Агафонкин и Время Радзинский Олег
– Обыкновенный он, Алеша. Как ты и я. Да нет, не звонит он мне и мысленно ничего не приказывает, да и не нужно: я сам знаю, когда у него ко мне дело есть.
Матвей Никанорович придерживался о В более лестного мнения: он считал, что тот, безусловно, никакой не человек, а явленная Митьку субстанция управления миром. Сам он В никогда не видел, но любил поспекулировать о его сущности в беседах с Платоном.
– Не кажется ли вам, дорогой Платон, – осведомлялся Матвей Никанорович между глотками любимой молочной смеси, – что наш В и есть аристотелевский Нус, вселенский Разум, управляющий историей?
Платон оглядывался вокруг, ища совета у невидимых участников беседы, и, не найдя, вздыхал, потирал крылья носа и говорил что-нибудь соответствующее:
– Возможно, в метафизическом смысле, уважаемый Матвей Никанорович, В и управляет историей. Хотя, – чуть морщился Платон, явно подвергая метафизический смысл сомнению, – если верить Гегелю, мы обязаны заменить метафизику объективной логикой, коли стремимся постигнуть чистыми формами мысли особенные субстраты – душу, мир и Бога.
Матвей Никанорович верить Гегелю отказывался и, взволнованно икая молочной смесью, кидался в бой. Нищета гегелевских рассуждений пояснялась Платону долго и доходчиво, и беседа плавно поворачивалась от В к идее воли у Ницше, феноменологии Гуссерля и проблемам речевого описания бытия в работах Хайдеггера и Витгенштейна. Агафонкин узнавал из этих бесед много нового, кроме одного: кто же такой В.
В одном Матвей Никанорович соглашался с Митьком: В – Хозяин.
– У него, безусловно, имеются в отношении нас определенные планы, – объяснял он Агафонкину. – Иначе для чего собирать нас в Квартире и содержать годами, десятилетиями, как тебя и меня, а в случае Митька – много дольше?
Матвею Никаноровичу, по его словам, было далеко за шестьдесят, хотя точно он не знал, поскольку никаких документов на него не было, и следовало это из слов Митька, туманно сообщавшего, что он “принял” Матвея Никаноровича сразу после последней большой войны.
Как принял, от кого принял – ничего путного Митек по своему обыкновению объяснить не мог, удивляясь любопытству Агафонкина.
– Ну что такого удивительного, Алеша, – меняя прокладку под кухонной раковиной, говорил Митек Агафонкину, державшему наготове гаечный ключ. – Я с войны вернулся, а тут мне, значит, указание вышло – Матвея забрать. Я и выполняю.
– От кого указание-то, Митек? – добивался Агафонкин. – По почте, что ли, пришло?
– Понятно от кого, – мычал Митек из-под раковины, – указали, и все тут. Что я, спорить буду? В порошок сотрут.
В этом месте беседы Митек обычно просил гаечный ключ – подтянуть шайбочку – после чего разговор начинал казаться Агафонкину абсурдным и прекращался сам собой. Неузнанное оставалось неузнанным, манящим, тревожным, как обещание дождя или неслучайный девичий взгляд из-под ресниц. Агафонкин на какое-то время переставал мучить Митька расспросами, и жизнь Квартиры текла по-прежнему – с посещениями Платона, прогуливанием Матвея Никаноровича в коляске и Назначениями на Доставки и Выемки, поступающими от В.
По поводу своего возраста Митек тоже не мог сообщить ничего определенного, кроме того разве, что хорошо помнил московский пожар 1812 года.
– Загорелось, значит, у Земляного города, – рассказывал Митек маленькому Агафонкину, крупно нарезая картошку ровными дольками для жарки. – Наполеон-то только за день до того в Москву въехал через Дорогомиловскую слободу, так мы побежали смотреть…
Он не мог объяснить, отчего не умирает и даже вроде бы не стареет.
– Не моего ума дело, – делился Митек, уминая чугунным утюгом засоленную на зиму в большом белом эмалированном ведре крепкую, упругую, мелко нашинкованную капусту. – Значит, решение такое насчет меня было. Когда не нужен стану – помру. У каждого свое задание, Алеша: у меня – о Квартире заботиться, у Матвея – все знать, а у тебя – туда-сюда вещи возить. Каждый, видишь, живет согласно Назначению.
Сегодняшнее Назначение Агафонкина было Выемка. Он оглядывался вокруг, стараясь узнать Отправителя. Маршевая музыка тем временем прекратилась, и после недолгой паузы, заполненной листанием нот, музыканты в белых отглаженных гимнастерках заиграли “На сопках Маньчжурии”, мужественный вальс, под который как-то стыдно танцевать. Женщины застыли, думая о грядущей войне – как без нее в окруженной врагами Советской стране? – а мужчины подобрались, подтянули животы и враз посуровели.
Тут Агафонкин и приметил Отправителя. Тот – полный, бело-парусиновый, с лоснящимся от киевского летнего жара лицом – оглядывался в поисках Агафонкина, знал, ждал встречи, уведомленный неясно как и кем.
Отправители и Адресаты делились на “уведомленных” и “темных”. “Темные” не знали о своей миссии, пока не появлялся Агафонкин и не разъяснял им, что нужно. Многие отказывались верить, крестились, а некоторые начинали кричать, призывая на помощь домашних и городовых (это, понятное дело, при царском режиме). “Уведомленные” же состояли как бы на службе и не то чтобы общались с В, но загадочным образом знали о прибытии Агафонкина и предстоящих Доставках-Выемках.
Полустасов был из “уведомленных”.
Карманные часы “Гострест Точмех”, по случаю путешествия в 30-е врученные Агафонкину Митьком, показывали 15:33, самое время начинать.
Агафонкин вежливо посторонил стоящего между ним и Полустасовым военного – извините товарищ приятеля заметил – и оказался рядом с нужным ему толстым, высоким и уверенным человеком. От того пахло смесью пота и резкого одеколона, употребляемого после бритья. Так пахнут здоровые, полные сил мужчины. Полустасов вблизи казался моложе, и Агафонкин пытался не думать, что через два года этого человека ждет грустный конец.
– Здравствуйте, товарищ, – поприветствовал Агафонкин, стараясь звучать по-местному протяжно. – Жаркий выходной выдался.
Фраза эта была не обязательной, просто Агафонкин всегда старался, чтобы Контакт происходил как можно естественней.
Полустасов посмотрел на него мельком, кивнул и повернулся в другую сторону, не желая поддерживать случайный разговор. Через мгновение он, однако, осознал, что тот, кого он ждал, прибыл, и обернулся к Агафонкину. Наступила
Полустасов смотрел сначала с недоверием, затем робко, а потом и вовсе куда-то мимо Агафонкина.
– Назовитесь, товарищ, – негромко приказал Агафонкин. С “уведомленными” процедура Контакта была проще, но идентификация считалась обязательной.
– Полустасов Аркадий Михайлович, – неожиданно высоким голосом представился Полустасов.
Он осторожно посмотрел на Агафонкина, проверяя правоту своей уверенности в происходящем, и, подумав, чуть более тихо добавил:
– В командировке из Харькова.
“Контакт, – подумал Агафонкин. – Приступаю к Выемке”.
Вслух же он сказал:
– Рад знакомству, Аркадий Михайлович. У вас для меня должен быть предмет.
Полустасов засуетился, задышал чаще и вдруг осел, поверив наконец в происходящее. Агафонкин знал, что многие “уведомленные” хотя и ждали, что однажды их посетят, но верили в это мало. Как людям ведомо, например, что у земли имеются магнитные полюса, но знание это остается абстрактным и мало относящимся к их повседневной жизни.
– А мы, товарищ, прямо здесь обменяемся? – горячим шепотом прошелестел Полустасов. – На людях?
Он обернулся, подозрительно осмотрев отдыхающих, и чуть кивнул Агафонкину на военного мужчину. Военный тем временем пристально глядел на скромно одетую девушку с уложенными вокруг головы тяжелыми кольцами черных кос а la Леся Украинка (или Юлия Тимошенко, в зависимости от системы ассоциативных референций). Девушка глаз не прятала, но и не улыбалась первой. “Умница, – мысленно похвалил ее Агафонкин, – больше будет ценить”.
– Давайте пройдемся вокруг фонтана, – предложил он Полустасову, взяв того под локоть, – прогуляемся.
Агафонкин не жалел людей, кому суждено было умереть молодыми, поскольку знал: смерти не бывает. Он взглянул на сопящего Полустасова, которого должны были через два года расстрелять, и чуть было не сказал это вслух. Удержался: зачем человека тревожить?
Собственно, вывод о бессмертии принадлежал не ему, а Матвею Никаноровичу. День случился особый, все в Квартире ожидали появления В самым скорым временем, хотя и не могли объяснить почему. Такие моменты возникали периодически – раз, а то и два каждый год – и сопровождались подъемом настроения и оживленностью Матвея Никаноровича, объявлявшего скорое появление В неизбежным. Митек ничего не подтверждал, но и не отрицал, и в ответ на все вопросы согласно кивал. В такую пору он обычно затевал небольшой ремонт.
– И то, – говорил Митек, соскабливая облупившуюся штукатурку в кухне, – давно что-то не был…
На все расспросы Агафонкина, когда В навещал Квартиру последний раз, Митек по обыкновению отвечал с томительной неясностью:
– А бывало, Алеша, что и приезжал, бывало. Год-то я, понятно, запамятовал, но раньше появлялся почаще. Нынче, я думаю, занят очень. Мы ж у него не одни.
Больше от Митька Агафонкину добиться ничего не удавалось, и он удовлетворялся выслушиванием спекулятивных соображений Матвея Никаноровича, которыми тот делился с Платоном Тер-Меликяном. Во время одного из таких разговоров Матвей Никанорович и пришел к выводу о бессмертии, обещанном агафонкинским видением времени.
– Вдумайтесь, Платон, – в комнату лился летний вечер с запахами и шумами улицы, Матвея Никаноровича только закончили купать, и он лежал на диване, завернутый в пушистое розовое полотенце, впитывавшее окропившую его маленькое кругленькое тельце влагу. – Если Алеша прав и моменты жизни продолжают происходить вечно, это означает бессмертие, а стало быть…
Он хотел сказать что-то еще, но Митек, хлопотавший рядом, закутал его голову полотенцем – подсушить чтоб сквозняк не схватил
Вместо откровения получилось невнятное бульканье.
Платон подождал, пока покрытая детским пушком голова появилась снова, и согласно кивнул.
– Вы, Матвей Никанорович, полагаете, что, умерев в так называемом условном настоящем, мы продолжаем жить в условном прошлом?
Матвей Никанорович послушно просунул ручки в предложенную Митьком салатовую распашонку и удовлетворенно кивнул.
– Именно так, мой догадливый друг. Если все моменты жизни одновременны, то существует столько нас, сколько этих моментов. Гибель в одном из них никак не означает гибели в другом, поскольку тот, другой, момент не закончился и не закончится никогда. И все другие миллиарды моментов нашей жизни никогда не закончатся. Вы, Платон, можете – хотя я искренне надеюсь, что этого не произойдет, – выйдя отсюда, попасть под трамвай, но другой вы будете продолжать сидеть здесь и дарить нам счастье своего вечного присутствия. Одетый в синие ползунки, Матвей Никанорович откинулся на плюшевую спинку коричневого дивана, пососал любимую погремушку и пророчески произнес:
– Оттого я и утверждаю, что коли Алешино видение времени верно, человечество бессмертно. Вот.
Он победно оглянулся вокруг, проверяя, не собирается ли кто-нибудь из присутствующих оспорить его утверждение.
Никто не возражал, и вопрос о бессмертии считался с тех пор среди обитателей Квартиры делом решенным.
Сейчас, ласковым июльским киевским воскресеньем 1934 года, Агафонкин хотел было поделиться знанием человеческого бессмертия с ответственным советским работником Полустасовым, но вовремя себя остановил. Вместо этого он вытащил планшет с Назначением и еще раз посмотрел в графу ОБЪЕКТ ВЫЕМКИ. Там стояло одно слово. Агафонкин показал планшет Полустасову.
– Принесли? – спросил Агафонкин.
Тот засуетился, стал отчего-то меньше ростом и достал из кармана широких парусиновых брюк завернутый в светлую тряпицу небольшой предмет.
– Пожалуйста, – попытался улыбнуться Полустасов. – В полной сохранности.
Агафонкин размотал тряпицу; на ней лежала разрисованная зеленым, желтым и красным маленькая, с ладонь, юла. Агафонкин ее осмотрел, завернул и положил в карман летнего пиджака. Он вынул из другого кармана черный матерчатый мешочек, стянутый тесьмой. Агафонкин распустил тесьму, и на его подставленную ладонь соскользнул ярко-оранжевый сердолик с крупную гайку. Сердолик был отполирован и просвечивал красным в тонких сколах. Полустасов смотрел на сердолик и часто моргал.
Агафонкин убрал сердолик в мешочек и затянул тесьму.
– Держите. – Агафонкин вложил мешочек в протянутую ладонь Полустасова. – За службу. Предъявите, когда время придет.
Повернулся и пошел прочь от Полустасова.
Тот догнал его метров через десять и жарко шепнул в плечо:
– Товарищ, товарищ, вы там передайте, что на прошлом заседании Совнаркома принято решение о переносе столицы Украинской ССР из Харькова в Киев. Вдруг это важно, товарищ?
Полустасов попытался заглянуть Агафонкину в глаза – посмотреть, важно ли, но Агафонкин не позволил и на ходу, впроброс, ответил через плечо, как обычно в таких случаях:
– Там, товарищ, это известно.
– Спасибо, – поблагодарил непонятно за что Полустасов. Он не хотел отпускать Агафонкина – тот был подтверждением необычности его жизни. – А я уж боялся, вы не придете. Я бы подождал – дело важное, понимаю. Да я здесь не один – с маленькой дочкой: жена в Харькове в больнице, не с кем оставить.
Он махнул рукой в сторону фонтана. Агафонкин посмотрел в том направлении. Остановился.
Они поговорили еще минут двадцать, затем Агафонкин взглянул на часы, кивнул ошеломленному Полустасову и пошел к выходу из парка. Агафонкин торопился: через три минуты он должен прикоснуться к инженеру Ковальчуку, поджидающему у входа в парк сослуживицу, чертежницу Дусю Кичкину, чтобы вернуться на Тропу в обратно. Ковальчук был его сегодняшний Носитель 34-м.
Ковальчук, в белой кепке и такой же рубашке с отложным воротником, ожидал Дусю, где ему и было положено, выискивая ее чуть скошенными от трех кружек пива глазами и не замечая мир вокруг. Агафонкин, проходя мимо, коснулся его широкого рукава, потяжелел, словно на него положили цементную плиту, и, закрутившись, словно сам был засунутой в левый карман пиджака юлой, пригнув голову, прыгнул во время Ковальчука.
Следующая остановка на Тропе была МоскваСтромынка9–11ноября1956года13:14. Там, на лестничной клетке четвертого этажа старенький Ковальчук должен был повстречать соседку – молодую актрису Катю Никольскую, которой полагалось спешить на репетицию и опаздывать. Катя, Катерина Аркадиевна, в 2013-м, будучи уже восьмидесяти трех лет, содержалась в Доме ветеранов сцены и была выбрана Агафонкиным в качестве сегодняшнего Носителя для отправки и возвращения. Пустяковая Тропа получалась: два Носителя, смежный перекрест в одном месте.
Об этом Агафонкин подумать не успел, поскольку ощущение вращения мгновенно кончилось, и он уже стоял на лестничной клетке дома номер 9 по улице Стромынка рядом с лысым и постаревшим Ковальчуком, одетым в домашние полосатые штаны и старую шерстяную, местами подранную кофту когда-то бежевого цвета. Агафонкин оглянулся, чтобы дотронуться до Катерины Аркадиевны, которой полагалось в это время выйти из своей квартиры за его спиной, и замер: Катерины Аркадиевны там не было.
Такого случиться не могло. Ни теоретически, ни практически. Агафонкин возвращался той же Тропой, что использовал для Назначения в Киев 34-го года: подошел утром после завтрака к полоумной, разговаривающей с невидимыми собеседниками Катерине Аркадиевне, еще раз (кажется, двадцатый) просмотрел, где ее перекрест со следующим Носителем, инженером Ковальчуком. Нагнулся, сказал ласковые слова, дотронулся легко – и вот она – лестничная клетка дома номер 9, вот спешащая на репетицию молодая актриса Катя Никольская, а вот и вышедший за газетой потрепанный жизнью инженер Ковальчук (с утра за прессой не ходил не здоровилось). Дотронулся до Ковальчука и оказался рядом с ним в 8 июле 1934-го, по дороге к Парку Пушкина, где ждало того свидание с чертежницей Кичкиной. Ковальчук задержался у пивного ларька, а Агафонкин поспешил в парк, ему задерживаться нельзя: у него – Назначение. Выемка.
Агафонкин возвращался из Киева тем же путем и в то же мгновение, через которое в Киев переправился. Вот она – лестничная клетка, вот инженер Ковальчук, его наконец заметивший и подслеповато щурящийся – сосед ли? знакомый ли человек? Катя Никольская должна была в это мгновение закрывать дверь квартиры, опаздывая, не замечая никого и ничего вокруг.
Кати Никольской, однако, в этом мгновении не было. Такого случиться решительно не могло: она уже в этом мгновении была по дороге Агафонкина в Киев и, стало быть, не могла в нем не быть.
А ее не было.
Глава первая
МоскваСтромынка9–11ноября1956года13:14
Случалось, он застревал: человек, на которого Агафонкин рассчитывал, не оказывался там, где должен был быть. Тогда Агафонкин искал другую Тропу.
Случалось это – всегда – по вине самого Агафонкина: то время чуть перепутает, а то и место. Ничего страшного не происходило. Немного поплутал, нашел своего Носителя – и в путь.
Но чтобы Носителя не было в том моменте и на том месте – в том Событии, где Агафонкин его (а в данном случае ее) уже поменял на Тропе в другое пространство-время, где она уже стояла, запирала дверь ключиком, волновалась, спеша на репетицию в Театр оперетты, – роль маленькая и та на замене а все же шанс – где Агафонкин как бы вышел из ее каракулевой шубки, отделился и перескочил во время старенького, полулысого инженера Ковальчука (а в 34-м бравый был хлопец, гарный), отправляющегося вниз, к синим почтовым ящикам, такого с Агафонкиным не приключалось. И понятно почему – такого и приключиться не могло: если Носитель был в определенном Событии, обозначенном пространственно-временными координатами, то он там и должен быть. Ведь не может же, право, город Воронеж в одно и то же время и находиться, и не находиться на 51°42’ северной широты 39°13’ восточной долготы. Абсурд.
Кати Никольской на лестничной клетке четвертого этажа дома номер 9 по улице Стромынка в 13 часов 14 минут 11 ноября 1956 года не было. Хотя однажды она в этом Событии уже была. Дверь квартиры, которую Катя волнуясь запирала по пути Агафонкина в Киев 1934-го, дверь, обтянутая хорошим кожзаменителем, стояла закрытой, преграждая возвращение Агафонкина в декабрь 2013 года. За спиной подслеповато щурился инженер Ковальчук, стараясь припомнить, как очутился рядом этот высокий молодой мужчина с копной каштановых кудрей.
– Вы, товарищ, к Парамоновым? – осведомился Ковальчук. – В 53-ю?
к парамоновым? почему к парамоновым?
Агафонкин точно знал, что в Доме ветеранов сцены Катерина Аркадиевна значилась как Никольская. Он быстро прокручивал в голове все известное ему об этой женщине.
Она была 30-го года рождения и одна из трех московских актрис в Доме ветеранов – редкий экземпляр. Агафонкин помнил ее появление два месяца назад: Катерину Аркадиевну привез сын – неприятный, красивый мужчина лет пятидесяти, с чуть отвисшей нижней губой и надменным взглядом хорошо устроившегося лакея. Директор Дома ветеранов Хазович лично показывал ему комнаты, где жили старушки – вот они наша слава украшение российской сцены вашей матушке александр александрович тут будет с кем вспомнить былые времена Александр Александрович чуть кивал в ответ, не размениваясь на ненужные слова, и смотрел вокруг невнимательно. Он скользнул взглядом по Агафонкину, протирающему линолеум влажной тряпкой, остался им недоволен и прошел дальше по коридору, оставляя на свежевымытом полу четкие следы рифленых подошв.
Катерина Аркадиевна былое вспоминала, но собеседники для этого ей оказались не нужны: говорила она исключительно сама с собой и все больше отрывками когда-то сыгранных (а, возможно, так и не сыгранных и оттого еще более желанных) ролей. Часто она пела у себя в комнате, танцуя под свои арии, и затем приседала в глубоком реверансе перед видимой ей одной публикой. Агафонкин, если оказывался поблизости, обязательно аплодировал, но Катерина Аркадиевна его не слышала: там, где она пела и танцевала, Агафонкина не было.
Нянечки кормили ее с ложки. Катерина Аркадиевна страдала Альцгеймером и забыла, как есть. Она не узнавала знакомых, не реагировала на незнакомых, но была весела и без угрюмой сосредоточенности, свойственной подобным больным. Случалось ли это от хорошего характера или болезнь не окончательно пробралась в нее, стирая на своем пути воспоминания, привычки, рефлексы, – того Агафонкин не ведал, да и не интересовался: Катерина Аркадиевна, как и все содержавшиеся в Доме ветеранов сцены, служили ему удобными Носителями ввиду их долгих и географически разнообразных жизней. В это Назначение он использовал ее первый раз.
– К Парамоновым? – переспросил Агафонкин. – Нет, товарищ Ковальчук, я к артистке Никольской.
Инженер успокоился, услышав свое имя: гражданин оказался здешним, должно быть, новый сосед этажом ниже. Да и одет гражданин был слишком легко, чтобы прийти с улицы: рубашка с открытым воротником, тонкий чесучовый пиджак и светлые брюки. Не по московскому ноябрю был одет гражданин (а вот в июльском Киеве 34-го такой наряд казался очень даже уместен).
– Постучитесь, – посоветовал Ковальчук (в его совете таилось коварство, поскольку он знал, что стук через вату под кожзаменителем не будет слышен и стучать пышнокудрому придется долго, но отказать себе в развлечении в скучный осенний хмурый день старый инженер не мог). – Катенька-то наша Никольская по сцене, а по мужу они – Парамоновы.
Агафонкин кивнул. Стучать он не стал, а позвонил в черный важный звонок с белой кнопкой посредине. Звонок был и вправду знатный: в нем чувствовались слова “главк” и “спецпаек”.
Катерина Аркадиевна, вернее, ее двадцатишестилетняя версия, открыла дверь немедленно, словно стояла за ней, подслушивая разговор Агафонкина с Ковальчуком. Она взглянула на Агафонкина, перевела взгляд на Ковальчука – добрый день петр васильевич – и затем снова на Агафонкина.
– А, – сказала Катя Никольская, – вы из театра, с пьесой. Заходите, товарищ курьер.
Катя повернулась и пошла в глубь квартиры. Агафонкин не успел до нее дотронуться и, секунду помедлив, пошел вслед за ней, кивнув Ковальчуку на прощание. Дверь он прикрыл, чтобы потом, когда исчезнет, Кате все это показалось наваждением, сном.
Сон в осенний полдень 1956 года. (Уильям Шекспир. В одном акте.)
Квартира была хороша – всюду солидность и достаток: вдоль стен широкого коридора до самого потолка матово отсвечивали застекленные полки с толстыми книгами. У противоположной стены стоял старой работы резной секретер с крышкой из прочных бамбуковых реек. Агафонкин решил, что секретер здесь не нужен, поскольку использовать его в коридоре казалось решительно невозможным. Да и стула рядом не было. Стало быть, жильцы могли позволить себе красивые вещи просто из-за их красоты, что свидетельствовало о привилегии. Функциональность, знал Агафонкин, обычно порождение бедности. Запас же располагает к излишку – без нужды, для удовольствия.
За секретером – прямоугольник света – приглашала войти открытая дверь. Агафонкин осторожно заглянул внутрь: пусто. Перед вынесенным за стену дома фонарем оконного проема, делавшего комнату овальной, стояли длинный письменный стол, обтянутый темно-зеленой кожей, и шоколадного цвета кресло с резными львиными головами на подлокотниках. Стол был пуст, лишь чернильный прибор “Рабочий и Колхозница” нарушал совершенство его кожаной поверхности. Так, случается, лишняя мысль нарушает состояние умственного покоя.
– Я здесь, – позвал Агафонкина Катин голос. – В гостиной.
Агафонкин пошел на голос.
Катя ждала его в светлой комнате, где, несмотря на количество мебели, ощущался простор. У дальней стены – под большой картиной с тосканским видом мягко скатывающихся лесистых холмов – звал присесть глубокий диван в строгую синюю полоску с кнопками больших декоративных пуговиц на подушках сидений; у высокого окна, обрамленного бутылочного цвета плюшевыми шторами, стояло не то кресло, не то скамейка для двоих с вырезанными на спинке танцующими пастушком и пастушкой; дальше – шкаф со стеклянными дверцами, за которыми освещенные ровным тусклым светом московской осени, лившимся в комнату из окна, отблескивали обеденный и десертный сервизы в крупных желтых цветах. У дивана расположились журнальный столик светло-лакированного дерева и пухлые кремовые пуфы для ног. В центре комнаты, деля ее на две неровные части, тянулся темный, поблескивающий полировкой стол на десять персон, окруженный тяжелыми стульями в чехлах. Рядом со столом Агафонкина ждала Катя Никольская.
Она казалась выше, чем в старости. Катя была не то что красивой, а скорее удивительной: удлиненный нежный овал лица с классическими чертами нарушали глаза какого-то странного, почти рысьего разреза. Глаза были словно от другого лица: такие глаза подошли бы дикарке из джунглей. Или портовой проститутке.
Катя походила на тургеневскую девушку: тонкая, высокая, с забранными наверх волосами цвета грецкого ореха – колосок в русском поле. Глаза же, глаза были из бунинских рассказов, его фантазий о гимназистках, страдающих от собственной непорочности и не могущих дождаться, чтобы от нее освободиться, чтобы быстрее прыгнуть в омут, где эта непорочность утонет, опустится на дно. От глаз шел золотистый блеск, словно в них закапали прозрачный светлый душистый мед.
Агафонкин не помнил этот разрез глаз у старухи Катерины Аркадиевны. И этот удивительный золотой блеск. Возможно, впечатление скрадывалось множеством морщин. Или он просто не присматривался.
– Э-э, – сказал Агафонкин, обдумывая, как, не напугав, подойти поближе, чтобы дотронуться до стоящей у стола женщины, превратив ее таким образом из женщины в Носителя. Он сделал маленький шаг вперед, остановился. – Я тут…
– Алеша, любимый! – Катя протянула к нему тонкие руки и поманила длинными пальцами. – Иди же ко мне, глупый.
алеша? алеша?
Агафонкин было повиновался и шагнул к ней, но остановился: алеша?
Катя не дала ему времени осмыслить, что все это означает. Она не стала ждать, пока Агафонкин подойдет, и, словно по струнке, ступая длинными ногами в коричневых туфлях на невысоких крепких каблуках в одну линию – как манекенщицы по подиуму, пошла к Агафонкину. Она обняла его, прижалась, замерла, будто хотела запомнить, подняла к нему лицо и поцеловала в губы, просунув между ними кончик своего горячего языка, пытаясь найти его язык.
Тут бы Агафонкину и прыгнуть в 2013-й. Не смог, не прыгнул. Но и на поцелуй не ответил.
– Что ты, Алеша? – отстранилась Катя. – Он в командировке, в Свердловске, до воскресенья. А домработницу я отпустила домой, в Тулу.
откуда она меня знает?
Агафонкин был уверен, что ранее не использовал Катерину Аркадиевну как Носителя.
– Алеша, – в голосе тревога, обида, непонимание, – ты не рад меня видеть?
Агафонкин погладил ее по щеке, чтобы успокоить. Их отношения явно складывались серьезнее, чем привычные для Агафонкина связи.
Женщины его не любили: настоящая любовь сродни страданию, оттого и держит человека, словно в тисках, туманит ум, топит в чувствах. С Агафонкиным женщины сходились легко, обычно инициируя отношения, и так же легко расставались. Ни обещаний, ни упреков, ни взаимных обманов о будущем – ничего этого не существовало между женщинами и Агафонкиным. Связь – подходящее слово. Только еще легче, еще необязательнее.
– Ты, Алеша, не годишься для серьезных отношений, – объясняла ему одна из его ранних любовниц, художница Вера. – Слишком красив и слишком беден. Ты вообще не годишься для чувств, а только разве что для ощущений. С тобой и поговорить обо всем можно, и посмеяться, и предаться эросу. А главное, ни на что не рассчитываешь, никаких иллюзий. С тобою нет будущего, а значит, и страха его потерять. Чистая радость.
Агафонкина смущало высокопарное “предаться эросу” и хотелось заменить его простым “потрахаться”, но приходилось быть осторожным, поскольку многие слова, известные Агафонкину, не были частью Вериного лексикона: их беседы происходили в голодном Петрограде 20-го года – Гражданская в полном разгаре, наступление Юденича на город только отбили (в этот раз Агафонкин решил для справедливости повоевать на стороне большевиков, поскольку уже дважды бывал белым офицером), и все ждали интервенции белофиннов.
Вера, более всех своих художественных достижений гордившаяся тем, что однажды ей удалось переспать с поэтом Маяковским, – ничего особенного Алеша один рост и самомнение – как и вся тогдашняя петроградская интеллигенция, голодала и прикидывала, потратить ли оставшиеся силы на то, чтобы прибиться к одному посещавшему Дом литераторов на Бассейной красному комиссару – она ходила туда ежедневно есть суп по талонам, полученным через критика Ходасевича, – или постараться эмигрировать в Прагу, где ее ждал муж. Она часто обсуждала с Агафонкиным свои перспективы, вовлекавшие других мужчин. Обсуждения перемежались получением ею ощущений – взамен чувств.
Агафонкин принимал функциональное к себе отношение как должное: он жалел женщин и старался скрасить их зачастую нелегкую жизнь, в которой нужно завлекать мужчин, чтобы потом от них же зависеть. Что он мог предложить? Недолгие моменты счастья, в котором не было другой цели, кроме самого счастья. Возвращение в детство. Сексуальная дружба. Вроде мастурбации, но с реальным объектом.
Он, наконец, решился взглянуть в Катины золотистые глаза. “С этой – серьезно, – понял Агафонкин. – Она думает не о себе, а о нас. Как же это произошло? Не могу же я не помнить? А вот не помню”.
– Катя, – хрипло сказал Агафонкин, – понимаешь…
– Катя? Катя? – на выдохе – школа переживания – перебила его женщина. – Значит, теперь я – Катя?
что? кто же она такая? и где тогда катерина аркадиевна?
– А раньше звал Катюша, – упавшим голосом сказала Катя Никольская.
вот в чем дело
– Что ты, Катюш… – Агафонкин прижал ее к себе, погладил по волосам, поцеловал в ободок выступающего под ними ушка. – Ну что ты напридумывала себе.
– Значит, любишь, да? – Катя снова запрокинула к нему уже счастливое лицо, улыбнулась. – Скажи, что любишь, что не поменялся, – потребовала она.
“А что, скажу и выясню, как все началось, – решил Агафонкин. – Выясню и снова на Тропу. Мне же юлу нужно Митьку передать”.
С юлой Агафонкин лукавил: он мог находиться в любом пространстве-времени сколько угодно, а потом вернуться в тот момент, откуда отбыл, как человек, скажем, может отойти от фонарного столба на сто метров, а затем к нему возвратиться. Никто и не знал, что Агафонкин отсутствовал, проживая подчас в другом Событии по нескольку лет. Получалось, что он везде находился одновременно. Как, впрочем, и все остальные люди. Просто Агафонкин в отличие от них это знал. Да еще его Линия Событий не ограничивалась его собственной жизнью.
Одним из мест, где Агафонкин проводил много времени, иногда не покидая его месяцами, было Удольное1861год. Он попал туда случайно, по наитию, что ли. Но об этом потом.
Катя уже вела Агафонкина к дивану в полоску, где принялась снимать с него светлый пиджак и, расстегнув рубашку, целовала в шею, спускаясь губами к груди. “Почему бы и нет? – подумал Агафонкин. – А потом встану на Тропу. Пропаду, перестану появляться. Или буду продолжать. Главное, понять, откуда мы знаем друг друга. Правило я вроде не нарушаю”.
Правило у Курьера было одно: Курьер не вмешивается.
Правило ему объяснил Митек. Агафонкину исполнилось тринадцать, и Митек стал готовить его к Назначениям: как Контакт установить, сколько времени на Контакт отводится да с какими словами вручать Отправителю малыйсердолик. Агафонкин освоил процедуру быстро, не задавая лишних вопросов. Ему не терпелось взять свою первую Тропу.
– Главное, Алеша, – Митек в последний раз проверил правильность одежды, обвязал шею толстым колючим шарфом – Агафонкин отправлялся в холодное Событие Мурманск-26декабря1971года0:28, – помни Правило Курьера: Курьер не вмешивается. Взял-передал и обратно. Если видишь на человеке беду, что плохое с ним должно приключиться – не предупреждай, не помогай.
Агафонкин кивнул и пообещал не вмешиваться. Его тогда это мало интересовало.
Позже, слушая споры Матвея Никаноровича и Платона Тер-Меликяна о его, агафонкинском, видении времени, он стал сомневаться и не один раз просил Митька объяснить ему Правило:
– Почему? – спрашивал Агафонкин – на растопыренных ладонях накручена шерсть, которую Митек сматывал в большие клубки, хотя никогда, никогда Агафонкин не видел, чтобы Митек что-то из этой шерсти вязал (да и зачем? Их одежда росла сама собой). – Ведь если действия в прошлом не оказывают влияние на будущее, поскольку будущее уже совершилось, а вернее, как и прошлое, совершается постоянно, то изменить ничего нельзя. Какая тогда, Митек, разница, если я помогу кому-то из Адресатов-Отправителей в условном прошлом: от этого ж ничего не поменяется? Просто станет одним кадром, одним вариантом больше, без продолжения. Так?
– Может, и так, – не спорил Митек, ловко наматывая нитку на пухнущий пушистой шерстью клубок. – Да только вмешиваться нельзя.
– Отчего ж нельзя, если ничего не поменяется?
– А если ничего не поменяется, Алеша, то какой смысл вмешиваться? – без особого, впрочем, любопытства интересовался Митек. – Сам подумай, не маленький.
Агафонкин думал. А надумав, находил Митька за его постоянной домашней работой и говорил:
– Чтоб себя лучше чувствовать, для того и вмешиваться. Чтоб не стоять-улыбаться, зная, что на человека через два часа кирпич упадет, а предупредить: не ходите по этой стороне улицы.
– Ты, Алеша, коли чувствовать себя лучше хочешь, пойди поспи, отдохни, – советовал Митек. – Или вкусного поешь. Хочешь, картофельные оладьи пожарю? Сверху сыру натрем?
Агафонкин не хотел оладьев и продолжал тревожить Митька расспросами, пока тот однажды не сказал:
– Думай, Алеша, что хочешь, а Правило Курьера не нарушай. А то с тебя спросят. Рад не будешь.
Голос у Митька звучал особенно глухо, словно он говорил из туннеля. Агафонкина убедил именно этот голос больше, чем слова.
“Откуда она меня знает? – думал Агафонкин. – Выяснить надо, посмотреть на нашу первую встречу”. Думал он об этом, впрочем, без особого энтузиазма от того, что Агафонкину в этот момент было слишком хорошо, и он послушно таял, уступая Катиным ласкам.
Катя мягко отклонила попытки Агафонкина ответить взаимностью, словно сперва желала утвердить свое на него право, подтвержденное безусловностью агафонкинского оргазма. Агафонкин перестал сопротивляться и позволил ее мягким горячим губам, ее влажному требовательному языку и тонким ищущим пальцам унести себя вниз по теплой реке. Он закрыл глаза и отдался потоку, превратился в последовательность ощущений – без мыслей, намерений, воли. Так твердые кристаллы сахара теряют свою природу и тают в горячем чае, становясь подслащенной водой.
– Тебе хорошо было? – шепнула Катя ему в ложбинку ключицы. – Хорошо?
Агафонкин кивнул и погладил ее по распустившимся волосам. Он слабо застонал, подтверждая, что было хорошо.
Катя прижалась к нему, поцеловала в шею и сказала:
– Не пугай меня так больше, Алеша. Я же тебя люблю. И хочу знать, что ты меня любишь.
Она приподняла голову и заглянула в агафонкинские зеленые глаза, пытаясь разглядеть в них ответ, прежде чем задаст вопрос:
– Ты ведь любишь меня, Алеша? Я ведь твоя, да?
Как правило, Агафонкин старался не врать. Бывало, что женщинам хотелось немного поиграть, и они шептали ему слова и требовали ответных слов. Агафонкин охотно говорил эти слова, оттого что они ровным счетом ничего не значили для обоих и просто служили еще одним элементом ощущений, вроде скользящих по телу рук и губ.
С Катей, однако, слова имели значение. А значение подразумевало ответственность.
– Конечно, люблю, маленькая, – неожиданно услышал свой баритон Агафонкин. – Никого так никогда не любил.
Катя засмеялась и стала целовать его в губы, шею, плечи, шепча, глотая звуки и поцелуи:
– Мой, мой, мой…
Это нужно было решительно прекратить.
а может не нужно
– Катюша, – Агафонкин не стал ее останавливать, чтоб не испугать, не встревожить – он уже понял, что она воспринимала с опаской любую попытку Агафонкина ограничить физическую близость, – а ты почему не на репетиции?
– Как почему? Ты же мне позвонил утром и попросил никуда не ходить, ждать тебя после часа дня. Я в театр сообщила, что не здорова, и сижу, тебя жду.
Агафонкин замер, и Катя, почувствовав испуг в его теле, приподнялась на локте:
– Что, Алеша? Ты мне сам сказал…
– Так ты никуда сегодня не выходила? – спросил Агафонкин, стараясь звучать безразлично. – Даже дверь не открывала?
– Нет, – ответила Катя. – Встала утром, проводила Сашу в командировку, отпустила Глафиру до среды и села тебя ждать.
Она пыталась понять по агафонкинским глазам, все ли сделала правильно, не сердится ли он. Агафонкин, тронутый ее зависимостью от своего одобрения, на мгновение забыл страх от происходящего, прижал, словно хотел укрыть от беды. Но было поздно: от такой беды не укроешь.
Глава первая
МоскваКвартира3-йНеопалимовскийпереулок-28декабря2013года7:36
Он проснулся и не сразу понял где. Агафонкин приоткрыл глаза и по знакомым очертаниям предметов в предрассветной тьме разобрал – у себя в комнате, в Квартире: вот старый книжный шкаф, уставленный отобранными Платоном книгами – эти алеша прочитать обязательно, вот комод с тремя дверцами, а вот – у большого окна – стол, за которым он все детство выполнял задания, данные Матвеем Никаноровичем – пространственное отражение квадратичной интерполяции или эволюция понятия генома или языковые формы познания; для обучения Агафонкина Матвей Никанорович выбирал исключительно темы, интересные ему самому.
Агафонкин любил это время зимой – ночь отступила, но еще борется, не сдается, словно женщина, которая знает, что любви больше нет, но отказывается в это верить и не хочет тебя отпустить. Ночь – женщина: тьма, тайна; день – мужчина: свет, ясность. Агафонкин где-то это читал. Только не помнил где.
Он потянулся, нежась в кровати, и вдруг понял, что лежит поверх одеяла, одетый. Агафонкин ощупал себя – на нем был летний костюм, в котором он взял Тропу в Киев-7июля1934-го. И сразу – проблеск молнии в грозовом небе – его ударило, заставив сесть в темноте комнаты: Катя. Катя Никольская.
Внутри, словно темная вода, все еще стоял сон, только о чем – Агафонкин не мог вспомнить. Катя – приснилась ли она ему? Как он вернулся обратно, в Квартиру? Кто был Носитель? Какой сегодня день? Какой год?
Агафонкин спустил ноги на пол и осознал, что обут: он спал в легких двухцветных туфлях, выданных Митьком по случаю Тропы в 30-е. Такого с ним никогда не случалось, разве что в окопах во время Русско-турецкой войны, когда служил в Ахалцыхском отряде Кавказского корпуса под командованием генерал-лейтенанта Девеля. Об этой войне у Агафонкина, кстати, остались самые антисанитарные воспоминания: одна оборона Баязетской цитадели, осажденной войсками Фаик-паши, во время которой гарнизон крепости (и пробравшийся к ним Агафонкин) не мылся целый месяц, экономя ценную воду, приводила его в мрачное состояние духа. Надо, впрочем, отметить, что, кроме Агафонкина, изнеженного комфортом современности, среди защитников цитадели мало кто страдал от невозможности помыться.
“Нужно включить свет, посмотреть на календарь”, – решил Агафонкин. С детства на стене между столом и комодом висел календарь, повешенный Митьком. Календарь не выглядел как календарь: это был скорее глянцевый плакат, на котором сверху синим были вытеснены день, число, месяц и год, а ниже оранжевыми печатными буквами горело одно слово – СЕГОДНЯ. Числа и дни менялись сами, слово же оставалось, нетронутое тщетной попыткой людского сознания заключить время в понятные ему границы.
Позже Агафонкин увидел обычные календари – настольные и настенные – и к удивлению своему обнаружил, что числа на них не менялись сами. Агафонкин решил не спать по ночам, чтобы увидеть момент, когда буквы и цифры на календаре приобретут другое значение, отметив смену дня, месяца, года, но ему это никогда не удавалось: он неотрывно смотрел на календарь, моргал от усердия и вдруг понимал, что вторник стал средой, 14-е – 15-м, и время уронило в свою копилку еще один день. От Митька, как водится, объяснений ждать не приходилось – ну что такого алеша календарь он на то и календарь чтоб дни отмечать – и Агафонкин принял это, как и многое из того, что являлось частью жизни Квартиры, пройдя обычный для него путь от восприятия этой жизни как нормальной и единственно возможной до необъяснимой, противоречащей правилам общедолжного, и, наконец, как одновременно и нормальной, и необъяснимой.
“Какое сегодня СЕГОДНЯ?” – думал Агафонкин, нащупывая кнопку большой лампы с золотистым абажуром на тумбочке у кровати.
Сегодня оказалось 28-м декабря 2013 года. Агафонкин встал, чтобы пойти умыться, хотел снять помятый пиджак и остановился, похолодев: в левом кармане не было юлы.
Он ощупал себя еще раз, нагнулся и полез под кровать, зная, что ничего не найдет, и липкий страх в самом низу живота – где где потерял оставил В не простит с него спросят говорил ему митек тысячу раз говорил после выемки сразу домой объект передать не слушал зарвался где где потерял Агафонкин сел на коврик перед кроватью – обдумать, вспомнить.
Единственным местом, где он мог оставить юлу, была квартира Кати Никольской в Событии МоскваСтромынка9-11ноября1956года13:14. Больше он нигде не бывал, не задерживался и – что важно – не раздевался. Агафонкин знал, что нужно срочно туда вернуться, и для этого он должен поехать на работу, в Дом ветеранов сцены, подойти к Катерине Аркадиевне, дотронуться до нее – и вот она, Стромынка, дом 9, проще не бывает.
Квартира была заполнена тишиной. Утренняя тьма коридора окутала Агафонкина черной мягкой шалью. Он прошел мимо открытой двери гостиной, откуда сквозь большие окна старого дома проникал полусвет зимней улицы – переливчатый спектр желтых фонарей и белого снега. Гостиная была пуста, как и водится в это время: ее дневной обитатель Матвей Никанорович спал в кроватке у себя в спальне. Агафонкин пошел дальше по коридору на кухню, где надеялся застать Митька: тот вставал рано и принимался возиться с делами, пока обитатели Квартиры досматривали сны.
Прямо по коридору – темный туннель – располагались комнаты Матвея Никаноровича и Митька. Свет у Митька не горел, но это не значило, что он спит: Митек был экономен и, выйдя из комнаты, всегда гасил свет. “На кухне уже, тесто на блины заводит”, – решил Агафонкин и повернул налево по коридору: здесь – в коротком отсеке, упиравшемся в зеленую стену с висящим на ней ничьим велосипедом, на котором никто никогда не ездил, – находились кухня, ванная и – в самом конце – комната Мансура с вечно закрытой белой дверью.
Агафонкин остановился: в комнате Мансура горел свет. Это было не то что странно, а странно на редкость: Мансур спал допоздна, выходя в общее пространство Квартиры только ночью. Он ограничивал передвижения необходимым – кухней, ванной, лишь изредка появляясь в большом коридоре, где клянчил у Митька деньги на выпивку. Получив отказ, Мансур уходил к себе или подолгу стоял в дверном проеме гостиной, слушая разговоры Матвея Никаноровича с Платоном Тер-Меликяном, не пересекая границу порога и не вступая в беседу. Слушал Мансур насмешливо, снисходительно улыбаясь, как старшие слушают младших. С Матвеем Никаноровичем он никогда не разговаривал, хотя и здоровался.
“В туалет, должно быть, пошел. Что тут необычного”, – решил Агафонкин, одновременно успевая удивиться темноте и отсутствию на кухне Митька. Он хотел уже постучаться в комнату Митька, как вдруг услышал женский голос из мансуровской комнаты. Это был голос Кати Никольской. Она звала его, Агафонкина.
Он дошел до прямоугольника желтого света, падавшего из комнаты в мягкую плюшевую темь коридора, и заглянул внутрь. Комната Мансура – длинная и узкая, как аппендицит, – была заполнена ровным свечением, приходившим неясно откуда: ни люстра под потолком, ни лампочка на стене над застеленной одеялом верблюжьей шерсти кроватью не горели.
В комнате никого не было.
“Показалось, – подумал Агафонкин. – Волнуюсь, вот и мерещится всякое”. Он хотел уйти и вдруг скорее почувствовал, чем увидел, движение. Агафонкин остановился, присмотрелся.
показалось
В комнате Мансура все было, как обычно: маленький комод у окна, наваленные на полу и щербатом столе книги, тумбочка у кровати. На тумбочке лежала раскрытая книга, придавленная разноцветной матерчатой ящерицей, набитой песком. Ящерица, подаренная Мансуру Платоном, – приличествует знаете ли кочевнику – глядела на Агафонкина пришитыми бусинками-глазами. Затем она шевельнулась и спрыгнула на кровать. Ящерица побежала по темному одеялу и остановилась, замерев на белой наволочке подушки.
“Глупость, – успел подумать Агафонкин. – Она ж песком набита”. Он держал эту ящерицу в руках несколько раз, когда заходил к Мансуру, пытаясь убедить того мыть за собой посуду, и хорошо помнил, как песок разминался под пальцами, оставляя приятное ощущение податливости. Эффект достигался тем, что песок был набит нетуго, это позволяло гнуть спинку с матерчатым гребнем – маленький дракон – в разные стороны. Спинка была обтянута оранжевой тканью в желто-черную крапинку – цвет пустыни – и красиво контрастировала с кофейного цвета животом.
Ящерица повернулась к Агафонкину мордочкой с глазами-бусинками и нетерпеливо ударила по подушке длинным хвостом. Открыла сшитый узкий рот, из него посыпался светло-желтый песок. Агафонкин смотрел, как песок быстро покрыл белую подушку и стал ссыпаться на темное одеяло. Агафонкину захотелось спать. Песок продолжал сыпаться, берясь неизвестно откуда, словно в маленькой, размером с ладонь ящерице скрывалась Сахара.
Агафонкина сковало оцепенение. Его зрение сузилось, будто он смотрел через трубу и мог видеть лишь отдельные участки комнаты – сквозь туннель. И стол, и комод, и даже подоконник – были засыпаны песком, что прибывал и прибывал. Ящерица же, не уменьшаясь, сидела на подушке, время от времени хлестко шлепая по ней длинным хвостом. Оранжево-красно-черный хвост был подшит тканью кофейного цвета.
Агафонкин взглянул вниз: он стоял по щиколотку в светло-желтом песке. Вокруг, сколько мог охватить его туннельный взгляд, лежала пустыня. Пустыня была ровно-желтой, с наплывами барханов на горизонте. Барханы качались, переливаясь в дымке зноя.
Агафонкину стало очень холодно. Он попытался пошевелиться и не смог, словно был туго спеленат. В глаза заплывала темнота, и темнота эта шла от черных бусинок-глаз ящерицы: бусинки сковали Агафонкина, не давая дышать. Он не мог отвернуться, продолжая глядеть в эти черные точки, и затем бусинки-глаза втянули Агафонкина в себя, словно он был крошечной фигуркой, а вовсе не высоким – метр восемьдесят семь – мужчиной тридцати одного года.
Агафонкин понял, что попал внутрь ящерицы. Он неожиданно успокоился и огляделся. Внутри было так же светло, как и снаружи, та же пустыня, лишь у дальних барханов вырос город, куда вела утоптанная пешая дорога. Агафонкин знал – ему нужно туда. Он стряхнул оцепенение и пошел к городской стене, за которой выглядывали, стремясь в синее чистое небо плоские срезанные верхушки башен-зиккуратов.
Он знал: этот город – Москва.
Агафонкин дошел до открытых ворот и остановился. У высоких каменных стен шумел базар – с южным говором, восточным товаром и русскими бабами в черных платках. Торговали сладкий, мягкий, влажный от спелости золотистый урюк и рассыпчатую печеную крупную картошку; горячий, уложенный стопками круглый лаваш и овальные караваи серого хлеба; шипело покрывавшееся ровной корочкой мясо на мангалах и сильным похмельным духом тянуло от бочек с квашеной капустой и солеными огурцами. Никто не обращал на Агафонкина внимания, словно не видели, словно он здесь и не здесь и просто смотрит кино на натянутом во весь мир экране.