Война никогда не кончается (сборник) Деген Ион

Яир всегда любил меня. И я любил Яира. Ему нравились мои песни. Странно. Яир — герой. А песни у меня грустные. Песни о войне.

Я хотел сочинять псалмы, как у царя Давида. Но у меня почему-то получались грустные песни о войне. Сочинять я начал только здесь, в крепости.

В бою я умел прятать свой страх. Друзья считали меня смелым. Даже Яир. А из песен проступал мой страх. В песнях я был обнаженный, как новорожденный.

Вот этот короткий римский меч, на котором еще не свернулась кровь евреев, кровь самых близких мне людей, я однажды взял, чтобы доказать самому себе, что я не трус.

Меня потом ругали все, кричали, что я мальчишка, что никому не был нужен этот глупый героизм. Но я знал. Он был нужен мне.

Полгода назад, в такую же предутреннюю пору я тайком спустился по Змеиной тропе в римский лагерь. Я задушил часового. Забрал у него этот меч. Вырезал девять римлян в шатре. Ни один из них не успел проснуться. Я тихо выбрался на Змеиную тропу и поднялся в крепость.

Яир кричал на меня. Но я знал, что в глубине души он гордится моей проделкой.

Сейчас я должен вернуться к нему. Когда римляне ворвутся в крепость, они найдут в ней достаточные запасы воды и пищи. Они заберут наше оружие. Но ни один еврей не попадет к ним в рабство. Ни один.

Мне было невыносимо трудно убивать своих. Яиру будет очень трудно убить меня.

Может быть, я сам? С усилием я воткнул рукоятку римского меча в расщелину между камнями стены. Конец лезвия возле левого соска. Прощай все, что я так любил, что я так ненавидел. Изо всей силы я навалился на меч.

Боже мой, какая адская боль!

Печально, что эта душа вновь обречена претерпеть уже испытанные ею страдания.

Счастье, что в новом теле она не помнит того, что было в прошлой жизни.

У души есть свобода выбора. В ситуации, подобной пережитой в прошлом, в забытом, в неосознанном она не обязательно должна повторить все то, что совершила тогда.

Новый поступок может изменить причинно-следственную цепь.

Душа не всегда обладает всеми шестью степенями свободы. Но даже одной степени вполне достаточно для большой амплитуды колебаний между Добром и Злом. Бесчисленное количество отрезков на этой дуге. У души есть свобода выбора любого из этих отрезков.

Сегодня ровно десять месяцев осады нашей крепости. Сегодня в полдень истекает срок ультиматума, предъявленного полякам.

Вчера с высоты вала я видел, как этот убийца, Богдан Хмельницкий, гарцевал на своем жеребце, подбадривая головорезов. Они убили почти всех евреев в окружающих местечках. Только очень немногим удалось укрыться в нашей крепости или удрать в леса за рекой.

Десять месяцев. Мы обложены со всех сторон. Сколько раз они бросались на штурм, и каждый раз мы отражали их атаки. Каждый раз казаки оставляли у подножия стены горы трупов. Даже сейчас, на исходе зимы, можно задохнуться от смрада. А что было летом!

Из каждых десяти человек в крепости на трех поляков приходится семь евреев. На стене мы сражались плечом к плечу. За эти десять месяцев поляки стали относиться к нам значительно лучше, чем раньше. Они не перестают удивляться нашему героизму. Они считали евреев покорненькими. А сейчас они знают: не будь нас, казаки давно овладели бы крепостью.

Но сегодня, после десяти месяцев осады, они все-таки овладеют.

Уже на Суккот в крепости почти не осталось еды. Почти полгода мы жили неизвестно чем.

Через месяц после Хануки умерших от голода уже не закапывали. Только слегка присыпали промерзшей землей.

Не могу себе представить, каким образом Фейгеле сохранила нашего маленького Давида до этой ночи. Почти все старики и маленькие дети умерли еще месяц назад.

Вчера казаки предъявили полякам ультиматум. Если они выдадут им жидов, украинцы не только пощадят поляков, но даже сохранят оружие ясновельможному пану.

Поляки голодают не меньше нас. У них уже нет сил сопротивляться. Но как они могут выдать жидов, если нас больше, чем поляков?

Вечером рабби собрал в синагоге всех боеспособных мужчин. Не пришли только те, кто караулил возле ворот вместе с поляками.

В последние дни в воздухе повисло недоверие. Мы боялись, что поляки впустят в крепость украинцев. А тут еще этот ультиматум.

У нас очень умный рабби. Ему нравились мои стихи. Странно. Наш рабби — герой. Во время каждой атаки рабби рядом с нами на стене. Он не только молился за нас, но даже подавал ведра с расплавленной смолой. Ксендза мы никогда не видели на стене. Он молился только в костеле.

Рабби действительно герой. Поэтому странно, что ему нравятся мои стихи. Они грустные. Стихи о войне. Мне хотелось сочинять другие. О том, как я люблю Фейгеле. О том, как красив лес — и осенью, когда он пылал желтым и красным, и сейчас, зимой, уснувший под белым одеялом. О том, как красива улыбка моего маленького Давида. Но он перестал улыбаться и только плакал от голода.

До войны я не сочинял стихов. В бою я умел преодолеть свой страх. В крепости меня считали смелым — и свои, и поляки. Даже рабби. Хотя такой умный человек не мог не заметить страха, пропитавшего мои стихи. В них я был обнаженным, как новорожденный.

Вот этот пистоль и дорогой кинжал я однажды взял, чтобы доказать самому себе, что я не трус.

Это было осенью. Я уговорил Менаше помочь мне. Он долго не соглашался, но потом махнул рукой. Он знал, что если я что-нибудь вбил себе в голову, то никто не отговорит меня от задуманного.

Возле стены я соорудил ворот, а на стене укрепил блок. В такую же, как сейчас, предрассветную пору я спустился со стены на канате.

Часовой, усатый казак, дремал, опершись на ружье. От него на версту несло сивухой. Без труда я задушил часового и забрал у него дорогой кинжал. В курене я вырезал шестерых спящих казаков. Взял еще этот пистоль.

Я тихо выбрался к стене крепости, три раза дернул канат, — так мы договорились с Менаше, — и он поднял меня наверх.

Рабби кричал на меня. А ясновельможный пан обнял меня на виду у поляков, глядевших с изумлением на эту сцену. Уже нет ни Менаше, ни рабби.

Вечером он собрал нас в синагоге. Он сказал, что рано или поздно поляки откроют ворота, что лучше нам самим убить наших женщин и детей, чтобы они не погибли в муках и позоре, когда крепость сдадут украинцам, что мы должны убить друг друга, а последний должен покончить жизнь самоубийством.

Я посмел возразить рабби. Зачем кончать жизнь самоубийством? Лучше погибнуть в бою с украинцами.

Но рабби сказал, что это может повредить евреям в других городах. Согласно ультиматуму поляки обязаны выдать жидов. Мы должны пойти на это, чтобы не повредить евреям в других городах.

С детства я привык к таким словам. Когда на нас нападали польские мальчишки, родители не разрешали нам дать им, как мы умели, чтобы не разгневать поляков и не повредить евреям.

Скоро рассвет. Кроме меня, в крепости не осталось ни одного живого еврея. Только Господь знает, чего мне стоило убить рабби. Кто-то из наших убил мою Фейгеле и маленького Давида.

Я еще не решил, что применить — кинжал или пистоль. И все-таки рабби не прав. Один еврей не помешает полякам выполнить требование ультиматума. Кроме кинжала и пистоля у меня еще есть канат.

Я укрепил его на уже ненужном блоке и бесшумно спустился в холодную темноту.

Самоубийство ли это? Можно ли назвать самоубийством смерть в бою, даже если цель этого боя — самоубийство?

Одиннадцать убитых казаков и еще двое покалеченных — результат боя, в котором он не надеялся уцелеть. Он даже не хотел этого. Условия не давали ему возможности уцелеть. Но и в этих условиях у него была свобода выбора.

Частный случай. История одной души. Души, даже не заметившей разницы в поведении евреев и поляков, разницы, которая определяется не свободой выбора, а моралью народа.

За три часа до рассвета меня вызвал к себе комбат. Я околевал от холода. Шинель не самое удобное обмундирование для танкиста. Я оставил ее в наших тылах. Гимнастерка поверх свитера. Меховая безрукавка. Днем еще куда ни шло. Но сейчас, ночью! Поэтому стакан водки, которой угостил меня комбат, оказался очень кстати. Правда, если майор угощает водкой лейтенанта — значит, за угощением последует какая-нибудь гадость.

Так оно и было. Ни пехоты, ни артиллерийской подготовки. Моя так называемая рота с десантом мотострелков должна продвинуться как можно ближе к Раушену. Оборона в конце атаки, если еще будет кому обороняться. Обеспечение боеприпасами и горючим, взаимодействие с соседями — все на авось.

Гвардии майор понимал, что это преступление. Гвардии майор понимал, что и я понимаю, хотя не задал ему ни одного вопроса. Гвардии майор понимал, что стакан водки — недостаточная плата человеку, посылаемому на смерть. Была бы хоть рота как рота. А тут…

Ровно восемь суток назад, 13 января, началось наступление. За всю войну я не видел такой артиллерийской подготовки. Два километра фронта в течение двух часов беспрерывно обрабатывали пятьсот орудий, не считая минометов и «катюш».

Шестьдесят пять танков нашей отдельной гвардейской танковой бригады ринулись в атаку.

Проходы в минных полях обеспечивали двадцать один танк-тральщик.

Два тяжелотанковых полка — сорок два танка ИС — шли вслед за нами, а за ними — два самоходно-артиллерийских полка — еще сорок две машины со стопятидесятидвухмиллиметровыми орудиями.

Задача прорыва для такой силищи была довольно скромной: к концу дня занять Вилькупен, всего-навсего одиннадцать километров от переднего края.

Эту задачу мы выполнили только 16 января, на четвертые сутки наступления.

Сейчас, к началу девятых суток, от всей силищи остались шесть «тридцатьчетверок», две «иэски» и четыре самоходки. Двенадцать несовместимых машин из разных частей втиснули в одну роту, и меня, не знаю за какие грехи, назначили командиром этого сборища.

С «тридцатьчетверками» я еще как-то справлялся. Это были люди хоть из разных батальонов, но из нашей бригады. Командиры двух «иэсок» смотрели на меня с высоты своего тяжелотанкового величия. Командиры самоходок цитировали боевой устав, согласно которому они должны находиться не менее чем в четырехстах метрах за линией атакующих танков.

Я не мог поплакаться даже своему экипажу. Ребята были на грани полного физического истощения. Одно желание — спать. Кроме того, я постоянно должен был скрывать свои страхи. Не дай Бог кому-нибудь заподозрить, что еврей — трус.

Я прошел мимо кухни. Экипажам выдавали завтрак. Мои, оказывается, уже получили. Но повар предложил мне стакан водки и котлету.

Тыловики любили меня. Экипажи были недолговечными. А тыловики оставались все те же, которых я застал после первого моего боя в бригаде. Им нравились мои стихи. Грустные стихи о войне.

Мне хотелось сочинять другие. Мне хотелось, чтобы стихи были такими, как у настоящих советских поэтов — героическими, призывающими, гневными. Но в стихах были кровь, и грязь, и страх, который так тщательно я пытался скрыть от всех. В стихах я был обнаженный, как новорожденный.

Вот и сейчас я чувствовал, как из меня рвутся стихи. Два стакана водки согрели меня. Снег скрипел под сапогами и диктовал ритм. Стихи снова были не такими, какие хотелось бы мне услышать. Но я остановился, чтобы записать вырвавшееся из меня четверостишие.

Я расстегнул меховой жилет. В кармане гимнастерки не оказалось ручки. На всякий случай я проверил второй карман. Нет. Холодный страх саваном окутал все мое существо. Предвестник несчастья.

Ручка не была трофеем. Красивую перламутровую ручку еще летом подарил мне взятый в плен гауптштурмфюрер. Именно подарил. Я не отнял ее у него. Ручку я хранил, как талисман. И вот — талисман исчез.

Я залез в танк, стараясь не показать ребятам, что чувствую, как тяжелая рука рока подбирается к нашему горлу.

Почему в течение почти четырех лет войны я не излечился от трусости?

Почему только еврей должен так тщательно скрывать эту трусость?

Лобовой стрелок расстелил брезент на снарядных чемоданах и разложил еду. Механик-водитель стал щедро разливать водку из бачка. Водка была у нас не только пайковая. Такими трофеями мы не пренебрегали. Я посмотрел в кружку и подумал, не будут ли лишними этих двести граммов. Но я не успел решить. Командир орудия прикрыл ладонью свою кружку, как только механик собрался наклонить над ней бачок. Не надо. Я мусульманин. Перед смертью не хочу пить водки.

Мы переглянулись. Стреляющий, пьянчуга, весельчак и мистификатор, на сей раз не разыгрывал нас…

Залпом я выпил содержимое кружки. Молча выпили свою водку ребята. Молча мы съели завтрак.

— Лейтенант, прочитай стихи об исходной позиции, — попросил башнер.

Я посмотрел на часы. До семи тридцати осталась одна минута. Некогда читать стихи.

Я подключил колодку шнура танкошлема к рации и включил ее на прием.

Через минуту комбат выйдет на связь. Я знал, что еще одиннадцать командиров с такой же тревогой вслушиваются в эфир.

Прошло шесть бесконечных минут. В семь тридцать пять в наушниках щелкнуло, и голос комбата прервал мучительное ожидание:

— Тюльпан, я Роза. Сто одиннадцать.

Это был приказ на атаку. По грудь я вылез из башни и повторил приказ.

Взревели двенадцать дизелей. Дымы выхлопов «тридцатьчетверок» у стены длинной конюшни. Дымы выхлопов «иэсок» у амбара. Даже самоходки, стоявшие посреди двора, завели моторы. Десантники взобрались на корму машин. Я скомандовал открытым текстом:

— Вперед, уступом влево.

Ни один танк не тронулся с места. Я повторил команду, прибавив несколько крепких слов. Я представил себе, что думают по этому поводу комбат и даже командир бригады, которые, безусловно, слушают, что творится в эфире.

Машины с ревущими дизелями словно примерзли к земле.

Немцы открыли минометный огонь. Десантники спрыгнули с танков и прижались к стене конюшни. Я схватил ломик, выскочил из башни и подбежал к ближайшей «тридцатьчетверке».

Люки закупорены наглухо. Дизель работал на малых оборотах, но шума было достаточно.

Я стал колотить ломиком по люку механика-водителя, сопровождая каждый удар отборным матом. Никакой реакции.

Между минными разрывами я перебегал от машины к машине. У меня уже болела кисть, в которой я держал бесполезный ломик.

Я залез в свой танк, присоединил колодку шнура танкошлема и включил рацию.

Комбат, забыв про код, честил меня теми же выражениями, которыми я сопровождал удары ломиком. Я переключил рацию и скомандовал:

— Делай, как я!

Мы выскочили из-за конюшни. В синих сумерках метрах в трехстах перед нами угадывалась немецкая траншея. Мы открыли огонь, не сомневаясь в том, что танки пойдут за мной. Я посмотрел в заднюю щель командирской башенки. Танки не пошли. Но мне уже некогда было заниматься ими.

Короткая остановка на траншее. Десантники успели дать две очереди из станкового пулемета. И снова вперед.

Я не увидел, а почувствовал опасность впереди справа и скомандовал в то же мгновение, когда у кромки заснеженной рощи заметил старый семидесятипятимиллиметровый артштурм.

— Пушку вправо! По артштурму! Бронебойным! Огонь!

Я успел заметить откат моей пушки. И тут же страшный удар сокрушил мое лицо. «Неужели взорвался собственный снаряд?» — подумал я.

Могло ли прийти в голову, что случилось невероятное, что два танка одновременно выстрелили друг в друга?

Кровь струилась с моего лица. Кровь, противно пахнувшая водкой, наполняла мой рот, и я глотал ее, чтобы не задохнуться.

Когда-то в училище мой тренер по боксу сломал мне нос. Было очень больно. Но можно ли то, что я испытывал сейчас, сравнить с той ничтожной болью? И ко всему еще отвратительный запах водки. Я еще успел подумать, что никогда в жизни после этого не смогу прикоснуться к спиртному.

Внизу на снарядных чемоданах неподвижно лежал окровавленный башнер. А перед ним, на своем сиденьи — лобовой стрелок. Я осторожно отвернулся, чтобы не видеть кровавого месива вместо его головы.

— Лейтенант, ноги оторвало… — простонал у меня в ногах стреляющий.

С трудом я откинул переднюю половину люка. Задняя была открыта. Я схватил стреляющего под руки и стал выбираться из башни. Стотонная масса снова саданула мое лицо.

Покидая машину, танкист не задумываясь отключает колодку шнура танкошлема. Я не сделал этого и был наказан невыносимой болью.

Опустив стреляющего на его сиденье, чтобы отключить колодку, я увидел не только оторванные ноги. Из-под разодранной телогрейки волочились окровавленные кишки.

Схватив под руки стреляющего, я стал протискиваться в люк. Автоматная очередь хлестнула по откинутой крышке, по стреляющему, по моим рукам. Не знаю, был ли еще жив мой стреляющий, когда он упал в танк, а я — на корму, на убитого десантника. Автоматы били метрах в сорока впереди танка. Не думая о боли, я быстро соскочил на землю и повалился в окровавленный снег рядом с трупами двух мотострелков и опрокинутым станковым пулеметом. В тот же миг надо мной просвистела автоматная очередь из траншеи, которую мы перемахнули. В тот же миг вокруг танка стали рваться мины из ротного миномета.

Я хотел подползти вплотную к танку. Но та же сатанинская боль снова обрушилась на мое лицо.

Я чуть не заплакал от досады. Подлая колодка шнура танкошлема попала в станок разбитого пулемета, который провернулся при взрыве.

Из трех пулевых отверстий на правом рукаве гимнастерки и четырех — на левом сочилась кровь. Руки не подчинялись мне. Мишень для минометчика, я оказался привязанным к пулемету.

Танкошлем не был застегнут. Только пуговица на ремешке ларингофона мешала мне избавиться от него.

Даже натягивая гусеницу или меняя бортовую передачу, я не прилагал таких нечеловеческих усилий, как сейчас, когда я пытался расстегнуть эту проклятую пуговицу. Но мороз, сковавший пальцы, или перебитые предплечья сводили на нет все мои попытки.

И вдруг пуговица расстегнулась. Я начал подползать к танку. С головы сполз танкошлем, привязанный к пулемету. Кровь снова стала заливать глаза.

Я почувствовал удар по ногам и нестерпимую боль в правом колене. Ну все, подумал я, оторвало ноги. С трудом я повернул голову и увидел, что ноги волочатся за мной. Не отсекло. Только перебило.

Было уже совсем светло. На опушке рощи горел артштурм. Если бы я знал до того, как выскочил из танка! Не было бы ранения рук и ног, и я бы отсиделся в несгоревшей машине. Но я привык к тому, что за первым снарядом последует второй. Я струсил.

Сейчас, беспомощный, беззащитный, я лежал между трупами десантников у левой гусеницы танка. Из траншеи отчетливо доносилась немецкая речь. Я представил себе, что ждет меня, когда я попаду в немецкие руки.

Явно еврейская внешность (мог ли я знать, что лицо мое расквашено и у меня уже нет вообще никакой внешности). На груди ордена и гвардейский значок. В кармане гимнастерки партийный билет. Надо кончать жизнь самоубийством. Это самое разумное решение.

Я попытался слегка повернуться на бок, чтобы просунуть правую руку под живот и достать из расстегнутой кобуры парабеллум.

Не знаю, сколько длилась эта мука. Минуты? Часы?

Ленивые снежинки нехотя опускались на землю. Потом припустил густой снег. Потом прекратился.

Наконец я вытащил парабеллум. Я взял его летом у высокого, тощего оберлейтенанта. Мой танк подбили пред самой траншеей. Башнер и я свалились чуть ли не на головы ошалевших от неожиданности немцев. Башнер швырнул гранату, сгоряча забыв вытащить чеку.

К счастью, забыв. Граната пролетела не больше пяти метров. Если бы она взорвалась, мы погибли бы вместе с немцами. Граната угодила в голову оберлейтенанта, и, пока он приходил в себя, я успел схватить его за горло.

Парабеллум я заметил, когда он выпал из руки бездыханного оберлейтенанта на носок моего сапога. С тех пор я не расставался с этим пистолетом.

В патроннике постоянно был девятый патрон. Надо было только перевести предохранитель с «зихер» на «фоер». Но как его переведешь, когда пальцы окоченели от холода, когда пистолет весит несколько тонн?

Время провалилось в бездну. Вселенная состояла из невыносимой боли в голове и лице, заглушающей все остальные боли. Только при неосторожном движении, когда хрустели отломки костей в перебитых руках и ногах, боль из места хруста простреливала все естество, и сила боли становилась почти такой, как в разваливавшейся голове.

Большой палец правой руки примерз к рычажку предохранителя. Для того чтобы раздавить кадык на тощей шее оберлейтенанта, мне не надо было прилагать таких усилий. Я даже забыл, для чего мне нужно перевести рычажок. Наконец предохранитель щелкнул. В патроннике девятый патрон.

Я вспомнил. Я отчетливо слышал немецкую речь. В воздухе висело едва различимое урчание дизеля. А может быть, мне только показалось? Надо нажать спусковой крючок, чтобы немцы не взяли меня живым.

Я пытался просунуть дуло в рот. Но рот не открывался. Только боль в лице стала еще нестерпимее. Я слегка повернулся на левый бок и просунул парабеллум под грудь. Боже, как мне хотелось спать!

Я вспомнил госпиталь, тот, в котором я лежал после второго ранения. Койка, покрытая свежей белой простыней. Белая наволочка на мягкой подушке. Белая простыня под шерстяным одеялом. Так тепло. И можно спать сколько угодно. И никаких команд. Так тепло под шерстяным одеялом…

Самоубийство не было предотвращено. Это свобода выбора. Он не потерял сознания, хотя уверен в этом. Он разумно сломанной рукой подавал команду подъехавшему танку. Элементарных знаний механики достаточно для того, чтобы понять невероятность сделанного им. Можно ли переломанной рукой поднять тяжелый пистолет? Но он сделал это. Он перевел рычажок предохранителя, что намного труднее, чем нажать спусковой крючок. Были устранены все препятствия на пути к самоубийству.

Имело ли значение, что он моложе, чем в предыдущих жизнях, то, что у него не было ни жены, ни детей?

Нет. Ему девятнадцать лет. Даже ближе к двадцати. После всего пережитого на войне он вполне зрелый мужчина.

Это свобода выбора. А жена и сын у него еще будут. И главное — он вернется на землю, которая обещана его предкам — Аврааму, Ицхаку и Яакову. Он выбрал нужный отрезок на дуге колебаний между Добром и Злом. На обещанной земле у его народа больше никогда не будет необходимости кончать жизнь самоубийством.

1989 г.

На коротком поводке с парфорсом

На светло-зеленом пластике стола лужица пролитого кофе и золотой блик, прорвавшийся сквозь густую листву дерева, напоминающего акацию. Чем не картина абстракциониста?

Он положил газету и откинулся от стола. Бумага порыжела, впитав коричневую влагу. Не приближаясь к столу, он попытался снова прочитать уже знакомые строки. Нет, невозможно. Будь газета на русском языке… Английским он владеет в совершенстве, а поди, не прочитаешь. Забавно, что сейчас он подумал об этом. Побочный продукт мышления? Побег от смысла газетной заметки? Будь оно проклято! Ну сбежал. Ну попросил политическое убежище. Не он первый. Не он последний. Правда, сбежал не просто артист, а уникум. Это ли так взволновало его в прочитанном сообщении?

Девочка-подросток с величественным догом на коротком поводке. Вместо ошейника парфорс. Кто кого ведет?

Трое молодых мужчин за соседним столиком плотоядно захихикали. Он расслышал арабскую речь. Поняв смысл, только сейчас заметил, что девочка в шортах.

Сволочи! Она ведь еще дите. Вот они — кадры освободителей. Уже с утра жарит невыносимо. А они в пиджаках. Небось у каждого слева под мышкой пушечка — мэйд ин Тула.

Родным соотечественникам аккуратно вдалбливают, что героические бойцы за освобождение Палестины страдают в убогих лагерях беженцев. А героические бойцы здесь, на Кипре, в кафе, в борделях и прочих местах, просаживают денег побольше, чем пошло бы на содержание солидного лагеря беженцев, да еще большой подмосковной деревни в придачу.

Родные соотечественники знают все абсолютно достоверно. Завтра или послезавтра им сообщат, если вверху решат сообщить, что подлый предатель сбежал на Запад, продался за грязные деньги капиталистов. И родные соотечественники будут возмущаться и недоумевать. Чего ему надо было? В Москве роскошная квартира, темно-вишневая «Волга», дача, деньги, жене не надо выстаивать часами в очереди за куском несъедобного мяса. Как объяснить ему, соотечественнику?

За несколько дней до командировки на Кипр он заскочил на денек к родителям в Смоленск. Выпили с отцом. Разговорились. Спьяна он слегка приоткрыл перед отцом тяжелый занавес, скрывающий пружины власти. Боже мой, как разошелся старик! Я, мол, в партию вступил во время коллективизации, лаптями щи хлебали, строили, воевали, восстанавливали. У тебя, мол, квартира на Ленинском проспекте, какую наш помещик во сне не видывал. Всяких диковин навез из-за границ. А еще критикуешь ее, эту власть, что открыла перед тобой заграницы. Понятно сейчас, откуда у внучки такие настроения!

Добро даже в хмелю он не теряет контроля. Быстро включил заднюю передачу. Бессмысленно спорить со старым фанатиком. А остальные? Многие ли понимают, что…

Собака прошествовала в обратном направлении, ведя за собой девочку в шортах. Колючки парфорса вмиг вопьются в сильную шею собаки, если натянуть поводок. Так-то оно. Многие ли понимают.

Он с неприязнью посмотрел на «героев-освободителей», проливающих слюни при виде обнаженных бедер девочки, положил на газету деньги, добавил еще тысячу милей и выбрался на тротуар, свободный от столиков.

Из соседнего кафе, метрах в пяти от него, вышел седеющий мужчина. Пружинящая легкость, невероятная при такой массе.

Почти до пояса распахнутая рубашка обнажала широкую грудь, густо заросшую шерстью. С бычьей шеи, весело играя солнечными зайчиками, на цепочке свисала золотая шестиконечная звезда Давида.

Сумасшедший пижон! Выставлять напоказ свою неудобную национальность здесь, где палестинских террористов больше, чем киприотов! Неужели этот циркач считает, что советские пули недостаточно тверды, чтобы продырявить его дурную голову?

Богатырь посмотрел в его сторону. Нагло-озорные глаза, с неизвестно как затаившейся в глубине древней грустью, застыли от неожиданности.

В то же мгновение, как пружиной, их толкнуло друг к другу. Хрустнули кости.

Потом, в гостинице, когда он протрезвеет, выкованная годами самодисциплина отчитает его за сохраненную в подсознании способность к порыву.

Нет, он не будет раскаиваться, что так обрадовался встрече. Просто импульс для объятий должен был поступить из сознания, а не возникнуть независимо от него, самопроизвольно.

Они продолжали держаться за руки, обращая на себя любопытные взгляды сидящих за столиками. Они боялись отпустить друг друга, потерять физическое ощущение реальности происходящего.

— Исак, Исак!

— Гошка, Игорек!

— Исачок, это ты?

— Я, Игорек, я!

— Жив?

— Как видишь. И здоров, чего и тебе желаю.

— Обалдеть можно… Тридцать лет! В дивизионе считали, что ты погиб. В бригаде, правда, поговаривали…

— Ты сейчас получишь полный отчет. Как ты? Что ты делаешь в этой… в этой Никозии?

— Советский торгпред на автомобильном салоне.

— Как говорил мой друг Игорь Иванов, обалдеть можно. Я здесь тоже из-за автомобильного салона. Частное лицо. Предприниматель. Капиталист.

Недолгий путь к автомобильному салону, сбросив робу и фраки годов, прошли два старших лейтенанта.

— А помнишь?..

— А помнишь?..

Игоря поразило, что Исак помнит чуть ли не всех курсантов их батареи. А ведь училище они окончили еще в сорок третьем году.

Потом стали вспоминать товарищей по фронту. Исак спрашивал об оставшихся в живых. Игорь редко бывал в Союзе. Даже с немногими москвичами встречался раз в несколько лет в День Победы. Почти не имел представления об иногородцах.

Исак ничего не сказал по этому поводу, но Игорь ощутил его осуждение.

В салоне шли приготовления к открытию. «Форды», «Фольксвагены», «Фиаты», «Рено» швыряли деньги без счета. Подлые плотники обнаглели и заламывали немыслимые цены.

Ему выделили жалкие копейки, чуть ли не ниже обычной стоимости работ на Кипре. Где уж там говорить о деньгах на представительство.

Он торговался с плотниками, взывал к их сознательности, уговаривал. Но подрядчик объяснил, что финансовые интересы рабочих не подлежат обсуждению.

Исак нетерпеливо следил за торгом. Внезапно из туго набитого кошелька он извлек стодолларовую купюру, швырнул ее подрядчику, по-русски сказал:

«Давись!» — и потащил Игоря к выходу.

— Ты что, опупел? Обалдеть можно. Ты зачем швыряешься долларами?

— Каждая секунда общения с тобой для меня бесценна, а ты мудохаешься с этими паразитами.

— Исачок, ты ставишь меня в неудобное положение. Как-никак я представитель великой державы.

— Во-первых, полезно получить наглядный урок от товарищей по классу. Во-вторых, я уже видел, как великая держава снабжает деньгами своих представителей. Зато мы сейчас с тобой надеремся, как в последнюю зиму на фронте. Помнишь? Хотя израильтяне, как правило, не пьют ничего, кроме соков и легких напитков.

К самому фешенебельному ресторану их нес поток воспоминаний. А параллельно ему, вызванный брошенной стодолларовой купюрой и болью нищенского представительства, Игоря подхватил другой поток, и в водоворотах хотелось схватиться за крепкую руку друга — никогда не было у него более близкого друга — ни до училища, ни после весны сорок пятого года, когда Исака посчитали погибшим. Сейчас он снова почувствовал его таким же — верным, сильным, щедрым, безрассудным. Но ведь он из другого мира.

Как рассказать ему, за что одновременно можно получить строгий выговор в ЦК и премию — трехмесячную зарплату — у себя в министерстве внешней торговли.

…Ни в Москве, ни даже в Дели на первых порах нельзя было представить себе, что командировка окажется такой трудной. Сначала, казалось, все беды были связаны с конкуренцией. Но шведов удалось вышибить ловкой аферой с патентами. Немцы прочно стояли на цене, зная несомненное преимущество своей электростанции. Было ясно, что индийцы не купят за такую цену. Американская электростанция тоже на несколько миллионов долларов дороже советской. И конечно, лучше. Но тут сказались политические симпатии, или, вернее, конъюнктурные соображения премьер-министра и ее окружения. Казалось, дело уже на мази. И вдруг неожиданная заминка.

Оказывается, станцию покупают для штата Утар-Прадеш. Предстояли переговоры с губернатором — обстоятельство невероятное в его практике.

Ни в посольстве, ни в торгпредстве эти дубы не имели ни малейшего представления о губернаторе. Почему-то на дипломатическую работу назначают либо опальных бонз, либо других идиотов из аппарата ЦК.

Он помнит, какой хохот поднялся в Леопольдвилле, когда, по просьбе посла-кретина, советское правительство прислало голодающему населению Конго корабль с пшеницей. Но в Конго не только не было голода, в Конго не было ни одной мельницы. А этот идиот просил прислать зерно пшеницы.

Здесь посол на вид умнее, и премьерша его побаивается. А толку?

Зато корреспондент «Известий», отличный выпивоха, старый разведчик, по-дружески снабдил его необходимой информацией. Обалдеть можно. Мальчики пасутся на каждом шагу, а ценные сведения можно получить у них только частным путем, если ты в приятельских отношениях с агентами. Можно подумать, что они — собственное государство внутри Советского Союза.

Как бы там ни было, но он узнал, что губернатор — прожженный пройдоха. Пройдохой он был уже тогда, когда служил военным летчиком. В ту пору нынешняя премьерша была его любовницей. Он и сейчас из нее веревки вьет. Короче, если губернатор захочет, центральное правительство проглотит любую покупку.

Губернатор встретил его в Агре. Даже сейчас, уже не первой молодости и явно располневший, он все еще был красавцем мужчиной. К тому же светскость его была сплавом английского аристократизма и утонченной французской фривольности. Он оказался чрезвычайно интересным гидом. Показывая Тадж-Махал и Красную крепость, губернатор, походя, продемонстрировал недюжинную эрудицию.

Когда они оторвались на приличное расстояние от свиты, губернатор на полуслове прервал побочный экскурс в итальянский Ренессанс и неожиданно произнес:

— Мистер Иванов, о деле мы могли бы поговорить за обедом. Я был бы рад услышать, что вас не обременит мое приглашение в уютный ресторан, где нет не только подслушивающей электронной аппаратуры, но даже электричества.

Приглашение не обременило мистера Иванова. В тропической ночи то, что губернатор назвал уютным рестораном, оказалось видением из сказок «Тысячи и одной ночи».

Стол был сервирован на двоих. В колбах из прекрасного цветного стекла едва заметно дышало пламя свечей. Беглого взгляда на стол было достаточно, чтобы понять, что губернатор интересовался им не меньше, чем он губернатором.

В серебряном ведерце, которое, вероятно, могло быть выковано только в Агре, в лед упряталась бутылка смирновской водки с синей наклейкой.

На свежесорванных лотосоподобных листьях мерцала зернистая, паюсная и кетовая икра. Нежные розовые ломтики семги слезились на дольках лимонов в окружении диковинной зелени. Жирные балыки…

…Жирные балыки принесли к смирновской водке, заказанной Исаком в никозийском ресторане.

Надо же, чтобы именно сегодня, когда он увидел в газете заметку о выдающемся артисте, сбежавшем на Запад, Исак рассказал ему о событиях весны сорок пятого года.

Первую они выпили из фужеров. Потом рюмка за рюмкой сопровождала их неторопливый обед.

Метрдотель и свободные официанты с интересом наблюдали, как их коллега с почтением не по долгу наполняет рюмки из второй бутылки смирновской водки.

— Прости, Исачок, может быть, мой вопрос покажется тебе обидным, но именно сейчас мне очень важно выяснить правду. Я должен все понять до конца. Скажи, не то ли, что тебе так и не дали Героя за Балатон, не обида ли заставила тебя уйти на Запад?

— Не знаю, Игорек. Боюсь соврать. Обид хватало и раньше. Помнишь, и за Днепр мне не дали Героя.

— Да. Моей батарее объяснили, что, мол, бригаду сперва придали одному корпусу, потом другому, мол, была путаница и все такое. А на Балатоне о твоем подвиге говорил весь фронт. Даже дураку было понятно, что просто не захотели дать Героя еврею.

— Мне это было ясно уже на Днепре. Нет, не это главное. Помнишь, Игорек, как мы с тобой поехали в Майданек? Никогда не забуду, как ты стоял у горы детских ботиночек, как по твоим щекам текли слезы. А я даже не мог плакать. Помнишь то место возле Бара, где уничтожили моих родителей и сестричку?

Игорь молча выпил рюмку.

Страницы: «« ... 678910111213 »»

Читать бесплатно другие книги:

Кем вы были в прошлой жизни, кого любили или ненавидели, от кого страдали и кому причиняли боль? Это...
Эта книга – редкая по наглости попытка исследовать изнутри то, что и снаружи-то как следует рассмотр...
Опытные специалисты в педиатрии Лидия Горячева и Лев Кругляк предлагают вашему вниманию простое и уд...
Почему человеческая цивилизация переживала и переживает такое множество потрясений? Почему мы так ма...
Признайтесь, вы чувствуете зависимость от докторов, лекарств по рецепту, пунктов первой помощи и гос...
Бекетт Монтгомери еще со школьных лет был тайно влюблен в Клэр Мерфи, но не смог с ней объясниться –...