Тайная история Тартт Донна
— Дело в размере, — сказал Фрэнсис. — Сенарий размечает речь Клитемнестры, как набат.
— Но согласитесь, что для греческой поэзии в шестистопном ямбе нет ничего необычного, — возразил Джулиан. — Почему же нас захватывает именно этот отрывок? Почему нас не привлекают сцены более спокойные и приятные?
— В «Поэтике» Аристотель говорит, — подал голос Генри, — что вещи, отталкивающие сами по себе, например трупы, способны восхищать зрителя, когда они запечатлены в произведениях искусства.
— И на мой взгляд, Аристотель прав. Подумайте сами — какие сцены в античной литературе мы помним и любим больше всего? Ответ очевиден. Убийство Агамемнона и гнев Ахилла. Дидона на погребальном костре. Кинжалы заговорщиков и кровь Цезаря. Помните то место у Светония, где тело Цезаря, со свисающей рукой, уносят на носилках?
— Или взять все по-настоящему жуткие места из «Ада» Данте, — оживился Фрэнсис. — Безносый Пьер да Медичина, говорящий через окровавленную щель в гортани…
— Я могу вспомнить кое-что и похуже, — заметил Чарльз.
— Смерть — мать красоты, — изрек Генри.
— А что же тогда красота?
— Ужас.
— Хорошо сказано, — кивнул Джулиан. — Красота редко несет покой и утешение. Напротив. Подлинная красота всегда тревожит.
Я посмотрел на Камиллу, на ее освещенное солнцем лицо, и вспомнил ту знаменитую строчку из «Илиады» об очах Афины, горящих страшным огнем.[16]
— Но если красота — это ужас, то что же тогда желание? — спросил Джулиан. — Нам кажется, что мы желаем многого, но в действительности мы хотим лишь одного. Чего же?
— Жить, — ответила Камилла.
— Жить вечно, — добавил Банни, не отрывая подбородок от ладони.
Из закутка послышался свист чайника.
Когда расставили чашки и Генри с церемонностью китайского мандарина разлил чай, мы заговорили о безумии, насылавшемся богами на людей, — поэтическом, провидческом и, наконец, дионисийском.
— Которое окружено гораздо большей тайной, чем все остальные, — сказал Джулиан. — Мы привыкли считать, что религиозный экстаз встречается лишь в примитивных культурах, однако зачастую ему оказываются подвержены именно наиболее развитые народы. Греки, как вы знаете, не слишком сильно отличались от нас. Они были в высшей степени цивилизованны, придерживались сложной и довольно строгой системы норм и правил. Тем не менее они часто впадали в дикое массовое исступление: буйство, видения, пляски, резня. Я полагаю, все это показалось бы нам необратимым, клиническим сумасшествием. Однако греки, во всяком случае некоторые из них, могли произвольно погружаться в это состояние и произвольно же из него выходить. Мы не можем просто так отмахнуться от свидетельств на этот счет. Они вполне неплохо документированы, хотя древние комментаторы и были озадачены не меньше нас. Некоторые полагают, что дионисийское неистовство было результатом постов и молитв, другие — что причиной всему было вино. Несомненно, коллективная природа истерии тоже играла какую-то роль. И все же крайние проявления этого феномена по-прежнему необъяснимы. Участников таинств, образно говоря, отбрасывало в бессознательное, предшествовавшее появлению разума состояние, где личность замещалась чем-то иным — и под «иным» я подразумеваю нечто неподвластное смерти. Нечто нечеловеческое.
Мне вспомнились «Вакханки». От первобытной жестокости этой пьесы, от садизма ее кровожадного бога мне в свое время стало очень не по себе. По сравнению с другими трагедиями, где правили пусть суровые, но все же осмысленные принципы справедливости, это было торжество варварства над разумом, зловещий и недоступный пониманию триумф хаоса.
— Нам нелегко признаться в этом, — продолжил Джулиан, — но именно мысль об утрате контроля больше всего притягивает людей, привыкших постоянно себя контролировать, людей, подобных нам самим. Все истинно цивилизованные народы становились такими, целенаправленно подавляя в себе первобытное, животное начало. Задумайтесь, так ли уж сильно мы, собравшиеся в этой комнате, отличаемся от древних греков или римлян? С их одержимостью долгом, благочестием, преданностью, самопожертвованием? Всем тем, от чего наших современников бросает в дрожь?
Я обвел взглядом лица шестерых, сидящих за столом. Кое-кого из современников, пожалуй, действительно пробила бы дрожь. Любой другой преподаватель немедленно кинулся бы названивать в службу психологической поддержки, услышь он, как Генри излагает план наступления на Хэмпден вооруженных античников.
— Для всякого разумного человека, особенно если он, подобно древним грекам и нам, стремится к совершенству во всем, попытка убить в себе ненасытное первобытное начало представляет немалое искушение. Но это ошибка.
— Почему? — спросил Фрэнсис, слегка подавшись вперед.
Джулиан удивленно приподнял бровь. Длинный тонкий нос придавал его профилю сходство с этрусским барельефом.
— Потому что игнорировать существование иррационального опасно. Чем более развит человек, чем более он подчинен рассудку и сдержан, тем больше он нуждается в определенном русле, куда бы он мог направлять те животные побуждения, над которыми так упорно стремится одержать верх. В противном случае эти и без того мощные силы будут лишь копиться и крепнуть, пока наконец не вырвутся наружу — с тем большим разрушительным эффектом, что их так долго сдерживали. Противостоять им зачастую не способна никакая воля. В качестве предостережения относительно того, что случается, если подобный предохранительный клапан отсутствует, у нас есть пример римлян. Римские императоры. Вспомните Тиберия, уродливого пасынка, стремившегося ни в чем не уступать своему отчиму, императору Августу. Представьте себе то невероятное, колоссальное напряжение, которое он должен был испытывать, следуя по стопам спасителя, бога. Народ ненавидел его. Как бы он ни старался, он всегда оставлял желать лучшего. Ненавистное эго всегда оставалось с ним, и в конце концов ворота шлюза прорвало. Забросив государственные дела и поселившись на Капри, он предался дикому разврату и умер безумным, презираемым всеми стариком. Был ли он хотя бы счастлив там, на острове, в своих садах наслаждений? Нет, напротив, — постыл и отвратителен самому себе. Еще за несколько лет до кончины он начал письмо в Сенат такими словами: «Как мне писать вам, отцы сенаторы, что писать и чего пока не писать? Если я это знаю, то пусть волей богов и богинь я погибну худшей смертью, чем погибаю вот уже много дней».[17] Вспомните тех, кто пришел вслед за ним. Калигулу. Нерона.
Он помолчал.
— Гением Рима и, возможно, тем, что его погубило, была страсть к порядку. В римской архитектуре, литературе, законах хорошо видно это бескомпромиссное отрицание тьмы, бессмыслицы, хаоса. — Он усмехнулся. — Понятно, почему римляне, обычно столь терпимые к чужим религиям, безжалостно преследовали христиан. Как нелепо полагать, что обычный преступник восстал из мертвых! Как отвратителен обычай чествовать его, передавая по кругу чашу с его кровью! Нелогичность этой религии пугала их, и они делали все возможное, чтобы ее искоренить. Я думаю, они шли на столь решительные меры не только потому, что она внушала им страх, но и потому, что она ужасно их привлекала. Прагматики бывают на удивление суеверны. Несмотря на всю их логику, римляне тряслись от страха перед сверхъестественным.
У греков все было иначе. Питая, подобно римлянам, страсть к симметрии и порядку, они тем не менее сознавали, как глупо отрицать невидимый мир и древних богов. Необузданные эмоции, варварство, мрак. — Смутное беспокойство проступило на лице Джулиана, и секунду-другую его взгляд блуждал по потолку. — Помните, мы только что говорили о том, как страшные, кровавые вещи могут быть необыкновенно прекрасны? Это очень греческая и очень глубокая мысль. В красоте заключен ужас. Все, что мы называем прекрасным, заставляет нас содрогаться. А что может быть более ужасающим и прекрасным для духа, подобного греческому или нашему, чем всецело утратить власть над собой? На мгновение сбросить оковы бытия, превратить в груду осколков наше случайное, смертное «я». Помните, как Еврипид описывает менад? Голова запрокинута назад, горло обращено к звездам, «так лань играет, радуясь роскошной зелени лугов».[18] Быть абсолютно свободным… Конечно, можно найти и другие, более грубые и менее действенные способы нейтрализовать эти губительные страсти. Но как восхитительно выпустить их в одном порыве! Петь, кричать, танцевать босиком в полуночной чаще — без малейшего представления о смерти, подобно зверям. Эти таинства обладают необычайной силой. Рев быков. Вязкие струи меда, вскипающие из-под земли. Если нам хватит силы духа, мы можем разорвать завесу и созерцать обнаженную, устрашающую красоту лицом к лицу. Пусть Бог поглотит нас, растворит нас в себе, разорвет наши кости, как нитку бус. И затем выплюнет нас возрожденными.
Теперь уже все мы сидели подавшись вперед и замерев. Я заметил, что у меня открыт рот и я слышу каждый свой вдох.
— Это, на мой взгляд, и есть страшный соблазн дионисийских мистерий. Нам трудно представить себе это пламя чистого бытия.
После занятия я спустился вниз как во сне. Голова шла кругом, но при этом я с болезненной остротой ощущал, что я молод и полон сил и передо мной распахнул объятия чудный день — невыносимая синева неба, ветер, разбрасывающий желтые и красные листья пригоршнями конфетти.
«В красоте заключен ужас. Все, что мы называем прекрасным, заставляет нас содрогаться».
В тот вечер я записал в дневнике: «Деревья охвачены шизофренией и постепенно теряют власть над собой — их новый пылающий цвет свел их с ума. Кто-то, кажется Ван Гог, сказал, что оранжевый — цвет безумия. Красота есть ужас. Мы хотим быть поглощенными ею, хотим найти прибежище в ее очищающем пламени».
Я зашел на почту и, все еще чувствуя непонятный туман в голове, нацарапал открытку матери. Огненно-красные клены и горный поток, на обратной стороне рекомендация: «Если вы хотите насладиться зрелищем листопада в Вермонте, лучше всего предпринять поездку в период с 25.09 по 15.10, когда он особенно живописен».
Когда я опускал ее в щель для иногородних писем, то заметил в другом конце зала Банни. Стоя спиной ко мне, он изучал ряды пронумерованных ящиков. Он остановился примерно там, где находился мой собственный, и, наклонившись, что-то туда опустил. Украдкой оглядевшись, он выпрямился и быстро вышел — руки, как обычно, в карманах брюк, волосы болтаются, упав на глаза.
Я подождал, пока он не исчез, и подошел к ящику. Внутри лежал конверт кремового цвета. Он был новенький, из толстой бумаги, и выглядел очень официально, однако мое имя было написано карандашом, а почерк был детским и неразборчивым, как у пятиклассника. Карандашом была написана и сама записка — маленькие, кривые, разбегающиеся буковки:
Ричард Старик!
Как ты Насчет пообедать в Субботу, где-то около часа?
Я тут знаю одно Классное местечко. Коктейли, все дела.
За мой счет. Буду рад тебя видеть,
твой Бан
PS надень Галстук. Ты б его конечно и так надел просто если без нево (орф.) они тебе Нацепят черт знает что из бабушкиного Сундука.
Я перечитал записку и положил ее в карман. Выходя наружу, я чуть было не столкнулся в дверях с доктором Роландом. Сначала мне показалось, что он меня и знать не знает. Но едва я подумал, что мне удалось улизнуть, как скрипучий механизм его лица пришел в движение и откуда-то с пыльной верхотуры, дергаясь и зависая в воздухе, показался картонный задник к сцене узнавания.
— Добрый день, доктор Роланд, — сказал я, оставляя последнюю надежду.
— Ну, как она поживает, дружок?
Он имел в виду мою воображаемую машину. Кристину. Кристи-поддай-газку.
— Прекрасно.
— Возил ее в «Ридимд рипэйр»?
— Да.
— Проблема с коллектором, так?
Я подтвердил и только потом вспомнил, что до этого говорил ему о коробке передач. Но доктор Роланд уже начал развернутую лекцию на тему назначения и срока службы прокладки коллектора.
— Вот это-то и есть, — подытожил он, — одна из главных проблем с иномарками. Таким манером можно израсходовать море масла. Канистра за канистрой, а масло, между прочим, на деревьях не растет.
Он многозначительно воззрился на меня:
— Кто, ты говоришь, продал там тебе прокладку?
— Я уже не помню, — ответил я, впадая от скуки в транс, но все же стараясь незаметно двигаться к выходу.
— Наверно, Бад?
— Да, кажется, он.
— Или Билл. Билл Ханди — парень что надо.
— По-моему, это был Бад.
— Ну и как тебе эта старая сорока?
Я мог только гадать, относилось ли это к Баду или к какой-то настоящей сороке, а может быть, мы уже вступили во владения старческого маразма. Иногда было трудно поверить, что доктор Роланд состоит штатным преподавателем в колледже такого ранга. Он скорее напоминал одного из тех болтливых старикашек, которые, оказавшись на одном с тобой сиденье в автобусе, непременно начинают показывать всякие памятные клочки, которые годами хранят в бумажниках.
Он углубился в повторное рассмотрение некоторых пунктов только что прочитанной лекции о прокладках. Я ждал удобного момента, чтобы вдруг вспомнить о назначенной встрече, но тут, опираясь на палочку и сияя улыбкой, к нам подковылял большой друг доктора Роланда доктор Бленд. Доктору Бленду было под девяносто, и в течение последних лет пятидесяти он читал курс «Инвариантные субпространства». Курс этот славился монотонностью и практически абсолютной недоступностью для восприятия, а кроме того, тем, что заключительный тест, насколько у кого хватало памяти, состоял из одного-единственного вопроса. Вопрос был длиной в три страницы, но правильным ответом неизменно было «да». Это все, что нужно было знать, чтобы не провалиться по «Инвариантным субпространствам».
Он был, если только это возможно, еще большим любителем почесать язык, чем доктор Роланд. Вместе они походили на супергероев из какого-нибудь комикса — непобедимый, блистательный дуэт бестолковщины и занудства. Я пробормотал «извините» и ускользнул, оставив их наедине с их грозными замыслами.
Глава 2
Я надеялся, что в день нашего с Банни обеда будет прохладно, так как мой лучший пиджак был из темного кусачего твида, но в субботу, когда я проснулся, на улице уже стояла жара и было понятно, что это только начало.
— Ну и пекло сегодня будет, — сказала мне в коридоре уборщица, когда я проходил мимо. — Бабье лето.
Пиджак был роскошный (из ирландской шерсти, серый в темно-зеленую крапинку; я купил его в Сан-Франциско, выложив все, что скопил на летних подработках), но для такого жаркого дня он был явно слишком теплым. Я надел его и отправился в ванную повязать галстук.
У меня не было ни малейшего желания вступать в разговоры, и я был неприятно удивлен, застав в ванной Джуди Пуви — стоя у раковины, она чистила зубы. На ней были обрезанные джинсы, причудливо разрисованные маркером, и спандексовый топик, открывавший мощную, натренированную аэробикой талию. Джуди жила через пару комнат от меня. Кажется, у нее сложилось представление, что, раз она из Лос-Анджелеса, у нас должно быть много общего. Она подкарауливала меня в коридорах, чуть не силком выволакивала танцевать на вечеринках и даже заявила своим подружкам, что собирается со мной переспать (употребив при этом менее деликатное выражение). Она носила безумную одежду, красила волосы под седину и разъезжала в красном «корвете» с буквами ДЖУДИ П. на калифорнийских номерах. Ее громкий голос разносился по общежитию, как крики какой-нибудь тропической птицы.
— Привет, Ричард, — сказала она и сплюнула белую жижу.
— Привет, — буркнул я, углубившись в завязывание галстука.
— Здорово выглядишь.
— Спасибо.
— У тебя свидание?
— Чего?
— Говорю, куда собрался?
Я уже успел привыкнуть к ее расспросам.
— На обед.
— О! И с кем же?
— С Банни Коркораном.
— Ты знаешь Банни?
— Ну знаю. А ты?
— Еще бы. Мы с ним на истории искусства рядом сидели. Классный парень, с ним не соскучишься. Я вот только терпеть не могу его приятеля. Мерзкий такой тип, тоже в очках, как его там?
— Генри?
— Ага, он самый. По-моему, просто засранец.
Она наклонилась к зеркалу и принялась взбивать волосы, поворачивая голову и так и эдак. Ногти у нее были покрыты ядовито-красным лаком — впрочем, по их непомерной длине можно было заподозрить, что они накладные.
— Мне он вообще-то нравится, — сказал я, почувствовав себя оскорбленным.
— А мне — нет.
Она разделила волосы на пробор при помощи ногтя указательного пальца.
— Вел себя со мной как последняя сволочь. И близнецы эти меня тоже бесят.
— Почему? Близнецы очень милые.
— Да ну? — сказала она, выпучив густо подведенный глаз на мое отражение в зеркале. — Ладно, так и быть, расскажу. Короче, в прошлом семестре я была на одной вечеринке — напилась там, танцевала, как корова на льду, в общем, сам знаешь. Там все, понятно, толкались как не знаю кто, а эта девица, ну близняшка, зачем-то шла через зал, и бац! — я на нее налетела. Тут она ни с того ни с сего что-то такое мне сказала, жутко грубое, ну а я чисто на автомате плеснула ей пивом в лицо. Вечеринка такая была — меня тогда уже раз шесть облили, но я ж не стала из-за этого хай поднимать, правильно?
Так вот, она давай возмущаться, и тут раз — откуда ни возьмись — ее брат и этот Генри, а главное, оба с таким видом, как будто вот-вот по стенке меня размажут. — Она откинула волосы со лба, собрала их в хвост и внимательно осмотрела себя в зеркале. — Короче, я едва держусь на ногах, а эти двое на меня зверски так смотрят. Выглядело это все стремно, но мне уже было все по фигу, так что я просто послала их в жопу. — Она лучезарно улыбнулась. — Я там пила «камикадзе». Всегда, когда пью «камикадзе», выходит какая-нибудь фигня. То машину помну, то в драку ввяжусь…
— А дальше-то что?
Она пожала плечами:
— Говорю, я просто послала их в жопу. И близнец — тот начал на меня орать так, как будто сейчас и вправду возьмет и убьет. А этот Генри, он просто стоял, но его я испугалась еще больше, чем близнеца. Так вот, там был один мой приятель, крутой такой, из байкерской банды, весь в цепях и всей этой хрени — Спайк Ромни. Может, слышал?
Я слышал. Собственно говоря, я даже его видел — на моей первой пятничной вечеринке. Это был гигантский боров, килограммов сто двадцать, не меньше, со шрамами на руках и стальными нашлепками на носах мотоциклетных ботинок.
— Короче, Спайк подходит, видит, что на меня наезжают, пихает близнеца и говорит, чтоб тот отвалил. Я глазом не успела моргнуть, как они оба на него набросились. Народ там пытался их разнять — куча народу! — и ни хрена! Шесть человек не могли оттащить этого Генри — сломал Спайку ключицу, два ребра, а лицо разворотил просто в мясо. Я Спайку говорила потом, что надо пойти в полицию, но у него самого тогда были проблемы, и вообще-то ему нельзя было появляться на кампусе. Все равно, фигово вышло. — Она отпустила хвост, и волосы упали ей на плечи. — Я к чему: Спайк, он здоровый. И вдобавок без тормозов. Так посмотреть, он одной рукой мог бы задницу надрать этим умникам в костюмах и галстучках.
— Хмм, — произнес я, пытаясь удержаться от смеха. Забавно было думать, что Генри сломал ключицу Спайку Ромни — Генри, в своих круглых очочках и с книгами на пали под мышкой.
— Тут не поймешь, — сказала Джуди. — Я думаю, когда такие все из себя правильные люди срываются, у них реально крышу сносит. У меня вот отец такой.
— Да, похоже на то, — ответил я, поправляя узел галстука.
— Ну, удачи, — равнодушно бросила она и направилась к двери, но вдруг остановилась. — Слушай, а ты не запаришься в этом пиджаке?
— Это мой единственный приличный.
— У меня там валяется один, хочешь примерить?
Я оторвался от зеркала. Джуди специализировалась на дизайне театральных костюмов, и у нее в комнате было полно всякой странной одежды.
— Он твой?
— Я стащила его из костюмерной. Собиралась обрезать и сделать что-то типа бюстье.
Ну-ну, подумал я, но все равно пошел к ней.
Пиджак, вопреки ожиданиям, оказался замечательным — от братьев Брукс, шелковый без подкладки, цвета слоновой кости с полосками переливчатого зеленого. Он был мне слегка велик, но в общем сидел неплохо.
— Джуди, отличный пиджак, — произнес я, внимательно оглядывая обшлага. — Ты уверена, что он тебе не нужен?
— Можешь взять себе, — махнула рукой Джуди. — У меня все равно нет на него времени. Дел по горло — шью костюмы для этой долбаной «Как вам это понравится». Премьера через три недели, просто не знаю, куда деваться. Мне сейчас помогают первокурсники — блин, смотрят на швейную машинку, как баран на новые ворота.
— Кстати, старина, отличный пиджак, — заметил Банни, когда мы выходили из такси. — Это ведь шелк?
— Да. Его еще мой дед носил.
Двумя пальцами Банни ухватил меня за рукав и пощупал плотную желтоватую ткань.
— Классная вещь, — заключил он с важным видом. — Вот только не совсем по сезону.
— Разве?
— Не-а. Это ж Восточное побережье! У вас-то там, понятно, насчет одежды сплошное laissez-faire,[19] но здесь у нас обычно не расхаживают в купальниках круглый год. Черное и синее, дружок, черное и синее… только так. Позволь-ка, я открою дверь. Знаешь, думаю, тебе здесь понравится. Конечно, не «Поло Лаундж», но для Вермонта ничего. Что скажешь?
Это был маленький и очень изящный ресторан. Скатерти на столиках сверкали белизной, окна эркеров выходили во внутренний садик: живые изгороди и увитые розами решетки, настурции вдоль дорожки из каменных плит. Посетители были в основном средних лет и явно люди с достатком: похожие на провинциальных адвокатов румяные мужчины, в соответствии с вермонтской модой носившие туфли на каучуковой подошве и костюмы от «Хики-Фримен»; женщины в юбках из шалли, с перламутровой помадой на губах, по-своему вполне миловидные — ухоженные и неброско одетые. Когда мы входили, одна пара мельком взглянула на нас. Я прекрасно понимал, какое впечатление мы производим — два симпатичных паренька из колледжа, у обоих богатые отцы и никаких забот. Хотя почти все дамы за столиками годились мне в матери, одна-две выглядели очень привлекательно. «А могло бы быть неплохо», — подумал я, представив себе этакую моложавую матрону — одна в большом доме, делать особенно нечего, муж все время в разъездах по делам. Превосходные обеды, деньги на карманные расходы, может быть, даже что-нибудь действительно серьезное, машина, например…
К нам незаметно подошел официант.
— Вы заказывали столик?
— На имя Коркорана, — бросил Банни, раскачиваясь на пятках и засунув руки в карманы. — А куда же подевался Каспар?
— Он в отпуске. Вернется через две недели.
— Рад за него! — сердечно сказал Банни.
— Я передам, что вы о нем спрашивали.
— Да, будьте добры, передайте!
— Каспар — отличный парень, здешний метрдотель, — пояснил мне Банни, пока мы следовали за официантом к нашему столику. — Большой такой, старый мужик с усами, австриец или вроде того. К тому же, — он понизил голос до громкого шепота, — к тому же он не педик, веришь-нет? Может, замечал уже — педики обожают работать в ресторанах. Я что имею в виду, буквально каждый пед…
Я заметил, что шея нашего официанта несколько неестественно напряглась.
— …который мне встречался, просто с ума сходил по хорошей еде. Интересно, в чем тут дело? Может, что-то с психологией? Такое впечатление, что…
Я приложил палец к губам и кивком показал на спину официанта как раз в тот момент, когда он повернулся и метнул в нас невыразимо зловещий взгляд.
— Вас устраивает ваш столик, джентльмены?
— Да, конечно! — ответил Банни, расплывшись в улыбке.
С подчеркнутой, ядовитой вежливостью официант вручил нам меню и удалился. Я опустился на стул и открыл меню на списке вин. Лицо у меня горело. Банни отхлебнул глоток воды и, устраиваясь поудобнее, осмотрелся с довольным видом:
— Место — просто класс.
— Хорошее место.
— Но до «Поло», конечно, далеко. — Он поставил локоть на стол и пятерней откинул волосы со лба. — Ты часто там бываешь — в «Поло», я имею в виду?
— Не очень.
Я никогда и не слышал про этот ресторан, что, пожалуй, неудивительно — как я понимаю, он находился примерно в шестистах километрах от моего городка.
— В такие местечки тебя обычно приводит отец, — задумчиво сказал Банни. — Поговорить по-мужски, и все такое. Вроде «Дубовой комнаты» в «Плазе». Мой отец водил туда меня и братьев, когда нам исполнялось восемнадцать, — «опрокинуть первую рюмку».
Я единственный ребенок в семье, меня интересуют братья и сестры знакомых.
— Братьев? А сколько их у тебя?
— Четверо. Тедди, Хью, Патрик и Брейди. — Он рассмеялся. — Ужасно было, когда папаша меня туда привел, — как же, я ведь младший сын, а это такое великое событие. Помню, он всю дорогу приговаривал: «Вот уж ты и до крепкого дорос», «Не успеешь оглянуться, как окажешься на моем месте» и еще «Я-то, наверно, скоро сыграю в ящик», в общем, всякую такую чушь. А я все это время сидел и боялся пошевелиться. Где-то за месяц до того мы с Клоуком, моим хорошим приятелем, выбрались из стен родного Сент-Джерома в Нью-Йорк — посидеть в библиотеке над заданием по истории. В итоге мы славно посидели в «Дубовой комнате» — счет был просто огромный! — и улизнули, не заплатив. Ну, ты понимаешь, ребячьи проделки, все дела — но вот я снова в этом баре, да еще с отцом!
— Они тебя узнали?
— Ага, — мрачно кивнул он. — Как я и думал. Но вели себя очень прилично. Ничего не сказали, просто подсунули отцу старый счет вместе с новым.
Я попробовал представить себе эту сцену: поддатый пожилой отец, одетый в «тройку», сидит и греет в ладонях стакан со скотчем или что там у него было… А напротив — Банни. Он выглядел располневшим, но это была полнота от избытка мышц, заплывших жиром. Крупный парень, такие в средней школе обычно играют в американский футбол. Именно о таком сыне втайне мечтает каждый отец: большой добродушный сынуля, способный, но в меру, отличный спортсмен, любитель похлопать собеседника по плечу и рассказать бородатый анекдот.
— А он заметил? Твой отец?
— Не-е. Он уже набрался под завяз. Если б я встал за стойку вместо бармена, он и то б не заметил.
Официант снова направился к нашему столику.
— А вот и Сладкая попка ковыляет, — сказал Банни, углубляясь в меню. — Ты уже выбрал, что будешь есть?
— Что в нем такое? — спросил я у Банни, разглядывая его коктейль. Из ярко-кораллового, размером с маленький аквариум бокала во все стороны торчали цветные соломинки, бумажные зонтики и кусочки фруктов.
Банни вытащил один зонтик и лизнул кончик.
— Море всего. Ром, клюквенный сок, кокосовое молоко, триплсек, персиковое бренди, мятный ликер. Не знаю, что еще. Попробуй, вкусная штука.
— Да ладно.
— Попробуй.
— Не стоит.
— Давай-давай.
— Нет, спасибо, не хочется.
— Последний раз я пил этот коктейль на Ямайке, позапрошлым летом, — мечтательно произнес Банни. — Мне его смешал один бармен, Сэм. Сказал: «Три таких коктейля, сынок, и ты не попадешь в дверь» — и, черт побери, так оно и вышло. Бывал на Ямайке?
— Нет, вернее, когда-то давно.
— Ты-то, наверно, привык к пальмам и кокосам у себя в Калифорнии. А вот мне там ужасно понравилось. Купил себе розовые плавки в цветочек и все такое. Я звал с собой Генри, но он заявил, что на Ямайке нет культуры. Не знаю, с чего это он — какой-то музейчик там точно был.
— Ты нормально общаешься с Генри?
— О, разумеется, — сказал Банни, откидываясь на спинку стула. — Мы жили в одной комнате на первом курсе.
— И он тебе нравится?
— Само собой, само собой. Правда, жить с ним очень трудно. Не выносит шума, не выносит сборищ, не выносит беспорядка. И речи не может быть о том, чтоб после свидания пригласить девушку к себе — немного послушать Арта Пеппера, если понимаешь…
— Мне кажется, он довольно грубый.
Банни пожал плечами:
— Такой уж у него характер. Видишь, у него голова работает по-другому, чем у нас с тобой. Вечно витает в облаках со своим Платоном и всем остальным. Слишком много занимается, слишком серьезно себя воспринимает, учит санскрит, коптский и какие-то там еще задвинутые языки. Я ему говорю: Генри, если уж ты собираешься тратить время на что-то, кроме греческого — лично я думаю, что древнегреческого и нормального английского человеку совершенно достаточно, — купи себе пару кассет Берлина и подзаймись французским. Найди себе какую-нибудь юную шансонетку… Voolay-voo coushay avec moi[20] и так далее.
— Сколько он вообще знает языков?
— Я уже сбился со счета. Семь или восемь. Он даже иероглифы умеет читать.
— Ух ты!
Банни с гордостью покачал головой:
— Он гений, этот парень. Мог бы работать переводчиком в ООН, если б захотел.
— Откуда он?
— Из Миссури.
У него было такое серьезное и невозмутимое выражение лица, что я подумал, это шутка, и засмеялся. Банни это удивило.
— А что? Ты думал, он из Букингемского дворца, да?
Все еще смеясь, я пожал плечами. Генри был таким необычным, что с ним не увязывалось ни одно место.
— Вот так-то, — назидательно произнес Банни. — «Недоверчивый штат». Паренек из Сент-Луиса, прям как старина Том Элиот. Отец — большая шишка в строительном бизнесе. Причем у него там не все чисто — по крайней мере, так говорят мои кузены из Сент-Лу. Сам Генри тебе и полслова не скажет, чем занимается его отец. Ведет себя, как будто не знает и знать не хочет.
— Ты был у него дома — в Сент-Луисе то есть?
— Ты что, смеешься? Он такой скрытный, как будто речь идет о Манхэттенском проекте,[21] не иначе. Правда, как-то раз видел его мать. Так, случайно. Заехала повидать его по пути в Нью-Йорк, и я как раз наткнулся на нее в Монмуте, на первом этаже — ходила и спрашивала, не знает ли кто-нибудь номер его комнаты.
— Как она выглядит?
— Симпатичная дама. Темные волосы, голубые глаза — точь-в-точь как у Генри. Норковое манто. На мой вкус, многовато всякой косметики. Ужасно молодая. Генри — ее единственное чадо, она в нем души не чает. — Он наклонился ко мне поближе. — Денег у семьи — ты просто не поверишь. Миллионы, старик, миллионы! Понятное дело, нувориши, но баксы есть баксы, согласен? — Он подмигнул. — Кстати. Все хотел спросить. А откуда презренный металл у твоего папаши?
— Нефть, — сказал я. Отчасти это было правдой.
Рот у Банни превратился в маленькое круглое «о».
— У вас есть нефтяные скважины?
— Ну, в общем, есть одна, — скромно произнес я.
— Но доход-то с нее приличный?
— Вроде бы да.
— Обалдеть, — сказал Банни, покачивая головой. — Золотой Запад.
— Нам с этой скважиной повезло.
— Ах ты черт… А вот мой отец всего-навсего президент какого-то вшивого банка.
Я почувствовал, что нужно срочно сменить тему, даже если придется ляпнуть что-нибудь совсем не к месту, — этот разговор грозил загнать меня в угол.
— Если Генри из Сент-Луиса, как получилось, что он такой умный?
Я задал этот вопрос без всякой задней мысли, но Банни неожиданно поморщился:
— В детстве с ним что-то такое стряслось, очень серьезное. Кажется, попал под машину, так, что еле выжил. Пару лет не ходил в школу — нет, он, конечно, занимался с домашними учителями и все такое, но штука в том, что очень долго он вообще ничего не мог делать, только лежал в кровати и читал. Хотя я подозреваю, он и так в два года читал книги, которые нормальные люди читают в колледже, — бывают, знаешь, такие детишки.
— Говоришь, он попал под машину?
— Я так думаю. Не представляю, что там еще могло стрястись. Он не любит об этом говорить. — Банни понизил голос. — Ты заметил, как он зачесывает волосы? На лоб, на правую сторону? Это потому, что у него там шрам. Он чуть не потерял глаз, до сих пор плохо им видит. И еще помнишь, какая у него неуклюжая походка, как будто он прихрамывает? Но вообще это все не важно — он сильный как бык. Уж не знаю, что он там делал — занимался с гантелями или что, но он себя, можно сказать, вновь поставил на ноги, это точно. Настоящий Тедди Рузвельт со всем этим знаменитым преодолением препятствий. Как тут его не уважать. — Он снова откинул волосы со лба и жестом заказал еще один коктейль. — Я это к чему говорю — посмотри, например, на Фрэнсиса. По мне, он ничуть не глупей Генри. Светский парень, денег куча. Вот только слишком легко ему это все досталось. Лентяй каких мало. Любит валять дурака, после занятий только и делает, что бегает по вечеринкам и надирается в хлам. А теперь Генри. — Он поднял бровь. — Его от греческого за уши не оттянешь…
— Ага, спасибо, сэр, вот сюда, — сказал он официанту, который приблизился с очередным кораллово-красным бокалом на подносе. — И еще один тебе, да?
— Нет, спасибо.
— Давай-давай, старик. Я плачу.
— Ну тогда, наверное, еще один мартини, — сказал я официанту, который уже повернулся к нам спиной.
Он оглянулся и смерил меня презрительным взглядом.
— Спасибо, — пробормотал я, отводя взгляд от омерзительной улыбочки, игравшей у него на губах. Я смотрел в сторону до тех пор, пока не убедился, что он ушел.