужинского. Первая выставка двух картин в помещении редакции журнала «Аполлон». В Париже знакомится с художниками Ж. Браком, П. Пикассо, Ф. Леже, А. Модильяни, поэтом Г. Аполлинером. Выставка в Салоне Независимых. Выставка в Москве с группой «Ослиный хвост». Выставка в галерее «Штурм» в Берлине. Возвращение в Витебск накануне войны. Принимает участие в выставках «Бубновый валет» в Москве и «Современное русское искусство» в Петербурге. В 1918 году назначается Полномочным Комиссаром по делам искусства в Витебске, где становится основателем местного художественного училища и музея. Приглашает на работу в Витебск, помогая тем самым пережить голодные годы, своих учителей – Пэна, Добужинского, знаменитых современных художников: Малевича, Лисицкого, Татлина, Фалька. На какое-то время Витебск становится средоточием художественной жизни России. И снова Москва. Работа в Еврейском Камерном театре – оформление спектаклей, создание настенных росписей. И еще одна героическая страница в биографии мастера накануне окончательного прощания с родиной – Шагал преподает рисование в трудовых колониях для беспризорных – «Малаховка» и «III Интернационал». Невозможно пройти мимо одного уникального свидетельства, сохранившегося в архиве Андрея Вознесенского, которое он приводит в том же каталоге выставки «Марк Шагал».
А. Вознесенский пишет:
«После опубликования одного из моих эссе о художнике пришло письмо:
«Хочу сообщить Вам о Марке Шагале то, что Вы, возможно, не знаете. Он был в 1922 г. нашим учителем рисования в Малаховской трудовой колонии, где мы, дети, вместе с воспитателями мыли полы, пекли хлеб, дежурили на кухне, качали воду из колодца, и вместе с нами трудился М. Шагал. Нас, детей, приобщили к труду и искусству и воспитали порядочных людей. Шагал относился ко мне тепло, я дружила с его дочкой Идой. Она тоже воспитанница Малаховской колонии. Нас, колонистов, осталось в живых очень мало, но мы будем помнить нашего дорогого учителя всю жизнь. К 90-летию М. Шагала мы, колонисты, послали ему фотографии, где он снят с нами. Он был тронут нашим поздравлением и ответил, что всех нас помнит, что сейчас богат и знатен и никогда не забудет нашей Малаховской колонии, где жил на 2-м этаже со своей Беллой и спал на железной кровати… Я ветеран труда. Еще раз благодарю за Вашу заметку о нашем дорогом учителе и великом художнике. И. Фиалкова».
Вот что, оказывается, стояло за идиллической голубизной великих полотен! Работа в колониях «Малаховка» и «III Интернационал». И вот что таилось за загадочной золотоволосой Идой, в салоне которой собирался «весь» Париж от Андре Мальро до мадам Помпиду – трудное малаховское детство и друзья-детдомовцы в «цыпках»! И вот откуда выстраданные глобальные видения художника – не смесь французского с нижегородским, а всечеловеческого с витебским, с голодом малаховских огольцов».
Потрясающие слова сказал выдающийся Поэт нашего времени о выдающемся Живописце!
В 1922 году Шагал навсегда уезжает за границу. Он подолгу живет в Берлине, Нью-Йорке, Швейцарии, и везде отмечает свой приезд персональными выставками, неизменно пользующимися огромным успехом. Но своим «вторым Витебском» он считает Париж, и в 1937 году принимает французское гражданство. В то же время Шагал никогда не отказывался от своих корней, и писал в 1936 году:
«Меня хоть и во всем мире считают «интернац.» и французы рады вставлять в свои отделы, но я себя считаю русским художником, и мне это приятно».
Позднее, из своего парижского далека, в феврале 1944 года, он шлет на родину исполненное горечи письмо под названием «Моему городу Витебску»:
«Давно, мой любимый город, я тебя не видел, не упирался в твои заборы.
Мой милый, ты не сказал мне с болью: почему я, любя, ушел от тебя на долгие годы? Парень, думал ты, ищет где-то он яркие особые краски, что сыплются, как звезды или снег, на наши крыши. Где он возьмет их? Почему он не может найти их рядом?
Я оставил на твоей земле, моя родина, могилы предков и рассыпанные камни. Я не жил с тобой, но не было ни одной моей картины, которая бы не отражала твою радость и печаль. Все эти годы меня тревожило одно: понимаешь ли ты меня, мой город, понимают ли меня твои граждане? Когда я услышал, что беда стоит у твоих врат, я представил себе такую страшную картину: враг лезет в мой дом на Покровской улице и по моим окнам бьет железом.
Мы, люди, не можем тихо и спокойно ждать, пока станет испепеленной планета. Врагу мало было города на моих картинах, которые он искромсал, как мог, – он пришел жечь мой город и дом. Его «доктора философии», которые обо мне писали «глубокие» слова, теперь пришли к тебе, мой город, сбросить моих братьев с высокого моста в Двину, стрелять, жечь…»
Фашизм не пощадил творчества Марка Шагала, и в 1933 году на площади в Мангейме при стечении народа молодчики со свастикой на нарукавных повязках бросали в костер полотна мастера…
Андрей Вознесенский, близкий друг Марка Шагала, в связи с открытием первой выставки мастера в Москве в 1973 году, с грустью замечает в своем эссе «Гала-ретроспектива Шагала»:
«…как получилось, что родина художника оказалась единственной из цивилизованных стран, где не издано ни одной монографии художника, не было ни одной ретроспективы его живописи?! Имя его и произведения были долгие годы абсурдно запрещены. Во всем мире знают Витебск по картинам Шагала и по тому, что он в нем родился, а в городе нет ни музея, ни улицы его имени».
Этот больной и по сию пору острый вопрос может задавать себе каждый. На него пытались ответить лучшие умы первой волны российской эмиграции. Так, сидя в Париже, Д. Мережковский в тридцатые годы кратко сформулировал свои сомнения:
«Что дороже – свобода без России или Россия без свободы?» Неизвестно, был ли у него загодя продуманный ответ на этот вопрос. Ведь подавляющее большинство литераторов из окружения Мережковского считало, что участь их уже предрешена: им суждено вернуться в свое отечество только стихами. За редким исключением история это подтвердила.
Позднее Георгий Иванов, поэт первой волны российской эмиграции, сделает в своих стихах потрясающее по своей откровенности признание:
- Четверть века прошло за границей,
- И надеяться стало смешным.
- Лучезарное небо над Ниццей
- Навсегда стало небом родным.
Значит, все же до пятьдесят первого года, когда были написаны эти строки, они надеялись?!
Тщетно пытаюсь я вызвать в своей памяти какие-нибудь виды города Витебска, который мы посетили в те далекие годы.
В памяти встает совсем другая картина. Амстердам, Штеделик-музей и там полотно Марка Шагала «Автопортрет с семью пальцами», помечено 1912 годом и представляет собой первую картину парижского периода. Тогда еще мастер уехал в Париж не навсегда.
В состоянии крайней разнеженности Шагал наслаждается Парижем. Он млеет. За спиной у него Эйфелева башня, а перед ним мольберт с картиной «Россия. Ослы и другие». Хотя почему «ослы» – остается тайной, поскольку на полотне изображен родной Витебск с несколько покосившейся церквушкой, и на фоне этого городка бабка, которая спешит доить сильно рогатую козу и летит к ней с ведром в пронзительно-синих василькового цвета небесах…
Васильково-синего цвета небо над Витебском, васильково-синие цветы, васильково-синие глаза самого творца этих полотен…
«…Гениальный голубоглазый мастер, с белоснежной гривой, как морозные узоры на окне, разрыдался над простым букетиком из васильков – это был цвет его витебского детства, нищий и колдовской цветок, чей отсвет он расплескал по витражам всего мира от Токио до Метрополитен», – так пишет о Марке Шагале, получившем в подарок от одного из поклонников его таланта букетик васильков, и сам такой же голубоглазый, поэт Андрей Вознесенский в своем уже упоминавшемся выше эссе.
Ровно через сто лет после его создания нам с моим мужем посчастливилось увидеть это полотно на стенах музея в Амстердаме и снова встретиться с Витебском. Видения этого города возникают на картинах художника как бы выхваченными из жизни ярким солнечным лучом. Так, в очередной раз, фантазия, воображаемое, заменив собой реальность, становится для нас явью.
Между тем город Амстердам имеет для нас с моим мужем особое значение. В 1985 году Ю. Каган получил почетное звание Ван-дер-Ваальс профессора Амстердамского университета. На дворе стояла Горбачевская эпоха, и нас с ним впервые выпустили вместе за границу. Не то чтобы мы до этого нигде не бывали, но Амстердам – это уникальное место на свете. Правильно его называют северной Венецией. Вода как бы вторгается в город. Дыхание моря промывает насквозь все набережные и сухопутные улицы с трюхающими по ним трамваями. Здесь мы осваивали с Юрой азы голландского образа жизни. И многое узнали впервые. Например, что гараж создан в основном не для машины. А для катера или, в крайнем случае, для шлюпки. Нас так и поселили на Херенграхт, – нижнее помещение представляло собой ангар для катера, а наверх в жилые помещения вела невероятно крутая винтовая лестница, по которой хорошо взбегать молодым и здоровым. А как же на старости лет? Этот вопрос остался для меня непроясненным, тем более что уже в те годы Нидерланды лидировали в Европе по продолжительности жизни. Для подъема мебели снаружи предусмотрен блок с канатами, лифты есть только в современных домах. Катера, кораблики и шлюпки в изобилии снуют по каналам. А утром, проснувшись и выглянув в окно, ты видишь у причала «Бригантину», оснащенную парусами и уже готовую сорваться с якоря, чтобы уплыть в «дальнее синее море». Море – и друг, и недруг, невероятное количество плотин и откачивающих насосов удерживают его в своих границах, отстаивая сушу для проживания людей. С морем здесь связано все. И прежде всего ежедневный рацион, который трудно себе представить без морепродуктов и рыбы. Оказалось, что селёдка вовсе не закусочное блюдо, – этот самый «херинг» продается в каждом уличном ларьке на каждом углу и представляет собой самую настоящую еду. Схватил сандвич с «херингом», – и это по местному обычаю – «ленч», и никакого тяжеловесного обеда. Мы слишком много пищи поглощаем. Амстердам – это город проживания бесчисленных кошек и собак. Кошки здесь носят ошейник с бляшкой, где написан номер дома, а собак, по-моему, не меньше, чем жителей. Если на вывеске кафе написано: «Дринк энд Смок», – это значит, верное дело, тут можно и «травку» покурить. Кто хочет, может попробовать, но нам не захотелось. В магазинах продаются какие-то экзотические и доселе невиданные нами фрукты, их доставляют сюда из Суринама, бывшей колонии Королевства Нидерландов, хотя и ставшего с 1975 года самостоятельным государством, однако сохранившим самые тесные связи с Амстердамом.
Ну и, конечно, кварталы красных фонарей. Возможно, это и правильно, чтобы в портовом городе имелись подобные совершенно легальные и находящиеся под медицинским контролем заведения. Но как быть местным родителям, когда маленькое дитя спрашивает у своего папы или мамы: зачем эта тётенька стоит в окне совершенно голая? Какие ответы должны готовить своим детям взрослые? Тут уж каждый должен проявить свой педагогический талант.
Поражают окрестности города. Ветряные мельницы и бескрайние поля тюльпанов… Словом, для приезжего – сплошная экзотика и красота. С проблемами, а их тут великое множество, – на каждом шагу сталкиваются те, кто тут постоянно живет.
Пока мы кружили по Витебску в поисках дома Шагала или школы с мемориальной доской, наши дети, Маша и особенно Максим, сильно проголодались, и нам пришлось направить поиски совсем в другом направлении. Мы стали искать ресторан или какое-нибудь кафе, но из всех возможных точек общепита в Витебске той поры действовала лишь бочка с разливным квасом. И мы, с грустью дожевав свои бутерброды, распрощались с городом детства нашего брата Бобы и продолжили свое путешествие на озеро Свента.
Давно уже, 2 августа 1957 года, состоялся мой переезд из родительского дома в Лаврушинском переулке к Юре на Ленинградское шоссе в шестнадцатиметровую комнату. Она оказалась на редкость вместительной и все моё имущество – портативная пишущая машинка «Erika» и низкорослый холодильник «Север» – прекрасно в неё вписалось. Постепенно я привыкала к жизненному укладу моей новой семьи. Ни о каких совместных обедах здесь не было и речи. Каждый существовал тут в своей автономной ячейке, и на нашей общей кухне, являя собой образец классической коммуналки советских времен, на четырехкомфорочной плите клокотали три кастрюли – по числу семейств, – которые нередко оставались без присмотра и вели себя весьма взрывоопасным образом. К тому же бывало и так, что моя свекровь, поглощенная своими переживаниями или срочно вызванная на дачу по телефону из конторы, поскольку у дачной соседки что-то там такое стряслось, бросала все дела и мчалась к ней на выручку. При этом в раковине на кухне оставалась груда немытой посуды. Зато в ней не было ни грана мелочной обидчивости, и, приехав домой и найдя посуду вымытой и расставленной по местам, Рахиль на меня нисколько не сердилась, – мол, все это делается ей в укор, – а, напротив, бывала очень довольна и благодарила за доброе к ней отношение.
Связующие скрепы этой семьи находились где-то вне бытовой сферы, и отдельные домашние нестыковки не мешали ей ощущать себя единым кланом, объединённым любовью и доверием.
Наши чаепития с Рахилью продолжались и нередко затягивались до позднего вечера, пока Юра не приходил домой из института.
– Что это наш Юрка так в вас влюблен? Ведь он и раньше приводил домой девушек, и очень даже красивых! – простодушно спрашивала меня моя свекровь Рахиль, при этом совершенно невозможно было заподозрить её в том, что она хотела меня как-то уязвить, просто ей интересно было наблюдать, как развиваются отношения недавно соединившейся молодой пары.
Сама она ко времени моего появления в этой семье была в разводе со своим первым мужем, отцом семейства Моисеем Александровичем Каганом, которому родила четверых детей (первенец, как я уже писала, умер младенцем) и прожила с ним тридцать лет.
Моисей Каган после окончания юридического факультета Санкт-Петербургского университета сделал блестящую карьеру, с первых шагов своей деятельности в качестве юриста занимая высокие должности в различных организациях. Первое назначение он получил в Баку в нефтяную компанию на пост главного юридического консультанта. Здесь он с большим успехом трудился несколько лет, и немало способствовал процветанию и расширению компании.
После революции 1917 года его жизнь резко меняется. Он переезжает в Гомель и включается в работу земской управы, которая в то время обладала заметными полномочиями и занималась самыми важными проблемами региона, такими, как строительство, прокладка дорог, просвещение и здравоохранение. Это были, по сути дела, те самые земства, за которые в своем очерке «Как нам обустроить Россию» ратовал А. И. Солженицын, считая местное самоуправление единственно эффективным способом наведения порядка в России.
Активная деятельность Моисея Кагана в качестве ведущего сотрудника городской управы не осталась незамеченной, и он назначается городским головой города Гомеля. В этой должности Моисей Александрович отвечал своей собственной головой за нормальное функционирование всего разветвленного городского хозяйства. Надо заметить, что в то время ему не было еще и тридцати лет, – это поистине была эпоха выдвижения талантливых и молодых. И молодые трудились не за страх, а за совесть, не заботясь о личном обогащении и думая лишь об общем благе. Они на практике приобретали опыт регионального руководства, контролируя расход бюджетных средств и выполнение намеченных работ.
Для семьи Каганов это был один из самых счастливых периодов их жизни. У них уже был маленький Боба, в Гомеле на свет появилась дочка Лена. К этому времени относится их знакомство с Борисом Наумовичем Липницким, который работал в той же городской управе под началом у Моисея Александровича. Здесь же их жизненные пути пересеклись и с Беллой Григорьевной Лейтес, – впоследствии, по прошествии многих-многих лет она станет второй женой М. Кагана, но до этого было еще очень далеко, – это произойдет в 1941 году.
Вскоре М. Кагана ждет новое продвижение по служебной лестнице. В начале 20-х годов его переводят в Харьков, где он становится председателем правления Всеукраинского Государственного банка.
И, наконец, Москва, – здесь он назначается на должность члена правления Государственного банка Советского Союза, – это был, несомненно, ответственный пост с большими полномочиями.
Моисей Александрович получает отдельную квартиру на Ленинградском шоссе, дети растут, благосостояние семьи, хотя и скромное, ограниченное «партминимумом», но все же достаточное, отношение к нему сослуживцев самое дружественное. Но по-другому и быть не могло. Моисей Александрович по характеру был человек доброжелательный, интеллигент, готовый выслушать мнение других, и если что-то отвергнуть, то неизменно с мягкой улыбкой. Резко отчитать кого-нибудь из своих подчиненных, особенно в присутствии других, – на это он был просто не способен. Его ценили, как профессионала высокого уровня и любили, как товарища, сослуживца, начальника, – чего еще, казалось бы, желать от судьбы?!
И снова – повышение, его переводят на высокую должность в Наркомзем (Наркомат земледелия). Однако покой нам только снится…
В стране начинаются партчистки, и бывший член Комбунда, каковым когда-то в молодости являлся М. Каган, не мог не поплатиться за свое прошлое. Исключение из партии в 1933 году – за «пассивность» – было для него еще не худшим наказанием, вскоре следует и другое. Его с понижением направляют на другую работу – начальником финансового отдела управления Кинофото-промышленности.
Наступает 1937 год, и его как «заблуждавшегося и не справившегося» увольняют. После этого оставалось ждать неминуемого ареста, чтобы разделить участь большинства его сослуживцев, подвергшихся едва ли не поголовным репрессиям. Под письменным столом в кабинете Моисей Александрович прятал от детей предусмотрительно купленный рюкзак с шерстяными носками и сменой белья и вздрагивал при каждом нежданном звонке в дверь квартиры. Это уже за мной? И рука автоматически тянется под стол за рюкзаком. Или еще пронесло? Вздох облегчения – это Лена, где-то задержавшись, явилась домой. И сама обмерла от ужаса, встретив устремленный на неё взгляд отца, исполненный немого укора. Он никогда не скажет ей ни слова упрека, но этот его затравленный вид…
– Папа, прости, я забыла взять с собой ключи! Прости меня, пожалуйста, прости!
В таком состоянии постоянного страха ему теперь предстояло жить долгие годы, – хотя он был сравнительно еще молодым, не достигшим пятидесятилетнего юбилея мужчиной. Некоторое время он оставался безработным, а в дальнейшем работал юрисконсультом в разных учреждениях.
Произошло еще и другое. Совместная жизнь с моей свекровью Рахилью у них как-то постепенно разлаживалась, трещина во взаимоотношениях все расширялась, и её нечем было заполнить. Бог ты мой, видимо, и Красота может кому-то надоесть! Новый брак Моисея Александровича был основан на старой, еще с тех, гомелевских времен, взаимной симпатии, возникшей между ним и Беллой Григорьевной, но тогда так и не переросшей в любовь.
Его вторую жену при всем желании нельзя было назвать особенно привлекательной внешне, но надо было посмотреть, с какой нежностью он к ней относился! Их союз можно было бы считать счастливым и удачным, если бы не внезапная смерть Моисея Александровича, – он умер в 78 лет от сердечной недостаточности, – так и не смирившись с теми гонениями, которым он в тридцатые годы незаслуженно подвергся.
Как-то мы ехали с его новой женой, Беллой Григорьевной, в такси, и водитель, обращаясь к ней, спросил:
– Бабушка, а вас где прикажете высадить?
Белла Григорьевна страшно оскорбилась и с гордостью отрекомендовалась:
– Я никакая не бабушка, я – профессор и доктор медицинских наук!
Это была святая истина – Белла Григорьевна Лейтес, профессор, известнейший детский врач, была светило в области детской ревматологии, к ней обращались, как к последнему прибежищу за помощью и спасением. Она откликалась на беспрерывные телефонные звонки, когда мы бывали у них, и назначала прием на следующее утро. И так – изо дня в день.
Дети и внуки Моисея Александровича с ней быстро примирились, с готовностью принимая приглашение Беллы Григорьевны посетить их гостеприимный дом. Там их неизменно ждал невероятно обильный ужин, и все просили Беллу Григорьевну:
– Ой, а нельзя ли заранее узнать меню, чтобы получше рассчитать свои силы?
Моя свекровь Рахиль вскипала негодованием всякий раз, когда это запретное имя произносилось при ней вслух. Не могла простить своей бывшей подруге, еще с гомелевских времен, такого коварства – войти к ней в доверие, если не употреблять более грубого слова, увести из семьи отца троих детей, обмануть её, отдавшую всю свою молодость и красоту этому слабохарактерному, подверженному влиянию человеку! Воспользоваться его пошатнувшимся служебным положением, неуверенностью в себе…
– И как только Миша мог променять меня на эту каракатицу?! Неужели она ему нужней, чем его семья и, наконец, своя исконная жена?! Подумаешь, какая невидаль – доктор наук и профессор! Он же не в диплом её будет смотреть, – говорила Рахиль, томно закатывая свои черные глазки и кокетливым движением поправляя уложенную короной роскошную косу, – наверное, дома перед ним сидела не какая-то уродина! – уязвленное самолюбие покинутой женщины терзало душу Рахили, хоть, может быть, она и не очень любила своего мужа Моисея Александровича и при ней почти всю её замужнюю жизнь находился другой, Бориска, как она его называла, и в настоящее время она была… его женой…
Видимо, она готова была принимать пожизненное рабство Бориски, оставаясь при этом законной супругой Моисея.
И вот на страницах книги снова появляется это имя – Борис Наумович, Бориска. Кто же такой и откуда он взялся?! Собственно говоря, Бориска был рядом всегда. А сейчас он как раз вернулся в Москву из своей последней ссылки, из Сибири, и эта его последняя ссылка по формулировке соответствующих документов значилась как «бессрочная».
Полную реабилитацию после арестов, ссылок, поселений он получил после смерти Отца всех народов, и эта пожелтевшая бумажка, которая сейчас передо мной, с полнейшей небрежностью к судьбе человека и поразительным лаконизмом сообщает:
«Главная военная прокуратура.
Липницкому Борису Наумовичу.
г. Москва, Ленинградское шоссе, дом 20, кв. 5
26 апреля 1955 года.
Ваши жалобы удовлетворены. Определением Военной Коллегии Верховного Суда СССР от 9 апреля 1955 года за № 44-02353/55 Ваши дела, по которым Вы были осуждены 27 февраля 1940 года и 18 мая 1949 года, прекращены за отсутствием состава преступления.
Военный Прокурор отдела ГВПВМайор юстиции /Химич/»
Как заметил на это мой пятнадцатилетний внук Саша, им только не хватало сделать приписку – «извините за доставленные неудобства».
На самом деле этот уникальный документ порождает множество вопросов. А как же предыдущий срок? Прикажете вообще выбросить его из жизни?
В первый раз Борис Наумович Липницкий был арестован в августе 1937 года, находясь на весьма ответственном посту управляющего Куйбышевской областной конторой Госбанка и удостоившись чести быть делегатом с решающим голосом VIII Чрезвычайного Съезда Советов, принимавшего Конституцию СССР. Взяли его по доносу о «вредительской деятельности в области кредитования». Его, кристальной честности члена партии, свято верившего в непогрешимость нашего советского строя, такое обвинение оскорбляло до глубины души. Такие чувства были недоступны его мучителям, и на первых же допросах, на которых он не взял на себя никакой вины и никаких бумаг не подписал, его так били, что у него отнялись ноги. Дело оказалось настолько серьёзным, что было непонятно, как доставлять его на следующие допросы. Несмотря на все угрозы, Борис Наумович продолжал упорствовать, возведённой на него клеветы не подписал и поэтому получил срок в пять лет, который давали для отмашки таким вот строптивцам, типа Липницкого, для которых честь была превыше всего. Пусть хоть ноги потом будет таскать, но признать себя «врагом народа, занимавшимся вредительской деятельностью», – нет, на это он никогда не пойдёт…
Полученный им срок в пять лет истекал во время войны и был продлен, как и всем «врагам народа», находящимся в заключении, до конца войны.
В результате Б. Липницкий пробыл в лагерях девять лет.
Но вот – Победа. А с ней и недолгий перерыв на вольное поселение (с 1946 по 1949 год), когда Борис Наумович жил на Украине в городке Ракитино. Он был готов до конца своих дней задержаться в этом заштатном углу. Кругом цветущие фруктовые деревья и работа по его исконной профессии – фотографа, столь желанного для того, чтобы местное население могло запечатлеть на фотоснимках торжественные моменты своей жизни – юбилеи, свадьбы, рождение детей. Приобрести оборудование помог ему старший брат, – он всегда приходил ему на помощь, поддерживая своего младшего, попавшего в беду, материально и морально.
Здесь, в Ракитино, он успел принять свою Рахиль с её детьми, которые для него были все равно что «свои», и подкормить их натуральными деревенскими продуктами в скудные послевоенные годы.
Здесь, наконец, Бориска обрел свое счастье, соединившись с Рахилью, – ведь теперь она была свободна и могла после стольких лет платонического обожания принадлежать ему.
Она решилась на эту поездку, хотя было известно, что в краю орудуют банды недобитых бандеровцев. Они отличались особой жестокостью, нападая на беззащитные деревни, жгли, грабили, убивали, и снова скрывались в лесах. Тревожные сообщения об этих бесчинствах то и дело появлялись в газетах. Но он просил, рвались к нему дети. Её судьба определилась – отныне она была неразрывно связана с ним, и новое чувство закружило Рахиль в своем водовороте.
Но счастье это промелькнуло, как единый миг, – в конце лета Рахиль с детьми должна была возвращаться домой, и потянулись нескончаемые дни ожидания писем – как-то он там один, опять в тоске и разлуке… И Рахиль проливала горькие слёзы, страдая без него в одиночестве… Но худшее было еще впереди.
Вместо мирного существования в Ракитино Борису Наумовичу было приуготовлено совсем другое, – и также пожизненно. В мае 1949 года его, как и многих других бывших заключенных, забирают во второй раз и выносят определение – «бессрочная ссылка» в Сибирь, а точнее в Сиблагерь, Баимское отделение Кемеровской области. Как писал Мандельштам:
Запихай меня лучше как шапку в рукав